— Теперь ты понимаешь, матросик, почему я хотела уехать от них всех. Но ты же сам первый меня обдурил. Хотя не ты последний — союзники тоже. Три военные эскадры обдурили: английская, французская, ещё и греческая. Чем я их только не подмазывала! Розовое масло, его напёрстками меряют, бидонами таскала! Монастырский жемчуг гранёным стаканом, как семечки на базаре, сыпала в карманы боцманов! И что? Миноносцы только хвостиком вильнули и уплыли в синее море! Что же мне теперь, за вероломство союзников у стенки стоять?
— Это все вы расскажете в ЧК.
При слове «ЧК» мадам обмерла.
— Я вам полчаса вбиваю в голову, — продолжал Гриша, — за пособничество контрреволюции и укрывательство народного добра, а также спекуляцию продовольствием никто вас по головке не погладит.
Гриша встал и направился к двери. Мадам немедленно выскочила и перегородила ему дорогу.
— Бодайтесь, — сказал Гриша, втягивая голову в плечи и наклонясь вперёд, — посмотрим, кто кого.
Мадам поглядела на Гришину круглую голову, на загорелый крутой лоб, блестящий, как металлическая болванка, и заплакала.
— Голубчик! Ну не выдавай ты меня, дуру! Ну польстилась на то, на сё, выменивала у Марии вещи на продукты. Так с таких же, как она, грех не брать. Для Марии вещи — это сор. Она их не доставала, они на неё сами сыпались. Ты не поверишь, матросик, выгребает из гардероба горжетки из лис, не рыжих, а красных. Царских! Как будто это портянки! И проедает со своим выводком в один день без единого стона души. А я бы удавилась! Я же не мадемуазель Забродская, не профессорская дочка. Пансион, где я обучалась, сам знаешь, не институт благородных девиц, даже не ресторан первого разряда. Что мы там проходили? Брать! За все брали: за разбитую посуду, за подбитый глаз…
— Это забыть пора, — сказал Гриша, — вы жена капитана.
— А где он, капитан? Где плавает, в каких морях? Может, и рад бы вернуться, да белые не отпустят и красные вряд ли примут. Нет у меня, матросик, ни капитана, ни корабля! Одна осталась при разбитом корыте.
Грише даже жаль её стало. Тем более что судьба этого неведомого капитана была на редкость схожа с его собственной судьбой.
— Ну ладно, — согласился Гриша, — в политику я не лезу. Но меня, как бывшего моториста, интересует чисто технический вопрос: чем вы глотку смазываете, что у вас кусок не застревает, когда голодные дети смотрят в рот?
Мадам проглотила слезы. Гриша с удивлением следил, как её глаза высыхали и вновь становились мокрыми. Эти новые слезы, Гриша не сомневался, были самые настоящие, без «туфты».
— Где ты такую бабу видел, чтобы детей не любила? — заговорила она уже не боцманским, а обыкновенным женским голосом. — Такая каракатица одна на миллион. Мне бы самой ребёночка… Так бог не дал. Я у Марии Олюню просила, самую махонькую, удочерить. Отказала. Может, ещё родители найдутся, говорит. А у меня сердце кровью обливается: детки, как снежиночки, тают… Пусть не даром, за вещи, а всё-таки я их кормила в самое трудное время. Это моё оправдание перед богом, что своих не нарожала!
Гриша понял, что пора ковать железо.
— За бога я не ручаюсь, — сказал он важно, — а что касается Советской власти, могу быть свидетелем, что вы добровольно сдаёте продукты государственному санаторию.
— Так ведь ключ у Гурова.
— Значит, не договорились.
Гриша решительно открыл дверь и вышел.
Мадам выскочила следом:
— Ну кто же так торгуется? Давай не по-твоему, не по-моему. Есть ход, про который и Гуров не знает.
Мадам подвела Гришу к решётке забора. Там среди бурьяна торчала из земли какая-то широкая труба квадратного сечения, накрытая сверху двускатной крышей наподобие домика.
— Тут винные погреба проходят от пансиона под ваш санаторий: эта труба для вентиляции. Только сюда не то что ты — пацан не пролезет.
