Современная электронная библиотека ModernLib.Net

ВМБ

ModernLib.Net / Современная проза / Азольский Анатолий Алексеевич / ВМБ - Чтение (стр. 5)
Автор: Азольский Анатолий Алексеевич
Жанр: Современная проза

 

 


— Чего-чего?..

— Успокойся: ничего.

— А все-таки?

— Золотце мое, радость моя… Слова твои — бальзам на мои незаживающие раны… Однако: ведь ему-то ты справку показала? Секрет выдала! Наверно, потому, что Андрюшка твой — из штаба! И служит в этом, забыл, как ты его называешь, секретном подразделении.

— Вот уж нет так нет! Да ко мне хоть сам командир базы подвалит — от ворот поворот! Ну догадайся, почему отдалась с ходу?

— А чего гадать?.. Ты его полюбила. Есть же любовь с первого взгляда. С первого или последнего поцелуя. И в середине волнующего акта сближения.

— А вовсе нет! Я не раз любила с первого взгляда, но ничего не позволяла. А Андрюшке — разрешила. Потому что он — тридцать первого года рождения. Вот! Потому что ему уже двадцать три! Понял?

Маркин свесил голову, а потом и уложил ее на столе. Под ухом — тиканье часов, напоминающее о шифре. Сквозь веки видны — сбоку и снизу — наклейки на бутылках, ножки фужеров, тарелки плашмя, полусжатые кулаки Сергеева и руки Тони, коротко, очень коротко обстриженные ногти ее: видимо, таково было требование курсов поваров.

— Не понял… — со вздохом признался Сергеев.

— Тогда… налей-ка мне вон того, массандровского… Ага. Так вот, я из Ленинграда, блокадница. Слышал о блокаде?

— Кто не слышал…

— Сам-то — воевал?

— Воевал: фонариком сигналил, на велосипеде мотался из одного квартала до другого, друзей предупреждал… Сопротивлялся, так сказать…

— Нет, ты ленинградскую блокаду знаешь?

— Знаю. Когда такой вот стол и во сне не привидится.

— Нет. Блокада — это не тогда, когда жрать нечего и когда куска хлеба не будет ни сегодня, ни завтра. Блокада — когда ни с кем говорить не хочется. Потому что боишься услышать: дай хлебушка. Когда не собою становишься. Потому что — я это поняла там, в блокаду, — ты только тогда человек, когда говорить не боишься. И я с зимы сорок первого боялась. Услышать боялась: одолжи пятьдесят граммов. Это я-то, со всеми добрая до того, что мать бивала не раз. А в зиму сорок второго, в ноябре, мне тогда десять лет было, встретил меня на улице у дома мальчик, ему двенадцатый год пошел, мы с ним часто в очереди вместе стояли в магазине на углу, до войны еще… И мальчик вдруг говорит мне: дай мне до завтрашнего утра кусочек хлеба, а то умру.

— И?..

— Не дала я ему! Не дала! А был у меня кусочек хлеба в носовом платке! Был!

— И?..

— И он умер. А может, и не умер. Но его я с того дня уже не видела.

Сергеев долго думал. Ножик крутился в его пальцах.

— Значит, с тех пор ты…

— Угадал. Только тем даю, кто в тридцать первом году родился. И кто из Ленинграда.

— А откуда ты узнала, что он, тот мальчик, — с тридцать первого года?

— А он сам сказал. Он, так думаю, уже хоронил себя и заранее определял, сколько лет ему довелось быть живым.

— И с тех пор ты…

— Кормлю народ. Мясом, хлебом да картошкой я многих обслужу в столовой, всех сразу, если они, которые с тридцать первого, вместе сядут, как солдаты в обед или ужин. А вот собою покормлю только тех, кто попадается, кому хочется или кого я хочу.

Сергеев замолчал надолго. Видимо, прожевывал шницель по-венски. Нож и вилка, покончившие с мясом, легли на тарелку.

— Так ты, душа моя, солдат обслуживаешь… А вдруг вся рота — с тридцать первого года рождения, а? Так ты всей роте отдашься, что ли?

— Дурной ты, однако… В полку давно уже демобилизовался тридцать первый год. У нас служат с тридцать четвертого, есть и с тридцать пятого…

— Извини. Ты прекрасный, чудный человек. А где, кстати, ты жила в Ленинграде?

