Потом стало еще легче, и речь ее потекла более связно, вразумительно, и она уже, когда сверкало, не укутывалась с головой, а просто зажмуривалась. И тогда Вера, сжалившись, подошла и села рядом. Исполнилась мечта! А транзистор остался на тюфяке, и трески из него стали слабее — гроза понемногу отдалялась.
— Знаешь, Верочка, чего бы я хотела? Ты только пойми меня правильно, не осуждай сразу. Я хотела бы, чтобы пришел кто-то, пусть бы прямо сейчас пришел и сказал: Марго, положись полностью на меня! Да, пусть бы так и сказал. Он или она — все равно. Пусть бы только прозвучали эти слова. «Марго, положись полностью на меня, я знаю дорогу, можешь мне поверить. Да, Марго, так случилось, что я узнал дорогу, можешь считать, что на меня снизошло озарение. Ах, не пугайся, пожалуйста, Марго! И грозы не пугайся, дурочка, и моих слов тоже нечего пугаться. Тут нет никакой мистики: озарение — вполне реальное явление. Ведь случается так, что человек вдруг словно прозревает. Необычно и удачно складываются обстоятельства, и человек оказывается удостоенным озарения. Или прозрения. Еще вчера я, как и ты, Марго, был в полном отчаянии, чувствовал себя ведомым, у которого нет ведущего. И горе мое казалось мне непроходимым. Я многих перебрал, которые могли бы быть ведущими, но ошибка следовала за ошибкой: сплошь и рядом я натыкался на глухоту и черствость, на запертое сердце, к которому невозможно достучаться, Так было вчера. А сегодня меня посетило озарение, — я оказался достойным озарения, — и теперь ты, Марго, можешь полностью положиться на меня и ничего не бояться: я знаю дорогу…» Пусть бы, пусть бы, Верочка, он сказал этими словами, этот ведущий. И пусть бы даже ничего реального, одна мистика — я бы пошла за ним, честное слово… Я сумасшедшая, да?
— Ты уверена, что он знает дорогу?
— Зачем же он бы тогда поехал?!
— За тем, за чем и мы.
— Этого не может быть!
— Почему?
— Ученый, экспедиция… Даже, говорят, доктор наук!
— И человек.
— Боже мой, неужели… Да откуда ты…
— Предположила.
— А его попутчик? Этот журналист, Николай?
— Он — другое дело.
— Какое другое дело?
— Такое… Может быть он и есть ведущий.
— Он?!. А цели какие?
— Свои. Не похожие на наши.
— Не знаю… Это уже настоящая мистика… Но у меня все время было такое ощущение, что ведущий будет. Обязательно будет! Почти уверенность… И еще ощущение, что за нами все время кто-то наблюдает.
— С высоты, — усмехнулась Вера.
— Не обязательно с высоты! Почему с высоты? Отовсюду! Может быть, сбоку. Сзади, спереди…
— Это ты сама все время за собой наблюдаешь.
— Я, наверно, в самом деле сумасшедшая…
— Не вздрагивай! Не слышала грозы, что ли? Не понимаешь, что ничего с тобой не может случиться?
— Понимаю…
— Все, что могло случиться, уже случилось, пойми ты, наконец!
— Да-да, Верочка, ты права, верно…
— Я рыжему верю…
Непрерывным упругим потоком рушился на землю ливень, рокот грома отдалялся, становился гулче.
— Я тебя не утешаю, — продолжала Вера. — И меня не надо утешать. Надо исцелять, а не утешать. — Голос ее был тяжек.
— Ты права, абсолютно права, — поддакивала Марго. — Я все-все понимаю… Такие грозы проходят быстро. Я имею в виду, такие буйные… Вон, пожалуйста, — уже, можно сказать, заканчивается, только отголоски… В конце концов, это ведь рядовое, нормальное явление природы… — И тут последовала новая вспышка, и Марго пронзительно закричала.
— Ты что!
— Там… там… в окне…
За стеклом мелькнуло плоское, искаженное лицо — раз, потом еще раз.
Марго кричала, зарывшись в одеяло. Вера вскочила, метнулась вон; ливень и ветер едва не сшибли ее с крыльца; она сразу вымокла до нитки.
