В октябрьский полдень 1953 года эскадренный миноносец «Беспощадный», изображавший на учениях отряд легких сил «красных» и болтавшийся милях в сорока от эскадры, стал вдруг приближаться к ней, будто по сигналу флагмана. Многоопытные штабники сразу догадались, какая дурость подвигла эсминец, по чьему умыслу попирает он их планы, и посматривали на уже показавшийся корабль, злорадно переглядываясь, поскольку давно уже точили нож на своенравного командира «Беспощадного».
Эсминцу предложили стать концевым в кильватерной колонне и, чтоб уж наверняка изобличить его, приказали дать координаты на 12.00.
Что эсминец и сделал, подняв на фалах флажные сочетания, обозначавшие широту и долготу. Оказались они в двадцати трех милях от флагмана! Случилась ошибка, свойственная не желторотым штурманцам, только что кончившим училище, а матерым судоводителям с многолетним стажем и чрезмерным апломбом: вся акватория Черного моря поделена картами на квадраты разных масштабов — разных, что при переходе с одной карты на другую забыл учесть штурман эсминца.
Гнев штаба эскадры был не показным, решено было сурово расправиться с командиром «Беспощадного», старпомом и штурманом.
Однако произошло еще более непредвиденное. Выяснилось вдруг, что командира эсминца наказывать нельзя, потому что оглашение приказа о случившемся нанесет непоправимый ущерб кадровой политике командующего Черноморским флотом. Старпомом же — о чем с удивлением узнал штаб — так и не были сданы экзамены на право самостоятельного управления кораблем, и стань этот факт известен, Москва иначе глянула бы на итоги учения. Но тем самым возникал еще более обоснованный соблазн расправиться со штурманом, на год отсрочив ему присвоение очередного воинского звания! Приказ уже был сочинен, когда вспомнили, что штурману давно обещан перевод на штабную яхту «Ангара», на которой держал свой флаг командующий флотом, а тот вроде бы уже свыкся с тем, что хозяином штурманской рубки станет командир БЧ-1 ЭМ «Беспощадный».
У штаба зудели руки, потому и выместился весь гнев на младшем штурмане, командире ЭНГ (электронавигационной группы), хотя в эти исторические для «Беспощадного» часы прокладку курса он не вел. Повод для расправы с ним вскоре нашли, в гидрографическом отделе юный штурманец получил неоткорректированные карты, которые, спохватившись, отнес обратно на исправления, но небрежность, которая могла стать роковой, все-таки проявил. После суровейшего нагоняя лейтенанта Андрея Маркина (фамилия бедолаги вмиг стала известна всей эскадре) решено было сослать к черту на кулички, то есть в Потийскую ВМБ, военно-морскую базу, заодно и придержав ему третью звездочку на погоны.
Лейтенант Андрей Маркин уже год служил на эскадре и верил, что руководящие им старшие офицеры и адмиралы намертво закованы цепями устава. Предположить, что они опутаны еще и сетями обычных людских пристрастий — вражды, приятельства, соседств по дому, — он не мог. Взывать поэтому к справедливости не стал, да и — такое признание выдавилось — сам не безгрешен, ибо отчетливо помнил, как по глупости взял карты, куда еще не внесли корректур. Что с ними, картами, какой-то непорядок — он об этом догадался еще в коридоре гидрографического отдела, но обо всем забыл, оглушенный щебетаниями обленившихся корректурщиц, ослепленный их льстящими ему взглядами.
Приказ о ссылке еще не подписали, и Маркин убыл на берега Невы, в отпуск, нагруженный подарками родителям и сестре-школьнице. Время проводил насыщенно, приглашал знакомых девушек в кинотеатр «Гигант», посиживал с ними в «Астории». Каким-то непостижимым образом они узнали о его новом месте службы и разительно изменились. Те, кто ранее намекал на желание следовать за ним хоть на край света, считали теперь, что Поти находится за краем света и жить в нем поэтому невозможно. Хуже этих предательниц были прозревшие вдруг накануне выпуска студентки: эти клялись, что с детства мечтали только о Поти.
Маркин так и не сказал родителям о том, что ждет его впереди. Правда, в его многочисленной родне все не раз возносились и падали, двоюродный брат даже сидел, и семья приучилась к отъездам и длительным разлукам.
Теплоходом «Победа» убыл он из города русской славы в Поти. Отлученный от эсминца, эскадры и Севастополя, Маркин мог сравнивать себя с котенком, коего выкинули из теплого дома. Но тыркаться в закрытые двери подъезда, жалобно мяукая, не стал, оказавшись в заброшенном, загаженном, вонючем, мокром и слякотном полуподвале Черноморского флота, то есть в Поти, на должности, весьма далекой от судовождения, — дежурным офицером ПСОДа, пункта сбора и обработки донесений. Сойдя с теплохода, он доложил о себе новому начальству и получил трое суток на подыскание комнаты для жилья.
Во всем виноваты женщины — от этой мысли избавиться трудно. Лейтенанту Маркину существа иного пола представлялись отныне грозной навигационной опасностью — крестовой вехой, которую корабли обходят со всех сторон; к бдительности взывали бывшего штурмана и прочие предостерегающие знаки — о затопленных кораблях и мелях, о свалках грунта; некоторые участки моря заштрихованы красным: мины! Чтоб штурмана знали, какие беды поджидают их в море, гидрографы рассылают навимы, навигационные извещения мореплавателям, но то, что услышал Маркин в первый же потийский день, повергло его в ужас, как если бы оказалось, что проложенный им на карте курс привел корабль на плотное минное заграждение и взрыв под самым носом эсминца неминуем. Сигналы об угрозе атомного нападения уже вошли в разные наставления и таблицы, пугающий значок о радиоактивной опасности еще, правда, не появился, но будь придуман символ «гонорея», то город, куда прибыл служить лейтенант Маркин, пометили бы им непременно и страшились бы его, как места, где совсем недавно провели испытание водородной бомбы.
Ибо в портовом городе Поти, где располагалась Потийская военно-морская база, свирепствовала дикая венерическая болезнь, вызванная резистентно-пенициллиновыми гонококками! И завезли эту мерзость иностранные матросы с транспортов, приходивших сюда за марганцевой рудой. Возбудители болезни к пенициллину привыкли, и только стародавние варварские способы, мучительные, как четвертование, изгоняли их. Применительно к Маркину это означало: кораблю из базы лучше не выходить! И никаких карт ему не видать! И навимов тоже! И век ему быть пришвартованным к пирсу!
После многочасовых блужданий по городской грязи нашел он комнату с отдельным входом. Лампочка без абажура свисала с потолка, к матрацу и ветхому одеялу не прилагались ни простыни, ни наволочки, ни пододеяльник. Подушки тоже не было. Единственное окно выходило в сад. Ни штор, ни занавесочек, ни ложки-вилки. В далекое прошлое ушла чинная, с детства знакомая квартира на Охте, гулкие училищные кубрики, уют и сытость эсминцевской кают-компании, прыткость вестового, пришивавшего подворотнички к кителю да драившего пуговицы. Покосившаяся тумбочка придавала жилищу еще большую убогость. В комнате погуливали сквознячки. Убого, уныло, гнусно.
Сто пятьдесят рублей в месяц выдавалось на наем жилплощади, двести — на питание, о тридцати процентах морских — забудь, оклад — девятьсот (у командира группы на эсминце — тысяча сто рублей), где-то изволь завтракать и обедать — не бесплатно, как в кают-компании, конечно. Тем не менее в сыром городе этом, во влажной комнате этой надо тихо-тихо просуществовать год, по флотским традициям отведенный тому, на кого направился дурной глаз начальства.
В магазинах — пустые полки. На базаре удалось купить абажур, две тарелочки, ножницы, с помощью которых три метра ситца стали занавесками (иголка и нитки постоянно, по курсантской привычке, носились с собой). К счастью, веник подарила хозяйка. Несмотря на все поиски и расспросы, вешалка нигде не нашлась. Одолженным молотком вбились гвозди для кителя и шинели, которая до весны будет всегда влажной, никогда не просыхающей от дождя.
Всю зиму шел этот тягучий нудный дождь, небо истекало влагою, и не верилось, что город и порт — в субтропиках, что скоро воссияет жаркое солнце и ветви в садах отяжелятся фруктами, формой и цветом повторяя то светило, которое пропадало зимою. От небесного дождепада река Рион вздулась и раздалась, мутные грязные волны ее подступали к окнам лепящихся к берегам строений или плескались у свай, возносивших над водою дома. По вечерам сквозь туманную мглу тускло желтели фонари центральной улицы от площади Сталина к порту, куда два раза в неделю заходили на ночевку теплоходы, утром давали прощальный гудок, уходя либо на север в Сухуми, либо на юг в Батуми, либо прямиком в Одессу, и куда именно — мог знать, не заглядывая в расписание, Маркин, раз в четверо суток дежуривший на ПСОДе, куда всеми видами связи поступали донесения обо всем, что происходило на суше и водах в четырехсотмильной — вдоль побережья — зоне ответственности базы.
Поти — не лучшее место службы на Черном море, а точнее — ссылка, как Порккала-Удд на Балтике; из проклятых этих баз бежали всеми доступными способами — вплоть до увольнения в запас, для чего добивались спасительной строчки в характеристике: «Ценности для флота не представляет». Офицеры тихо и громко пили, обзаводились мотоциклами, спьяну застревали в грязи, вываливались в ней, отмывались и покорно шли под суд чести младшего офицерского состава. В зимние месяцы весь город — в лужах, по ним чапали в запрещенных уставом галошах. Топкая грязь сдирала их с ботинок и засасывала. Когда же чуть подсыхало, торчавшие из черных глыб земли галоши напоминали боевую технику, брошенную при паническом отступлении.
Всегда чисто выбритый, пахнувший шипром Андрей Маркин на службу ходил без галош, потому что жить надо было строго по уставу, иначе — водка, мотоциклы, неубранная постель, грязный подворотничок на кителе и резистентно-пенициллиновые гонококки. Выбирал наименее грязные дороги, но всегда в штабе приходилось отмывать ботинки.
Жаркой весною грязь превратилась в пыль, ослепительно синее небо прочерчивали барражировавшие над базой самолеты; от писка комаров, якобы изведенных при осушении Колхидской низменности, звенели стекла. Потом они задребезжали: заквакали лягушки. Болота и канавы, населенные ими, возносили к небу миллионоголосые брачные страдания. Голова трещала от квака. Стало очень жарко. О зимних дождях вспоминалось как о жизни, которая кому-то все-таки удалась.
Служилось Маркину так плохо, что временами собакой хотелось выть. Начальство его не любило и не могло любить, хорошо зная, что человек он случайный, скоро уйдет на корабли, и поэтому нещадно затыкало им все дыры, заодно обвиняя во всех грехах. Пить Маркин умел, головы не терял ни при какой рюмке или бутылке, и тем не менее начальство, в пух и прах разнося какого-нибудь пьянчугу, обязательно добавляло: «С Маркина берите пример, этот никогда не попадается, пьет ночью и под одеялом!» Смеха ради сослуживцы порою спрашивали о том, как пьется под одеялами и простынями, и Маркин серьезно подтверждал эту небылицу, потому что скажи честно — никто не поверит. В умении пить не пьянея была игра с самим собою, начинал он ее, когда надо было оставаться трезвым, продолжая вливать в себя алкоголь. Четыре училищных года и советы отца обучили его правилам этой игры. Чтоб не показаться пьяным, хорошо держась на ногах после выпивки, надо, возвращаясь с увольнения, при проходе через КПП и мимо знамени училища внушать себе — для обмана организма, — что не водка и не вино поглощались всеми клетками тела, а всего-навсего в горле полоскался невинный лимонад; или — пиво на худой уж конец.
Письма приходили редко, ленинградские девушки его забыли, на службе ни с кем не сходился, только он один был на ПСОДе с училищным образованием, остальные офицеры — мичмана в прошлом, второпях обученные войною. Скучно и нудно было на душе, и мечталось: вот настанет ноябрь, начнутся кадровые перестановки, придет приказ из Севастополя с назначением на корабль — и Поти останется в памяти дурным несбывшимся сном.
Девушек и молодых женщин в городе не было, то есть они жили в каких-то домах, ходили, такое случалось, по улицам, но грузинки, следуя обычаям, с ходу отметали все попытки сблизиться, русские же — наперечет, да и призрак стойкого резистентно-пенициллинового гонококка, отбивающий все желания… А женщины хотелось — и не столько для ночи, сколько ради покоя в душе, оскверняемой городом, о котором давно уже офицерская молва сложила поговорку: «Если Москва — сердце нашей Родины, то Поти — ее мочевой пузырь». После дежурств Маркин очумело сидел в кафе, лимонадом и сухим вином запивал переперченную местную пищу. Порою чудилось: приходит домой, открывает дверь, а на подоконнике — женщина в белом, медленно поворачивает голову в его сторону, странным голосом вопрошает: «Не ждали?..»
Город Поти страшил — непредсказуемостью, дикими нравами, пещерными обычаями. Два встречных круговых автобусных маршрута опоясывали Поти, но за проезд по часовой стрелке платить надо было вдвое больше, причем набитая пассажирами машина могла остановиться надолго у какого-либо дома, пока шофер не отобедает. Скромные и по виду тихие горожане по утрам разбирали пешеходный мостик через Рион, чтоб ровно за пятерку перевозить на лодках спешащих в штаб офицеров. Уже больше года не было Сталина и его грузинских помощников, а республика, взрастившая их и легко отвергшая, продолжала испытывать сомнения в чистоте тех, кого расстреляли некогда: трижды переназывалась улица, на которой штаб базы, пока не засверкала на солнце табличка с фамилией бывшего партийного божка. Хозяином города было местное управление госбезопасности, то есть пятерка пухлых мужчин во главе с пузатым подполковником; это воинство три раза в сутки с шумом подъезжало к ресторану на площади, молча пило и ело в отдельном кабинете, и от выпученных глаз подполковника официантки не знали, куда прятаться.
Город занимал первое место в СССР не только по гонококкам, был он еще и самым дизентерийным, и достаточно пожаловаться врачу на жидкий стул, как направление в госпиталь тут же выписывалось, и три недели офицеры сидели с удочками на берегу Риона, отдавая улов проныристым грузинам, которые с утра разносили по палатам удочки. По истечении трех недель полагалась зверская проверка: в прямую кишку вставлялось некое оптическое приспособление в виде трубы, и вновь дружба народов проявлялась во всей благородной красе. Гиви, местная знаменитость, краса Колхиды и знаток медицины, соглашался за бутылку подставлять трубе свое седалище и так вошел во вкус, что подчас и вовсе бесплатно избавлял защитников Родины от гнусной процедуры. (На отшибе того же госпиталя, за внутренней оградой — одноэтажный корпус, издали похожий на барак, здесь выхаживались страдальцы, пораженные резистентно-пенициллиновой напастью; им тоже передавали удочки, но за рыбой не приходили, и по вечерам моряки варили на костре уху — под заунывные песни.)
В городе полно духанов, шалманов, бодяг и харчевен, ресторанов же — два: «Колхида» в центре и «Новая Колхида» на морском вокзале. Чтоб жизнь казалась краше, офицерское словоблудие возвышало быт, присваивая звучные имена всему опостылевшему. Зачуханная забегаловка у моста через Рион переименовалась в кафе «Империал», спросом пользовались такие названия, как «Эльдорадо», «Савой», «Астория». На полдороге между штабом базы и бригадой охраны водного района (ОВР) — обычный шалманчик, грязноватенькое место скорого перекуса и выпивки офицеров, заведение, славящееся поварихой, молоденькой Нателлой, и дедом ее, старым-престарым глухим Варламом, — это питейное заведение называлось так: Харчевня Святого Варлама.