— На проспекте Володарского. Родилась там. Жила одно время.

— Не слышал о таком проспекте… Какое-нибудь историческое место там есть рядом?

— Проспект Нахимсона. Но он потом стал Владимирским. А который Володарского — Литейным.

— Значит, они все-таки попали в историю, этот Нахимсон и этот Володарский.

— До четырех лет жили там. Потом переехали на Кронверкскую.

— Как ты сказала? На Кронверкскую?

— Ага.

— Чудны дела твои, о господи… Ты не ошибаешься — Кронверкская? Не какого-то Лассаля или Маркса?

— Ну не совсем на Кронверкской прописана была… На углу Большой Пушкарской.

— Та-ак… — как-то убито промолвил Сергеев. Руки его задвигались, пальцы расставляли на столе солонки, соусницы, вилки: Сергеев делал карту участка Петроградской стороны, и Тоня ему помогала. Два ножа, впритык поставленные, изобразили Большой проспект, и от него выстроились улицы и дома, проложенные к Петропавловской крепости.

— Так ты в этом жила? — Сергеев вилкой ткнул в пепельницу.

— Не… Я же сказала: угловой, но с другой стороны… Как в сторону Невы идти…

— Четырехэтажный?

— Точно!

— Надо ж… А на каком этаже?

— На втором.

— Там две квартиры на этаже.

— Которая слева.

Послышался, кажется, вздох разочарования.

— Экая неудача… Чуть-чуть — и…

— Что — и?

— И выпить ничего приличного нет по сему поводу… А кто сейчас в той квартире живет?

— В какой?

— Которая справа.

— Там четыре семьи. А кто — точно не знаю. Я и свою-то не помню уже… Меня вывезли через Ладогу в ноябре сорок третьего. Мать умерла, комната освободилась… долгая история. Я к тетке подалась в Сочи, но там ко мне приставать взрослые дяди стали, я и рванула к летчикам сюда. А в правой квартире только Соньку помню, отец — работяга с завода, я его очень уважала, он умелый, на стенах висели почетные грамоты. В прошлом году была в Ленинграде, сердце изболелось. Как вспомню блокаду — все ноет и ноет… Поездом возвращалась, так в Армавире на остановке вышла покушать и вижу: во весь перрон стол, чего там только нет, а я расплакалась: вот бы все это в ту зиму ленинградскую!

— А стол что — по-коммунистически? Бери сколько хочешь бесплатно?

— Дадут тебе и еще догонят… Семь рублей сорок за обед, но шамовка, скажу тебе, та еще… Повар там на станции классный. Я вот и хочу стать настоящим поваром, с понедельника буду учиться на курсах, от каждой воинской части посылали на них, так что — научусь!

Сергеев разжал кулачок Тони, распластал ее ладошку по скатерти и погладил.

— Я, кажется, догадываюсь, почему ты хочешь быть умелым поваром. От доброты. Тебе хочется, чтоб люди благодарили тебя за вкусную пищу. И чтоб никто не замаялся животом. Правильно. Тот, кто хорошо делает свое дело, всегда человеколюбив… Про Гревскую площадь слышала?

— В Ленинграде или в Москве?

— Правильно мыслишь. И такая была там и есть, наверное… Я о другой, на которой гильотина стояла в годы Французской революции. Головы отсекала врагам народа. Кто эту гильотину обслуживал, свое дело знал: за все годы отсеканий — всего, кажется, три или четыре случая, когда нож неудачно опустился на шею и осужденному пришлось вторично, причем в мучениях, прощаться с жизнью. Вот научат тебя умело готовить людям пищу — и добром они тебе отплатят.

— Ага. Курсы трехмесячные, вернусь в полк — такой борщ сварганю! И летунам, и технарям, и солдатушкам. Я на озере работаю, там самолеты-амфибии. Девять штук.

Сергеев еще раз погладил руку Тони.

— Золотце ты мое… Не надо разглашать военную и государственную тайну. Это очень неосмотрительно.