Гриша хитро усмехнулся:
— Пацан, которого вы, мадам, выкармливали, пролезет в дырочку от макаронины.
«ПОКА Я ЗДЕСЬ, МАРИЯ В ЧК НЕ ПОБЕЖИТ»
Узкий луч дневного света из вентиляционной трубы прорезал тьму погреба. Сперва в этом луче повисли ноги мальчика, потом он спрыгнул, зажёг свечу. Огонёк осветил лицо Коли, ящики, мешки, бочки, коробки. Тускло поблёскивали жестяные банки. Все это громоздилось до потолка и образовало узкий коридор. Некоторые ящики были повреждены (видно, сгружали наспех). В ящиках оказались галеты — очень вкусное солоноватое печенье, шоколад, засушенные и засахаренные фрукты. Коля сроду не видел такого богатства. А в одном из ящиков лежали «фрукты» покрупнее, завёрнутые в промасленную бумагу. Коля развернул. Гранаты-лимонки. Много ребристых гранат в гнёздах. Коля открыл картонную коробочку, похожую на пенал, там были запалы к гранатам.
Вдруг в конце коридора заскрипели ржавые петли и образовался узкий прямоугольник света, который постепенно расширялся: открывалась дверь. Коля попятился и приткнулся спиной к пирамиде ящиков. Один чуть не упал ему на голову. Он хотел его с силой отпихнуть и замер. На ящике был нарисован череп и написано: «Динамит!» Вся пирамида состояла из таких же ящиков. Коля дунул на свечку, но погреб уже освещался дневным светом через открытую дверь. Коля поспешил спрятаться за ящиками.
Вошли двое — Гуров и Дубцов в цивильных костюмах.
— Как видишь, Виля, я неплохо поработал, — сказал Гуров. — Из таких складов мы будем подкармливать наши боевые группы в лесу. Кое-что пустим на чёрный рынок. Подрыв экономики. Уверен — ты Маркса не читал, пренебрёг. Значит, будешь подрывать экономику динамитом, — Гуров расхохотался.
— Если бы я тебя расстрелял тогда на дороге, как вражеского агента, было бы ещё смешней, — сказал Дубцов.
— Ну не мог же я все тебе выложить так, за здорово живёшь, — стал объяснять ему Гуров, — мы оставляли склады не для «белого дела» вообще, это слишком расплывчато, а для нашей организации, в которой ты не пожелал бы состоять. Мы, сторонники твёрдой руки, хотим, чтобы у России был царь похлеще Ивана Грозного, — тогда уж никаких революций. И ради этого святого дела не брезгуем ничем и никем, даже бывшими секретными агентами охранного отделения. Я сам — в прошлом жандарм, «цепной пёс» не только для большевиков, но и для розовых интеллигентов, вроде тебя. Вы, помнится, таких, как я, полицейских ищеек, на порог не пускали. А теперь вы, спасая шкуры, за границу улепётываете, а мы, кого вы в приличный дом не пускали, остаёмся спасать Россию.
Коля слушал, подпирая спиной ящики, готовые в любой момент рухнуть.
— Я хотел бы, — сказал Дубцов, — чтобы меня и в дальнейшем принимали в приличных домах. Ну, на худой конец, оставить о себе добрую память у Марии Станиславовны. Это семья русского врача, Гуров, здесь всегда судили о человеке по одному, главному, признаку — как он относится к больным. А мы и так подмочили свои репутации. Мы вывозим или прячем продовольствие, а большевики снабжали санатории! Не спрашивая, между прочим, чьих тут лечат детей: офицерских или комиссарских.
— Вот ты и попался на большевистский крючок! — крикнул Гуров так громко, что Коля отшатнулся, и ящики вновь поехали на него. — Твоя милая интеллигентная Мария Станиславовна, с её санаторием, первая ласточка большевистской пропаганды «Курорты трудящимся!». В Монако, на Ривьере, в Ницце нежатся миллионеры, а здесь — неимущие классы. Оценил ход? Советы уже национализировали другие лечебные местности России: Кавказские Минеральные Воды, башкирский кумыс. Теперь очередь за Крымом. Вот тут коммунисты и осуществят свои лозунги на зависть трудящимся всего мира: переселят во дворцы богачей обитателей хижин. На мраморных террасах ливадийских дач цесаревичей будут резвиться чумазые дети трущоб, и большевики залечат им язвы прошлого.
