Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Диверсант - Затяжной выстрел

ModernLib.Net / Военная проза / Азольский Анатолий Алексеевич / Затяжной выстрел - Чтение (стр. 13)
Автор: Азольский Анатолий Алексеевич
Жанр: Военная проза
Серия: Диверсант

 

 


— Товарищ капитан 2 ранга…

— Крестик неси! Крестик!

Через несколько минут крестик был предъявлен. Пока Олег бегал в 61-ю и обратно, в каюту Милютина прибыл сам командир линкора. Брезгливо глянув на латунный крестик, он спросил:

— Откуда?

Олег рассказал: прошедшей зимою, в отпуске, пошел в Сандуновские бани, по просьбе совсем седого старика потер ему спину, а когда стали одеваться, когда старик увидел, что спину тер ему флотский офицер, то со слезами отдал ему крестик, который будто бы помог ему выплыть после того, как потопленный японцами броненосец пошел ко дну…

— «Спаси и сохрани», — прочитал командир на крестике. — Череп — это что?

— Символика, — пояснил замполит. — Голова Адама.

— Мне кажется, — произнес командир, еще раз глянув на крестик, — что он из драгоценного металла.

— Совершенно верно, — подтвердил Милютин — И на основании Корабельного устава подлежит хранению в сейфе наряду с деньгами, валютою и прочими ценностями.

И старпом швырнул крестик в сейф — будто выбрасывая за борт дохлую крысу.

Олег Манцев понуро поплелся к себе, в каюту No 61. Много бы он дал за то, чтоб за портьерою ждал его Борис Гущин. Нет Бори. Нет Колюшина.. Нет Валерьянова. И Степы, считай, нет. Степа побитой собакой смотрит, дошла до него, наверное, эта мерзость… Алки— кондитерши тоже нет, не видать ему красивых рук Аллы Дмитриевны, этот пес А. Званцев (этой фамилией подписана статья «Уроки одного подразделения») намекнул между прочим: «сладкоежка Манцев».

И Долгушина нет. Потому что без разрешения начальника политотдела такая статья ни во «флаге Родины», ни тем более в «Славе Севастополя» появиться не могла. Все, что пишут корреспонденты о корабле, визируется обычно заместителем командира по политчасти, и если уж такая статья напечатана без ведома Лукьянова, то, конечно, «добро» она получила от тех кто много выше и Лукьянова, и Милютина, и командира.

В будний день уволился он, среда была, обе бригады эсминцев ушли в море, но на стенку высадились офицеры с крейсеров, и они захохотали, увидев Манцева: «Благослови, владыко!», «Дай прикоснуться к мощам нерукотворным!», «Со святыми упокой!»… Но были такие, что с брезгливым сочувствием посматривали на Олега, как на человека, только что выпущенного из больницы, где излечивался он от чего— то дурного, то ли венерического, то ли психического. Из гарнизонного кафе замахали ему платочками официантки, привели в комнату для частных адмиральских бесед, усадили за столик, принесли пиво, отбивную. И здесь Олег понял, что отныне он известен всему городу, а не только эскадре. Статью о нем проработали со всем вольнонаемным составом флота, и все официантки базы разом вспомнили, кто такой Олежка Манцев. Некая Нинка из гастронома на Большой Морской выставила его фотографию на витрине, рядом с окороком по— тамбовски, и клялась подругам, что Манцев сделал ей предложение. Ничего подобного Олег не совершал, фотографий своих никому не дарил. Сейчас ему хотелось сказать что-то значительное, высокопарное, но в голове толпилась мешанина из цитат, на язык же просились откуда— то пришедшие строчки псалма:

"Окропи меня иссопом, и буду чист;

Омой меня, и буду белее снега".

Никакому богу официантки не поклонялись, официантки понимали, что хороший мальчик Олежка обижен начальством, и утешали его как и чем могли. Прокрутили на радиоле модную пластинку, принесли к отбивной зеленого горошка, редкого в Севастополе. Олег тупым концом вилки водил по перекрахмаленной скатерти и вспоминал, какой ветер занес в него эти загадочные псалмы.