Под окном, скорчившись, сидела мокрая дочь пасечника; молния высветила ее улыбающееся лицо.
— Что ты тут делаешь! — яростно крикнула Вера.
Горбунья хихикнула.
— Я тебя спрашиваю!
— Мущины…
— Что «мужчины»? Ты не знаешь, что это «женский» дом?
— Знаю.
Вера вгляделась в нее: даже в темноте было видно, как выше головы вздымаются ее уродливые лопатки, покрытые мокрым цветастым платком.
— Тут нет никаких мужчин! Ты что, дура! Чего людей пугаешь! Вон в том доме мужчины!
— Я знаю.
— Так какого черта ты подглядываешь?!
— Думала, можеть, тута кто. — Она утерлась рукавом жакета, отжала с рукава воду.
— Ты же «спытала», чего тебе еще надо! Что за паскудство подглядывать! «Спытала» и успокойся!
— Ниче я не спытала… Наговорила тебе… Спытала б, дык не так ба… Нужна я ему…
Вере стало жарко; хрипло, не узнавая собственного голоса, она выговорила:
— Давай катись отсюда. И если еще раз увижу, отцу твоему все расскажу.
— Ой, не надо! Ой, я не буду… — Горбунья поднялась, стала пятиться и растворилась в струях дождя.
Марго, вскрикивая, колотилась под одеялом. Вера сорвала его, хлестнула ее по щеке.
— Замолчи сейчас же! Молчать!.. Ненормальная… Где там твои таблетки?
— В су… в сумке… — Она все еще захлебывалась.
— Ни черта не видать…
Потом Марго сникла. Она уткнулась в Верино плечо и разрыдалась… Когда грома уже совсем не было слышно и лишь монотонно шумел спокойный, ровный дождь, она наконец уснула.
7
В ней опять что-то изменилось. Это было сродни случившемуся сегодня на лужайке после разговора с рыжим. Но если там были просто облегчение и обновление, как выстроившие стену между нею и терзавшим ее мотивом, то теперь она почувствовала, что словно совсем освобождается от себя — от себя той, какой была все последнее время, какая двинулась в этот длинный путь, чтобы достичь вполне определенной цели и подвергнуть себя вполне определенному воздействию. Сейчас ее как будто подменили, но кем и как, и кто это совершил, она не понимала и не стремилась понять.
Она вышла, и ливень снова обрушился на нее — монотонным и ровным он казался только из дома, приглушенный стенами, а на самом деле он был еще силен, хотя и не буйствовал так яростно, как полчаса назад.
Ей совсем не было жаль промокающего, привычно висящего на плече транзистора. Не было холодно, не было страшно, не было неприятно от секущих по лицу жестких струй и прилипшей к телу одежды, а была радость, что вот она не испугалась: вышла и идет. И в душе крепло с каждым шагом стойкое ощущение, что она поступает правильно. Она подумала: значит, я могу противостоять мотивам слабости и беспомощности, я сильна.
— Душ! — произнесла она удовлетворенно. — Какой душ!
Она вскинула руки, точно хотела обнять дождь, потом разбросала их и закружилась, радостно опьяненная.
— Душ!.. Вот так душ!..
Транзистор оторвался от ее бедра и тоже стал описывать круги, потом ремешок соскользнул с плеча, прополз по руке и сорвался: транзистор улетел в темень. Он шлепнулся в траву и включился, и потекла сквозь сдержанные трески отдаляющейся грозы незатейливая, плавная мелодия.
Она шагнула на звук этой мелодии, блеснул черный футляр. И тут же от «мужского» дома отделилась фигура и стала приближаться.
Они оба остановились над лежащим в мокрой траве транзистором, над тихо льющейся мелодией, которая в этот час никого не могла разбудить, настолько громче были хлюпанье и плеск вокруг.
— Что! — сказала она насквозь промокшему рыжему. — Не спится? А я знаю, почему тебе не спится.
— Почему?
— А я знаю!
— Ну почему?
— Сначала скажи, кто ты такой!
— Ты же знаешь.
— Нет, ты скажи! Ты сам скажи! Кто ты такой на самом деле.