— Да какая там тайна! Самолеты-то — американские, каталины; свои в Геленджике испытываются. Да что-то с двигателями не то. С гермокабиной для экипажа опять же трудности. И еще чего-то там, с неподвижными пушками. Летчики говорят, что на рулежках и подлетах плохая продольная устойчивость…

— И тем не менее… — вздохнул Сергеев. Вновь пальцем больно ткнул Маркина, встал и подхватил обмякшее тело его, едва не сползшее со стула. — Друг наш, подозреваю, вряд ли сегодня в состоянии любить тебя.

— Да не нужна мне его любовь! Одного раза хватит. У меня принцип: ни с кем больше одного раза! А то ведь на всех, кто с тридцать первого, меня не хватит.

— Разумно. Однако же замуж за кого выходить будешь?

— Ну, это ты не путай… Переспать — это одно, а детей нарожать и мужика по утрам кормить — это другое.

— Блестящее решение проблемы, — согласился Сергеев и пальцами скрутил ухо Маркину — так, что тому пришлось сжать зубы, чтоб не вскрикнуть от боли. — А почему он, твой Андрюша, не в офицерской форме?

— Я ж тебе говорила: очень он скрытный! Ужас даже. Подозрительный. Дела, значит, какие-то в Батуми.

— Рубашку, ты правильно заметила, мог бы другую надеть. Очень уж эта дрянная.

— У него есть хорошенькая, заглядишься, в крупную клетку, синие квадраты на белом поле. Он ею очень дорожит. Очень даже. Знаешь, когда я разделась догола, то Андрюша не то что другие, которые на тебя тут же наваливаются. Он сперва печати рассмотрел на справке моей, а потом рубашку свою выходную — ту, сине-белую, — аккуратненько так сложил. Я даже немножко обиделась. Некоторые, как только платье снимешь, звереют, а этот будто на прием к врачу пришел…

— А может, к нему девушки, — рассмеялся Сергеев, — как к врачу, на прием ходят? И по этой части он не трехмесячные курсы кончал?

— Да ничего он не кончал!.. Мальчишка еще. Толком не знает, что и как. Я его подучить кой-чему хотела…

Сергеев осмотрел бутылки, выбрал, налил — себе и Антонине.

— Приятно общаться с высокообразованной женщиной, способной многому научить людей… Так научила?

Фужеры звякнули, потом Сергеев повторил вопрос.

— Расхотелось учить… — Раздалось хихиканье. И пальцы Антонины вспорхнули. — Он вдруг заявляет: садись, мол, на подоконник. Отказалась, конечно. Я не циркачка, чтоб на подоконнике… Я из простой семьи, разных фокусов не знаю, это образованные подоконником пользуются, и если уж ему так приспичило, то Любку позову, эту хлебом не корми, а дай что-нибудь позаковыристее.

— А на каком этаже это происходило?

— Известно на каком: на первом.

Сергеев засмеялся.

— С подоконником, признаюсь, мне самому не совсем понятно… — взгрустнулось ему.

Подозвал официантку. Та наклонилась и кивала головой, соглашаясь. Зашуршали деньги и спрятались в ее кармашке.

— Так ты говоришь: в семь сорок обошелся тебе шведский стол по-армавирски? А сколько вообще получаешь?

— Да мало. Восемьсот. Я вольнонаемная. Но сам понимаешь: кто ближе к котлу, тому и сытнее. Так везде.

— Везде. К сожалению — везде.

— А чего ты все обо мне да обо мне? О себе расскажи. Родился — где?

— Из тех же мест, что и ты, как ни странно… Но у каждого своя Ладога.

— А лет тебе сколько? Мать-то — на заводе работала или где? Живая?

— А лет мне много. Мать в краснокрестном движении участвовала, умерла в позапрошлом. Кстати, ты в какую школу бегала там, в Ленинграде?

— Вроде бы восемьдесят третья. Это туда, в сторону Кировского проспекта.

— Кировского… — повторил Сергеев и умолк, разделывая грушу. — Это не тот, который к Неве выходит у Петропавловской крепости?

— Он самый… А что за краснокрестное движение, где твоя матушка вкалывала?

— Она была… ну, как тут поточнее… вроде старшей санитарки в Обществе Красного Креста и Полумесяца. Я правильно выразился?

— А кто тебя знает. Чудно ты как-то говоришь.