Нет, не о такой славе мечталось. Грезилось когда— то, в далекой курсантской юности, что-то неопределенное в расходящихся облаках орудийного дыма, силуэты крадущихся кораблей, а потом — в беззвучной утренней тишине, под моросящим дождиком, швартуется к родному пирсу израненный корабль, из последних сил дотянувший себя до базы, а по трапу спускается он, капитан какого— то ранга Манцев, под кителем бинты, под фуражкой тоже, командирский реглан наброшен на плечи, а он идет, шатаясь и едва не падая, к штабу,изумление, смешанное с ужасом: «Как?.. Мы же давно считали вас погибшими!..» — «Боевой приказ выполнен, товарищ адмирал!» — и когда седой адмирал жмет ему руку, нечеловеческая боль пронизывает капитана какого— то ранга Манцева, командирский реглан сползает с плеч, а на реглан замертво валится тело командира корабля, выполнившего боевой приказ…

Так представлялось. А получилось: три официантки оплакивают смерть героя, по такому поводу намазавшись помадой и кремом, а вместе с этой святой троицей скорбит и вся гвардия севастопольских потаскушек.

— Спасибо, девочки, — поднялся Олег. — Только напрасно вы так. Чепуха.

То же самое он сказал и Ритке, которая грозилась пойти в Военный Совет искать справедливости. Он застал ее за священным занятием: дочь донского хлебопашца месила тесто. Олег как— то искоса, боковым зрением наблюдал за Риткой и подмечал в ее движениях нелепости, странности. Повязать голову косынкой Ритка забыла, волосы падали на лоб, мешали видеть, и Ритка волосы отбрасывала почему— то не свободной от работы рукою, а кистью той, которая месила. И все в ее доме было полно странностей, и командир 1-й башни главного калибра с радостью подчинялся всем нелепостям, истово вытирал ноги о коврик, который Дрыглюк с негодованием вышвырнул бы из каюты. Степан с точностью до копейки подсчитывал домашние расходы Ритки, озабоченно тянул:

«Однако!», хотя отлично знал, что диктуемые Риткой цифры ни к магазинным, ни к рыночным ценам отношения не имеют. Ритка по лени покупала все, от дома не отходя, на вокзале, покупала не торгуясь.

— Рита, — попросил Олег, — у тебя же левая рука — чистая! Пальцами откидывай волосы!

Она попробовала, получилось как— то коряво, а потом и вовсе ничего не стало получаться: месящая рука растеряла темп, исчезла свобода и непринужденность движений.

Олег вздохнул, отвернулся. Такая же нелепица и на линкоре, и на крейсерах — не с тестом, конечно, с организацией службы. Надо лишь вглядеться.

Дожидаться пирогов он не стал, да и понял, что зря пришел к Векшиным, к Ритке, и до нее докатился слушок, она терзала халатик, всегда ей бывший впору, пытаясь закрыть им себя, всю сразу, от горла до пяток, и в голосе ее звучало что— то, заставлявшее Олега поглядывать на терзания халатика. «Я пойду», — сказал он, и Ритка догадалась, что уходит он надолго.

Он встретил знакомых ребят с «Керчи», те дружно стали упрашивать его: не пить, не скандалить. Примерно то же самое говорили Олегу и официантки, все считали почему— то, что единственным ответом на статью может быть только вино, и Олегу припомнились офицеры, норовящие забраться в какой— нибудь глухой севастопольский угол, где никто уж не помешает им пить в одиночестве: этих тоже ошельмовали статьею?

Ваня Вербицкий подстерег его у вокзала, затащил в буфет. «Уроки» сильно напугали командира 4-й башни, это на линкоре заметили многие. Походка Вербицкого стала виляющей, он будто сбивал кого— то со следа. Приткнув Олега к стене, прерывисто дыша ему в ухо, Ваня сказал, что этого подлеца Званцева он помнит по училищу, с ним шутки плохи. Олегу же (здесь Вербицкий оглянулся) надо знать: комендатуре дано указание — сцапать его в каком— нибудь ресторане.