— Вот новости! — удивился рыжий. — Кем же я могу еще быть?
— Ох и хитрый ты! — засмеялась она. — Ну и хитрый! Притворяется и притворяется! А почему там, на лужайке не притворялся?
В этот момент мелодия и трески оборвались, словно приемник выключили, и раздался медлительный, гипнотизирующий мужской голос.
— Спокойно. Все хорошо. Не сомневайся ни в чем.
Она замерла и увидела, как застыл и рыжий.
— Он всего лишь еще не готов к тому, — продолжал голос, — чего ты от него ждешь. Не удручайся. Это предусмотрено.
— Может быть, мы переусердствовали? — спросил взволнованный низкий женский голос. — Вообще произошел пережим с его подготовкой?
— Нет. Ты вела себя правильно, все вели себя правильно. Все в пределах Стиля. Он серьезно встревожен. Скоро наступит переворот.
— У него не хватает сил! Его очень привязывает прошлое; он не в состоянии освободиться. Может быть, все-таки ошибка в самом выборе?
— Исключено. Не каждый отказывается от открытия, от старых понятий, не каждый способен на сомнение. Пусть он хватается за прошлое — это всего лишь инерция. Ни на мгновение не забывай: он человек, и страдает.
— Я теряю веру!
— Сделай усилие. Спокойно. Ваша полная встреча состоится позднее. Она произойдет также в пределах Стиля. Сейчас все дело в тебе. Поверь: твой теперешний образ тебе по силам. Предельно сосредоточься.
— Но он уйдет!
— Его встретят…
Рыжий наклонился, раздался щелчок, транзистор умолк.
— Зачем ты выключил? — недовольно крикнула она. — Или это не для наших ушей?
— Слышал я этот радиоспектакль, — спокойно сказал рыжий и распрямился. — Ничего особенного. Банальщина на банальщине. Молодая девушка встречает молодого человека и влюбляется. Но он плохо воспитан, ведет себя по-хулигански, и вот на него пытаются влиять, чтобы он стал лучше, и тут сплошная тягомотина с этим влиянием и перевоспитанием. И в конце все-таки перевоспитатели одерживают победу, и все завершается хорошо; у молодых свадьба.
— Ты это только что сочинил!
— Я? Пожалуйста! Слушай дальше. — И — снова щелчок.
— …так надеялась, так верила! — плаксиво говорил женский голос. — Но эти его друзья, эти компании… Что ему мои чувства?
— Успокойся, — бодро заверил мужчина. — Ты еще плохо представляешь себе, что такое пример.
— Он ведь не желает никого слушать!
— Только видимость. И сопротивление его — одно упрямство. Сильное, чистое чувство и хороший пример всегда одерживали верх…
— Выключи! — потребовала она.
Рыжий выключил; рубашка его почернела от воды.
— Ну вот, я говорил…
— Это не то.
— А что?
— Не знаю. Не то. Это — для наших ушей.
— Странные рассуждения…
— Тот голос был похож на голос твоего начальника.
— Какого начальника?
— Какого, какого… Ученого, вот какого.
— Он не мой начальник.
— Не притворяйся. А где музыка?
— Да на той же волне, наверно, где же ей быть? Просто занесло откуда-то в этот эфир из другого, и вместо музыки получился радиоспектакль. Ну-ка…
Рыжий опять включил транзистор, и теперь уже была прежняя музыка тихая и незатейливая.
— Притвора! — упрямо сказала она, затем приблизилась и прямо заглянула ему в глаза.
— В чем ты меня подозреваешь?
— А в том, — сказала она, чувствуя, как ею овладевает волнение. Жалко, что так… Что так трудно разговаривать.
— Почему?
— Не знаю… Мне кажется, что и имя у тебя другое.
Она вдруг подумала, что он спит, а выход его из дому, и разговор, и действия — все лунатизм, и завтра он ничего не вспомнит. Ей захотелось немедленно разбудить его, чтобы спросить, чтобы узнать, чтобы говорить по-настоящему. Но она когда-то слышала, что опасно будить лунатиков, что их следует осторожно остановить и уложить, иначе с ними может случиться беда.