Пункт сбора и обработки донесений — на втором этаже штаба. Две комнатки: в большой — планшет (два метра на полтора) с макетиками кораблей и судов и столик дежурного с телефонами, они соединялись со всеми постами СНИС (службы наблюдения и связи), со всеми радиолокационными и теплопеленгаторными станциями; смежную комнату занимал мичман с двумя матросами, их телефоны и телеграф помогали дежурному поточнее узнавать обстановку, которая порой приводила всех дежурных штаба в бессильную ярость. Рыболовецкие сейнера отказывались ставить у себя аппаратуру опознавания «свой-чужой», тем более не было ее на турецких суденышках, и сколько иноземных корабликов паслось в советских водах, не знал никто, дежурившие на ПСОДе — тоже, но адмиралы сурово взыскивали с лейтенантов; каждые два или три часа обнаруживалось что-либо загадочное или неопознанное, тогда и начиналась телефонно-телеграфная перепалка, к которой подключался Севастополь, пока до ПСОДа не долетал рык Москвы.
С севера и с запада корабли входили в зону, обозначаясь макетиками; другие корабли покидали зону, и макетики их летели в ящичек под столом, но и где-то за пределами четырех сотен миль они продолжали жить и двигаться в памяти Маркина, и если б не это приобщение к большому — запотийскому и загрузинскому — миру, он давно спятил бы…
Однажды приказ погнал его под небо, на самую верхнюю точку Поти — сигнально-наблюдательный пост в порту. Отсюда как на ладони виделся пришвартованный к причалу итальянский транспорт «Калабрия», заподозренный в том, что вел, выйдя из Босфора, радиолокационное наблюдение за эскадрой. Транспорт сверху казался игрушечным, никаких металлических конструкций, похожих на антенны РЛС, нет, доступ в радиорубку никто Маркину не даст, и вся эта проверка, понял он, — очередная дурость начальства, взъерошенного очередной глупостью штаба флота. «Калабрия» пришла за марганцевой рудой, уже загрузилась и вечером уйдет в море, растает в дымке, и в ней растворится эта вот женщина, рукой касающаяся леерной стойки, стоящая у борта: темные волосы уроженки Апеннинского полуострова, полногрудая, в открытой взорам легкой прозрачной (Маркин вооружился биноклем) кофточке без рукавов, — одна из женщин, уже известных по фильмам в интернациональном клубе моряков, возбуждавшая еще и потому, что — заграница, таинственная, обольстительная и шпионская. Кокшами называли на буксирах и разных суденышках неряшливых и почему-то чумазых, будто они только что вылезли из кочегарки, женщин-поварих, но эта отличалась от них не ухоженной прической, кофточкой и улыбкой, а чем-то иным, тем, возможно, что мужчины впадали в задумчивость, на нее глянув, и горевали о чем-то. И не кокша она, а, пожалуй, стюардесса. Такая, подумалось, когда-нибудь да возникнет в его комнате, усядется на подоконнике с ногами, уткнет лицо в коленки, а потом, когда он откроет дверь, глянет на него озаряющими все Поти глазами.
Итальянская повариха помахала кому-то рукой и пошла на камбуз. Маркин начал спускаться вниз по круговому трапу, транспорт «Калабрия» укрупнялся, наконец потийской тверди коснулись подошвы ботинок, растоптав остатки мечтаний о женщинах.
Он плохо спал в эту ночь, чесался, вздрагивал, кожа, голова, белье — все казалось грязным; ранним-ранним утром понес простыни и наволочки к морю, бросил под накат волн, они отмывали их, били, как скалкою, о камни; песок и соль моря отбеливали грязно-желтое белье; такие процедуры проводил он ежемесячно, потому что нельзя было привыкать к этому городу, к этим людям, к этим обычаям. И такому же выполаскиванию и отбеливанию подвергал он себя, часами погружаясь в раздумья о том, зачем он живет и что такое жизнь, ни к каким выводам не приходя, но испытывая едкое удовольствие в этой бессмыслице.
Чего-то хотелось… Чего-то такого… Каких-то перемен… Маркин похудел. В свободные часы шел на пляж, зарывал в песок, добираясь до мокрости, литровую бутылку сухого вина и лежал до звезд, до проблескового огня на маяке, до последней капли… Недалеко от него снимали уютный домишко летчики полка амфибий на острове Палеостоми, после полетов они возвращались с бидончиком спирта, приглашали Маркина, рассказывали небылицы — о том, как, по пьянке заблудившись, приняли водохранилище Волго-Донского канала за Азовское море и сели, напугав рыбаков. Однажды присоединили к бидончику зелень с рынка, своих официанток с озера — и позвали для компании Маркина. Тот был настороже, помня о потийской болезни, и потихоньку, чтоб не обидеть, отодвигался от липнувшей к нему совсем молоденькой девчонки, которой вздумалось кормить его, как ребенка, с ложечки, приговаривая при этом: «А вот этот кусочек мы тоже проглотим… И этот…» Она норовила забраться к нему на колени, хвасталась тем, что родом из Ленинграда, и была такой простенькой и глуповатой, что вспоминался почему-то домашний халатик сестренки; на девицу эту имел виды сидевший у радиолы летчик, старший лейтенант, и Маркин с удовольствием уступил бы ее, но Тоня (так звали глупышку) проявила упорство и хитрость: когда Маркин, будто бы окосев, вышел из-за стола, чтоб улизнуть, она подстерегла его на улице и напросилась в провожатые, а у крылечка вдруг взмолилась:
— Да ты не бойся меня, не бойся!.. Вот, почитай! — и сунула ему, чуть ли не под самый нос, какую-то бумажку. Чтоб прочитать ее (уже стемнело), Маркину пришлось открыть комнату свою, впустить настырную девицу, зажечь свет. Бумага оказалась госпитальной справкой врачебно-санитарной комиссии при Управлении торговли Потийской ВМБ, и она удостоверяла: у Синицыной Антонины Федоровны, официантки столовой в/ч 54309, заразных болезней не обнаружено; прилагались и заключения врачей, начисто отрицавших у вольнонаемной Антонины Синицыной наличие венерических, кожно-венерических и легочных заболеваний, а также психических расстройств.
Весьма убедительный документ! Дата поставлена сегодняшняя, печать и штамп — подлинные, в доказательство чего Антонина Синицына стянула с себя платье и обмахалась им, поскольку было жарко — так жарко, что для освежения пришлось все остальное с себя тоже снять. Напуганный Маркин быстро выключил свет.
В половине восьмого утра он ее выставил — спешил в штаб на политзанятия (был понедельник). Встретил ее через несколько дней, шла она — на другой стороне улицы — с лейтенантом из стройбата, дружески помахала ему рукой — мол, извини, занята, но как только освобожусь… Он отвернулся, обиженный и даже оскорбленный, но не удержался, глянул вслед: кособокая, и никак не походила на стюардессу с «Калабрии», и не ленинградка она, подумалось, хоть, дуреха, и уверяет, что оттуда родом: не знает, где Русский музей… Ругая себя, весь вечер просидел он в клубе, два сеанса подряд с закрытыми глазами смотря фильм.
Проклятая база! Проклятый штаб, ни на минуту не удлинявший поводка, на котором дергался нетерпеливый щенок в чине лейтенанта. Отдых по уставу полагался дежурному после суточного бдения, но из Маркина выжимали последние капли; мрачный, недоверчивый, поднимался он по трапам кораблей, уходящих в море; кораблям запрещалась радиосвязь в видимости береговых постов, на кораблях надо было проверять позывные для флажных семафоров, обновлять таблицы условных сигналов.
Однажды навестил он такого же, как и он, неудачника, курсантом сидевшего на соседней скамье. Ныне его за какие-то грехи бросили на щитовую станцию, в охрану рейда, и робкое пожелание Маркина «посидеть поговорить» тот встретил открытой насмешкой, озлобленный тем, что мог лишиться — с появлением однокашника — скорбного погружения в одиночество, исключительное, только его постигшее и только ему посвященное.
Лето уже было в разгаре, однажды в полдень принял он дежурство и пятью часами спустя получил из Батуми вздорное и малопонятное сообщение. Звонил командир поста на мысе Гонио мичман Ракитин, и этот много чего испытавший служака с тревогою докладывал о военном транспорте «Николаев», который вышел из Батуми в Севастополь и только что начал флажками и светом передавать на пост странное донесение в адрес не кого-нибудь, а лейтенанта Маркина, поэтому-то Ракитин и принял решение: в журнал приема текст этого сугубо личного послания не вносить. Ракитин намекал также: и всем постам не следует засорять журналы сообщениями, не относящимися к оперативной обстановке. Известно ведь: использование средств связи в личных целях категорически запрещено!
Предосторожность оказалась не лишней. Текст послания начинался строчками из Блока, чтоб — уже через пост в Поти — продолжиться Сельвинским и еще кем-то. Неведомый Маркину офицер с «Николаева» изливал душу, флажный семафор выражал стенания по поводу быстротекущей жизни и погружался в воспоминания, уходящие в пушкинские времена. Когда транспорт удалялся от берегового поста на расстояние, недоступное глазу сигнальщика, стихотворные строфы обрывались, продолжение их как бы тонуло в волнах, зато следующий пост получал уже другого поэта, который дельфином выныривал из морских глубин. Сквозным чувством протянулась — от Батуми до Очамчири — одна идея: все — чешуя, все — мура, люди — семечки пожухшего и срезанного подсолнуха, но — все-таки! — мы люди уже потому, что сознаем это.
И вся галиматья эта шла на имя его, Маркина, и спасало его то, что было воскресенье, в штабе никого из начальства, только оперативный дежурный, а к нему все сообщения постов поступали через ПСОД, и поэма, к счастью, не запечатлелась ни в одном документе.
Наконец «Николаев» лег на курс к Феодосии, и посты о нем уже не докладывали. Из маленькой комнаты выглянул мичман Хомчук, всегда дежуривший с Маркиным и дававший ему правильные советы; мичман страдал излишним любопытством и безмолвно спрашивал: кто автор флажного донесения (подписи под семафором не было). Маркин позвонил в Севастополь, где о «Николаеве» знали больше, фамилии офицеров на транспорте этом ничего Маркину не сказали. Время шло, солнце уже подступало к закату, еще полчаса — и включатся теплопеленгаторные станции. Рваный текст Маркин склеивал так и эдак и наконец вспомнил: ноябрь прошлого года, Ленинград, гостиница «Европейская», последний день отпуска, знакомство в ресторане с забубенным штурманом, коньяк, заказанный в номер и принесенный смазливой горничной, длинная пьяная ночь, стихи, стреляющие в уши пробкою из шампанского…
Вспомнил — и притаился. Какая-то мысль родилась в нем, толкалась внутри и лезла наружу плодом, покидающим чрево.
Время — почти десять вечера по-московски. И в тот момент, когда солнце погрузилось в волны и на кораблях стали спускать флаги, Маркина пронзила мысль: в Батуми! Хоть на пару дней, хоть на сутки! Взять номер в гостинице, постоять под душем, выпить заказанный коньяк — и на набережную, под пальмы, в гомон толпы. Свобода на двое суток, свобода в оковах офицерской неволи, только тогда она будет желанной, а рабство — преодоленным. Всего двое суток в Батуми — и вольются свежие силы, и с ними легче дождаться ноября, перевода на корабль! И женщина там возникнет, не может не возникнуть! Настоящая женщина, не какая-то там кривоногая официантка со справкой! Как в Москве позапрошлым летом, в отпуске: он вымылся в душе, побрился — и тут же впорхнула женщина, с того же этажа, чем-то ей муж досадил, плакала, обнимая подвернувшегося лейтенанта, — и в Батуми такое может случиться, обязательно произойдет!
Туда, в Батуми!
Озаряющая идея! Лучезарная! Сладостная! Зовущая и устремляющая вперед, то есть на юг! Обещающая на батумской набережной молодую красивую женщину из Ленинграда или Москвы, которой в голову не придет запасаться справкой. Скромную — не настолько, однако, чтоб отклонить приглашение зайти в номер на рюмку коньяка.
Блестящая идея, ослепительная идея!
Но не ослепляющая. Потому что едва спасительная мысль засияла в Маркине, как он осторожно глянул направо, а затем налево: не догадался ли кто, о чем мечтает он, не подслушал ли? Справа — задернутое шторкою окошечко, через него суются донесения оперативному, слева — планшет у стены и дверной проем, за которыми мичман Хомчук и два матроса, доверять которым нельзя — как, впрочем, и никому в Поти. Ибо: офицер не имел права покидать место службы без разрешения на то начальника, в данном случае — командира базы. В феврале батумские патрули изловили двух потийских лейтенантов, решивших понежиться в этом городе, открытом всему миру, и приказ командира базы еще раз напомнил: никому не дано самовольно освобождаться от кандалов! «…без разрешения вышестоящего начальника покинули базу, в коей служили…» — вот в чем обвинялись приказом офицеры. Не шумная попойка с битьем посуды ставилась в вину, а — «без разрешения». А получить его было невозможно. Значит, надо бежать из Поти — да так, чтоб стража не заметила. И столь же скрытно вернуться в Поти. Причем глупо и опасно шататься по батумской набережной в офицерской форме. И по удостоверению личности номер в гостинице не возьмешь: потребуют отметки коменданта города. Нужен паспорт — чужой, разумеется. Наконец, каким видом транспорта прорваться в Батуми?
Включились теплопеленгаторные станции, доложили о сонме целей в прибрежных водах, радиолокация нашла быстродвижущийся объект у берегов Турции, на виду потийского поста почему-то застопорил ход тральщик, еще донесение — о водолазном боте в акватории Сухуми, но Маркин, поднимая телефонные трубки и переставляя макетики на планшете, поглядывал на отдельную карту города и порта Батуми… И суматошно рылся в сейфе. Одного взгляда на графики будущих дежурств было достаточно, чтобы понять: побегу из Поти благоприятствует отрезок времени от пятницы 30 июля до воскресенья 1 августа включительно. Именно в четверг 29-го ровно в полдень заступает он на дежурство, сдает его через сутки 30 июля. Затем отдых по уставу до утра 31-го. Если бы этот и следующий день были будничными, начальство нагрузило бы его разными поручениями, но по субботам и воскресеньям руководству не до него. Итого — ровно двое суток отпуска, отдыха, свободы. Не воспользоваться этой свалившейся с неба удачей — значит обречь себя на прозябание, ни в одном из следующих месяцев таких счастливых совпадений нет.
Дежурство, озаренное словом «Батуми» и семафорными строфами, завершилось неутешительным расчетом: перенестись в Батуми по воздуху невозможно, что и следовало ожидать, но исключалась и железная дорога. Местный поезд из Поти шел до станции Миха-Цхакая, где пересесть на экспресс Москва — Батуми можно было лишь раз в двое суток и в очень неподходящее время — в десять утра, и сменявшийся в полдень Маркин на поезд этот никак не попадал. Идущие же в Батуми теплоходы летом на ночевку в Поти не заходили, стоянка всего полтора часа поздним вечером, где-то около двадцати трех часов по-московски, но как раз 30 июля ни «Грузия», ни «Россия», ни «Украина», ни «Победа» в Поти не ожидались, расписание рейсов соблюдалось строго. «Украина», правда, швартовалась к морвокзалу вечером 29-го, в самые напряженные часы, когда дежурный, лейтенант Маркин то есть, прикован к планшету. Автобусы же из Поти ходили только по окрестным селениям.
Конец мечтаниям! Город как бы блокирован, в осаде. Обнесен колючей проволокой!
Но надо, надо вырваться на волю!
Немыслимые преграды! Неисчислимые препятствия! Которые надо преодолеть так, чтоб никто тебя не увидел и не услышал, и теперь все дни и ночи раззадоренный Маркин искал способ незаметного ухода из Поти, скрытного проникновения в Батуми, тайного пребывания в нем и не менее тайного, чуть ли не под покровом темноты, возвращения в Поти. Указать эту узкую, счастливую лазейку мог бы мичман Хомчук, но тот страдал излишним любопытством, удовлетворение которого могло пойти во вред Маркину; временами на лицо служаки, годящегося Маркину в деды, набегала добродушно-снисходительная усмешка строгого воспитателя, наперед знающего все наивные детские проказы безмозглых школяров. У мичмана уже пошаливало сердечко (что не мешало ему пить), да и желудок он, чистый хохол, подпортил грузинскими кушаньями. Часто в конце смены Хомчук широкой ладонью смахивал со лба пот, будто натрудился вдоволь на пашне. Хозяйственный мужик, цепкий, на чужой восточной земле обосновался прочно и на долгий век. Нажитое ценил, готов был драться за него — и потому доверять ему нельзя было.