— Потому что редко разговариваю. В блокаде я. Мне не с кем поговорить. Я даже боюсь говорить со своими. С чужими получается лучше.

— Так я тебе — чужая?

— Ты мне больше чем своя. Я очень жалею, что родился не в одна тысяча девятьсот тридцать первом году от рождества Христова.

— Никак намекаешь?

— Ничуть.

— То-то. Но вообще-то мужик ты правильный, я, пожалуй, сделаю исключение.

— А друг Андрюшенька?

— Зануда он. Противный. Если б ты видел, как он мою справку читал! Будто я в комендатуру попала, а он проверяет увольнительную записку! Недоверчивый он какой-то, печать на справке к самой лампе поднес, вот он какой!.. А утром разбудил и вытолкал меня взашей, а мне, скажу честно, — голос Антонины стал игривеньким, — а мне кое-чего захотелось! А он — на корабль, мол, опаздываю, будто я не знаю, где он служит!

— Ах, какой реприманд!.. — Сергеев долго смеялся и вздыхал. — Воистину, бдительность — наше оружие! А откуда ты знаешь про ПСОД?

— А летчики говорили… Да у нас в Поти все знают, кто в штабе и чем занимается. А вот ты неизвестно кто. Может, шпион. Ты кто?

— Да никто. Странствующий бухгалтер. Кое-что учитываю. Немножко историк. Побочная профессия. На досуге увлекаюсь. — Горький вздох. — Жизнь не сложилась, прелесть моя.

— А у меня вот — еще как сложилась. Я, конечно, и не по линии военторга могла пойти. Учительницей стать, историю преподавать. Русский язык и литературу. У меня хорошо в восьмом классе получалось: «Люблю отчизну я, но странною любовью…» Поэта Лермонтова в школе проходил?

Сергеев вспоминал долго. Наконец сказал:

— Да, был он в программе.

— Мне бы по литературе пойти. Да не получилось. Иногда жалею себя. Такая-сякая, со справками бегаю, одной только нет — что я девушка…

— Не кручинься, крошка моя! — Сергеев горестно вздохнул. — Как сказал один писатель, которого ты не проходила: девственность так же трудно сохранить, как и доказать. И наоборот, добавлю от себя.

Официантка подошла к Сергееву, что-то шепнула, удалилась. В руке Сергеева лежали ключи. Он долго рассматривал их.

— Каюта люкс, — произнесено было, и один из ключей опустился в ладошку Антонины. — До Батуми еще три часа. Поспи. Тебя разбудят и подадут завтрак в постель.

— Люкс! — ахнула она. — Так бешеные деньги же! Я тебе честно признаюсь: сама упросила, проездные чтоб дали на теплоход, хотела в люксе доплыть! Да как бы не так! Вольнонаемным положены палубные места, а доплатить за люкс надо столько, что я в Батуми с голодухи помру! И вообще эти каюты никто и не берет, до того дорогие.

— Не ты же платить будешь… Я.

— А у тебя-то деньги откуда? Голодать будешь!

— Не беспокойся. Деньги — казенные. Спи в люксе безмятежно. Тот же поэт Лермонтов писал: «А я на шелковом диване ем мармелад, пью шоколад, на сцене, знаю уж заране, мне будет хлопать третий ряд».

— Ну, тогда другое… Хоть раз в жизни прокачусь как в раю. Шелковый диван, да?

— Да. «Теперь со мной плохие шутки, меня сударыней зовут, и за меня три раза в сутки каналью повара дерут…» Тоже из того же поэта.

— А повара-то за что?

— За то, что не учился на трехмесячных курсах… Чемодан сама донесешь?.. Ну вот и молодчина. Спи. Куаферку не обещаю, поэтому в пеньюаре не засиживайся.

— Что-что?.. Ладно… А Андрюша? Куда его девать? Как бы его на палубе не обчистили, народец у нас боевой, бедовый… Чемоданчик опять же. Может, что ценное там.

— Не беспокойся. Я и ему каюту взял.

— Тогда так: ты его уложи да ко мне, а?