У ног его собралась лужа, словно он был настолько тяжел, что земля подалась под ним и образовалось углубление.
— Не простудиться бы тебе, — тихо произнесла она. — Этот твой вечный насморк…
— Привычка, — сказал он.
— Дурная.
— Конечно.
— Поэтому иди домой, переоденься и ложись. Утро вечера мудреней. Хочешь, я провожу тебя? — Она взяла его за руку. — Идем.
Они пошли прямо по лужам. Ей чудилось, что они давным-давно знают друг друга, исходили вместе немало дорог, и ей сейчас хотелось обо всем этом говорить-говорить-говорить. Но она понимала, что не сможет найти правильных слов, что ощущения ее слишком неясны и зыбки, как неясно и зыбко в эту минуту все вокруг.
— Сегодня на поляне ты говорил другим голосом.
— Это было уже вчера.
— Ладно, вчера. Но почему совсем другой голос?
— Как сказать… Я чувствовал прилив сил…
— И у меня произошел прилив сил.
— Вот видишь, — сказал он. — Ты меня ведешь. Ты — ведущая. А не воспрянувший не может быть ведущим.
— Я к Марго могу повести?
— Конечно…
Они подошли к крыльцу «мужского» дома.
— Спасибо, — сказал рыжий.
— Иди-иди, спать пора, — с нарочитой строгостью ответила она. — А я сегодня, то есть вчера, хотела тебя убить.
— Я знаю.
— Ты не обиделся, что я послала тебя?
— Нет.
— Ну ладно… Расскажешь мне завтра про радиоспектакль?
— Хорошо.
— А вспомнишь?
— Почему же нет?
— Ты не спишь? — Она опять заглянула ему в самые глаза.
Он улыбнулся.
— Нет. Иди. А то простудишься. Давай, я теперь провожу.
— Не надо, — сказала она. — До свиданья…
Она медленно шла назад и думала о том, что произошло. Фокусы с транзистором, встреча, разговор — все это не казалось ей необычным, хотя она и не объяснила бы, зачем ей понадобилось увидеть рыжего в такой час, в ливень, и почему она была уверена, что он выйдет. Ей было покойно, только время от времени поднималось что-то вроде обиды из-за того, что существуют, стало быть, вещи, которые «не для наших ушей». Завтра, а точнее — уже сегодня, она обязательно поговорит об этом с рыжим; она заставит его быть откровенным, ему не удастся увильнуть…
Она села на бревно возле останков сгнившего сруба. Из транзистора звучала тихая музыка. Уже занимался рассвет. Дождь почти прекратился. Она посмотрела на мрачные низкие окна напротив, на темный палисадник, на высокий угрюмый забор — там сейчас спит, а скорее всего — смотрит в темноту бессонными глазами пасечникова Лиза и придумывает новый поворот в своей жизни… Потом она вспомнила про истерику Марго, подумала, что та, может быть, проснулась и исходит от ужаса, одна в темной, сырой избе. «Ведущая», — прозвучал в памяти голос рыжего. Она поднялась и пошла к дому. Под ногами брызгалась и посверкивала вода; сверху плавно оседала теплая дождевая пыль; обильно пахло размоченной землей.
8
— Здравствуйтя, здравствуйтя, проходите, садитеся. Особо угощать вас нечем, ды вы, видать, и не за угощеньем прибыли, а знаю, зачем вы прибыли. Тока зря. Ниче сказать не могу. Вон молодой человек знаить, был уже надысь тута.
Так говорила Евдокия Ивановна, а Визин и Андромедов топтались у порога, обескураженные таким приемом: уйти было, вроде бы, неловко, а проходить-садиться — тем более.
Евдокия Ивановна была высокой и тонкой, с четкими, даже резковатыми линиями лица; жилистые, изработавшиеся руки ее непрерывно двигались — то край кофты потеребят, то передник, то запихнут под завязанный на затылке платок пряди волос, то какую-то невидимую крошку со стола смахнут, — да и вся она была в непрерывном движении, отчего за худыми плечами нервно моталась толстая седая коса.
— Извините, если мы помешали… некстати, — сконфуженно начал Визин, но она перебила его.