Гуров на самой громкой ноте оборвал свою речь.
— Продолжай, — сказал Дубцов.
— Ты знаешь, что я хочу сказать.
— Ты хочешь сказать, большевикам это удастся, если они прокормят свои курорты.
— Ну, разумеется, если смогут прокормить. Мы не для того вывозили и прятали продовольствие, чтобы кормить золотушных кухаркиных детей!
Дубцов повернулся и пошёл к светлеющему прямоугольнику двери.
— Придётся обойтись без меня. Я вам не помощник. У меня у самого в детстве были слабые лёгкие, и профессор Забродский взял меня в свою семью, чтобы выходить. Иначе не видать мне моря, как тебе меня.
Гуров сунул руку в карман.
— Здесь не место убирать свидетелей, Гуров, — сказал, не оборачиваясь, Дубцов. — Тут динамит. Достаточно одного выстрела, и мы взлетим на воздух вместе со складом и санаторием. Я понял, на что ты рассчитываешь, Гуров, — сказал Дубцов. — Пока я здесь, Мария в ЧК не побежит.
— Сообразительный.
— Профессионал. Мне, как и тебе, понятно, Гуров, что заложить склады ещё не все. Надо знать, что с ними дальше делать, кому передать. То есть надо дождаться представителя центра нашей организации, получить у него пароли, явки. Ведь у вас не один такой склад. Это понятно. И само собою разумеется, что человек с инструкциями центра придёт не на склад, что было бы идиотизмом, то есть не в пансион, а в санаторий! И если ЧК его здесь засечёт, представляю, какой это будет для них подарок!..
— Но ты ведь сам сказал: пока ты в санатории, Мария в ЧК не побежит.
Наступило молчание. У Коли уже не было сил поддерживать спиной ящики, но в такой тишине он боялся пошелохнуться…
— Ладно, — сказал Дубцов, — дождусь представителя вашего центра, а потом все равно уйду.
С тяжёлым металлическим гудением закрылась за Дубцовым и Гуровым чугунная дверь подвала. Коля поправил ящики и бросился к вентиляционному люку. Наверху его ждал дядя Гриша:
— Что так долго?.. Я уж думал, ты задохся там.
«ТУТ БУДЕМ ЖИТЬ ТОЛЬКО МЫ»
На задворках санатория была вырыта когда-то сливная яма. Санитары сносили туда ведра с помоями, тазы с мыльной водой. Но санитаров давно уже не было, а Коля и Рая, по мнению Марии Станиславовны, были слабы для такой работы, и она это делала сама, пока не появился Гриша. Он возник так же неожиданно, как исчез. Вышел из зарослей засохших табаков, когда Мария тащилась с очередным ведром к сливной яме, взял ведро из её рук и сказал.
— Я буду вашим хозяйством заниматься, пока на моё место какого-нибудь комиссара не пришлют.
И с этого момента Мария вновь почувствовала себя женщиной, вернее сказать, барышней. Ведра больше не оттягивали рук.
Но в этот же день, вечером, Мария увидела Раю с большим крапчатым тазом, полным мыльной воды. Помыв малышам ноги, Рая, согнувшись, тащила таз к чёрному ходу санаторного корпуса. Мария Станиславовна вырвала у неё таз из рук и сама направилась к сливной яме. Она шла вдоль ограды санатория и вдруг, быстро нагнувшись, поставила таз так, что мыльная вода выплеснулась на землю… Вдоль санаторной ограды к арке ворот пробирался Коля с узелком в руке. Мария Станиславовна узнала узелок: с этим узелком мальчика привели в санаторий. Она догнала его, схватила за рукав курточки:
— Объясни, почему ты собрался уходить! — Коля молчал. — На дворе ноябрь, — Мария чуть не плакала, — осень! Дождь, ветер, холод… голод. И так по всей России! Куда ты пойдёшь? — Коля старался не смотреть ей в глаза. — Зачем же я тебя лечила, если ты все равно пропадёшь?