— Я такой награды еще не заслужил. И не хочу провоцировать тебя на выдачу государственной и военной тайны, то есть справки. Благородство обязывает, как говорят на проспекте Жореса или Лассаля, кому как нравится. Но век буду помнить. И буду гордиться тем, что ты отдалась мне мысленно. А это, пожалуй, поценнее реального обладания. Оно минутно, а память о несбывшемся — вечна. Иди. А за мальчиком твоим тысяча девятьсот тридцать первого года рождения — присмотрю.

Он выдернул чемоданчик из сжатых ног его, взвалил на плечо и понес тело все соображавшего и не имевшего сил двинуть рукой-ногой Маркина.

Дверь каюты открылась и закрылась. Маркин был уложен, сквозь приоткрытые веки он видел и понимал: каюта второго класса, иллюминатор, столик, двухъярусные койки, он — внизу.


А Сергеев не спешил. Очень важная часть операции была завершена, до полного успеха оставалось совсем немного, и можно, пожалуй, передохнуть, набраться сил перед финальным броском. Теплоход «Украина» рассекал гладь моря, не потревоженную ни ветром, ни волнами; корабль поскрипывал — так тренированное человеческое тело при неспешной ходьбе поигрывает упругими мускулами, и как в человеке изредка кишечник чуть слышно вздыхает, а руки безотчетно что-то почесывают, так и теплоход издавал утробные звуки, понятные морякам, и пружинил, мягко сопротивляясь толщам вод и бестелесной массе воздуха. Тяжесть влилась в руки и ноги Маркина, обездвиженного алкоголем и, вероятно, каким-либо подброшенным в коньяк снадобьем. От Сергеева, сидящего перед столиком в каюте, его отделяла портьера и два метра, но так обострился слух, что все достигавшее ушей мгновенно становилось зримым. И не только уши восполняли и расцвечивали не проникавшие в глаза картины. Ноздри по запаху папиросы, закуренной Сергеевым, определили: в табаке есть нечто, способствующее восстановлению и подъему сил у наволновавшегося шпиона, за истекшие двенадцать часов совершившего стремительный марш-бросок от турецкой границы в Поти, где он нашел нужного ему человека, несмотря на то что полученные данные о нем оказались неточными, вводящими в заблуждение. Более того, человека этого он отсек от мешавшей делу женщины, на что ушло более четырех тысяч рублей.

Утомительная часть операции позади, и Сергеев наслаждался покоем. До Батуми — два часа, более чем достаточно для снятия фотокопии с пакета. Раздался легкий щелчок — это распахнулся чемоданчик, представив взору Сергеева фуражку, китель, бутылку коньяка, бритвенные принадлежности, мыльницу, носки и носовые платки, зубную щетку в футляре и порошок «Здоровье». Он удовлетворенно хмыкнул «угу». Рука потянулась к иллюминатору, закрывая его шторкою. Еще одно движение — это включилась настольная лампа, Сергеев проверял освещенность, так нужную для объектива миниатюрного фотоаппарата. Какие-то суетливые движения рук — и несколько отупелое молчание, понятное Маркину.

Пакета не было! Того, какой описан Варламом и образец которого имелся у тех, кто послал его сюда! Прямоугольник со сторонами 15 i 11 сантиметров. В левом верхнем углу — название воинской части: в/ч такая-то. На обратной стороне в центре — сургучная печать.

Пакета в чемоданчике не было! А он должен был быть! Потому что паспорт здесь — документ, который никак не мог принадлежать офицеру. Только удостоверение личности! Которого нет, но в котором уместится сложенный вдвое пакет-конверт!

Он еще раз закурил, обдумывая неприятное открытие. Папироса на этот раз была обычной. Надолго задумался, переоценивая, то есть дооценивая способности пьянчужки лейтенанта доставлять секретные документы. Извлек из чемоданчика китель, чуткими пальцами стал прощупывать его в поисках содержимого конверта, раз уж самим конвертом пожертвовали, кажется.