Тральщики — базовые, рейдовые и эскадренные — почти ежедневно покидали Поти для контрольного траления, но кто из них вечером 30 июля ляжет на зюйд и пойдет в Батуми — неизвестно. Большие и малые морские охотники бригады ОВРа выскакивали по тревоге и без нее в море, но мало кому дано знать, какой из этих кораблей пришвартуется к батумскому причалу вечером 30 июля. Правда, среди этих немногих осведомленных были офицеры его выпуска, более того, одноклассники, почти родные люди, друзья. Они и шепнут ему, какой БО или МО понесет его, разрезая волны, в Батуми.
В размышлениях о часах и днях конца июля, о хаотических передвижениях кораблей базы, о жизни, которая возродится в нем после Батуми, — постепенно в лейтенанте Маркине вызрело поразившее его решение: ни в коем случае к друзьям за помощью не обращаться! Да, они были верными товарищами, он четыре года с ними грыз военно-морские науки в училище на берегу Невы. Эти честные парни никогда его не обманут. И тем не менее говорить им о Батуми — смертельно опасно. Им хорошо служится, они уже старшие лейтенанты, то есть вкусили некую сладость, они уверенно держатся на мостиках кораблей, их ждут новые должности, новые сладости — и поэтому они уже как-то иначе посматривают на выброшенного с эскадры друга, он им уже какая-то помеха, они уже тяготятся дружбою с ним, и, быть может, не по этой ли причине ему так хочется побывать в Батуми, оказаться там в полном одиночестве? К тому же (мысли Маркина огрублялись все более и более) сказать друзьям о Батуми — что доложить о том же командиру базы. Всегда среди офицеров есть такой, кто в устной или письменной форме оповещает руководство о настроениях и происшествиях. На боевые и вспомогательные корабли Военно-Морского Флота СССР рассчитывать не приходилось. Следовало полагаться только на гражданские суденышки. Было их — вокруг и около базы — множество, и ни одно из них флоту не подчинялось. Препятствия эти ожесточили Маркина. Походка его стала крадущейся, он всегда смотрел под ноги — не потому, что боялся провалиться в некую расщелину или ступить в коровьи лепешки, а опасаясь выдать себя затравленным взглядом, полыханием в зрачках сжирающего его огня. Идя по улице размеренным шагом обычного прохожего, он вдруг делал резкий скачок и перебегал на другую сторону, словно за ним погоня, от которой надо немедленно оторваться. Зоркость в нем развилась необычайная, он даже мог по одному взгляду на женщину определить, кипят ли в ее крови резистентно-пенициллиновые гонококки. Начальник штаба базы еще не притрагивался к ручке двери ПСОДа, а Маркин напрягался, чуя опасность, готовый отразить ее, чтоб ничто не помешало ему в полдень 30 июля благополучно сдать дежурство и несколькими часами спустя незаметно отбыть в Батуми. Вырваться из этого быта, который засасывает в грязь, в нечистоты, в неряшество: не стираны носовые платки, липкие носки комком валяются под кроватью, уже не тянет полежать у моря, поплескаться.
В эти полные ожидания и поиска дни столкнулся он с человеком, которого не раз видел издали: изящный, в прекрасно выглаженном кителе капитан-лейтенант этот мелькал в городе, и офицеры молча провожали его глазами, не хуля его, не пристыживая, лишь многозначительно переглядываясь, потому что Валентин Ильич Казарка (так звали офицера), ни разу не попав в комендатуру и вообще ни разу не появившись на берегу пьяным сверх меры, давно считался окончательно спившимся человеком; временами даже, по слухам, он щелчками сбрасывал чертиков с погонов; приговоренный за разные неизвестные мерзости к изгнанию с флота, он до приказа о демобилизации тянул лямку на военном буксире, куда командирами обычно назначали мичманов или главстаршин. Многие удивлялись обилию орденских планок на его кителе: у капитан-лейтенанта, оказывается, было богатое военное прошлое, хотя выглядел он чрезвычайно молодо. Прошлое это и препятствовало, видимо, приказу о демобилизации.
Встреча произошла в кафе, куда Маркин зашел за папиросами (курил только «Беломор» ленинградской фабрики имени Урицкого), и у выхода был окликнут явно нетрезвым Казаркой, пригласившим его к столику с вином и фруктами. «Простите, не пью!» — вежливо отказался Маркин, потому что этот приятный ему человек мог потянуть его за собой на дно. Тогда капитан-лейтенант произнес, полный великой укоризны:
— Не пьешь… А годы-то идут… Жизнь-то — проходит!..
Спасаясь от палящего солнца, Маркин шагнул под тень дерева, но так и не мог установить связи между количеством выпитого и прожитыми годами; он пугливо глянул на кафе, где не раз виденный им капитан-лейтенант наверстывал годы, то ли приближаясь к могиле, то ли удаляясь от нее.
До намеченного дня побега оставалось менее трех недель, а ни паспорта, ни корабля до Батуми не находилось, зато Черноморский флот устроил очередные учения, комиссия из Севастополя навалилась на базу, ПСОД заполнился офицерами в чине не менее капитана 2-го ранга, все обступили планшет, на котором Маркин решал примитивнейшую задачку наведения торпедных катеров на цель, и старшие офицеры, седые и с боевым прошлым, усердствовали, хором подсказывали дежурному, как правильно пользоваться транспортиром и параллельной линейкой, будто он школьник, а не офицер с дипломом штурмана. Они не просто командовали, а помыкали им, и все потому, что от них требовалось совершенно обратное — присутствовать и не мешать. Каждый из них был честным и справедливым, возможно, человеком и офицером, но, собранные в группу, нацеленные на «искоренение недостатков», они потеряли здравомыслие, превратясь в цепных псов, и довели Маркина до затаенного бешенства.
Дежурства его стали очень насыщенными. Прикрываясь служебными нуждами, он названивал в управление порта, стараясь вслух не произносить магического слова БАТУМИ. Середина июля, 15-е число, две недели до последнего срока. Вновь белый конверт на кровати, оказавшийся — пошло, мерзко, обманчиво — приказом быть на базовом тральщике Т-130, который через несколько часов уходил в море и, следовательно, обязан иметь позывные постов СНИС и ТУС, таблицу условных сигналов — вплоть до Туапсе.
Тральщик числился в севастопольской бригаде ОВРа и в адресатах рассылки не значился. Маркин поднялся по трапу, не ведая, конечно, что ждет его дружба с замечательным человеком, который поможет ему взобраться на вершину; память о нем пронесет он через всю жизнь, и при взгляде на небо, солнце и звезды в Маркине будет щемяще-скорбно звучать: Казарка! Казарка! Казарка!
Ни ТУСа, ни позывных на тральщике Т-130 и в помине не было! Хотя помощник командира уверял: есть они, получены и хранятся в сейфе, ключ от которого у командира, который сейчас на берегу, но который… Форсистый помощник, пьяный вусмерть, но хорошо державшийся на ногах, говорил, чтоб не запутаться, рублеными фразами, завершая их протяжным возгласом «ка-аа!..», что, догадывался Маркин, на жаргоне бригадных связистов было знаком окончания радиограмм, а в разговорах — подобием восклицательного знака. Пятнадцать дней до намеченного побега, ни в какие истории Маркин попадать не желал и тихим, скромным голосом просил все же показать ему документы; помощник злил его тем, что врал уверенно, нагло — при свидетеле причем: в каюте помощника на койке как-то скромнехонько и молча притулился знакомый Маркину капитан-лейтенант в белом, хорошо отутюженном и свежем кителе, и любой попавший в каюту моряк понял бы, что офицер не на этом корабле служил и не на соседнем, потому что был не в синем рабочем кителе; офицер, пожалуй, был и не с дивизиона тральщиков, и вообще ни с какого корабля бригады ОВРа, — офицеру этому и служить-то на флоте запретили бы, потому что, хотя ни один устав Военно-Морского Флота СССР не препятствовал службе людей с такими умными, сочувствующими всему человечеству глазами, равно принимавшими как пороки двуногих тварей, так и добродетели их, горячечное вранье и учтивую честность, — тем не менее всякому матросу-первогодку ясно было: нет таким людям места на кораблях и в базах! И Маркину отчетливо вспомнилось, как капитан-лейтенант, услышав отказ выпить с ним, произнес необыкновенно грустно, страдальчески-укоризненно: «Не пьешь… А годы-то идут… Жизнь-то проходит!»
Командир тральщика появился наконец, сделав бессмысленным все пьяные выкрики своего помощника; командир нес с собою только что полученные в штабе документы на переход, и помощник мгновенно присмирел, в последний раз прокукарекал «ка-аа!» и спиной повернулся к Маркину, которого, уже на берегу, ожидал офицер в белом кителе, капитан-лейтенант. Пронзительно и чутко глянул он на Маркина, протянул руку, назвал себя («Казарка Валентин!») и предложил «царапнуть», обосновав выпивку тем, что пора поднять тост за здравие и благополучие какого-то Федоренко.
И Маркин немедленно согласился. Ему почему-то сделалось так хорошо, словно он узнал, что отныне — при Казарке — зимой всегда будет светить солнце, а летом накрапывать ласковый дождик.
Тральщики швартовались много севернее порта и морвокзала, милю прошагали офицеры по берегу, прежде чем попали на территорию, что была под властью ВИСа, вооружения и судоремонта, и оказались на буксире, краном выдернутом из воды и поставленном на кильблоки. Казарка, приведший Маркина на свой ремонтируемый корабль, проявил истинное гостеприимство, послал матроса за холодной газировкой, разлил по стаканам спирт, глядя на собутыльника всепонимающими грустными глазами, и Маркин вспомнил, как года три назад в Ленинграде автобус при нем раздавил старика, и тот, умирающий, смотрел на Маркина страдающим взглядом, умоляя не приближаться, не помогать ему, потому что смерти ему уже не избежать и смерть надо встретить достойно, то есть помыслить о ней до того, как дух покинет тело.
— К началу своей службы вернулся, — проговорил Казарка, кулаком постучав по переборке. — Кончил училище — и поднялся на мостик именно этого буксира: война началась, выбора не было, немцы уже бомбили Севастополь… Ну, за Федоренко!
— Погиб?
— Живой. Начальник тыла Новороссийской военно-морской базы. Великий экономист и философ. В октябре сорок третьего года мне в море надо было выйти, забрать десант, окруженный немцами в Крыму и к берегу прижатый, — Хомчука твоего, кстати, принял там на борт сильно пораненного… Туда сутки идти, там сутки нагружаться, обратно в базу, а начпрод Федоренко выдал хлеб и консервы только на туда, на сутки. Вас, сказал мне, вместе с продуктами немцы утопят… Ну, за него, начпрода!
Много, много любопытного рассказывал Казарка, упомянул он и о хозяине каюты, том старшем лейтенанте, который все повторял, как попугай в клетке, нелепое «ка-аа!..». Мы с ним, доверительно сообщил Казарка, держали оборону, когда нас обоих потащили на парткомиссию, а это то же самое, что десанту выходить из окружения, пробиваясь к берегу. Он, тот старший лейтенант, скорбно добавил Казарка, контужен взрывом страстей на оной комиссии, одурен высокоидейными словесами, потому и пьет, ибо: водка отрезвляет человека.
Не спирт, конечно, подвиг Маркина на отчаянное признание, а грязь и дожди Поти, болотный квак, дурость штабов, влажно сияющие глаза Казарки и, наконец, понимание того, что без краткого, но очень вместительного отпуска за пределами Поти он свихнется. О Батуми сказал он, и Казарка понял его с полуслова. Да, капитан-лейтенант Валентин Ильич Казарка, пронизанный сочувствием ко всему живому, ко всем людям, лишенным счастья потому, что они когда-нибудь да сгинут вместе с завоеванным этим счастьем, — Казарка, всеми отвергнутый пьяница, обещал Маркину все, поскольку он еще и сам нуждался в человеке, который поможет ему последний раз в жизни выйти в море. В последний — ибо военный буксир ВБ No 147, на котором он командир, до конца месяца обязан прибыть в Батуми, чтобы вернуться в Поти, а затем его передадут порту, переход Поти — Батуми — Поти — это вместо акта о приеме-сдаче, назначено действо на 29 июля, но он, Казарка, в состоянии так сделать, что лишь 30-го во второй половине дня буксир отвалит от стенки морзавода. Что касается паспорта, то их — дюжина: на ремонте шабашат разные околопортовые алкаши, документы их — здесь, в сейфе, выбрать подходящий не составит труда.
Всему сказанному верилось, ибо в уютной каюте под спирт и жареную скумбрию Маркина постигло озарение такое же яркое, как недавно засиявшее в нем магическое слово БАТУМИ: он понял, что на свете есть загнанные люди, умученные не бедами жизни, а тяготами нескончаемости времени. Наверное, и сам он такой. Ему стало плохо, и Казарка его утешил, оторвав от бока скумбрии кусок пожирнее и сказав: «А рыбка-то еще не кончилась…»
Назавтра серия перекрестных телефонных переговоров убедила Маркина — да, все правильно: база передавала пароходству отслуживший все сроки военный буксир ВБ No 147; 27 июля на нем опробуют машины и механизмы, с утра 28-го выход на чистую воду, то есть не дальше оконечности волнолома, и 29-го вечером — десятиузловым ходом в Батуми, за какой-то нужной морзаводу железякой. Таково было требование приемной комиссии, обоснованно боявшейся самой идти в Батуми на дырявом буксире, и комиссия эта особо не настаивала на точности, комиссия допускала, что тот может покинуть Поти и 30, и 31 июля, но обязательно — до конца месяца. В любом случае, догадался Маркин, Казарке позарез нужен штурман, знающий все береговые огни побережья, поскольку к ночи у командира буксира портилось зрение, и только трезвый штурман протащил бы кораблик до Батуми и обратно.
Отныне Казарка казался Маркину единственным нормальным офицером и человеком. Он жалел его и при редких встречах ни словом не укорял его намеками на вредоносность постоянного держания спирта в организме, ослабленном тремя ранениями; расспрашивал Казарку о сестре его, о матери, горюя над судьбой семьи, предчувствуя, какая тяжесть падет на женщин, когда выгнанный с флота сын и брат свалится на их голову: полагавшаяся пенсия — тридцать процентов оклада, а тот весьма невелик. Но, жалея и горюя, он с грустью сознавал, отчего так честен и независим Казарка: нещедрая к калекам судьба подарила ему бочку спирта, избавив командира буксира от многих страданий и унижений, от денег взаймы, а когда офицеры зазывали его к столу в ресторане, он присаживался, вытаскивая из кармана фляжку со спасавшей его жидкостью. Он, Казарка, был поэтому свободным, независимым человеком — это тоже осмыслилось Маркиным, и, гадая о будущей судьбе своей, он неотвратимо приближался к выводу: надо, служа флоту, знать свою специальность так, чтоб знание становилось подобием неиссякаемой бочки спирта и никто никогда не смог бы помыкать им.
Время приближалось к намеченному дню. Маркин избегал начальства, стороной обходил патрули и продолжал зорко следить за окончанием работ на военном буксире ВБ No 147. Готовясь к самым непредвиденным обстоятельствам, не мог он не задаться вопросом: а кто из офицеров базы по службе окажется в Батуми и увидит там Маркина? Такие ведь встречи не остаются в тайне от начальства. Как узнать, как выведать?
Валентин Ильич Казарка приложил руку к сердцу, показывая этим Маркину, что таким поворотом событий он встревожен не менее его. Гражданское платье и паспорт — это, конечно, хорошее прикрытие, но явно недостаточное, физиономию ведь не изменишь, не загримируешься. Выход нашелся быстро. Через военных комендантов обоих вокзалов — морского и железнодорожного — удалось узнать, кто в ближайшие дни предъявлял воинские требования на билеты до Батуми. Всего, оказалось, три человека, все вольнонаемные, и среди них (Маркин не сдержался и громко выругался) — Синицына Антонина Федоровна, ее посылают на трехмесячные курсы поваров; билет на теплоход, правда, выдан ей уже — на 29 июля. Так что нежелательная встреча исключена.