— Вы до всех добрая, — выдавил из себя Коля.
— А ты хотел, чтобы не до всех?! Чтобы я теперь лечила только тебя, Сергея, Андрюшу, но не Раю, не Витю?!
— Я вам ничего не скажу, мне дядя Гриша не велел.
— Значит, это дядя Гриша тебя наладил из санатория! — Мария решительно зашагала к хозяйственному двору, где, по её предположению, должен был обретаться Гриша. — Ну я с ним поговорю!
— Не говорите дяде Грише. Он вовсе ни при чём. Он, наоборот, сказал: «Не наше дело, кого здесь прячет Мария Станиславовна. Мы с тобой не доносчики». Так он сказал.
— Ах, вот оно в чём дело! Ты хочешь донести на Вильяма Владимировича.
Мария увидела, как сузились у Коли зрачки.
— А хоть бы и так! — сказал он зло. — Они только на то и рассчитывают, что все молчат. Я слышал, как этот ваш Вильям Владимирович сказал ротмистру Гурову: «Пока я здесь, Мария в ЧК не побежит».
— Естественно. Мне же не четырнадцать лет, как тебе. Уж я-то могу понять, что донести — это все равно, что убить человека, которого я знаю с детства. Что бы ты сказал, если бы при белых я донесла на тебя? Я же спрятала твою историю болезни от Гурова. А Вильям Владимирович в твоём возрасте тоже лечился в нашем санатории. Донести на него — все равно что расстрелять своей рукой. Ведь его обязательно расстреляют.
— А что вас самих расстреляют, если найдут у вас офицера, вы подумали? — Коля смотрел на неё уже не со злостью, а с жалостью. — А говорите, вам не четырнадцать лет.
— Я не могу убить человека, даже если он целится в меня, — сказала Мария Станиславовна.
— Потому и не можете, что жизни не знаете. — Коля давно подозревал, что докторша никакая не взрослая, а просто большая девочка вроде Раи. — Он же не только целится, он убьёт! У меня батька был никакой не большевик, а просто паровозный машинист с депо Симферополя. Но белые не стали разбираться, большевик не большевик. Локомотив неисправный — на семафоре повесили.
Марии стало как-то вдруг одиноко и холодно.
— Боже… как ты продрог! — Она стала согревать руки мальчика в своих ладонях. Руки были жёсткие, в цыпках: он все делал в санатории и за дворника, и за уборщицу. — Постарайся понять: если одна собака взбесилась, ты же не станешь убивать всех собак. Вильям Владимирович — морской офицер. Он попросту не мог быть там, в Симферополе, он воевал в море.
— Воевал?! — у Коли, как всегда, когда он особенно был взволнован, лицо покрылось красными пятнами. — Ваш Вильям Владимирович палач из контрразведки!
— Он служит в контрразведке?
Ей никогда это не приходило в голову. Никак не могло прийти. Виля и контрразведка?! Мальчишка просто слышал звон…
— Пусть вам дядя Гриша расскажет, как они с Гуровым его на рифах топили — выдавай товарищей или сиди жди, пока окоченеешь от холода.
— Ложь! — Марии казалось, что она кричит. На самом деле кричала она шёпотом. — Между Дубцовым и Гуровым не может быть ничего общего!
— Только склад, — сказал Коля и осёкся…
— Какой склад?
— Никакого склада.
— Нет уж, говори до конца. Если ты обвиняешь человека, так уж не будь голословным, изволь свои обвинения доказать!
— Мне дядя Гриша не велел говорить про склад.
— Но ты же уже сказал.
— А вы дяде Грише не скажете?
— Я с детства приучена хранить секреты.
— У них склад в винных погребах. Меня дядя Гриша туда просунул через трубу. Ту, что для воздуха. Чего там только нет: сахар, мука, сыр, масло, галеты, консервы, шоколад. Вот такие плитки! — Коля развёл руки, как рыбак, демонстрирующий длину пойманной щуки. — От одного запаха можно в слюнях потонуть. И все они прячут, чтоб заморить голодом большевистские санатории.
— Бред!
— Я это слышал от них, как от вас. Он ещё вас ласточкой назвал.