— Ниче вы не помешали, никому не помешали. — И на столе появилась кринка молока, тарелка с творогом, сметана, хлеб, мед, лук.
В простенке между окнами сидела на скамейке другая бабка — Анна Захаровна; на ней был чистенький белый платочек, чистенький передник; круглое мягкое лицо ее, ясный взгляд, благообразно сомкнутые губы, пухленькие загорелые руки, сложенные на коленях, — все в ней являло дружелюбие, приветливость, покой.
— Садитеся, садитеся, — тихим голосом ободряла она гостей, указывая глазами на табуретки, и улыбка ее была благообразной и доброй.
Визин, у которого все еще ломило в спине и ногах, шагнул и сел. За ним последовал и Андромедов, весело из-под рыжих бровей поглядывавший на бабок — его, по-видимому, происходящее лишь забавляло.
— Угощайтеся, — сказала Евдокия Ивановна, усевшись по другую сторону стола, в угол, под икону, и стала смотреть в окно. — А игде ета Марь и че тама, того не знаю. Када молодой человек приезжал, я говорила ему. И че говорила, могу то повторить.
— Вы, пожалуйста, извините меня, Евдокия Ивановна, но я для того и пришел, чтобы вы повторили, — сказал Визин, жуя упругий, как резина, творог. — Если не обременительно…
— Дык ен усе знаить. — Она, не глядя, указала головой на Андромедова. Ен вам сам можеть рассказать. Тама и рассказывать нече. Любой тута расскажеть. Хоть Анна вона…
— Уж ты повтори, Дуня, повтори, — мягко сказала Анна Захаровна. — Я че? Варвара-то твоя тетка была, а не моя. А Варвара одна и знала. И, считай, усе с ейных слов. А от кого она знаить, то, как говорится, неизвестно.
— Ну — моя тетка. А при чем ета? Мамка наша нас к ей и не пущала совсем. Ведьмой, прости господи, стращала. — Евдокия Ивановна быстро перекрестилась, покосившись на икону.
— Усе ж таки бегали, — поправила Анна Захаровна.
— Ну — бегали. А вы не бегали?
— И мы бегали, правда. Дык ты-то, помню, почащей, Дуня.
— Почащей… Подражнить ды у окошко подглядеть, как она тама с травами колдуеть.
— Ой, верно, — вздохнула Анна Захаровна. — Трав у ей было — усе завешано-заложено. Цельные снопы, помню, висять.
— Лечила травами? — словно крадучись, спросил Визин.
— А то как же ж! Обожгется кто, обморозится, побъется — сразу к ей. А када рожа тама ай волос, ай че еще такое — тута само собой: тока к ей. Больше ж не к кому было. — И таким тоном были Анной Захаровной произнесены последние слова, что Визин подумал: а и было бы к кому, так все равно бы к Варваре пошли; благообразная Анна Захаровна, сразу приняв сторону гостей, старалась разговорить подругу, тонко и дипломатично утверждая авторитет ее родственницы.
— Дык не тока, када люди, — все также глядя в окно, то есть вроде бы равнодушно, но не без ноток фамильной гордости, добавила Евдокия Ивановна. — А поросенок заболееть? А корова?
— Само собой…
Андромедов уплетал хлеб со сметаной и медом и хранил полное молчание. Он вел себя подчеркнуто подчиненно, второстепенно; он был намного моложе всех присутствующих, и весь его вид обнаруживал почтение к старшим, стушеванность и незаметность.
— И че вам то место, ума не приложу, — Евдокия Ивановна оторвалась, наконец, от окна и с изумлением посмотрела на Визина, как будто он только что невесть откуда появился.
— Наука интересуется, — скромно ответил он.
— Наука! — иронически произнесла Евдокия Ивановна. — Не антересовалася, не антересовалася сто лет, а теперича…
— Сто лет назад, Евдокия Ивановна, наука другая была.
— Умнее, значить, была.
— Почему вы думаете, что умней?
— Дык так выходить. Тада придумками разнами не антересовалися. Видно, других делов хватало.
— Ну уже ты, Дуня, тожа, — кротко укорила ее Анна Захаровна.