Всегда очень аккуратный, Казарка удвоил бдительность, паспорт искал с именем Андрей, чтоб не попадать в неприятные ситуации; штаба он избегал, почти ежедневные встречи с Маркиным проводил в Харчевне Святого Варлама, но и там остерегались говорить из-за офицеров, облюбовавших это питейное заведение; связанные словом БАТУМИ, они будто случайно сталкивались при входе в Харчевню, успевая договориться о времени встречи на пляже у маяка. Казарка находил Маркина здесь, приносил спирт, Маркин потягивал сухое вино. Они блаженствовали. Каждый час воздушно-солнечных ванн придавал загару Маркина ббольшую смуглость, поскольку обычно офицеры базы не могли часами лежать на песке, делая тело коричневым: на кораблях круглые сутки боевая и политическая подготовка, на верхней палубе изволь появляться только в кителе, и загар внушит батумским патрулям: нет, не офицер этот показавшийся им подозрительным парень!
Однажды неподалеку расположилась компания, две молодые семейные пары. Привставший Маркин печально вздохнул: одна из женщин ему очень понравилась: лет двадцать восемь, по говору — одесситка, чуть-чуть полновата, что придавало телу острую пикантность, хороша собой, и хотя она поругивала мужа за что-то, чувствовалось: все мужское в нем она признает как некую неотъемлемость. Прекрасная женщина, она тоже понравилась Казарке, который вдруг встал и пошел — куда? зачем? Маркин догнал его, севшего на песок и уткнувшего голову в согнутые колени. Кажется, Валентин Ильич заплакал.
— Не могу, — вымолвил он. — Не могу видеть… Это чудное тело, которое через десять — пятнадцать лет обрюзгнет, эта дивная фигура, которая через сорок лет превратится в бесформенное месиво, в подобие квашни… Зачем люди живут? Плодить детей, которые пройдут через все стадии распада?..
В этот затянутый разговорами вечер Маркин проводил его до буксира, уложил спать, посидел немного в тесной командирской каюте. На полке — уставы и таблицы, книг Валентин Ильич не терпел. Каждый пишет, говорил он Маркину, о своем неповторимом видении мира, о своей непредсказанной жизни — и тем не менее они меня учат, меня, у которого все то же: та же неповторимость, тот же одинаковый со всеми конец, а каков он, этот конец, какова она, эта смерть, никто не знает. Она что — такая же непредсказанная и неповторимая?..
Ровно в 12.00 29 июля 1954 года лейтенант Маркин начал прием смены, через пятнадцать минут доложил оперативному дежурному по базе, получил от него добро: «Заступайте!» Доклад о том же начальнику штаба базы — и наступила последняя перед Батуми смена.
Все происходящее на пункте сбора и обработки донесений показывало Маркину, что к исходу следующих суток он окажется в Батуми, сунет администратору гостиницы паспорт от Казарки, получит номер, закажет коньяк, примет душ, выспится и утром продефилирует по набережной, где встретит московско-ленинградскую девушку, которой в голову не придет запастись справкой. Так должно быть — и так будет!
В подтверждение этой уверенности 29 июля 1954 года жизнь и служба в операционной зоне Потийской военно-морской базы текли размеренно и привычно. Более того, кое-какие отклонения вселяли надежду в более чем благополучный исход задуманного. Единственный человек, кто мог догадываться или даже знать, что произойдет после сдачи дежурства 30 июля, то есть мичман Хомчук, накануне смены отпросился на свадьбу родственника, и вместо него заступил главстаршина Крылов, исполнительный и точный, как штурманский хронометр. Оперативный дежурный в дела ПСОДа никогда не лез, а этот, нынешний, не мог не пребывать в полном спокойствии: командование базы убыло сразу после трех часов дня, к пяти вечера штаб опустел, да все и приустали после бурного Дня флота в воскресенье. Гидрометеослужба никаких перемен в погоде не обещала. Около шести вечера в штаб пришел Казарка и шепотом (в пустынном коридоре) заверил: буксир — в идеальном состоянии, своим ходом дойдет аж до Севастополя, прежний уговор остается в силе, то есть завтра в час дня Казарка пришлет матроса с паспортом в Харчевню Святого Варлама, где Маркину и надлежит быть, оттуда он отправится домой, немного вздремнет, около 18.00 предъявит паспорт в проходной порта, отыщет причал No 14, и еще до захода солнца буксир выйдет в море.
Долгожданный и благодатный вечер упал с неба на Поти, приближая миг встречи с прекрасной незнакомкой, которую судьба пошлет на батумскую набережную — чтоб, возможно, вместе с нею глянуть на швартующийся теплоход «Украина», который по какой-то причине задерживался в Сочи. Прийти по расписанию в Поти он не мог, и макетик теплохода так и остался в ящичке под планшетом. Теплопеленгаторная станция No 1 доложила о планово-предупредительном ремонте, все три РЛС вели греческий транспорт, шестнадцатиузловым ходом идущий из Новороссийска в Варну. Ни одной крупной морской цели, американцы по обыкновению подняли самолеты, чтоб подразнить русских, крыльями мазнув по воздушному пространству СССР. Ничто, кажется, не нарушит безопасность флота и, главное, не сорвет планы проникновения в Батуми.
В восемь тридцать вечера Маркин подвел к планшету Крылова, растолковал ему обстановку и посадил за свой стол. Спросил разрешения у оперативного, сходил в гальюн, одиноко поужинал в штабном буфете, постоял во дворе. Ранняя южная ночь надвигалась неумолимо, мягко окутывая город густеющей синью. Блистали, не мерцая, крупные звезды, и воздух безмолвствовал. Маркин задрал голову, всматриваясь в небо, под которым он окажется через сутки, когда буксир пришвартуется к батумскому причалу, и, с чемоданчиком и паспортом, вспрыгнет он на стенку, ощутит нешаткую поверхность под ногами и пойдет к сверкающей огнями гостинице, где примет душ, закажет коньяк и выспится… Сбудутся мечты, все сбудется, ничто и никто не прервет плавного хода событий, до конца смены пятнадцать часов, Харчевня Святого Варлама — в десяти минутах ходьбы от штаба, чемоданчик с сугубо гражданской рубашкой и брюками — под столом, ВБ No 147 исполнит последний долг перед флотом и дочапает до Батуми.
Гигантский купол неба обклеен, казалось, изнутри звездами, подковка луны напоминала горькую гримаску ребенка, обиженного взрослыми. Было не тепло и не жарко, а так, как бывает, когда утомленное тело женщины источает жар, отпадая от мужчины. Ни одного окна штаба не светило во двор, семейные офицеры наставляют детей, холостяки шумят в забегаловках или в клубе на танцах. Маркин стоял под небом, будто под теплым и целительным душем, омываясь далекими мирами, и ему, растроганному, хотелось опуститься, сесть на сухую, истоптанную матросскими ботинками, измятую автомобильными шинами землю и щекой прильнуть к коленкам.
Но не сел, а несколько настороженно двинулся к зданию штаба, в привычности всего ощущаемого обнаружив какой-то непорядок. Что-то случилось. Произошло нечто, грозящее непредвиденностью, срывом тщательно разработанного плана. Что-то переместилось в этом мире, ускользнув от внимания. Будто все посты СНИС и РЛС доложили о близкой, чуть ли не под самым носом, цели, которую они почему-то не смогли обнаружить ранее, — торпедный катер, скажем, только что покинувший балаклавскую базу и к полному изумлению дежурного возникший в акватории потийского порта.
Маркин прислушался — и наконец нашел в механизме мироздания ту погнутую кем-то деталь, что искажала мерный и, казалось бы, неотвратимый ход событий. Пять минут назад над базой прошли два истребителя: воздушное пространство барражировалось постоянно, но парою, всего лишь парою истребителей, а сегодняшним вечером их было больше, на что в прошлое дежурство Маркин внимания не обратил бы, но сейчас, перед Батуми, любая мелочь внушала опасения. К тому же, вспомнилось, час назад матросы на ПСОДе пожаловались: на их волне «сидит» контрольная станция подслушивания, флоту не подчиненная.
Ничем не выказывая волнения, Маркин неспешно поднялся этажом выше ПСОДа, чтоб минутку посидеть в посту ВНОС (воздушного наблюдения, оповещения и связи), где два капитана отнюдь не блаженствовали в безделье, что было им присуще в это время суток. Оба офицера поста висели на телефонах, не зная, что и подумать. Обычно барражировали базу истребители 27-й гвардейской авиадивизии в Гудаутах, ее иногда подменяли звенья из полков авиации ЗакВО, Закавказского военного округа, но строго по расписанию, которое сегодня такого расклада не допускало. И вообще, стали вспоминать дежурные, сегодня с полудня что-то с авиацией не то. Что именно с авиацией не то, дежурные и предположить не могли, они изменение чувствовали печенками, опытом, то есть всем тем, о чем нельзя упоминать в журналах происшествий, в докладных, рапортах, объяснительных записках и оперативных сводках.
Воспоминания дежурных оборвались приходом редкого гостя — начальника контрольной станции подслушивания, и по тому, как он смотрел на планшеты, видно было, что и он взбудоражен чем-то. Чем именно — говорить, конечно, не стал, сбежал вниз и на поджидавшей его машине убрался на свою станцию.
Несколько встревоженный, Маркин спустился к себе, глянул на планшет, на Крылова за своим столом и тем же чутьем понял: да, что-то случилось, и не только с авиацией. Произошло нечто непредвиденное, хотя внешне — полный уставной и оперативный порядок: все корабли на месте, пограничники возятся с турецкими рыбаками. Возятся — но слишком много сегодня погранкатеров и слишком мало сейнеров, а между числом тех и других всегда некое соответствие, какого сегодня нет и что отмечено, кажется, оперативным дежурным базы: этот капитан 2-го ранга, помощник начальника штаба базы по разведке, всего час назад являвший пример полного спокойствия, роется сейчас в шкафах, и что он сейчас ищет, что проверяет — понятно. Почуяв что-то неладное, оперативный готовится к внезапной вводной, а та предваряется каким-либо невинным сигналом, «Вымпел — 3», к примеру, открытым текстом, после чего пакет (с красной или синей полосой, надпись «Вскрыть по сигналу…») бешено ищется в сейфе; изредка случаются конфузы: означенный пакет — только для бригад подводных лодок и никак в штабе базы быть не может.
Раздвинув шторки оконца, Маркин наблюдал за роющимся в шкафу капитаном 2-го ранга, за руками его, перебиравшими пакеты… В четырехсотмильной операционной зоне базы происходило, без сомнения, нечто, напоминающее произнесенную шепотом вводную, которая могла бы развеять мечты о Батуми, нарушив планы побега из Поти. Объявят, к примеру, общефлотское учение — и офицеры базы окажутся на казарменном положении. Весь горький опыт применений разных вводных давно ввел правило: оповещать о них надо прежде всего оперативных дежурных, иначе сдуру можно и атомную войну начать. Но многоопытный и многознающий оперативный дежурный — сам теряется в догадках: дважды уже заходил на ПСОД, подолгу стоял перед планшетом, как-то неопределенно посматривал на Маркина, будто тот спрятал макетики таинственных или неопознанных кораблей. Осторожный звонок Маркина в Севастополь — и дежурный по флотскому ПСОДу слегка развеял подозрения, вселив надежду на благополучное окончание смены. Нет, учениями и не пахнет, командующий флотом приглашен на охоту, а в остальном — все по-прежнему, то есть о всех плановых переходах кораблей базе сообщено, а что касается американцев, то у них тоже плановые вылеты, о чем потийский ВНОС предупрежден.
Несколько успокоенный Маркин положил трубку. Никогда еще Севастополь об американцах не оповещал ложно, отчего поневоле думалось: и американцы тоже все точно знают о кораблях и самолетах в операционной зоне базы.
И тем не менее: какая-то гадость кем-то готовилась, но не американцами. Своими и на местном уровне, то есть жди беды в любой момент: она упадет с неба, выглянет из-под воды и возникнет на суше.
Прошло полчаса. Тревога в душе не улеглась. Тревогою веяло и из комнаты оперативного, куда срочно позвали Маркина. Предполагая, что разговор продлится минуту или две, он ничего не сказал Крылову, а задержался надолго и, когда вернулся, бросил взгляд на планшет и отметил — абсолютно машинально, как это делал всегда, — небольшое изменение, которому не придал бы никакого значения, если б не вползшее в него ощущение надвигающейся опасности.
На планшете возник не им поставленный макетик корабля! Эскадренный миноносец «Безбоязненный» обменялся позывными с сухумским постом, о чем пост и доложил Маркину за несколько секунд до того, как его, так макетик и не доставшего из ящичка, пригласил к себе оперативный. Крылов, следовательно, каким-то образом получил это донесение, а получить его он не мог никак. Его дело — обеспечение связи, а не сама связь.
Маркин сел и стал думать, и чем дольше думал, тем глубже погружался в большую тревогу. Получалось (и как это он раньше не догадался!), что телефон дежурного по ПСОДу — запараллелен, что эти сверхсрочники, верные вроде бы помощники офицеров дежурных, учинили — для собственного блага и как бы ради флотской выгоды — некоторое злодейство: прослушивали все переговоры своих непосредственных начальников. И следовательно, Хомчук доподлинно знает о Батуми и Казарке.
Еще пять или более минут размышлений — и вывод: Хомчук будет молчать. Ему выгодно этим молчанием шантажировать, да ему и не поздоровится, когда узнают о трюке с телефонами. А то, что Крылов подслушал донесение поста, — беды никакой нет. Главстаршина даже хочет повиниться, дважды заглядывал в комнату и как-то уныло и вопросительно поглядывал на него.
Вдруг он, главстаршина Крылов, подошел к нему. Выдернул, смущаясь, из-под планшета стул и сел рядом. Видимо, разговор намечался доверительным, таковым и был, но вовсе не потому, что Крылова загрызла совесть. Крылов хотел знать о сущем пустяке — о том, где сейчас мичман Хомчук. Поскольку Маркин, знавший о Хомчуке, молчал, то Крылов наконец выдавил:
— Да мне-то что… Ну, поменялись мы сменами, он за меня отдежурил уже… Он Ракитину нужен… Что-то тот сказать ему хочет…
Тут-то и припомнил Маркин, что уже трижды звонил Ракитин: два раза со своего поста на мысе Гонио и единожды — по междугороднему — из самого Батуми, причем тоже спрашивал о Хомчуке, что, мол, у того случилось, раз он на смену не вышел, и Маркину почудилось, что Ракитин недоговаривает чего-то, ему что-то важное нужно сообщить именно ушам Хомчука, только им, а тот будто предвидел такой интерес к себе и запретил Маркину сообщать кому-либо, где он. В чем ничего подозрительного и угрожающего Маркину нет, что вполне объяснимо, поскольку мичман просто-напросто не хочет, чтоб по какой-нибудь служебной надобности его выдергивали из-за свадебного стола в селе Челадиди; местечко это в семнадцати километрах от Поти, замуж выдается сестра зятя, уже выкопаны из земли четыре громадных, с человеческий рост, кувшина с вином, зарытых в день, когда родилась невеста. Пир горой продлится неделю, и не исключено, что мичман Хомчук еще на одну смену отпросится.
За три недели мечтаний о Батуми у лейтенанта Маркина изменилась не только походка, но и строй мыслей, которым дружба с Казаркой дала размах, и как само собой разумеющееся принял он к сведению дикий и непреложный факт: поиски Ракитиным друга своего Хомчука связаны как-то со звеньями истребителей в небе над Поти, усилением пограндозоров, ненормальным поведением начальника контрольной станции подслушивания и нервозностью начальника разведки базы; поскольку же все радио-телефонно-телеграфные переговоры ПСОДа уже прослушиваются, дальнейшие звонки Ракитина возбудят излишнее любопытство и навредят лично ему, Маркину.