Все дальше и дальше уходя от шумного и людного центра города, Олег наконец нашел безопасное местечко, убежище, буфетик на самом краю Бастионной улицы и в буфетике — комнатенку «для своих». Днем в ней заключал какие— то сделки муж буфетчицы, а по вечерам сюда стали пускать Олега. Стекла окон то дребезжали, то рокотали, принимая на себя ветры и шумы моря. За бамбуковым пологом колотились голоса выпивох судоремонтного завода, их трехэтажные дома были рядом.

Олег не помнил уже, в какой день и в какой час пришла к нему тревога, и тревога исходила отовсюду, от линкора тоже. Каюта отвращала, потому что в ней всегда могли найти его. Единственным местом, где он мог отдыхать, был КДП.

Теперь вот комнатушка эта, с запасным выходом во двор, теплая, светлая, по вечерам можно, пожалуй, читать.

В буфете хозяйничала красивая пышная армянка. «Несчастная любовь», — объяснил ей Олег свои вечерние сидения, и грудь армянки сочувственно вздрогнула.

Он подсчитывал: вторая половина сентября, через неделю выход в море, через три недели — постановка в док, потом — в середине ноября — последняя стрельба, отчет, и числа эдак двадцатого он наконец— то простится с первым кораблем в своей службе, вернется в Севастополь незадолго до нового года и — в другую базу, помощником на новый эсминец, это уже решено, это ему сказал командир, и сбудется то, о чем мечтал весною.

Статью «Уроки одного подразделения» Иван Данилович Долгушин прочитал в тот же день, что и все на эскадре, в своем кабинетике на Минной стенке.

Он прочитал и разорвал газету. Он был взбешен.

Он был взбешен!

— Какая наглость! Какая низость! — негодовал он, бегая по кабинетику, размахивая руками, топча и пиная в воображении рухнувшего перед ним флотского корреспондента А. Званцева. Подлость неимоверная! Безграмотная тварь опозорила весь флот, ибо от каждой строчки статьи, от каждого клочка газеты, разорванной и растоптанной, исходит зловоние, хлещет вранье! Надо ж придумать — «насаждение религиозных настроений в среде отсталых матросов»! Шарифутдинов с деревянным идолом не новость, об этом докладывалось, об этом с тревогою говорил сам Лукьянов, но матрос— то — из боцкоманды, какое отношение к нему имеет командир 5-й батареи? Выходит, Манцев — глава какой— то секты, что ли?! Так врать, так врать — это ж, это ж… Сколько же теперь времени уйдет на то, чтоб смыть ему, Долгушину, позор с себя? Ведь совершенно очевидно: такую статью публиковать можно только с разрешения начальника политотдела эскадры, а он ее впервые видит и читает! Кому скажешь, кому докажешь?! Что подумает командир линкора? Что — Лукьянов? Что, наконец, решит Алла Дмитриевна Коломийцева, прочитав о «сладкоежке» и припомнив, кто с ней вел милые беседы? Да она ж ему, Долгушину, тортом заедет в физиономию!

Все осквернил этот негодяй Званцев, никого и ничего не пощадил. Испохабил святейшее для воина, героизм предков. Враль пустился в исторический экскурс, начал приводить примеры истинной преданности русского матроса, его самоотверженности, и привел: «Не щадя своей жизни, русский матрос всегда жизнь и честь своего командира, офицера ставил превыше всего. Так, при обороне Севастополя в 1854 году матрос Иванов, увидев, что французский солдат целится в русского офицера, бросился навстречу пуле, за что и был убит». За что! Самого Званцева убить за такую статью! Подлость! Гнусная отсебятина зарвавшейся сволочи! Выслать вон из Севастополя! В двадцать четыре часа! Чтоб духу не было!

Наглый тип с вытаращенными глазами! Где только научили его ходить так, словно он идет получать орден за что— то? Откуда он вообще? Как оказался в газете, да еще флотской? Кто дал разрешение на публикацию чисто флотского материала в городской газете?

Иван Данилович бушевал, грозил кулаком кому— то там, в Южной бухте, потом постращал и Северную, явно потеряв ориентировку. Умолк. Собрал клочки разорванной газеты, пригладил их разжатыми кулаками, составил, прочитав вновь и еще раз вновь… Сходил в буфет, с аппетитом съел бутерброды с нежносоленой рыбой, выпил стакан душистого чая, вернулся в кабинет.