— При Гурове?
— Вы думаете — Вильям Владимирович? Гуров вас ласточкой назвал. Твоя Мария, — говорит, — первая ласточка большевистских курортов. Только пусть большевики теперь спробуют прокормить её чумазых кухаркиных детей. Это он про меня! — Коля прижал к груди свой узелок. — Так что, прощайте, Мария Станиславовна, никому я на вас с вашим Вильям Владимировичем доносить не собирался. Но жить с ним в одном доме не хочу!
Мария вырвала из его рук узелок:
— Иди сейчас же в палату! Сейчас же! Я тебе обещаю — тут будем жить только мы: ты, я. Рая, Олюня, Серёжа, Витя, Андрей, Алёша…
— И дядя Гриша.
— И дядя Гриша! — у Марии сорвался голос. — Оставь меня в покое! Оставьте все меня!
Коля не стал больше испытывать её терпение, повернулся и побежал через заросли обратно к санаторному корпусу.
Его узелок остался у Марии в руках.
ИЗ ХРОНИКИ СЕМЬИ ЗАБРОДСКИХ
Мария не могла так ошибиться в Виле. Сколько она помнила себя, столько же она помнила его. Когда Маша и Виля впервые встретились, он был подростком, как Коля, а Маша — как Олюня, совсем ещё маленькой девочкой. Его отец был капитаном судна, на котором её отец, Станислав Казимирович Забродский, плавал когда-то в начале своей карьеры корабельным доктором. Дубцовы вообще потомственные моряки. Дед был участником обороны Севастополя, героем Крымской войны, Виля чуть было не нарушил этой семейной традиции — с детства к нему привязалась болезнь лёгких. Но крымский воздух и искусство профессора Забродского помогли ему избежать самого страшного — «процесса». Воспитываясь в семье профессора, в доме Забродских, Виля свою болезнь «перерос», и его приняли в морской корпус. Пожалуй, именно Вилино чудесное исцеление натолкнуло Станислава Казимировича на мысль открыть собственный климатический курорт для предупреждения детского туберкулёза.
И этот самый Дубцов прячет продовольствие от больных детей?! Он, который всегда являлся по первому зову о помощи, откуда бы ни послышался зов. Во время Балканской войны, последней на счёту, летом 1913 года лейтенант русского флота Дубцов на свой страх и риск, вопреки воле начальства, доставил в страдающую Болгарию госпитальное оборудование на канонерской лодке. Мария сама слышала об этом от болгарина, болгарского моряка, который недавно, в восемнадцатом году, гостил в их доме вместе с Дубцовым. Кажется, его звали Райко Христов…
Мария поймала себя на слове «гостил». Какие все довоенные слова! Если бы об этом госте пронюхал какой-нибудь Гуров, Виля угодил бы под военно-полевой суд.
Нет, нет, это несовместимо: Виля и Гуров! Но может, она, Мария… попросту говоря, пристрастна. Ведь это его отчёты о плаваниях она вырезала из «Статистических сборников Российского географического общества» и вклеивала в альбом, как институтка стихи. А однажды она прочитала в тех «Сборниках», что за заслуги перед географической наукой лейтенант Дубцов награждён медалью Семёнова-Тян-Шанского. Она гордилась этой его медалью больше, чем его же крестом и кортиком на анненской ленте, полученными за храбрость в войне 1914 года.