Белый офицерский китель — без подкладки, но под мышками — сатиновое уплотнение, вбирающее в себя пот, и Сергеев чрезвычайно внимательно осмотрел китель. Той же зрительной экзекуции подверглась бутылка «Енисели», затем — фуражка, а околыш прощупан и даже мысленно разрезан вдоль и поперек. Пластмассовый козырек не удостоился ни малейшего внимания, как и бритвенный станок. Зато все внимание перенеслось на погоны. По ширине они совпадали со сброшюрованными листиками шифра, и пришлось чуть надрезать погон — один, затем другой, — чтоб убедиться: нет, ничто не зашито внутри. Рука еще раз сунулась в кармашек чемодана, лишний раз убеждаясь: нет! Крышечка с мыльного порошка «Нега» сдернута, палец погрузился в сыпучий материал, ничего не найдя в нем. Как и в бритвенном приборе. Как и в пачке «Невы», вскрытой для того, чтоб одним из лезвий взрезать подкладку чемоданчика. Вытряхнутое из мыльницы мыло было проткнуто в нескольких местах. Короткое шило в перочинном ножике погрузилось также и в зубной порошок. Вадим Сергеев едва не чихнул. Встал и приблизился к койке. Отдернул портьеру, наложил пальцы на лоб Маркину, большим и средним пальцем охватил виски. Пальцы вчитывались в содержание пьяного сна. Отнялись, чтоб расшнуровать ботинки, снять их и сдернуть брюки с тела спавшего, изучить их. Более внимательному осмотру и исследованию подверглись ботинки. Подозревались они в том, что в подошве их — тот самый блокнотик с цифрами. Подозрения, однако, рассеялись после детальнейшего рассмотрения. Неудача поджидала Сергеева, когда пальцы помяли снятые с ног носки и подтяжки для носков. Тогда иные подозрения возникли: уж не прикреплен ли пакет к телу? Не приклеен ли к нему?

И тело было осмотрено. Пальцы даже намеревались войти в анальное отверстие, но из-за явной глупости намечаемого действа передумали. Еще одна мысль засияла. Сергеев снял Маркина с койки и перенес на диванчик у переборки. Койка была основательно осмотрена и прощупана, одеяло выдернуто из пододеяльника.

Нет пакета! Нет!

Пакета (или его содержимого) не было!

Размышления над таинственным обстоятельством этим потребовали еще одной папиросы. И более высокого полета мысли. Из пепельницы были извлечены оба окурка и помещены в бумажный кулечек, сама же пепельница ополоснута водой из умывальника. Смочен носовой платок, чтоб протереть им все предметы, которых касался Сергеев. Видимо, заряд энергии, полученной папиросою, еще не исчерпался, Сергеев вдруг вышел из каюты, чтоб тут же вернуться и прислушаться к дыханию Маркина.

И вновь вышел. Маркин осторожно шевелил ногами и руками, восстанавливая толчками крови способность двигаться. На часах — 05.10, и все то, что далеко от каюты передвигалось рукой дежурного ПСОДа, перемещалось и в мозгу Маркина, он чувствовал, что «Украина» входит уже в порт, потому что ход уменьшился узлов на восемь; он видел у 14-го причала военный буксир No 147, он чуть ли не в затылок дышал Сергееву, который проник уже в каюту люкс, рыщет сейчас в чемодане Тони, заглядывает во все углы каюты; вот он приподнял одеяло, сунул руку под подушку, потом поворошил разную мелочь в сумочке.

И ничего не обнаружил! Впору подумать о розыгрыше или, что тоже вероятно, о дьявольском ходе русской контрразведки, нейтрализовавшей всю операцию.

Еще одна мысль пронзила вернувшегося Сергеева, и он стремительно вышел. Он, возможно, тряс официанток ресторана, ведь пакет мог вывалиться из кармана пьяного лейтенанта.

Вернулся ни с чем. Сел, закурил. Рассмеялся — тихо, над собою. Встал.

— Пора, мальчик, — толкнул он Маркина. — Твоя ненаглядная пьет шоколад… Вставай! — заорал он. И тут же принес извинения: — Прости, пожалуйста… Но мы уже в Батуми.

На ходу надевая брюки, Маркин бросился по коридору в гальюн. Удалось сполоснуть физиономию, утеревшись майкой. Полагалось изобразить удивление, и он спросил, как это оказались они в этой каюте и где Антонина.