Поэтому и было вполголоса сказано Крылову, где сейчас мичман Хомчук. И намек был дан: дозваниваться до Ракитина надо только через Самтредиа и, сообщив что надо, предупредить, чтоб тот языка не распускал.
Главстаршина Крылов вежливо поблагодарил, поднялся, убрал стул и ушел в свою комнату.
А Маркин застыл… Он ждал. Он знал, что Крылов звонить Ракитину напрямую не будет, даже через Самтредиа или Тбилиси. У этих повязанных приятельством и сроками службы мичманов и главстаршин — свои приемы, свои тайны, и посвящать в них офицеров они не станут. Это — каста, ставящая себя выше офицеров и всерьез думающая, что на них весь флот держится.
— Разрешите в гальюн, товарищ лейтенант?
— Добро. Разрешаю.
И главстаршина Крылов прошествовал — на узел связи, конечно, связывать Ракитина с Хомчуком через домашние телефоны каких-то там Ревазов и Вахтангов, а Маркин со штурманской зоркостью изучил в сейфе все месячной давности документы, хотя бы бочком касавшиеся Ракитина, но ничего тревожного в них не нашел, кроме, правда, любопытной детальки: все дни с 20 по 25 июля не покидавший поста мичман всегда был на связи со штабом в Поти, в чем ничего удивительного и быть не могло, поскольку вплоть до самого Дня флота в окрестностях Батуми обретались адмиралы, прибывшие туда на охоту, и близость начальства обязывала Ракитина быть особо бдительным; лишь после того, как охотники перебрались в Сочи, мичман мог дать себе кое-какую волю, тот же День флота отпраздновать дома, однако 26 июля Маркин видел Ракитина в Поти, рядом со штабом, точнее — выходящим из штаба, в 11 утра, за час до того, как Маркина сменили. Что делал он здесь?
Офицеров штаба на КПП знали в лицо, всем прочим выписывали разовые пропуска, что где-то отмечалось.
Звонок дежурному офицеру по штабу — и тот полистал страницы своего гроссбуха.
— Да не было никакого Ракитина двадцать шестого числа!.. Да ты сам знаешь, как у нас это дело поставлено…
Еще бы не знать. Особо спешащие пролезали в щель забора, а уставопослушные маются на КПП, пока дежурный по штабу не высунется из окна и сделает рукою отмашку, разрешая матросу пропускать всех гуртом, потому что на оформление одного офицера уходило минут пять-семь, а офицеров накапливалось у КПП столько, что начальник штаба базы глянет в окно, разъярится — и воткнет дежурному выговор. То есть — местные флотские обычаи.
Тем не менее Ракитин 26-го числа был и не встретиться с Хомчуком не мог: тут и давняя, с военных лет, дружба, и хоть отдаленное, но родство (жена Ракитина — троюродная сестра Хомчука). Но самое главное — оба мичмана не просто хорошо прижились к грузинской земле. Они еще и с земли этой снимали обильные — сам-десять или больше — урожаи. Лавровый лист в Батуми и Поти ровным счетом ничего не стоил, пряность эта растет не в садах, а на улицах, зато лавровые листочки, расфасованные в пакетики, — дефицит за Кавказским хребтом, и мичмана наладили сбор и сбыт столь нужной домохозяйкам специи; в сговоре с ними кое-кто на военных транспортах. Не гнушаются они и случайными сделками. Месяц назад пост СНИС ночью доложил ПСОДу о судне с двумя зелеными огоньками, то есть о водолазном боте, ведущем какие-то работы с погружением чуть севернее оконечности волнолома. Едва Маркин стал выяснять, что за бот и кто дал разрешение на ночные работы, как мичман немедленно вызвался все уточнить и обо всем доложить. И уточнил: плановые погружения, тренировки. Но спустя неделю Казарка рассказал, что на самом деле происходило глухой безлунной ночью. Рыболовецкий колхоз решил вытащить из государства деньги (44 тысячи рублей) на покупку трала взамен утопленного. И деньги эти получил. Но покупать трал не стал, а ночью — не без содействия Хомчука — поднял его со дна, щедро возблагодарив мичмана.
Теперь, размышлял Маркин не без некоторого злорадства, мичмана всполошились. В Батуми что-то происходит, спекулянты от флота забегали, опасаясь разоблачений. Комиссия там, что ли, засела какая? Но адмиралы не разрешат тревожить себя, о комиссиях всегда оповещают заранее. Так что же там, в Батуми?
Тот же едкий вопрос стал тревожить и оперативного дежурного. Под рукой у него был не только базовый узел связи. Нечто большее. И оперативный позвонил в Сочи, в санаторий имени Фабрициуса, где от трудов праведных отдыхали московские адмиралы. Установил: ко сну высокие товарищи еще не отошли, но с минуты на минуту хоромы их погрузятся в темноту. И все они, адмиралы, на месте и никаких экстренных сообщений не ожидают.
Оперативный дежурный положил трубку, раздосадованный неопределенностью, а Маркин, слушавший переговоры через приоткрытое оконце, ждал дальнейшего, дополнительных сведений о Батуми. Начальнику разведки базы полагалось знать состав турецких ВМС, их базирование, а равно корабли и самолеты стран НАТО, в частности, весь 6-й (Средиземноморский) флот США. Но чтоб не только соответствовать должности, но и утвердиться на ней, требовалось знание более высокого порядка, и капитан 2-го ранга, отвергнув комендантов Батуми и Поти, позвонил второму секретарю батумского горкома КПСС, то есть фактически главному в городе товарищу — русскому причем. Разговор о погоде изобиловал междометиями, одинаково понятными обоим собеседникам, и завершился звонком в Тбилиси, после чего оперативный промолвил: «Когда-нибудь это да должно было случиться… Я предупреждал — Калугина… А толку что… Ну, и до нас доберутся дня через три…»
Он-то предупреждать мог — того же Калугина, командующего авиацией, а Маркин рта не раскрыл, потому что не по чину звонить ему Калугину, потому что все эти месяцы он, человек свежий и новый в Поти, не мог, как то сделали все или почти все офицеры, свыкнуться со служебно-бытовым, нагловатым и безнаказанным разгильдяйством штаба Потийской ВМБ и всего Закавказского военного округа; лишь единицы с тревогою видели: в строе службы, в несении дежурств — всеобщий и всепронизывающий самообман, который во всем, но более всего — в противовоздушной обороне базы. Агентурная разведка регулярно подавала из Турции точные сведения о полетах американских самолетов-нарушителей — настолько точные, что авиация ЗакВО стала лениться, на перехват американцев самолеты не поднимались, заранее зная, что граница нарушена не будет, а если где и углубятся американцы в воздушное пространство, то на столько-то минут или миль. Летчики дежурных звеньев сидели в самолетах на аэродроме, но по отчетам — поднимались и вступали в контакты с американцами, отгоняя их. Экономили горючее, но не только: летчикам полагалась денежная прибавка за взлет и патрулирование и, наверное, доппаек. Ради этих выгод две авиадивизии изображали бдительность. Так длилось уже не менее двух, если не трех лет, и, возможно, американцев подобная взаимовыручка удовлетворяла. Но что найдется когда-нибудь человек в Москве, который сравнит АГД (агентурные данные) с фактическими вылетами истребителей, — это было делом времени, и, кажется, такое время настало. По некоторым сведениям (или слухам) какие-то тихие товарищи появились в Батуми, Зугдиди и Тбилиси, товарищи что-то вынюхивают, товарищи не могут не узнать о том, что и сухопутная граница нарушается когда угодно да еще и с ведома пограничников. Одно время Маркин оторопело принимал от Ракитина донесения типа: «Пограничную реку перешла группа из двенадцати человек…», пока ему не растолковали: река отделяет грузинскую часть села от турецкого, что наносит ущерб родственным чувствам односельчан во времена свадеб или общесемейных празднеств. Почему-то эти чувства стали учитываться только год назад, будто кто-то специально нарушает пограничный режим. На кораблях базы как бы шутя рассказывали о батумских прелестях, о кофейнях, о турецком консульстве на улице Ленина, где к пяти вечера собиралась толпа глазеть на балкон, там консул совершал церемонное чаепитие с дамой редкостной красоты; «Колхозник» по-грузински звучит так: колмэурне, среди прочего рассказывали и о кафе «Колмэурне», куда будто бы запросто приходили офицеры американской армии, отчего и заведеньице это переименовали в «Калифорнию». Два года назад, в один темноватый февральский вечер, командир ныне ликвидированной Батумской ВМБ контр-адмирал Чинчарадзе возвращался с женой из кинотеатра, супруги шли по набережной, муж впереди, жена далеко сзади (уважающий себя грузин не допустит к себе женщину ближе), неожиданно из темноты выскочили два типчика, оглушили адмирала, сунули его в мешок и потащили — за холмы, как в Грузии называли Турцию. Супруга забыла про обычаи гор и заблажила по-русски. К счастью, с поста в порту возвращался часовой, который и открыл стрельбу. Из брошенного мешка извлекли адмирала, который вытряс из дамской сумочки супруги все деньги, присовокупил к ним свои, объединенными усилиями семьи часовой нежданно-негаданно получил вознаграждение за мужественный поступок, после чего его долго еще таскали по разным присутственным местам.
Понятно теперь, почему делец Ракитин слова путного не может сказать по телефону: на посту СНИС шуруют, возможно, московские товарищи из военного отдела ЦК.
Оперативный дежурный штаба Потийской ВМБ не стал докладывать командиру базы о вероятных визитерах с широчайшими полномочиями, поскольку никакого донесения или рапорта об их присутствии не существовало. Это еще была и месть за то, что к докладам его не прислушивались. Тем более что лишь летающие лодки с озера Палеостоми подчинялись флоту. Вся прочая себя обманывавшая авиация была в ведении ЗакВО.
Был еще один повод держать язык за зубами: помощнику своему оперативный прочитал вдруг лекцию о творчестве Николая Васильевича Гоголя, о губернском городе, грехи которого и породили тревожное ожидание ревизора, того самого, который всем мнится сейчас в Батуми, ослепленном золотом адмиральских погон. «Никого там, в Батуми, нет, кроме страха…» — так сказано было оперативным. А Маркиным владела одна мысль, одно желание: немедленно после сдачи смены покинуть штаб, помчаться в Харчевню Святого Варлама, дождаться там паспорта, под покровом темноты добраться до бесстрашного военного буксира No 147 и покинуть на нем Поти!
Двадцать минут, не больше удалось поспать — сидя, подперев голову ладонью. Концовка этой двадцатиминутки была страшной: Маркин догадался, какая беда стряслась с Ракитиным и Хомчуком, что сотворили два седых ветерана и что им грозит, если верны его предположения, — догадался, когда вспомнил, что выходивший из штаба Ракитин был с пистолетом. В приказе, предваряющем отдачу того под суд, могут появиться такие строчки: «…о чем мог знать лейтенант Маркин, но надлежащих мер не принял, в результате чего…»
Уже светало. Судя по физиономии Крылова и его частым отлучкам на узел связи, до Хомчука он не дозвонился и с Ракитиным его не связал. Но свяжет, когда Хомчук чуточку протрезвеет. И мичман немедленно помчится в Поти, чтоб перехватить его, Маркина, чтоб застать его в Харчевне Святого Варлама, потому что точно знает о всех местах его встреч с Казаркой.
Наступило наконец утро 30 июля. Казарку уже не предупредить, Харчевню не отменишь, семафором можно добраться до буксира, но на нем ни вахтенного, ни сигнальщика, а слабеющий глазами Валентин Ильич даже в бинокль не прочтет флажное донесение.
08.00 — рассчитана, расписана и разослана по кораблям таблица условных сигналов, без которой корабли не имели права выходить в море, и среди адресатов значился корабль Казарки, который не доложил о приеме таблицы: еще одна уловка, объяснение того, зачем Маркину после дежурства идти в Харчевню — мол, именно там он якобы передаст эту таблицу командиру.
В 09.00 пришедший на смену оперативный дежурный вместе со сменяемым пошли докладываться начальнику штаба базы. Вернулись, и, судя по лицам обоих, в докладе не прозвучало ни слова о негласной ревизии. Получасом позже на ПСОД зашел начальник района связи, выслушал доклад Маркина, покрутился у планшета и удалился. ПУГ, поисково-ударная группа, выскочила из базы и через час вернулась. Один за другим пришвартовались к причалам четыре транспорта. С контрольного траления пришел дивизион БТЩ. Новороссийск сообщил: звено торпедных катеров последует до Очамчири после 13.00. Севастополь спрашивал: где военный транспорт «Одесса»? Ответили.
А от Казарки — ни слова. Значит, все в порядке.
Нет, не все в порядке. Маркин соединился с тем постом СНИС, откуда он не так давно обозревал не столько палубу и мачты «Калабрии», сколько кофточку стюардессы. Приказал доложить обстановку, даже не намекнув, конечно, что интересует его военный буксир No 147. И пост без запинки перечислил все плавединицы у причалов.
Буксир Казарки пришвартован был не на 14-м причале, а стоял у борта плавдока. Что-то случилось, что-то произошло.
Без двадцати двенадцать мимо окон прошел заступавший на дежурство сменщик, почти следом за ним — помощник его. Матросы, как всегда, не торопились. Новый дежурный, седьмой год служивший на ПСОДе, бросил беглый взгляд на планшет, сходил в кабинет оперативного, сравнил оба планшета, вернулся (Маркин ждал трепеща), небрежненько почитал оперативные журналы и кивнул: все в норме, пора. Вдвоем зашли к оперативному, доложили, затем тот же доклад — помощнику начальника штаба базы (сам начштаба убыл уже на обеденный перерыв).
— Разрешите сдать дежурство, товарищ капитан второго ранга?
— Добро!
— Разрешите принять дежурство, товарищ капитан второго ранга?
— Добро!
Ровно в 12.13 лейтенант Маркин неторопливо миновал КПП, прошел полсотни метров по улице Мелания, свернул влево и, дыша полной грудью, двинулся к Батуми, то есть к Харчевне Святого Варлама. Левая рука его несла легкий чемоданчик с гражданскими шмотками, что вполне соответствовали паспорту, который принесет ему около 13.00 матрос Казарки. На ходу буксир, не на ходу, а паспорт будет, шаг в сторону Батуми сделан, хоть маленький, но сделан!
Конспирации ради надо бы пошататься по улицам — до условленного часа, но уж очень жарко, душно, и Маркин спустился в Харчевню.
Это был длинный, с закопченными низкими сводами полуподвал, источавший кисло-терпкие запахи вин, соусов, горелого мяса, разных пахучих трав и пряностей. После уличной духоты прохлада казалась освежающим душем, свет дня проникал через верхи запыленных оконцев. Под гнутым стеклом буфетной стойки — образцы закусок, проем в стене позволял видеть плиту, пышущую жаром, сковороды на ней и котелки. Сбоку от плиты — разделочный столик с устрашающего вида ножами. Обычно в кухонном чаде царствовала внучка Варлама, подоткнув за пояс все три грузинские юбки, что вопиюще нарушало обычаи, запрет женщинам обнажать все, что между ключицами и щиколотками. Выставленные напоказ — много выше коленок — красивые ноги Нателлы умножали славу Харчевни, и офицеры, единственные посетители заведения, подолгу задерживались у буфетной стойки, глазея на невиданные в Грузии прелести. Появлялась Нателла около одиннадцати утра, делала жареное и горячее, исчезала, чтоб появиться ближе к вечеру, при наплыве офицеров бригады ОВРа, когда они, сойдя на берег и устремляясь к центру города, пропускали стаканчик-другой, отмечаясь, так сказать, и частенько здесь задерживаясь ради недопустимо длинных и возбуждающих конечностей внучки дряхлеющего с каждым годом Варлама. Обеденный перерыв в штабе — с двенадцати до четырнадцати, семейные штабники заправлялись здесь коньячком перед домашним обедом. Уже заправились, почти все, лишь два капитана 3-го ранга никак не могли допить бутылку коньяка, и означать это могло одно: в штаб они сегодня не вернутся. Разлили наконец по стаканам коричнево-золотую жидкость, чокнулись, поднесли ее к губам, что-то пожевали. «Варлам!» — гаркнул один из них, а второй еще громче завопил: «Хозяин!» — потому что тот, в честь которого забегаловка получила громкое название и не менее громкую известность, был глух как пень и офицеров выслушивал, чуть ли не к самым губам их подтягивая хрящеватые уши свои. На голове — что-то, похожее на ермолку, узорный поясок придерживал на теле длинное одеяние, на ногах — шлепанцы с загнутыми носками; седые усы, седые кустистые брови, пухлый крючковатый нос, цыплячья шея, красные прожилки в глазах, потерявших, наверное, способность видеть. Глухой и полуслепой, он еще и по-русски понимал еле-еле, что порою веселило офицеров, а чаще всего — радовало, потому что на помощь деду из кухни вылетала Нателла с хорошим русским языком и — главное — с открытой нараспашку грудью, которой могла бы позавидовать выросшая на молоке и сметане какая-нибудь деревенская девка из-под Воронежа. Никакие специи восточной кухни, никакой кухонный дух не мог побороть прущий из Нателлы жасминный запах семнадцатилетнего девичьего тела.