Да! Конечно, ей трудно судить о Виле беспристрастно… Но папа! Когда папе надо было посоветоваться со своей совестью, он звал Вилю. Так было, когда папу назначили генерал-инспектором санитарной службы флота. При первой же инспекции он обнаружил не только антисанитарные, но и вообще нечеловеческие условия содержания военных моряков. Гнилая червивая пища, кишащие паразитами кубрики и гальюны, издевательства над матросами и мордобой. Папа рассказывал, как он подал тогда протест морскому министру Григоровичу и как его протест пошёл гулять по канцеляриям. И тогда генерал решил посоветоваться… с лейтенантом. Он заперся в своём домашнем кабинете с Вилей Дубцовым. Мария не могла слышать, о чём они там говорили. Она знает только одно: это Виля сказал папе, что Григорович намеренно маринует его протест. Ведь матросы и сами жалуются. Признать правоту профессора Забродского — значит, признать, что требования матросов справедливы. Этого министр не сделает никогда, сказал Виля, и папа на Вилю накричал. Он кричал, что дойдёт до самого царя — и справедливость восторжествует! Но очень скоро папе пришлось убедиться, что Виля был прав. Царская охранка как раз в это время готовила грандиозную расправу над матросами всего Черноморского флота. Провокаторы из меньшевиков и эсеров донесли, что готовится вооружённое восстание на кораблях «Иоанн Златоуст», «Синоп», «Три святителя», «Евстафий», «Пантелеймон», «Кагул», «Память Меркурия». Сто сорок три матроса были схвачены и преданы военно-полевому суду. По приказу царя коллегию военно-полевого суда возглавил морской министр Григорович. Тот самый, кто так безбожно мариновал протест Забродского. Пока профессор писал протесты, царь и его министр готовили физическую расправу. Забродский протестовал против мордобоя, а коллегия военного суда приговорила 17 моряков к смертной казни, остальных ожидала каторга…
Утром 24 ноября 1912 года лейтенант Дубцов пришёл на квартиру генерала Забродского в Севастополе, и они снова заперлись в кабинете.
— Сегодня ночью, — сказал Виля, — приговор приведён в исполнение. Матросы расстреляны и зарыты на мысу близ Херсонесского маяка. В одного из них, большевика Лозинского, солдаты отказались стрелять. Капитан Путинцев, который командовал расстрелом, застрелил его собственноручно.
В этот же день генерал-инспектор санитарной службы флота профессор санкт-петербургской Военно-медицинской академии Забродский подал в отставку и никогда больше не надевал военный мундир.
А Виля?.. Виля его подвёл. Сам он не ушёл из военного флота, хотя мог бы заниматься наукой, плавая на гражданских судах.
«Да-а… Вот тогда, наверно, началось падение Вили Дубцова, — подумала Мария. — Виля не подвёл папу, а предал… Но папа, с его прекраснодушием, не понял этого и не осудил».
«Если такие, как Виля, уйдут из флота, — говорил он, — кто будет защищать Россию на морях? Царь? Министр Григорович? Или палач Путинцев?»
И вот, оказывается, Виля, как тот Путинцев — палач!
«ВЫ ДОЛЖНЫ МНЕ ВЕРИТЬ СЛЕПО»
Дубцов брился в мезонине, в небольшой комнатушке с покатым потолком. Он был в брюках профессора Забродского и в своей белой рубахе с твёрдыми манжетами. Пиджак от папиного костюма, единственного не выменянного Марией на еду, висел на спинке стула.
Мария по винтовой лестнице взбежала наверх:
— Уезжайте! Я прошу вас! Я так хочу!
— Раньше вы не хотели, чтоб я уезжал.
— Я молила бога, чтобы вы успели уехать.
Дубцов улыбнулся:
— Кажется, я уловил вашу логику. Все, что вы говорите, следует читать наоборот.
— Все! Все в жизни следует читать наоборот! Это даже мальчик знает, Коля, в свои четырнадцать лет! — Мария почти кричала, прижимая к груди Колин узелок с вещами. — Вас в первую очередь следует читать наоборот! Почему вы мне не сказали, что служите в контрразведке?
Лицо Дубцова стало до безжизненности серьёзным:
— Я имел честь вам заметить, Мария Станиславовна, что выполняю свой долг. Вам это, помнится, не понравилось.
— Ещё бы! Если это долг палача!
— Вы прекрасно знаете, что я не палач. Хотя был один случай, когда мне приказали расстрелять человека, но…
— Вы говорите о болгарине?..
— Вы знаете, о ком я говорю. Не стоит повторять. Я не уверен, что нас не подслушивают.
— Здесь некому подслушивать!
— А кто вам сказал, что я служил в контрразведке?
Мария только сейчас заметила, что так и пришла сюда с Колиным узелком.