— Ты был очень пьян, — сожалеюще произнес Сергеев. — Я опасался, что кто-нибудь умыкнет твой чемоданчик, и взял тебе, пьяному, эту каюту, на пару с собой. Однако палубный твой билет не был учтен при оплате этой каюты. С тебя — сорок пять рублей. А твою Антонину пристроил к люксу. Она так напугана им, что уже стоит с чемоданом на палубе. «Чудна судьба, о том ни слова, — начал он вдруг декламировать, — на матушке моей чепец фасона самого дурного, а мой отец — простой кузнец!»


Сияющая покоем и счастьем страна предстала перед ними с палубы теплохода. Далеко на горизонте белели снежные вершины гор, а юг утопал в зелени холмов. Пальмами оброс берег, и запах жареных зерен кофе щекотал ноздри; музыка небес лилась сверху, растапливая души. Это была иноземная страна, каким-то чудом перенесенная в Грузию, и Маркин был близок к слезам. Он достиг желаемого, он исполнил чью-то добрую волю, и, наслаждаясь выпавшим на его долю счастьем, он тем не менее сверху видел открытую зеленую автомашину на причале, в ней — мичмана Ракитина, предупрежденного Хомчуком, и двух матросов. Он чувствовал, как напрягся Сергеев, когда за спинами их, стоявших у борта, прошла пара: капитан с портфелем, напоминавшим ранец, и человек в штатском. Это были фельдъегери, и Сергеев не мог не предположить, что именно этим ребятам мог каким-то путем отдать пакет лейтенант из штаба базы. Улыбаясь, посматривал он на давно проснувшийся город, толкнул локтем Маркина, когда увидел опередившую их Тоню: она первой сошла с трапа и уже торговалась с шофером такси.

— Тяжелый чемодан… Уж не утюг ли взяла она с собой?

Ответил Вадим Сергеев, покопавшийся, конечно, в чемодане.

— Просто одежда и обувь… Так я думаю. Запасливая девка. Все, нажитое за двадцать один год, везет с собой. Богатая. У меня вот — ровным счетом ничего. Ни дома, ни, естественно, мебели. Денег тоже нет. Костюм, пальто и шляпа остались у друзей. Перекати-поле… Что делать-то будешь? — спросил он.

Ответ предназначался для отчета: надо ж как-то объяснять провал, которого, возможно, и не было. Что-то не сладилось в операции. Да и машину с Ракитиным он давно заметил.

Уже спускались по трапу вниз.

— В гостиницу двинусь. Червонец в паспорт — и номер дадут. Но сперва надо с одним товарищем побеседовать.

Он пошел к машине, к Ракитину. Пожали друг другу руки.

— Дай кусачки, — попросил Маркин, разломил браслет, а Ракитин, догадавшись, отверткой поддел крышку часов и увидел, что там. — В штабе есть, — продолжал Маркин, — акт об уничтожении неиспользованных листочков за все дни, кроме последнего. Постарайся выйти в эфир, чтоб тут же составить акт об уничтожении…

Часы без браслета держаться на руке не могли, да они не ходили и заводиться не желали.

— Выбрось их по дороге, — сказал Маркин.

Сергеев издали наблюдал за ними. Когда вернулся Маркин, развел руками, как бы говоря: да, нравы нынешней Совдепии, то есть СССР, не сразу становятся понятными. Рассмеялся.

— До гостиницы один дойдешь?

— Дойду. Вон она, рядом.

— Денег-то на обратную дорогу — хватит?

— Вполне. А у тебя?

Сергеев промолчал. Теперь у него одна забота: не дай бог, что случится с офицером. Те, кто послали его сюда, о доставке шифра узнают, и поскольку с офицером приказано было обращаться поосторожнее — иначе и пакет ни к чему, — то в любой беде с ним обвинят его.