— Вы сказали «сто лет». — Визин решил отвлечь бабок от науки. — Этой легенде, выходит, сто лет? Или вы просто так про сто лет упомянули?
— Можеть и тыща, кто его знаеть. Деревне нашей, считай, сто лет. Как, Аня, а?
— Ды так, верно, и будеть. Не меньше.
— Мы ж тута не век жили. Мы ж из Расеи приехали.
— Конешно, родители наши приехали, деды, — пояснила Анна Захаровна. Мы-то сами тута родилися.
— А может, и привезли ваши родители и деды эту легенду с собой из России? — предположил Визин.
— Нет, мил человек! — оживилась Евдокия Ивановна. — Про Марь тута уже знали, когда наши приехали.
— Кто знал?
— А кто до нас тута был. Не без людей земля-то стояла. Правда, у етом месте никто не жил, деревни не было, один Макаров етот, охотник. А так лес сплошняком и усе. Потома, посля уже, када Макаров сюды мужиков, земляков своих, заманил, стали корчевать ды строиться. А чужие люди, не наши, наезжали посмотреть, как мы тута, и тада про Марь и было сказано. И первому, само собой, Макарову сказали. Потому ен тута первый зимовье поставил. Так было дело.
Визин слушал, не перебивая, и как только она умолкала, сразу же спрашивал что-нибудь или вставлял слово: он боялся, что она вдруг, по строптивости характера, расхочет продолжать, переключится на другое, а то и совсем замолчит.
— Так прямо и сказали Макарову? Ну что, дескать, неподалеку источник, не совсем обычный и так далее?
— Не знаю, как оны сказали. Верно, к слову пришлося. Источник, не источник… Помню, говорили нам: ключ, с-под земли бъеть и пар над им. А игде? Тама, говорять, бывало, за болотом. «А далеко?» — спрашиваем. «Далеко. Верст пятьдесят с гаком». — Хозяйка, кажется, начинала разговариваться.
— Стращали, — поддержала подруга. — Не ходите туды.
— Почему?
— Дык…
— Ага! Мама наша, бывало, говорить: не ходите, Марь тама, сморить, усе! Забудешь и куды назад идить, и матьотца, и дом свой. — Лицо Евдокии Ивановны смягчилось, взгляд посветлел — воспоминания о детстве были ей, очевидно, приятны. — Птица облетаеть то место, зверь обходить, ниче тама кругом не растеть, один пар — клубьями, клубьями…
— Ета старшие стращали, — растолковала Анна Захаровна, — чтоб дети у тайгу далеко не заходили. Заблудиться ж можно. А меж собой другое говорили.
— Что другое?
— А усе, разное…
— Правда, — сказала Евдокия Ивановна. — И сама слыхала, и тетка Варвара говорила. Тоже говорить, идить-то туды не надо. Далеко, не дойдешь. Вырастешь, говорить, тада и иди. Када че у жизни худое будеть. Иди и подыши паром, и усе забудется. Пришел с горем — и забывается горе, с каким пришел. Пришел с заботой — и забота забывается. Сама-то тетка Варвара и с заботами и без забот туды ходила.
— Дорогу она знала, — поддакнула Анна Захаровна.
— Ну! Правда, спрашиваю, звери обходють то место и птицы облетають? А ниче, говорить, не правда. Зверей тама и нетути никакых — одны бурундуки ды зайцы. Потому какые звери, када посередке болота. А птиц, говорить, дык дажа больше, чем у другом лесе. А воздух тама чистый-чистый, и гулко: ударишь камушком по камушку — усе звенить кругом.
Визин затаил дыхание; он даже съежился, уменьшился за столом, чтобы как-то не сбить хозяйкиного настроения. Он ловил каждое ее слово, следил за интонацией. Он заметил, что порой она переходит с обычной разговорной манеры на некую сказовую или притчевую, как будто говорящая, забываясь, превращалась в ту, которая когда-то этими же словами рассказывала ей о Сонной Мари и обо всем с ней связанным. Минутами Визину даже чудилось, что он — на своего рода представлении, где сказительница, мастерица устного слова, выкладывает перед ним свое умение, и только тогда он спохватывался, когда становилось очевидно, что она воспроизводит чужие слова, стиль и тон. И он тут же себя одергивал, укоряя за излишнюю подозрительность и недоверчивость, приказывая себе не сомневаться в искренности и самобытности Евдокии Ивановны. Тем более, что именно в эти минуты очень менялось ее лицо: оно совершенно утрачивало резкие черты, становилось таинственным и притягательным. «Значит, к ней отсылают не только потому, что она племянница Варвары Лапчатовой», — подумал он.