— Хозяин! — раздался вторично зычный зов офицера.
Прошла минута… Вдумчивой старческой походкой Варлам вышел из-за стойки, негнущиеся кривые ноги зашаркали по каменному полу. Одолев расстояние в десять метров, он, истощив силы, остановился, наставил ухо, в которое и прокричали:
— Старик! Отбивную! Или шницель! Котлету хотя бы!
Ни того, ни другого, ни третьего уже не было, о чем Варлам поведал, отрицательно помотав головой; привычные офицерам мясные блюда, которые быстренько готовила Нателла, все были съедены, и капитаны 3-го ранга начали, поворчав, рассчитываться, перечислять выпитое и съеденное, но сколько ни орали, старик все чего-то недопонимал, и тогда они, махнув рукой, вывалили деньги на столик, похлопали Варлама по плечу и удалились. Старик сунул червонцы в карман; поднос, найденный им под столом, помог ему дотащить тарелки и бутылки до кухни. В Харчевне никого, кроме Маркина. Он ничего не заказывал, ожидая матроса от Казарки и радуясь тому, что Хомчука нет. Столик занял у окна, чемоданчик поставил на пол, в ноги. Время текло. Маркин закурил. Расположился так, что мог видеть и ермолку присевшего за стойкой Варлама, и входную дверь. Двадцать минут до матроса, пятнадцать… Время шло, приближая момент встречи с пальмами батумской набережной, с подносом в смуглых руках горничной, с коньяком, и глоток его зачеркнет в памяти этот мерзкий подвал с наглыми грузинскими мухами, кусачими и жадными…
Двенадцать минут… Десять. Семь.
Время текло, и время начинало подсказывать Маркину, что пальмы на батумской набережной он увидит только после встречи с Хомчуком, если все предположения его правильны. Более того, из Харчевни уходить ему нельзя, потому что от Хомчука сейчас зависит все, в том числе и возвращение осенью на корабли.
Две минуты оставалось до срока, и жуликоватый матрос от Казарки, не раз уже выполнявший обязанности связного, лихо приложил руку к бескозырке и вручил Маркину конверт. Столь же лихо повернулся, так и не услышав каких-либо слов для передачи их командиру военного буксира No 147, и потопал. А Маркин вскрыл конверт и с поразившим его равнодушием увидел в нем билет на теплоход «Украина», который пришвартуется к морвокзалу в (была карандашная пометка рукой Казарки) 23.30 сегодня вечером и спустя полтора часа уйдет в Батуми.
Почему военный буксир No 147 в море не выйдет — о том ни слова. Но и то, что в конверте, достаточно. Можно было уходить — домой, спать, чтоб к 23.00 быть на морвокзале.
Но Маркин не ушел. Жужжали неугомонные грузинские мухи, Харчевня замерла в ожидании Хомчука, который не может не появиться здесь — к такому окончательному выводу пришел Маркин.
Донеслось клокотание автомобильного мотора, поперхнувшегося какой-то гадостью, так и не выплюнутой. Хлопнула на тугой пружине дверь, по шатким ступенькам спустился Хомчук — в полной парадной форме, будто сегодня День Военно-Морского Флота: белая тужурка, увешанная орденами и медалями, белые брюки, белые парусиновые туфли, белая фуражка, кортик. Явно выдернутый из-за праздничного стола в Челадиди, еле державшийся на ногах, мичман матерно облаял Варлама, понося его за тупость, старость и глупость, и чем грознее хотел казаться Хомчук, тем в большую тревогу начинал впадать Маркин, потому что оправдались-таки самые невероятные предположения его: никакие аферные делишки со сливочным маслом и лавровым листом не потащили бы полупьяного Хомчука из Челадиди в Харчевню, да и само появление в городе было для мичмана смертельно опасно — по пятницам комендатура не лютует, но Хомчук стал бы легкой добычей патрулей при самом малодушном коменданте; белая тужурка положена только адмиралам, да и как за свадебным столом ни оберегал ее мичман, была она все же забрызгана красным вином, а брюки политы соусом, что — в совокупности — повлекло бы недельное пребывание на гарнизонной гауптвахте с выставлением самого Хомчука на общебазовое посмешище… При громовых раскатах мичманского голоса ермолка Варлама оставалась неприступной, старик даже ухом не повел в сторону Хомчука, а тот, куражась и взвинчивая себя, сохранял тем не менее спокойствие и, шаг за шагом приближаясь к Маркину, будто не узнавал его, что давало тому время на тягостные размышления о собственной фатальной невезучести, позволяя заодно наблюдать за превращением удалого и наглого мичмана в жалкого, озлобленного, раздавленного жизнью и службой человека, спасти которого от неминуемой беды мог только Маркин; десять суток ареста от коменданта с содержанием на гарнизонной гауптвахте — сущий рай по сравнению с тем, что ожидало Никиту Федосеевича Хомчука: от восьми до пятнадцати лет тюрьмы. Был человек — и не стало человека. Все псу под хвост: и пенсия, и нажитое добро, и дом, и прикопленные деньжата. Примерно то же самое грозит и Ракитину. Правда, в гораздо больших размерах: высшая мера социальной защиты, то есть расстрел.
И Маркину не миновать расправы.
Глубоко вздохнув, еще до того, как начал правду говорить Хомчук, он стал прикидывать, что можно сделать, чтоб спасти не только этих двух подлецов сверхсрочников, но и себя.
— Варлам, сухого… — сказал он обычным голосом, потому что считал некрасивым орать старику и орать на старика. — «Саперави»! — уточнил он голосом потверже, никак до Варлама не долетавшим. Надо было отойти от края пропасти, к которой придвинул его мичман, и отвлечься на что-то бытовое, хлопотное, обыденное. Хомчуку же было не до лейтенантских тонкостей, и он гаркнул во всю мощь пропитого баритона:
— Варлам! Мать твою…
Орудийные залпы его голоса докатились до уснувшего, кажется, старика. Варлам подошел, чуть ли не прислонил себя к Хомчуку, выслушивая заказ. Да, старая оглохшая скотина (это сказано было громко и в самое ухо), ты правильно понял: стакан коньяка и бутылку сухого для лейтенанта! Веки много чего повидавших глаз Варлама прикрылись, он кивнул и зашаркал шлепанцами, скрылся за стойкой. А Хомчук сказал, что на грузинской свадьбе и впрямь тамада сидит в резиновых сапогах, потому что вставать из-за стола ради малой нужды, а возможно и большой, не позволяет обычай. Сам же он восседал на почетном месте, во главе стола: во-первых, близкий родственник, а во-вторых, очень уж чтут грузины ордена и мундиры!
«Саперави», очень приятное в такую жару своей холодной кислятинкой, принеслось Варламом, и, потягивая винцо, Маркин представлял, как на эти ордена и медали будут посматривать следователи военной прокуратуры, выбивая из Хомчука показания по уголовному делу…
— Выкладывайте, Никита Федосеевич, выкладывайте все.
Словно заранее поняв то, что начнет сейчас говорить мичман, и в обоснованном страхе от еще не услышанного, жирные липкие грузинские мухи взметнулись над столом и трусливо жужжащей стаей взлетели к потолку…
Да, тогда, то есть 26 июля, в 11 утра, Маркин не ошибся: мичман Ракитин вышел из штаба базы — и был мичман при пистолете! Ибо только что покинул 8-е (шифровальное) отделение, получив там пакет парной связи на декаду от 20 июля до 31-го. Конечно, начальник отделения не мог не спросить его, почему декадный шифр получается только сейчас, 26-го числа, а не 19-го, не 20-го, на что, без сомнения, Ракитин ответил примерно так: «Будто сами не знаете!» А тот, как и все в штабе, знал про адмиральские забавы под Батуми. И пакет был получен, и предполагалось, что исполняющий обязанности командира поста СНИС мичман Ракитин отбудет на свой мыс Гонио, причем — вот она, власть местного обычая! — никем и ни в каком документе не было предписано, каким транспортом должен следовать за сто километров от штаба вооруженный пистолетом человек со сверхсекретным шифром. Порою проездных документов даже не выписывали: да добирайся как знаешь! Но не встретиться после двенадцати, когда Хомчук сменится, компаньоны и боевые товарищи не могли, и, конечно, прямиком из штаба Ракитин отправился в дом Хомчука. «Ну, выпили…» — так скромно объяснил Хомчук то, что последовало далее, а выпито было так много и основательно, что из головы Ракитина вылетела дата свадьбы, на которой обязан был восседать — при орденах и медалях — Хомчук. Потом же произошло нечто необъяснимое. Пришедший к Хомчуку Ракитин, свято оберегавший военную и государственную тайну, пакет спрятал, а где — сам не помнил и о пакете вообще не тревожился бы, не навались на Батуми странная комиссия. Раз в сутки в 13.07 посту СНИС на мысе Гонио отводилась частота для выхода в эфир, и только на выделенной частоте применялся пакет парной связи, только со штабом базы мог связаться пост СНИС, используя шифр этого пакета. Его-то и хватился Ракитин, когда на пост спикировала странная эта комиссия или слухи о ней докатились до мыса Гонио; мичман и стал вчера названивать Хомчуку, намекать и прямо указывать, что пакет спрятан там, в доме его, он и просил Хомчука срочно доставить шифр в Батуми, чего тот, пакет все-таки нашедший, сделать сейчас, то есть ни сегодня, ни завтра, не сможет. Но для доставки его, полагал Хомчук, Маркин более чем подходит. Во-первых, он вооружен, потому что на катере Казарки есть пистолет (мичман не скрывал, что знает все о планах Маркина, мичман выразился даже более точно: да каждый год, сказал он, кто-то из лейтенантов летит, как на огонь, в Батуми!). Ему же самому никто не выдаст пистолета, да и как он объяснит желание получить личное оружие почему-то именно сегодня и на двое суток? А на причале морвокзала в Батуми Маркина встретит Ракитин. Пакет же — здесь (Хомчук похлопал себя по тужурке и для вящего доказательства извлек его из грудного кармана). Во-вторых, ему, Хомчуку, удаляться из Челадиди нельзя: покинуть свадьбу — значит нанести смертельное оскорбление новой родне, до конца жизни не отмоешься. В-третьих, он еще потому никак не может податься туда, в Батуми, что еле держится на ногах не столько от выпитого, сколько от голода, из-за больного желудка в рот не лезут грузинские кушанья, сейчас бы отбивную настоящую, русскую, без перца и соуса, с картошечкой! Кстати, предложил Хомчук, может, переберемся в столовую военторга? Сейчас оттуда схлынут офицеры, что на обеде, и можно пожрать по-настоящему…
Перед Маркиным стоял не бравый многократный орденоносец мичман, всю войну проведший в десантах от Керчи до Измаила, а жалкий мужичонка накануне ареста: ноги сгибались от страха и усталости, в глазах копошится нечто, от чего больно и хочется закричать: «Не надо!» Но и все соображающий, все точно рассчитавший, и столовую военторга припутал для того, чтоб от нее отказался Маркин и забрал пакет. Ведь самому-то Хомчуку никак в столовую военторга идти нельзя, рядом с нею — комендатура. Не дай бог пошарит в карманах патруль да найдет пакет; можно представить себе ужас начальства: документ особой важности не в сейфе, а гуляет по рукам.
Противный человечишко, упоминанием о столовой возбудивший, сам того не осознавая, у Маркина желание помочь ему, Хомчуку, спасти его и Ракитина — потому что не далее как позавчера в той же столовой военторга его унизили, оскорбили, и не кто-нибудь, а сам командир базы. Единственное место в городе, где готовят пищу не по-грузински, а по-русски, — военторговская столовка, там позавчера ужинал Маркин, заглянул в гальюн по малой нужде — и напоролся на пьяненького командира базы. Для базового начальства столовая отвела особое помещение, отдельный кабинет размером с банкетный зал, там-то и шла пьянка, оттуда-то и вышел контр-адмирал, в пьяненьком добродушии мягко пожуривший лейтенанта за то, что тот пришел сюда пить. «Я трезвый, товарищ адмирал!» — возразил не подумавший о последствиях Маркин, на что адмирал с укоризной покачал головой и даже погрозил пальчиком. Лишь на улице Маркин осознал идиотизм ситуации, в которую вляпался: он, лейтенант, уверял пьяного адмирала, что трезв, и уверения эти, соотнесенные с разницей в чинах, граничили с оскорблением высокого должностного лица и сокрушением всех норм не только устава, но и жизни. Вчера при заступлении на дежурство он столкнулся с командиром базы в коридоре и по взгляду того понял: именно сокрушением основ, на которых держится флот, признаны были адмиралом слова лейтенанта Маркина: «Прошу прощения, товарищ адмирал, но я трезв!» — именно так было сказано им после того, как сановный адмиральский пальчик пригрозил тяжкими карами. Вот так вот: командир базы — помнит. Более того, припомнит — в ноябре, когда будут решать: быть Маркину на кораблях или гнить на берегу?
Подталкивая Маркина к нужному ему решению, Хомчук вновь предложил уйти отсюда в столовую военторга, и вновь Маркин утвердился в решении: быть в Батуми! Обязательно быть! И обязательно с пакетом! Потому что не трудно представить, что произойдет, если комиссия заставит Ракитина начать радиосеанс со штабом базы. Немедленно сыграют аврал всей контрразведке не только базы, но и всего ЗакВО, всего ЧФ. И будет непреложно установлено, где находится лейтенант Маркин. Выхода нет. То есть он — единственный: отобрать пакет у совсем потерявшего рассудок Хомчука и двигать в Батуми.
На столике же между тем появились свиные отбивные, с жару, свеженькие. И четыре бутылки холодного пива (привозного, «Мартовского»), что редко, очень редко случалось в Харчевне. Хомчук зубами открыл две бутылки, протянул Маркину. Выпили. Отправили в рот по куску мяса. Счастливо вздохнули — так хороши были отбивные.
— Дай-ка глянуть на конверт, — сказал Маркин, еще в штабе подумавший, что пакет утерян, и обрадованный Хомчук достал его из кармана.
Маркин глянул. По виду — тот самый, штатный. Приблизился к оконцу, чтоб рассмотреть получше, но стекла не промывались лет десять, в Харчевне тускло. Тогда перешел к проему, откуда бился свет из хорошо освещаемой кухни. Убедился: да, тот самый конверт. Обычного почтового формата, слева в верхнем углу чернилами от руки выведен номер поста, сам же конверт запечатан и засургучен. И — на свет — виднеется содержимое: еще один конверт, размером раза в три меньше, в нем-то и самое главное и ценное — дополнение к общему флотскому пятизначному шифру, двадцать два листочка, сброшюрованные в блок, с группами цифр на тончайшей папиросной бумаге. Печать на конверте настоящая и цельная, не поврежденная (Маркин долго рассматривал ее, вертя в руках конверт так и эдак), сам же конверт немного помят: следы пребывания в кармане. Почему на этих конвертах с пакетами парной связи не делались устрашающие надписи типа «Совершенно секретно», Маркин не знал, мог только догадываться: существует такая степень важности документа, что слов не хватит для измерения ценности и скрытности.