И окончательно пришел к выводу, что на столе перед ним не клеветническая мазня малограмотного негодяя, не гнусный пасквиль, а выдающееся произведение военно— политической публицистики, написанное человеком большого и разностороннего ума, необычайной проницательности и сверхзоркой дальновидности, офицером с высокой гражданской ответственностью.

В самом деле: что требовалось от газетной публикации по делу Манцева? Открыто и недвусмысленно выразить недоверие к Манцеву, отмежеваться от его трактовки «меры поощрения». Что ж, требование выполнено, и выполнено очень тонко, филигранно. Поскольку о 30% и речи не могло быть, о приказе командующего тем более, То поводом к выражению недоверия могли бы стать обнаруженные упущения в боевой подготовке 5-й батареи. Могли бы. Но их нет, упущений! Явных провалов тоже нет! А недостатки, будь они даже раздуты и развиты газетою, до слуха эскадры не дошли бы: у всех есть недостатки и упущения! у всех! Поэтому обвинение в религиозности и насаждении палочной дисциплины — это ж гениальная находка! Обвинению не поверит ни один здравомыслящий офицер (а именно на таких рассчитана статья), но здравомыслящие, не поверив ни единому слову, сразу поймут, что подражать отныне Манцеву в 30%— ом увольнении матросов — то же самое, что вовлекать подчиненных в кружки по изучению закона божьего. Здравомыслящие смекнут, что поступки Манцева и образ его мыслей руководством не одобряются, и более того: в своем резко отрицательном отношении к Манцеву руководство может пойти на применение мер архистрожайших, раз оно, руководство, дало санкцию на появление такой вот статьи. Полезность ее и в том, что дисциплина среди офицеров Упала, поскольку многие знают: кто-то и где— то нарушает приказ о чем— то, нарушает безнаказанно, и если один приказ нарушается, то почему бы не нарушить и Другой приказ, какой — это уже по выбору лейтенанта или старшего лейтенанта.

Итак, все верно. Статья бьет в цель. Поначалу кажется, что написана она малограмотно, изобилует ошибками. Да ничего подобного! Вполне в духе армейских и флотских изданий. Сами преподаватели в академии признавали, что общелитературный штамп, перед тем как уйти в фельетон и анекдот, находит многолетнее пристанище в редакциях окружных и флотских газет, чему преподаватели радовались. Нет, статья написана хорошо, добротно, квалифицированно, продуманно. «Палочная дисциплина» — то, что надо. Придет время — и надо будет круто перейти к уставной норме увольнения. Тогда в приказе можно будет написать, что указание командующего эскадрой выполнялось неправильно, дисциплина кое— где стала «палочной», о чем печать своевременно забила тревогу. Пример? Пожалуйста: подразделение офицера Манцева.

С каких сторон ни рассматривал Долгушин статью, он находил ее чрезвычайно полезной и умной. Приведенные в ней факты соответствуют, конечно, действительности. Точнее говоря, на факты глянуто так, что они удобно вмещаются в столь нужное сейчас понятие: Манцев — демагог и бузотер, безответственный офицер с подозрительными замашками.

Статья еще тем хороша, что вздорностью своею Манцева не топит, а позволяет ему некоторое время держаться на плаву. Вот и решай, Олег Манцев. Протягивай руку за помощью — и ты эту руку найдешь. Жалобу напиши по всей уставной форме, жалобу твою обязаны поддержать линкоровские твои начальники, в разбор этого кляузного дела втянутся еще десятки офицеров — и удушат тебя, Олег Манцев, твои же начальники, сам себя признаешь виновным.

Статья великолепная. Конечно, кое— какие стилевые ляпы так и бросаются в глаза. «За что и был убит». Смех, да и только. Но, во— первых, подобным грешили даже классики отечественной литературы, что добавляло к их славе немалую толику. Во— вторых, статья— то — в городской газете, и флот вроде к ней руку не прикладывал, мало ли что учудят эти штатские лица. В— третьих… Достаточно. Прекрасная статья.