Никуда не пошли. Сели на скамеечку и молчали. Сергеев сокрушенно покачал головой, как бы принося извинения: да, недооценил, проморгал, не учел кое-какие чудачества власти, особенности местных обычаев. И Маркин пожал плечами, понимая его: начальство-то — везде дурное, какого черта и кому понадобился этот пакет парной связи, этот бессмысленный набор цифр?.. Адмиралам в Америке захотелось поставить галочку в отчете. И «бросили на уголек» мало знающего СССР человека, русского, из эмигрантов, из Петербурга, мать или отец которого учились в Александровском лицее или Введенской гимназии. Чем-то провинился этот Вадим Сергеев — как и он, Маркин, получивший неоткорректированные карты. Возможно, столкнулся в писсуаре с каким-нибудь начальником, надерзил — и погнали его в наказание на «Украину», как Маркина на «Калабрию». Но понимает, понимает, что теперь ничто ему не грозит, потому что ни в какие МГБ-МВД и особые отделы так и не обокранный им офицер не сунется: не с чем идти. Во-первых, шифр доставлен. Во-вторых, при доставке его офицер, отличавшийся редкостной пунктуальностью, нарушил какие-то чрезвычайной важности инструкции, ибо не под крышкой же карманных часов переправляются шифры даже в такой непонятной и загадочной стране, как Советский Союз! Тут что-то не то, тут служебное преступление, и офицер не станет доносить на себя.

— Ну, прости, если чего не так…

— И ты тоже, — ответил Маркин. — Удачи тебе, — добавил он, потому что Вадиму явно не поздоровится, если он расскажет своему начальству о часах! Не поверят!

Простились у входа в гостиницу. Сергеев помахал ему рукой, когда за стеклом прошел мимо него с ключом в руке Маркин, поднимаясь на этаж.

Одноместный номер, свежее белье, не в морской воде выстиранное. Окна распахнуты, вид на море. Где-то рядом, говорят, кофейни и заведение, называемое так: хашная. И набережная видна, по которой сегодня вечером прогуляется он.

Горничная принесла бутылку коньяка, нарзан. Маркин постоял под душем; в счастливом недоумении от того, что радости жизни его все-таки не миновали, он улыбнулся и заснул.


Желудок разбудил его, зов кишечника. Он раскрыл глаза. Ночь, но из угла комнаты брызжет свет. Маркин приподнялся и увидел Казарку.

Тот сидел за столиком, перед ним — бутылка коньяка, та, что подарена была Маркину в Харчевне Святого Варлама. И ваза с яблоками и грушами.

— Виноград еще кисловат, — сказал Казарка. — Вставай, выпьем.

Только сообразив, где он, Маркин встал. Болело ухо, выкрученное безжалостными пальцами Вадима Сергеева.

— За Грицаева, — поднял фужер Казарка. — Я дублером был командира эскадренного тральщика, тот в шторм попал, в Северном море это было, а нагрузили нас спецаппаратурой. Никого за борт не смыло, но настрадались. Больше всех суетился в Североморске замначальника разведки флота. О судьбе своей плакался. Вам-то что, говорит, вы утонете — и с вас взятки гладки, а меня за недоставленную аппаратуру на парткомиссию потянут… Ну, за Грицаева! За стоимость жизни!

Выпили.

— Надо побриться, — сказал Маркин, потрогав подбородок. — Да двинем на набережную.

— Двинем, — согласился Казарка. — На корабль. Пора в Поти. Тебе завтра утром надо уже быть в штабе.

После долгих раздумий Маркин осторожно осведомился, какое сегодня число.

— Воскресенье, первое августа. Вечер. Двадцать два, — Казарка глянул на часы, — двадцать пять.

— Значит, я…

— Значит. А груз я получил уже.

— Часы потерял, вот что… Были бы они — не проспал. Я штурман, мне время показывают не стрелки, а само тиканье механизма.

Взбивая в чашечке пену, он спросил, что случилось с буксиром в пятницу 30-го, почему не мог выйти в море.

— Пожар в машинном отделении… Пока потушили, пока… Вообще что-то неладное творилось на причале, какая-то дурость напала на всех, с ума, что ли, сошли: обычный швартов на кнехт занести не могли… — Он допил бутылку, приложил к глазу горлышко ее, а дно наставил на звезды за распахнутым окном. — Кончилась бутылка — кончилась и жизнь. Или началась. Что одно и то же. А небо останется.

Добрались до буксира, отдали швартовы. По створам Маркин определился, девиацию компаса никто на корабле не уничтожал и не замерял, приходилось ориентироваться по береговым огням. Полагался по штату секстан, но его Казарка пропил в те дни, когда ему подарком с неба еще не свалилась бочка спирта.

Всю ночь Маркин простоял на мостике. Казарка спал в ногах его. Валентин Ильич не смог бы вспомнить, когда он стал дно морское считать звездным небом.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6