— Хорошо, — сказал он. — Я забираю его. Ракитина предупреди: до Батуми я добираюсь теплоходом «Украина». Пусть ждет меня на морвокзале, у трапа. Два вооруженных матроса при нем. И давай беги отсюда. Никто не должен видеть нас вместе… Стой! — крикнул он, бросая конверт в чемоданчик. — А шифр на первую декаду августа?
Тот пошел фельдъегерской почтой, позавчера — таков был ответ, и за Хомчуком прикрылась дверь. Фыркнул мотор «Победы», унося в Челадиди мичмана, оставившего на столе подношение — бутылку прекрасного коньяка, унесенную со свадебного стола, и сотенную за отбивные и пиво. Маркин снял китель и фуражку, из чемоданчика достал бело-голубую в клетку «бобочку», рубашку с короткими рукавами, и натянул ее на себя. Теперь он — штатский человек, с паспортом, Андрей Иванович Кокушкин, 1933 года рождения, из Челябинска. Документ особой важности будет доставлен в Батуми во что бы то ни стало!
Старик Варлам долго не мог понять, что от него хотят; в скважину уха летели просьбы подсчитать, сколько ему должны, но слова так и не долетали до дна. Маркин оставил на столе деньги, погладил старца по плечу, жалея его, убогого и доброго.
Путь к дому лежал через Рион, но грузины так и не восстановили разобранный с утра мостик; с кичливым народом этим ничего не могли поделать ни партия, ни армия, ни флот, и Маркин, весь в злости от воспоминаний о пьяноватеньком адмирале, уразумев, что за переправу лодкою на другой берег реки с него сдерут пятерку, решил добираться до дома другой дорогой, поскольку денег было мало, жизнь на берегу — дороговато стоит, это не корабль. Впереди же — Батуми, роскошный город с без-умными расходами.
Будь мостик на месте, Маркин все равно повернул бы обратно: в нем подрагивал — неповоротливым грязным животным — страх, который обволок его, пропитал и, наконец, пронзил отчетливым пониманием того, что сейчас или сегодня им совершена преступная глупость и даже нечто большее. Беда поджидает его, опасность почти смертельная! Какая беда и какая глупость — уже не додумаешься, уже не понять, потому что с какого бока прошедшие сутки ни рассматривай, а никакой глупости вроде бы с языка не слетало. Ощущение, однако, гадкое, то самое, что навалилось на него в штурманской рубке, куда он принес неоткорректированные карты. Кто сегодня обманул — вот в чем загадка. Всю эту историю с пакетом парной связи ни Хомчук, ни Ракитин выдумать не могли. А с другой стороны, никакого секрета в этих листочках папиросной бумаги нет. На них — произвольные, взятые «с потолка» группы пятизначных чисел, прибавляются они к уже зашифрованным группам при отправке сообщения, а затем вычитаются при приеме. Поскольку пакет парный, то есть существует в единственном экземпляре только у передающего и только у принимающего, раскрыть основной шифр ни теоретически, ни практически невозможно. Цифры, выданные командиру, например, поста СНИС в Очамчири, в Батуми уже не никак не применятся. Мороки с этими сложениями и вычитаниями столько, что за последние восемь месяцев ни разу еще пакеты никем не вскрывались. А если пакет пропадет, то беды никакой нет, сеанс связи не состоится, вот и все. Но если комиссия потребует связи со штабом — пропажа пакета ударит по всей базе, по всему ЗакВО, удар сметет с лица земли и Ракитина, и Хомчука, и — теперь уж наверняка — самого Маркина.
В голове дежурного по ПСОДу планшет жил независимой от штаба жизнью, макетики передвигались сами собой в те дни и часы, когда Маркин спал у себя в комнате или лежал на пляже. И полтора часа назад, сдавая смену, он принял донесение сухумского поста: стоявший в порту теплоход «Украина» вышел в море, держа курс на юг; теплоход опаздывал на сутки, но, конечно, укоротит стоянки и в Поти, и в Батуми, чтоб войти в расписание. Билет же на руках, отпала нужда толпиться у кассы.
Итак, в шесть утра завтра он будет в Батуми. Все складывалось как нельзя лучше, если б не этот проклятый пакет парной связи. С ним надо как-то решить. Его уже Хомчуку не вернешь; но и не сидеть же здесь под платанами или потягивать пиво в Харчевне, которая, кстати, прикрылась: Маркин увидел, как Варлам навесил замок на дверь и куда-то резво поспешил — старик, оказывается, не такой уж тягуче-медлительный. Или в гальюн торопится?
Надо, подумалось, как-то избавиться от сверхсекретного пакета, в котором никаких секретов нет. Никаких! Однако свеж еще в памяти случай, обнародованный в приказе Главкома ВМФ. У старпома подводной лодки пропал в каюте секретный документ. Установлено было абсолютно точно: документ где-то на лодке, не мог быть вынесен никак. Десять лет — таков был приговор. А семь месяцев спустя на ремонте в доке при вскрытии обшивки каюты документ был найден, что тем не менее на судьбе старпома не сказалось, он продолжал томиться. Эти же листочки в пакете только тогда имели ценность, если в нарушение всех инструкций не уничтожались после применения, а сохранялись, что влекло наказание, даже если они не попадали в руки американских шпионов.
Маркин поднялся, покинул тень. Сразу дохнуло сорока градусами раскаленного воздуха. Спасала надетая на голое тело рубашка, в кителе было бы невыносимо. При ходьбе тело обдувалось. Чемоданчик с кителем, удостоверением личности, пропуском в штаб, фуражкой, паспортом, пакетом и бутылкою коньяка оттягивал руку.
Обеденный перерыв еще не кончился, на часах — 13.35, и, когда до штаба оставалась сотня метров, Маркин начал переодеваться. Рубашка впечатляющей расцветки отправилась в чемоданчик, фуражка обосновалась на голове, а на теле — китель. Все решив и рассчитав, он прибавил шагу, надеясь управиться с задуманным делом до того, как через КПП потекут офицеры…
Поднявшись на третий этаж, он постучался в знакомую, обитую кровельным цинком дверь с надписью «Посторонним вход строго воспрещен». Немногие посвященные в дела этой комнаты знали условные стуки, и Маркину — после тройного удара кулаком — приоткрылось окошко, выглянул дежуривший мичман, узнал, лязгнул замком, на немой вопрос кивком головы указал на выгороженную в комнате клетушку, обитую, как и дверь, металлом. Маркин побарабанил по ней костяшками пальцев. Еще одно оконце открылось, а затем и дверь. Вышел капитан-лейтенант, на кораблях именуемый так: офицер СПС (средства потайной связи), а здесь — начальник 8-го отделения. Его в штабе не любили, как, впрочем, и нигде — за придирки и постоянные напоминания о бдительности. Достав из кармана конверт, Маркин посвятил главного шифровальщика базы в суть того, зачем пришел сюда. Конверт с пакетом парной связи, сказал он, выдан мичману Ракитину 26 июля сего года для последующей доставки на пост в Батуми, но до сих пор содержится в штабе. Не исключено, что конверт придется отправлять к месту назначения, но сегодня-то — 30 июля, причем сеанс связи если и предвидится, то только завтра, 31-го числа. Следовательно, все предшествующие этой дате листочки — лишние, не будут использованы ни при каких обстоятельствах, и надо их уничтожить — здесь, в Поти, а не там, в Батуми, поскольку — это общеизвестно и общепринято — пересылка или передача неиспользованной документации запрещена. Таким образом, подытожил Маркин, надо сейчас по акту десять листков с группами пятизначных чисел аннулировать путем сжигания или какой-либо иной процедуры.
Капитан-лейтенант, подумав, согласился — после того, как позвонил на узел связи и установил, что на выделенной Ракитину частоте радиообмена не было. В клетушке он достал разные журналы учета, включил настольную лампу и с лупою изучил печать на конверте. Те же действия проделал и мичман. После чего конверт был вскрыт и все листочки, прихваченные клеем по левому краю, пересчитаны дважды. Самый последний (на 31 июля, для односторонней связи) оставлен, для него нашелся чистый конверт. Мичман включил электроплитку и поставил на нее жестянку с сургучом. Заодно в розетку воткнулась еще одна вилка, стала нагреваться специальная печурка, накалилась она быстро. Вновь пересчитанные папиросные листочки на электрических углях скукожились, изогнулись в черные пластины и превратились в пепел, который струей воды из-под крана смылся в канализацию. Начальник отделения быстро заполнил акт об уничтожении, он был — не без некоторой торжественности — подписан всеми тремя присутствовавшими при аутодафе. Маркину пришлось выдержать нелегкую минуту: капитан-лейтенант вознамерился было вписать в журнал выдаваемый офицеру ПСОДа конверт, но после напоминания о том, что запись уже есть (датированная 26 июля), изменил решение. Рукопожатие, два-три слова о жаре — и Маркин миновал КПП до того, как через него пошли косяком офицеры штаба. Дело сделано, нарушены все мыслимые и немыслимые инструкции, приказы, наставления и даже сами местные порядки. Вот что значит знакомство с начальником самого секретного отделения.
Теперь можно не спешить. Автобус привез к дому. Чемоданчик поставлен на пол, тело разлеглось на кровати, веки смежились, Маркин впал в состояние небытия, напоминающее длительный и невидящий взгляд на планшет. Корабли и самолеты операционной базы шли разными курсами и пересекали воздушное пространство, их перемещениями на планшете ведал заступивший на смену новый дежурный по ПСОДу, но и во сне Маркин продолжал следить за ползущими макетиками, и когда теплоходу «Украина» оставалось до Поти тридцать миль, он проснулся. Глаза еще были закрыты, а ноги уже обосновались на полу. Голова ясная, думающая, желудок радостно пуст, щеки и подбородок требуют лезвия, скользящего по намыленности. Черные флотские ботинки начищены, черные офицерские брюки не на клапанах и мало чем отличаются от штатских, фуражка и белый китель уложены в чемоданчик, туда же полетела разная мужская мелочь. Долгих пять минут длилось разгадывание ребуса — совместим ли паспорт с удостоверением личности, принимая во внимание, что обладатель того и другого держит в чемоданчике конверт особой секретности. К паспорту может прицепиться милиция, к удостоверению личности — сверхбдительные стражи военно-морского порядка. Что будет в том и другом случае — трудно представимо, поэтому удостоверение личности было сунуто под половицу, а паспорт уложен в карман брюк. Коньяк решено было взять с собой.
Наиболее же трудная часть задуманного сделана была в полторы минуты. Конверт вскрыт и подвергнут операции уничтожения. Квадратик папиросной бумаги с пятизначными группами сложен вдвое, потом вчетверо. Острием гвоздя выщелкнута крышка ручных часов «Победа», и дополнение к шифрам улеглось на механизм, а затем крышка вдавилась в корпус, замуровав государственную и военную тайну. Несколько дольше длилась порча браслета. Теперь снять с запястья ручные часы было невозможно.
Дверь едва не была закрыта на ключ, когда пришла мысль: голубая в клетку рубашка — да чересчур уж она в глаза бросается, слишком приметна! Долой ее, снять, надеть эту вот, серенькую, мятую, невзрачную. В путь! Теперь — в путь!
До швартовки теплохода оставался час. Есть еще время найти якобы случайного знакомого, обязательно в штатском и не местного, вместе с ним подняться на борт, ибо два оживленно беседующих человека — это не одиночка с недобрыми намерениями, каким представлялся пограничникам сам Маркин, частенько до полуночи валявшийся на пляже. Как там заметилось, обходивший берег дозор никогда не останавливался около парочек, исходя из сугубо математических расчетов: вероятность того, что шпион любуется закатом, невысока, но два шпиона вместе — это уже стремящаяся к нулю величина. Потому так нужен временный попутчик, чтоб он заслонил Маркина, в котором даже наметанный и опытный взгляд не должен опознать переодетого офицера штаба.
Чистая и ясная голова алкоголика Казарки все продумала точно, билет взят им правильно: именно палубный наиболее выгоден, ночь будет проведена в шезлонге. Температура наружного воздуха — плюс двадцать два, море — один балл, ветер юго-западный, почти штиль. Лучшего места и времени не найдешь. Взять каюту — это обозначить себя. Третий помощник капитана, ведавший пассажирскими перевозками, может запомнить его, да и какие-нибудь шастающие по коридорам вахтенные заприметят.
Наступали решающие часы в исполнении скрытно и тщательно разработанного плана. Под мерцающими звездами пробирался Маркин к порту, держась подальше от улицы Ленина, ведущей к морю, всегда людной в вечерние часы. Небесная синева сгущалась, скрывая его, крадущегося к морвокзалу. Никого из знакомых не повстречалось, и это казалось хорошим признаком. «Украина» была уже в трех милях от порта, приветствуя Маркина огнями и призывая к бдительности, к бдительности и еще раз к бдительности. Впереди шла женщина, перекладывая большой чемодан из руки в руку, и прибавивший было шагу Маркин (женщине надо же помочь!) резко осадил назад, потому что узнал Антонину Синицыну!
Это было уже сущим издевательством: сплошные завалы на пути к Батуми, минные заграждения на фарватере, вроде бы уже протраленном! И Маркин приотстал, благо время позволяло не спешить, и будущая повариха растаяла в темноте, поглотившей негромкую брань, обращенную Маркиным на себя: нельзя, нельзя расслабляться, надо помнить про опоздание «Украины» на сутки!
Теплоход уже вползал в акваторию порта, приближаясь к огням морвокзала, где царила суета, обычная при швартовке. Зал ожидания почти пустой, отдельного человека там увидят и опознают. Народ толпится на причале: громадный корабль, покорно теряющий движение и соединяющий себя с неподвижной землей, всегда почему-то притягивает взоры. В офицерской форме — всего трое, все из береговых частей, никто из них Маркина не знает, да они всего-навсего встречающие, с букетиками цветов высматривают кого-то там, наверху, на палубе. Ничего загадочного или подозрительного: бригада ОВРа — в море. Однако лучше никому не мозолить глаза и минут на тридцать побыть там, куда не сунется ни милиция, ни патруль, ни Антонина Синицына. Комендантский «газик», кстати, уже покатил прочь, удостоверясь в трезвости офицеров и законности их пребывания на причале морвокзала. В ресторан «Новая Колхида» лучше не заходить, публика вся местная, к одинокому едоку либо женщина прицепится, либо грузин. Но и торчать на виду неразумно. Надо найти такое место, откуда виден и приваливающий к причалу борт теплохода, и ресторан, где среди публики мог обнаружиться нежелательный свидетель.
Такое место Маркин нашел — за столиком под навесом, у ресторанных окон. Бутылку «Мукузани» взял в буфете, а товарищ в штатском, под прикрытием которого можно будет подняться на борт, сам себя предъявил, сев рядом с ним и дружелюбно кивнув: я ведь не помешаю, да?.. Светлая рубашечка на молнии, серый пиджак спортивного покроя, уже теряющий модность, — словом, одет без наглого шика, обычного у грузин его возраста; русский, лет тридцать, не больше, очень приветливые глаза, рассматривают ресторанный народ за окнами, приглядываются и к тем, кто ждет, когда трап опустится и можно будет подниматься на борт. По тому, с каким наивным и любознательным интересом глазел человек этот, можно безошибочно догадаться: он — впервые в Поти, ему совершенно незнакомом, он проездом здесь, ему все здесь внове, потому что публика в ресторане, народ на причале и парень за столиком (Маркин то есть) — все они для него как добродушные медвежата в зоопарке, неуклюжие и доверчивые. Раздались наконец громогласные — через динамик — команды на теплоходе (уже заносился носовой швартов), трап спустили, по нему медленно сходили люди, и вдруг Маркин услышал:
— Не в Батуми ли?
— Ага.