— Коля в погребе слышал ваши разговоры с Гуровым. Мы с детьми взвешиваем крохи на аптекарских весах, а вы с Гуровым сидите в подполье на мешках с сахаром, как собаки на сене! Как вы могли?! Как могли вы, Вильям Владимирович, выбрать такой бесчестный вид оружия в борьбе с большевиками: «…морить голодом кухаркиных детей!» Стыдно, Вильям Владимирович! Стыдно воевать с больными детьми. У этих детей есть свой враг, понимаете? Страшнее всех ваших бронированных дредноутов! Могу вам его показать в микроскоп. Против этого врага здесь одна женщина. Я!.. Я их сберегла до конца войны… двоих схоронила… А вы! Здоровые взрослые мужчины… Уходите! Я вас не люблю!
— Я вас тоже люблю.
Мария замерла, прижавшись к стеклу окна, как застигнутая взглядом божья коровка. Она боялась посмотреть на Дубцова. А вдруг он ничего этого не говорил? Ей показалось? Или, наоборот, он сказал это. Что тогда?..
Заскрипели доски пола. Мария вытянула вперёд руки, отгораживаясь от приближающегося Дубцова Колиным злосчастным узелком, как вдруг луч солнца стрельнул сквозь оконное стекло — и в манжетах старшего лейтенанта вспыхнули рубиновые якорьки.
— Как? У вас снова эти запонки?! Значит, болгарин здесь? Он вернулся?!
— Этот человек никогда не вернётся. Море не возвращает…
— А кто же вам вернул запонки?
Нет, это уж никак не укладывалось в голове. Дубцов тогда, когда прятал болгарина, переодел его в свой костюм, рубаху, отдал ему запонки с якорьками — подарок отца… Не мог же он потом его расстрелять и вернуть себе запонки!..
Дубцов надел пиджак и рубиновые огоньки погасли.
— Вы должны мне верить слепо, — сказал он тоном, отсекающим любые возражения. — Слепо! Не думая! Не спрашивая ничего! — Он вынул из кармана брюк браунинг, проверил обойму, загнал в ствол патрон, сдвинул предохранитель, переложил браунинг в карман пиджака. — Другого выхода у нас с вами нет. Если себя не жалеете, пожалейте Колю, ему этого подслушивания не простят.
«СВЯЗАЛСЯ ЧЕРТ С МЛАДЕНЦЕМ»
Гриша в белом халате и докторской шапочке внёс в столовую суп. Облачко пара с запахом лаврового листа вознеслось к потолку, к дырке, сквозь которую росло дерево, стоящее посреди столовой в кадке. Все дети дружно сглотнули слюнки.
— Ополоник, — скомандовал Гриша и протянул к Коле руку за половником.
Коля даже не посмотрел в Гришину сторону. Упорно пряча взгляд, он бессмысленно переставлял хлебницу: то на край стола, то на середину.
— Нашкодил? Ну, признавайся — нашкодил?
Коля рванулся, выскочил из столовой. Гриша догнал. Взглянул Коле прямо в глаза.
— Сказал? По глазам вижу, что рассказал докторше. А она ему скажет, Дубцову!
— Ну и пусть скажет! Пусть он катится отсюда колбасой!
Гриша сорвал с себя докторскую шапочку и стал её топтать:
— Что я наделал?! Что натворил?! Связался черт с младенцем!
Не снимая халата, бросился в дом к Марии.
— Вы уже передали Дубцову то, что вам Коля рассказал?
Мария кивнула — она абсолютно не умела лгать.
— Я должен был сам вас предупредить. Так нет же, гордость не позволила, не дай господь, вы подумаете, что я клепаю на вашего Вильяма Владимировича, потому что он — это «Он». Что теперь будет, вы понимаете? Вы ему сказали, он Гурову скажет, а у Гурова целая банда прячется в пансионе мадам-капитан.
— Вильям Владимирович сам просил никому не говорить.
— Просил? Ещё бы он не просил! Да если вы раззвоните, их завтра же к стенке прислонят в ЧК. Это же террористы. Их на фронтах разбили — они ушли в подполье, объявили белый террор. Вы думаете, там только продукты, на этом складе? Как бы не так — динамит и гранаты! И они потерпят, чтобы ЧК это все накрыла? Первое, что они сделают, — поубивают свидетелей! Себя не жалеете, хотя бы о Коле подумали. Да он его просто придавит, как жучка в аллейке, ваш Вильям Владимирович!