— Вот рассказываеть-рассказываеть, дражнить-дражнить, а потома: далеко, говорить, ой далеко ето место, Дуняша. И не удумай туды ходить. Вырастешь, тада и пойдешь, есля нада станеть.
— Во-во, — встряла Анна Захаровна. — И нам, бывало: вырастете, тада и пойдете. Правильно, Дуня.
Анна Захаровна, видимо, все же перебила настрой хозяйки, и та замолчала, опустив глаза. Визин выждал некоторое время и решился спросить:
— Варвара Алексеевна одна ходила туда? Другие не ходили?
— Можеть раньше, до Варвары, кто и ходил. Дык кто знаеть, че тама раньше было. Некада было людям ходить — семьи, работа. А охотникам и шишкарям тама делать нече.
— Верно, Дуня, правильно. А усе ж таки и до Варвары ходили. Слыхала я. Было.
— Дык конешно было! — Евдокия Ивановна недовольно посмотрела на подругу; ей, видимо, не нравилось, что ее перебивают, норовят показать, что знают больше, чем она. — Рассказывали, дед Паша ходил раны лечить, када его ведьмедь подрал. Ен ведьмедя нашел и свалил. А тот его усе ж таки успел подрать. И ен, домой не заходя, прямиком, уроде, на Марь подался. Недели через две, говорить, тока и заявился. Живой, здоровый, одны рубцы осталися. Мы тада еще у люльке качалися.
— А помнишь, — не могла уняться Анна Захаровна, — малый-то Решаев заблудил? Уласка-то. Лет шесть ребенку. Узял и пропал. У лес, говорять, ушел: видал кто-то, как ен по проулку потрусил. Искали-искали, кричали-кричали, стреляли-стреляли — без толку. На третий день сам пришел — покусанный увесь, поцарапанный, одны лохмотья от штанов ды рубахи. И ниче не помнить: ни как зовуть, ни деревни, и не узнаеть никого, одну тока матерю и узнал. Посля уже разговорился: на Сонной, говорить, Мари был, хозяйкю видал. Какую хозяйкю? Хозяйкю, говорить. И усе. Как ополоумел малай. Такой и остался на усю жизню.
— А, — махнула рукой Евдокия Ивановна, — у етых Решаевых уся семья чудики одны. Отца евоного возьми, деда, братов, кого хошь.
— Ну, знаешь, Дуня, Улас усе ж таки был не такой…
— А какой?
— Особый, усе ж.
— Ага, «особый»… Тута Сонная Марь ни при чем, — сказала Евдокия Ивановна, усмехнувшись и многозначительно стрельнув глазами в подругу. Тута другое при чем.
— Ну ладно, ни при чем, — поспешила согласиться Анна Захаровна. — Че спорить-то? А вот с самой Варварой возьми.
— Че с Варварой?
— Ай забыла? Померла у ей мать. Тетка Ховра. И остались оны одны: трое детей. Варвара — старшая, Нюра ды Колькя, меньший самый, у гражданскую погиб, колчаковцы повесили. А отец ихный давно помер: пчелы закусали. Ну вот и одны — Варваре лет двенадцать и было усего.
— Одиннадцать, — уточнила Евдокия Ивановна.