Острое желание познакомиться с А. Званцевым — вот что еще ворочалось в душе Ивана Даниловича. И сопротивление этому желанию. Газетчик разглядел в нем то, что Долгушин тщательно скрывал ото всех и от себя. Званцев, Званцев… Конечно, он встречал его, ему показывали его. Неприятный субъект. Нет, будем справедливыми. Умный человек, решительные глаза, строевая походка.

Не надо гадать, кто организовал такую статью. Барбаш! Трижды Долгушин видел их вместе, Званцева и Барбаша.

Иван Данилович поздравил Илью Теодоровича Барбаша с крупным успехом. С Манцевым, можно сказать, покончено.

Дошла статья и до Жилкина, никогда не читавшего «Славы Севастополя». Газету ему подсунул замполит.

Буйная радость охватила командира «Бойкого». Наконец— то! Долго размахивались, но саданули крепко! Так ему и надо, этому наглецу Манцеву.

Дав командиру почитать статью, замполит тут же отобрал ее, как коробку спичек у неразумного дитяти.

— Проглотил?.. Теперь переваривай. Предупреждаю: по этой галиматье никаких партийно— политических мероприятий не будет!

Чутье, подкрепленное вестями из Евпатории, говорило Жилкину, что Евгения Владимировна объявится в ближайшие месяцы. Превозмогая отвращение к попрыгунчику из театра им. Кирова, Жилкин нацарапал письмо в Ленинград, к письму приложил пропуск в Севастополь для жены, поскольку срок старого истек. Если ночевал на Большой Морской, открывал все окна, включал все лампы: ключа от квартиры у Евгении Владимировны не было. Ждал, прислушивался, плыл в потоке мыслей. Восстановил в памяти статью о Манцеве. Радость убывала. Религия, по Жилкину, была, разумеется, опиумом для народа, но мыслил он, однако, не формулами, а ощущениями. Верующим был отец, и вера не давала спиваться. Мать крестится на все иконы — и с еще большим рвением выхаживает в Евпатории внучек. И не в религии здесь дело, крестика на Манцеве не было и нет, за крестик его на первом же курсе училища к особисту потянули бы. Надо было сковырнуть Манцева — вот и придумали религию. Но это значит, что иного повода не было, а Жилкин слишком хорошо знал, как такие поводы сочиняются. На корабль прибывает комиссия, сует пальчик в канал ствола орудия, смотрит на пальчик, нюхает его и говорит, что в стволе — нагар, орудия на корабле не пробаниваются, не смазываются. Потом моют пальчик и пишут акт: «О неудовлетворительном содержании матчасти на корабле». Плохи, знать, дела, ежели, кроме религии, ничего выискать у Манцева не смогли. Получается, что Манцев службу несет исправно, придраться к нему невозможно, а уж на линкор с его артиллерийской славой подсылались крупные знатоки артиллерийского дела.

Сам в прошлом артиллерист, Жилкин изучил взятые у флагарта отчеты о всех проведенных Манцевым стрельбах. Знаменитая АС No 13 ему не понравилась: какая— то нерешительность, странная боязнь щита. Зато все последующие восхитили. Будто самому себе мстя за длинноты в 13— й, все другие стрельбы Манцев проводил с укороченной пристрелкой, иногда даже в явное нарушение правил, не об оценке стрельбы беспокоясь, а о том, как побыстрее поразить щит. И Байков, и флагарт эскадры эти нарушения считали разумными и если по правилам стрельба тянула только на «хорошо», своей властью повышали оценку.

Жилкин и ранее своих артиллеристов не любил, уж очень они робкие. Такая гибкая, податливая схема управления огнем, а они не могут в первый залп вложить все! Противника надо ошеломить! Топить немедленно, сразу, не оглядываясь на разные «Правила»! А эти… Гнать их с флота! Сразу! Немедленно! И Манцева гнать! Но сперва обязать его: пусть наладит стрельбы на эсминцах. А наладит — тогда и выгнать можно. По суду чести. И пусть с крестиком на шее грузит цемент в Новороссийском порту.