— Подите прочь!
Мария протянула руку в сторону двери. Глаза у неё были круглые и совершенно неподвижные.
Гриша пробкой выскочил в коридор, швырнул скомканный халат в открытую дверь амбулатории и, выбежав из корпуса, зашагал прямиком к арке ворот… но вовремя вспомнил, что Дубцов может его увидеть из окна мезонина, и нырнул в кусты…
Прячась за кустами, Гриша добежал до ограды санатория, перелез через неё и спрыгнул в заросли можжевельника.
Тут его кто-то поймал за ногу:
— Далеко собрался?
— Это вы, господин Гарбузенко?
— Что за привычка спрашивать, когда надо отвечать? Гражданская война кончилась, я лёг себе под заборчиком отдыхать, а ты на меня сверху падаешь. Что? Ворота забыли проделать в заборе?
— Ну… я… чтоб офицер не увидел. Подумает — бегу доносить…
— А ты разве не доносить?
— Не-а… Только в лавочку за табачком.
— А кто курит? Ты — нет. Мария Станиславовна?
— Ну, офицер же.
— И ты по секрету от него бегаешь ему же за табачком?
Гарбузенко постукал себя по животу костяшками пальцев: звук был такой, будто он стучит в дверь.
— Что у вас там?
— Гроб с музыкой, — распахнув бушлат, Гарбузенко показал маузер в деревянной кобуре. — Ну? Будем говорить… или слухать музыку?
— В город шёл, в этот… красный ревком.
— Ну я — ревком. Слухаю вас.
Гриша даже не удивился. Наоборот, только теперь всё стало на свои места. Значит, человек, с которым он плыл на «Джалите», действительно не был греком Михалокопулосом, это был болгарский коммунист Райко Христов, и запонки с якорьками, которые он перед смертью успел передать Грише, послужили паролем для Гарбузенко, который тоже не контрабандист, не налётчик, а возглавляет здешний подпольный ревком.
Гриша затарахтел, как пулемёт:
— Коля доведался, что офицеры тут прячут продукты, а докторша брякнула Дубцову. Они их убьют. И пацана и докторшу!
Гарбузенко посмотрел на Гришу так, как будто перед ним был несмышлёныш, который опрокинул банку с вареньем и прилип к табуретке.
— А для чего я тут сижу? По-твоему, я к этому забору приставлен, чтоб его подпирать? (Гриша не знал, что на это ответить.) Ну чего глазами блымаешь? Никто никого не убьёт. Стрелять в санатории запрещено строжайшим образом. Там же дети!
Гарбузенко сложил табуреточкой руки, чтобы подсадить Гришу обратно на забор. Но Гриша не спешил ею воспользоваться:
— Обратно я не пойду. Меня докторша выгнала…
— Я тебе не пойду! И что значит — выгнала? А кто будет пацанву кормить? Наши товарищи говорят — невозможно улежать в секрете, так смачно пахнет от твоей кухни.
Грише понравился такой разговор.
«Теперь или никогда», — подумал он и начал издалека:
— Господин!.. Пардон, сорвалось… товарищ Гарбузенко! Если вы правда ревком…
Гарбузенко положил руку на маузер:
— Вам предъявлен мандат.
— Ещё раз пардон! Просьба к вам, извините, конечно, за нахальство. Дело в том, что у меня там в заграницах, за неимением другой работы, талант открылся до коммерции.
— У нас за такие таланты показывают небо в клеточку.
— Жаль. Тут как-то… ну, родным, что ли, пахнет. Даже от вашего маузера, товарищ Гарбузенко, теплом тянет, как от печки в деревне. А там… там даже коммерция не по мне, скучная какая-то, все под себя гребут. Здесь я хоть пацанят накормил супчиком, а там что? Сам нажрался — и на бок?
— Короче! Чего ты хочешь?
— Можно, я останусь сестрой-хозяйкой?
— Да хоть тётей, — согласился Гарбузенко и вновь подставил Грише скамеечку из рук. — Лезь домой и сиди там тихо, не рыпайся — вот и вся резолюция.