— Одиннадцать. Вот. Похоронили матерю. Варькя — старшая, за хозяйкю, брата ды сестру кормить, одевать, мыть. И стала к им мать приходить, Ховра. Сядуть вужинать, а она — стук у дверю и заходить. «Здравствуйте, детки мои родные, как вы тута без меня?» И — к им за стол. Сидить, есть, Варьке подсказываете Кольке сопли вытираеть. А Варьке, говорила, кусок у горло не идеть. Ну иде тама, када такое — мученье одно. И остальные тожа сидять, глаза таращуть, есть не могуть. А Ховра поесть, усе съесть и пошла, «Вы, детки, матерю не забывайте, дверю не закрючайте». День проходить, другой, третий — целаю неделю отходила. И закрючала Варькя, и подпирала — усе равно: открыить и — нате вам: «Опять я пришла, нехорошо, детки, делаете, закрючаетеся, матерю не хочите пущать, покормить». Тута Варвара возьми ды скажи крестной своей, Аксенье: так и так, ходить кажный вечер, усе съедаить, скоро есть нече будеть. А Аксенья и говорить: «Не мать ета твоя, не Ховра». — «А кто?» — «А вот, говорить, ты, када она придеть, погляди ей на ноги». — «А как я погляжу?» — «А ты ложку под стол урони и уроде как подымать полезь». Ну она так и сделала. Приходить Ховра вечером, за стол: «Чем седня угощать будешь?» Варькя собрала, тока сели бац: ложку уронила. Полезла под стол подымать, глядить, а у ей не ноги, а копыта. Вот. Господи Исусе Христе, вон кто ходить-то, оказывается. Перекрестилась, и гостью — как корова языком. А младшие сидять, перепужалися, плачуть: «Иде мамка, куды мамка делася?» «Какая ж, говорить, она нам мамка? Не мамка ета, а…» Господи Исусе Христе… На другой день приходить: «Ты че, говорить, отрекаешься от меня?» — «Нет, говорить, от мамки родной никогда не отрекуся, а тока че ета у тибе заместо ног копыта?» — «А потому, говорить, что тама, иде я теперича, у усех так када сама будешь, сама и увидишь». И ходить, и ходить. Варвара сызнова — к крестной. А та: «Ты, говорить, када она придеть, скажи: не знаю тебя, не помню». — «Дык как не помнить-то, када помню. Как матерю родную не помнить?» — «Не путай матерю с етой, забудь». — «Ды как я забуду-то?» «Ты не матерю забудь, а того, кто к вам приходить». — «Ой, говорить, не могу». Ну Аксенья и говорить: «Тада тебе одна дорога: на Сонную Марь идить». — Анна Захаровна передохнула; воспоминания явно взволновали ее, и она не хотела этого показывать, и обвела, гостей смущенным, словно извиняющимся взглядом.
Евдокия Ивановна рассмеялась.
— Ды не тада она у первай раз пошла!
— Как не тада, ты че? Тада и пошла.
— Другой раз она пошла.
— Када другой-то?
— А тада, када ее гусь-лебедь етот объехал, свадьбу заказал, а сам будь здоров. Вот када.
— Ну можеть, конешно… А че, Ховра ходить перестала?
— Кол осиновый у воротах вбили, во че.
Женщины еще поспорили неазартно, и когда Визину показалось, что интересующая его тема заслоняется другими, он деликатно остановил спорщиц.
— Извините меня, но почему так называется, почему «Сонная Марь»?
— Дык… — Евдокия Ивановна подумала. — Назвали и усе. Мало ли! Сказали тада Макарову, что Марь тама за болотом. «Сонная Марь», сказали — так и пошло. Кто ж его знаеть, зачем разные имена такые даются?
— Но почему именно «сонная»?
— А можеть, понюхаеть человек того пару и звенеть.
— Да, — сказал Визин и посмотрел на Андромедова. — А что если тут собака и зарыта? Засыпает человек, а во сне все худое забывается. Только и всего.
Андромедов отвел глаза и ничего не ответил. А Евдокия Ивановна опять усмехнулась.
— Нехай наука ваша разбирается, почему так называется.
— А что такое «марь»? — неугомонно спросил Визин, рискуя раздражить хозяйку.
— Марь и есть Марь. Смариваеть. Морока, значить, Морочь. Нехорошее место, одным словом.
— Как же нехорошее-то, Евдокия Ивановна! Ведь, как вы сказали, и раны там залечивали, и горе забывалось. Чем же оно нехорошее?
— А тем, что страшное.
— Понятно, — сказал Визин. — Значит, Варвара Алексеевна так всю жизнь одна и прожила?