До утра горел свет в квартире Жилкина, подзывая бездомную Евгению Владимировну, маня ее утепленной конурой.

На крестик, упомянутый в «Уроках», красивыми бабочками полетели, как на огонек, разные комиссии из штаба флота. Допрашивали старшину батареи мичмана Пилнпчука. Еще в середине июня, вернувшись из отпуска, обнаружив на батарее новые порядки, мичман уразумел, что приказ командующего эскадрой — выше всех уставов, что Манцеву вскоре дадут по шапке. Разделять его судьбу мичман не желал, от командира батареи потребовал оформления в письменном виде всех отдаваемых распоряжений, что и было Манцевым исполнено. «Старшине 5-й батареи мичману Пилипчуку. Приказываю дооборудовать плутонговый мостик связью с кормовым дальномером. Ст. л— т Манцев». Очередная комиссия закисала от скуки, читая эти второпях написанные приказы, а их у Пилипчука скопилось предостаточно. Обилие скуки всегда порождает желание повеселиться, но вскоре у комиссии пропало желание смеяться. На каждом приказе командира батареи она обнаружила карандашные пометки мичмана: от имени некоей высшей инстанции Пилипчук определял Манцеву наказание за самоуправство и самовольство — «двое суток ареста», «предупреждение о неполном служебном соответствии», «отдать под суд чести». Исчерпав уставные наказания, Пилипчук перешел на кары общего характера, среди них комиссия нашла: «Повесить в душегубке, предварительно расстреляв». Чем не анекдот, а морской офицер не скряга, анекдотом всегда поделится, и комиссия тоже поделилась новым способом казни, оповестив о нем командование линкора и оба штаба. Верного служаку Пилипчука пригласили к себе, спросили, откуда у мичмана сведения о технических возможностях душегубок..

Пытались комиссии всмотреться и в стоявшего на вахте Манцева, но того уже поднатаскали Болдырев и Вербицкий, посвятили его во все тонкости линкоровской службы, отработанной десятилетиями. И здесь к Манцеву не придраться. У него ввалились щеки, некогда полыхавшие румянцем, звонкость в голосе пропала, появилась хрипотца. Чтоб не попасться на какой— нибудь мелочи, он продумывал каждый шаг на вахте, не расслаблялся ни на секунду.

Комиссии удалились несолоно хлебавши. С горьким презрением Олег Манцев подумал о странности всего происходящего с ним. Чернят в газете, подсылают комиссии, чтоб ошельмовать, а результат — обратный, потому что только сейчас он чувствует: и командовать батареей может, и вахту стоять, и в той большой жизни, что вне кораблей, совсем не плохой человек.

Он не жаловался на статью. Да и кому жаловаться? Не Долгушину же.

А со Званцевым расправился Милютин.

Каждый день линкор отправлял в распоряжение комендатуры одного офицера — для несения патрульной службы. Под смехотворным предлогом (предстоящее докование) Милютин договорился с комендантом о том, что норма человеко— патрулей будет выполнена в один день, и в конце сентября, в воскресенье, предварительно побеседовав с офицерами об архитектуре, получил на откуп всю патрульную службу города. Корреспондент был обнаружен линкоровскими офицерами в одном из кафе и с синяками доставлен на гауптвахту.

«Уроки одного подразделения» попали и в каюту командира 3-го артиллерийского дивизиона. Всеволод Болдырев прочитал статью и был разочарован. Не того он ожидал от прессы. Слишком мелко. Выражаясь по— артиллерийски, управляющий огнем капитан-лейтенант А. Званцев стрелял по ложной цели, причем не стремился скрыть это.

Еще раз прочитав «Уроки», он как— то освобожденно улыбнулся. Какой, спрашивается, смысл трястись над каждой буквой своего личного дела, если тебя в любой момент могут оболгать, взять да написать в газете, что ты уроженец провинции Онтарио в Канаде, давний шпион, чудом увильнувший от возмездия бандеровец или сторонник лженаучной теории какого— то Менделя?

В августе он съездил в Симферополь, нашел баню No 3, заглянул в пивнушку рядом. Был в штатском, никто и глазом не повел, когда он, взяв кружку пива, отхлебнул и сморщился: омерзительное пойло! Грязь, мат, запах такой, что матросский гальюн покажется парфюмерной лавкой, и пьяные морды, рвань подзаборная, уголовная шантрапа… Так и не мог допить кружку, взял водку, разговорился. Морды постепенно превращались в рожи, а рожи — в лица. Ему много рассказали о Петре Григорьевиче Цымбалюке. Выпустили беднягу, амнистировали в марте, вернули должность, кабинет, разрешили ремонты в любое время года. Он, Цымбалюк, сильно изменился. Человек, всегда бытовыми словами выражавший конкретные дела, стал философом, с языка его не сходили всеобщие категории. «Как везде», — отвечал он на вопрос о том, как живется в тюрьме. «Все сидят», — изрекал он, когда интересовались тем, кто сидит. Кажется, он начал приворовывать, допоздна засиживался в закусочной у вокзала. Люди жалели его — и Болдырев жалел Цымбалюка. «Привет передай!» — попросил Болдырев какого— то забулдыгу, знавшего Цымбалюка, и сунул забулдыге сотню: пейте, ребята, веселитесь!.. В Севастополь возвращался на такси, приспустил стекла, проветривая себя, и вновь ударами колокола донеслась та бакинская ночь: «Воин! Мужчина! Офицер!»

Все более одиноким становился Болдырев. Вот и Валерьянов ушел, с которым хорошо служилось эти годы. Вежливый, умный, ироничный человек, а оказался лишним. Корабль и службу знал отменно, отличался точностью в исполнении приказаний — и все— таки ему не доверяли, и Болдырев догадывался, почему: Валерьянов обладал богатым выбором, держал в голове несколько вариантов решения, и это настораживало, вселяло сомнения. Никто не ведал, как поведет себя этот офицер в необычной ситуации, и на всякий случай полагали, что поведение его будет отличаться от нормы, хотя никто не мог представить, каковой будет эта норма и эта необычная ситуация.

Болдырев затащил к себе Манцева в каюту. На переборке висела картина: парусные корабли, окутанные дымом, палили друг в друга.

— Испанцы и англичане, — оказал Болдырев, указывая на картину. — Восемнадцатый век. Два авторитетных флотоводца руководят сражением, корабли в однокильватерной колонне, колонна против колонны, стреляют и те и другие. И каждый флотоводец думает, что победит. Ошибаются они. Открытое море, ветер постоянный, волна и ветер одинаково действуют на обе эскадры, испанский адмирал проложил курс, исходя из направления, которым шли англичане. Английский адмирал идет галфиндом, потому что иным курсом он идти не может, курс английской эскадры задан испанцами… Взаимозависимость полнейшая, все решено заранее, на сто ядер испанцев приходится сто ядер англичан. Взаимное уничтожение. Если не вмешается случайность. И тем не менее победа возможна. В том случае, если один из адмиралов решится на нечто, уставами отвергаемое, профессиональными канонами не допускаемое. Личность нужна на ходовом мостике, порыв мысли, творец, а не исполнитель… Я иногда думаю о будущей войне. Как победить? Как разгромить? Мы же с любым противником в одной упряжке, нам не оторваться друг от друга, и все же победить можно, если профессионалов вооружить непрофессиональным стилем мышления. Но как лейтенантскую дурь донести до адмиральских погон? Как сохранить себя?.. Нет, не отвечай, потому что ты не знаешь, ты зато умеешь. Ты несгибаемый. Ты и на флагманском мостике останешься нынешним Манцевым.

— Зачем ты это сделал?

Манцев спрашивал о том случае на командирской игре. О тридцати кабельтовых, от которых не хотел отступать, как от честного слова, самолюбивый Болдырев.

— Скажи: ты страх перед командиром чувствуешь?

— Еще какой!

— Нет, не чувствуешь, — возразил Болдырев. — Задница твоя курсантская дрожит, нутро лейтенантское обмирает, но в душе твоей страха нет. И перед командующим тоже нет. Таким уж ты уродился. У меня же был страх. Теперь его нет… Не пойму, зачем надо было мне преодолевать его, зачем?

Олег Манцев еще раз глянул на картину. Подумал, что испанцам надо бы, тремя кораблями пожертвовав, резко изменить курс и напасть на концевые фрегаты англичан, а затем, круче взяв к ветру, обрушиться на противника во время его перестроения.

Но ничего не сказал. Он удивлен был тем, что ощущает себя старше и опытнее капитан-лейтенанта Болдырева. Вспомнил, что давно уже не поджидает командира 3-го дивизиона при отбоях тревог, не торчит на формарсе потому что Болдырев сам стучится в броняшку его КДП.

Об «Уроках» — ни слова. Линкоровская традиция — не напоминать сослуживцам о наказаниях: пусть учатся сами, молча.

— Олег, прошу тебя: будь осторожен. Не болтай. Не говори ни о чем.

Корабль в базе, рабочий китель в кают— компании терпим только за вечерним чаем. В салоне перед обедом все в белых кителях; ровно в полдень показался Милютин: «Прошу к столу!» Разошлись, расселись. Болдырев привычно потянулся к салфетке, привычно глянул на офицеров, отметил, что командир 10-й батареи расстегнул воротник сразу на оба крючка. Винегрет безвкусен, хлеб кислый, окрошка теплая — это тоже брезгливо отметил Болдырев.

О службе говорить не принято. Вспомнили белую медведицу Лушку, прирученную матросами. По сигналу «Команде обедать!» Лушка со своим бачком шла на камбуз, и если варево ей не нравилось, содержимое бачка выливалось на голову кока. Две обезьянки одно время кормились в кают— компании, пока вестовые не застукали их на краже чайных ложечек, их, ложечки, нашли потом на прожекторном мостике, штук сто. А вот года три назад командиром 11-й батареи пришел из Бакинки интересный тип, лейтенант Рунин, кажется. Так этот Рунин однажды не явился в кают— компанию ни на обед, ни на ужин. Я, говорит, сегодня ничего полезного не дал кораблю и флоту, столоваться поэтому не имею морального права… Не верите? Спросите у командира дивизиона, тот помнит.

Болдырев кивнул, подтверждая. Усмехнулся: наверное, и у Рунина была святая бакинская ночь. Хорошее развитие экзотической темы: медведица, обезьянки, лейтенант Рунин, старший лейтенант Манцев, капитан-лейтенант Болдырев, которому в рот не лезет пища, какое— то отвращение к ней, и — бессонница, вызванная болезнью, имеющей артиллерийское название.

«Я взорвусь когда— нибудь», — спокойно подумал о себе Всеволод Болдырев.

Долгушин и Барбаш встречались теперь каждый день, испытывая друг к другу всевозрастающую симпатию. О деле не говорили. Да и что говорить, и так все ясно. Тишь и успокоение пришли на эскадру. Те, кого Долгушин называл здравомыслящими, поджали хвосты. О 30% никто не вспоминал, стало дурным тоном, глупостью даже, говорить о Манцеве — и флагарт эскадры, пытавшийся на одном совещании приплести фамилию линкоровца к новой методике тренировок, встретил вежливое непонимание старших артиллеристов крейсеров, и флагарт опомнился: в повторном выступлении опасную фамилию опустил, и тогда командиры БЧ-2 с удовольствием занесли в тетради новую методику, уж теперь— то ее не отменят.

Еще одна хорошая весть пришла с крейсера «Молотов». Там лейтенант, отстраненный от командования группой и грозившийся на суде чести отстаивать заблуждения, вдруг повинился, прочитав статью, полностью признал свои ошибки, с покаянным словом выступил в кают— компании — и был великодушно прощен.

Пожинался хороший урожай, статья — это все признавали — оказала очистительное действие. Само собою разрешались неразрешимые прежде ситуации. Полтора года, к примеру, политуправление не могло убрать из вечернего университета марксизма— ленинизма двух лекторов, уличенных в элементарном невежестве, — и вдруг лекторы отказались от преподавания, вообще подались вон из Севастополя, ибо поняли, что корреспондент А. Званцев одним махом пера может отсечь им головы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18