— И я тоже… Да вот конфуз: чемодан мой умыкнули злодеи… — Мужчина беззлобно рассмеялся. — Там трусики и майки, но все равно обидно… Самого чемодана жалко, он примерно такой, как у вас…
Мужчина чуть отодвинулся от стола, чтоб разглядеть чемоданчик Маркина у ног его, и удовлетворенно кивнул — да, именно такой, мол, был у меня, да сплыл. И Маркин глянул на свой чемоданчик, легкий, обычный, с каким не стыдно корабельному офицеру сходить на берег. И услышал, как сосед по столику грустно промолвил:
— Один товарищ рядом крутился, он и попользовался, наверное… Такой парнишка в бело-голубой рубашке… В клетку… Не видели?
— Нет.
— Ну что ж, в Батуми куплю… Не беда. А вы здешний?
— Не совсем… — замялся Маркин, несколько удивленный тем, что в Поти кто-то, кроме него, обладает бело-голубой клетчатой рубашкой, купленной матерью в Таллине. — На судоремонте работаю.
— Вадим, — назвал себя мужчина и протянул руку, — Сергеев.
Минута понадобилась Маркину, чтоб назвать себя паспортным и настоящим именем. Фамилия, как назло, улетучилась из памяти, но Вадим Сергеев удовлетворился одним именем. Закрепляя знакомство, он покинул на время Маркина, покрутился в ресторане, явно для того, чтоб найти все-таки воришку, взял в буфете графинчик с коньяком и вернулся к столику. Выпили, многозначительно промолчав, поскольку говорить было не о чем. Зато коньяк как бы сделал их не просто знакомыми, но и собутыльниками, коньяк как бы обязывал их вместе подниматься на борт теплохода.
Толпа на причале сильно поредела, Синицына Антонина уже добралась до верхней площадки трапа, где вторично проверялись билеты, и Маркин, глаз с нее не спускавший, подхватил свой чемоданчик. Рядом шел Вадим Сергеев.
— Во столько прибудем? — спросил тот уже на трапе, и Маркин ответил, что-то добавив, а к добавленному что-то еще присоединил Вадим Сергеев, и так они, оживленно переговариваясь, оказались на пассажирской палубе, где Маркину уже не требовался ни попутчик, ни собеседник, ни тем более собутыльник — как, впрочем, и Сергееву, который все еще не терял надежды найти воришку и то смотрел на причал, где тот мог показаться, то взглядом пощупывал каждого на палубе… Отошел от Маркина, затерялся в толпе пассажиров, липнувших к борту и сверху глазеющих на скупо освещенный морвокзал.
А Маркин бочком, бочком — и в ресторан, сел за дальний столик: до того, как поднимут трап и отдадут швартовы, двадцать минут, на борт еще может подняться патруль или пограничники, и тогда сидение в ресторане засвидетельствует — человек просто выпивает, не имея злостных намерений покинуть Потийскую ВМБ. Не стал возражать поэтому, когда к столику подгребла Антонина Синицына, таща фанерный чемодан отвратительно желтого цвета, еще и перепоясанный солдатским ремнем. Дура дурой, а чемоданчик Маркина заметила, как глубоко ни засунул его под стол Маркин.
— Вот те на! — сказала. — И ты никак в Батуми!
За половину этих выжидательных двадцати минут узнано было, что трехмесячные курсы начинаются с понедельника, по окончании их будет выдан диплом повара второй категории… Кроме того, болтливая официантка выложила кое-какие секреты о подругах, что сидели в прошлый раз за столом у летчиков, да и самих летчиков не пощадила: тот старший лейтенант, что пытался поухаживать за ней, погорел, в дымину пьяный завалившись в часть, а другой старший лейтенант не прошел предполетного медосмотра, и будь такой прогар впервые — был бы прощен, но — уже в третий раз…
— Давай выпьем! — оборвала вдруг новости с озера Тоня и похвасталась выданными командировочными, выдернув пачку денег из-под бюстгальтера. — Закажем шампанею!
Одно утешало: к тому времени, когда Тоня после курсов вернется в Поти, его в базе уже не будет.
Маркин слушал чутко — но не Тоню, а все происходящее на палубе. Заработали трап-тали, что означало: патрулей на борту уже нет, пора посылать к черту эту Тоню с желтым чемоданом да поискать укромное местечко на палубе… Пора. Надо лишь найти предлог, чтоб отвалить от будущей поварихи, готовой пить всегда, сколько влезет и с кем угодно. Мог бы помочь заглянувший в ресторан давешний знакомый Вадим Сергеев, подсесть — и уж на этого красавца Тоня клюнет. Но тот взглядом и жестом дал понять, что не намерен нарушать лирическое уединение за столиком.
Вдруг Антонина пригляделась к Маркину и ойкнула:
— Слушай, а почему ты в этой мятой рубашке? У тебя же есть такая миленькая, в клеточку, голубенькая!..
— Грязная…
— Не мог меня попросить… Сказал бы своим соседям, моим летунам, передали бы…
Она смотрела на кого-то, стоявшего за спиной Маркина. Сказала со сварливостью бабы, которую пытаются обсчитать:
— Вы вот что, гражданин… Идите куда подальше. У нас свои интересы, нам по-семейному поговорить надо…
Маркин повернулся — и увидел Вадима Сергеева, который дружески положил руку на его плечо, а затем сделал полупоклон. Голос его был серьезен и вкрадчив.
— Моя прекрасная незнакомка!.. — Он сделал паузу. Антонина Синицына пялила на него глаза. — Мой друг Андрей не нашел в себе мужества представить меня вам… И я понимаю его робость: не всякий достоин этого… Так позвольте же назвать себя: Вадим Сергеев, пассажир…
Не ожидая приглашения или разрешения, он смело устроился рядом и так улыбнулся Тоне, что у той отпала охота гнать его прочь. Потом глянул на стол, как бы дивясь тому, что на нем нет достойных его и всех сидящих напитков и блюд.
Заработали машины громадного корабля, ногами, телом ощущалась мелкая дрожь корпуса, а Вадим Сергеев призывным жестом дал знать официантке, что той надобно подойти и принять заказ; чуть привстав, он понизив голос сказал, что чрезвычайно уважает право прекрасной незнакомки семейно поговорить с молодым человеком по имени Андрей, поведение которого он осуждает, ибо нельзя быть таким бестактным и бесчувственным, когда к нему с самыми добрыми намерениями обращается красивая молодая девушка, предлагая выпить…
Ему вновь пришлось привстать, потому что завороженно смотревшая на него Антонина Синицына протянула руку, чтоб тот пожал ее, и даже назвала себя.
— Конечно, — продолжал Сергеев, воодушевляясь все более и более, — высокое звание советского рабочего, коим гордится Андрей, разрешает ему выборочно относиться к приглашениям разного рода, однако…
— Да никакой он не рабочий! — вспылила Тоня, очень довольная тем, что с нею знакомится мужчина по имени Вадим Сергеев. — Он офицер, в штабе служит… А вы кто, гражданин?
— Я скромный советский служащий, — ответствовал Вадим Сергеев. — Отпуск, сами понимаете, желание пообщаться с далеко не худшими представителями советского народа…
Официантка уже открыла шампанское, наполнила бокалы, дополнительно плеснув известие: ресторан работает до двух ночи, — на что Вадим Сергеев отозвался просто, предложив пить коньяк не рюмками, а фужерами, иначе не напьешься! Отпуск так отпуск! Отпускать так отпускать!
В недрах теплохода бился пульс машины, оторвавший борт от причала, развернувший корабль носом к выходу из бухты. В ход пошла первая бутылка коньяка. Вадим хохотал, рассказывая еврейские анекдоты, и с такой почтительностью обходился с Тоней, что Маркина начинала злить это мужское умение быть сразу предупредительно вежливым и наглым, и уж совсем бесила беспросветная дурость официантки, начавшей издеваться над товарками по профессии.
— Девушка, — обидчиво протянула она официантке, прочитав меню от корки до корки. — А почему у вас такие дорогие котлеты по-киевски?.. — И важно надула губки.
— Потому что они из самого Киева!.. — рассмеялся Вадим и продиктовал заказ.
Карандашик миловидной девушки попрыгал по блокнотику, девушка готова была подать что угодно, хоть себя, так ей нравился этот Сергеев, так охотно, заранее угадывая его просьбы, исполняла она все, и, уже отойдя, волчком, в каком-то гибком танцевальном движении развернулась так, что края юбки взметнулись, вопрошающе глянула на Вадима, который к винам, коньякам и фруктам добавил:
— Свиную отбивную, шницель по-венски будьте любезны! И для дамы — котлету подешевле, из-под Киева!
И в тот момент Маркин догадался, кто обхаживает его, только его (дура Тоня не в счет), потому что вспомнил Харчевню, глухого как пень Варлама, с пятнадцати метров уловившего негромко произнесенное Хомчуком желание вонзить зубы в свиную отбивную и пивом запивать мясо, порскающее брызгами жира и масла. Никогда бы отбивные и пиво со льда не появились на столике перед Хомчуком, не услышь будто бы тугой на ухо Варлам о шифре и конверте. А также — уже позднее — о теплоходе. После чего — около половины второго уже вчерашнего дня — Варлам спешно покинул Харчевню, оповестил кого-то о гуляющем и безохранном пакете с шифрами, который в чемоданчике офицера, лейтенанта в бело-голубой клетчатой рубашке. А в одиннадцать вечера, то есть через девять с половиной часов, человек, называющий себя Вадимом Сергеевым, уже был в Поти. В шесть вечера с чем-то на станцию Самтредиа приходил поезд Батуми — Москва, бросок на такси — и ты в Поти. Или проще: прямо из Батуми в Поти на такси. Сам он, Сергеев, не местный, в Грузии он новичок, с винами путается, «Салхино» принял за «Саперави». Но — русский, речь правильная, еле слышен какой-то акцент; границу пересек совсем недавно, еще не освоился в СССР…
Чемоданчик, где будто бы лежал этот пакет, Маркин машинально подвинул ближе к себе, зажав его меж ног, что не осталось Сергеевым не замеченным, и Вадим понимающе кивнул: да, все правильно, а то сопрут, как у меня… Теплоход уже лег на курс 180 градусов, прямо по носу — Батуми (Маркин мысленно переставил макетик на планшете), штопор выдергивал пробки коньячных и винных бутылок, и после того, как выпили за штаб, в стенах которого служит «наш дорогой друг Андрюша», Маркин сказал себе: «Хороший лимонад!..»
— Почти сухое вино… — промолвил он после очередной порции коньяка (Вадим не скупился на тосты, а чтоб у сидящих за столом не мелькнула мысль о том, что расплачиваться придется им, он сунул при всех деньги в кармашек официантки).
— Лимонад-то — выдохся, — про себя констатировал Маркин и впал в состояние, какое называется «лыка не вяжет». Подпер кулаком подбородок и ждал дальнейшего развития событий, догадываясь уже, что произойдет в ближайшие три часа, и приоткрывая веки, чтоб наблюдать за столом. И верил, и знал: русская баба от пьяного мужика своего не отойдет, в обиду его не даст.
— А друг-то наш — кажется, наклюкался… — посетовал Сергеев, на что Тоня, привыкшая к неразбавленному спирту, успокоительно махнула рукой.
— Он по пьянке терпимый… А вот пить не умеет… Да и не выспавшись, с дежурства… Ну-ка подсчитаю сейчас… Когда это мы с ним гужевались? Ага, — стали загибаться ее пальцы. — Тогда он только сменился, дежурства у них суточные… Ну правильно! Он в полдень сдал смену, ночь не спал, вот и притомился.
— Так спал бы у себя в казарме или где там… Что его потащило в Батуми?
— Что-то, значит, важное потащило… Им же, офицерам базы, запрещено покидать Поти. Значит, по службе. А она у него — секретная.
Антонина Синицына умолкла, чтоб Вадим Сергеев оценил важность ее слов. И поскольку молчание его как бы ставило под сомнение ее слова, авторитетно уточнила:
— Он в пункте служит, где что-то собирают и кому-то доносят. ПСОД называется. Я однажды шла по улице с одним лейтенантом из стройбата, махнула Андрюшке рукой: привет, мол, а он отвернулся.
— Интересно, — сказал Вадим и пальцем проверочно ткнул в горло Маркина. — Вам повезло, на вас он уже не донесет… Давно его знаете?
— Ну не так чтобы уж давно… Знаешь, что я тебе скажу… — Она поманила к себе Сергеева пальчиком, и он придвинулся к ней. — Ты знаешь, — она понизила голос, — я с ним переспала.
Сергеев разрезал ножом яблоко и ждал продолжения.
— Пе-ре-спа-ла. Сознательно. Идя навстречу не его пожеланиям, а своим. То есть не ломалась. Сразу разделась. Сама. Понимаешь это?
— Понимаю. Последний и решающий довод есть не только у королей. Продолжай. Если б ты знала, как приятно слушать тебя.
— Ну и слушай. Переспала. Хоть он и упирался. Не хотел сперва. Боялся. У нас в базе болезнь такая среди мужчин и женщин ходит, триппер, от которого сладу нет, ни один пенициллин не помогает. Вот он и забоялся, что я… Так я ему справку предъявила, что — не заразная.
— А что — такие справки есть?
— Есть. Иначе на работу в общественное питание не возьмут. Я как справку эту ему предъявила — он сразу согласился полюбить меня как женщину.
— А ты не можешь показать мне эту справку?
— Ни в жисть. Она у меня с собой, но… Секрет! Военный! Нас предупреждали, когда на работу брали. Извини, такая уж я.
— Извиняю. И извиняюсь. И справку не требую. Было бы чистым безумием спрашивать королевский ордонанс у Жанны д'Арк.
— Чего-чего?..
— Успокойся: ничего.
— А все-таки?
— Золотце мое, радость моя… Слова твои — бальзам на мои незаживающие раны… Однако: ведь ему-то ты справку показала? Секрет выдала! Наверно, потому, что Андрюшка твой — из штаба! И служит в этом, забыл, как ты его называешь, секретном подразделении.
— Вот уж нет так нет! Да ко мне хоть сам командир базы подвалит — от ворот поворот! Ну догадайся, почему отдалась с ходу?
— А чего гадать?.. Ты его полюбила. Есть же любовь с первого взгляда. С первого или последнего поцелуя. И в середине волнующего акта сближения.
— А вовсе нет! Я не раз любила с первого взгляда, но ничего не позволяла. А Андрюшке — разрешила. Потому что он — тридцать первого года рождения. Вот! Потому что ему уже двадцать три! Понял?
Маркин свесил голову, а потом и уложил ее на столе. Под ухом — тиканье часов, напоминающее о шифре. Сквозь веки видны — сбоку и снизу — наклейки на бутылках, ножки фужеров, тарелки плашмя, полусжатые кулаки Сергеева и руки Тони, коротко, очень коротко обстриженные ногти ее: видимо, таково было требование курсов поваров.
— Не понял… — со вздохом признался Сергеев.
— Тогда… налей-ка мне вон того, массандровского… Ага. Так вот, я из Ленинграда, блокадница. Слышал о блокаде?
— Кто не слышал…
— Сам-то — воевал?
— Воевал: фонариком сигналил, на велосипеде мотался из одного квартала до другого, друзей предупреждал… Сопротивлялся, так сказать…
— Нет, ты ленинградскую блокаду знаешь?
— Знаю. Когда такой вот стол и во сне не привидится.
— Нет. Блокада — это не тогда, когда жрать нечего и когда куска хлеба не будет ни сегодня, ни завтра. Блокада — когда ни с кем говорить не хочется. Потому что боишься услышать: дай хлебушка. Когда не собою становишься. Потому что — я это поняла там, в блокаду, — ты только тогда человек, когда говорить не боишься. И я с зимы сорок первого боялась. Услышать боялась: одолжи пятьдесят граммов. Это я-то, со всеми добрая до того, что мать бивала не раз. А в зиму сорок второго, в ноябре, мне тогда десять лет было, встретил меня на улице у дома мальчик, ему двенадцатый год пошел, мы с ним часто в очереди вместе стояли в магазине на углу, до войны еще… И мальчик вдруг говорит мне: дай мне до завтрашнего утра кусочек хлеба, а то умру.
— И?..
— Не дала я ему! Не дала! А был у меня кусочек хлеба в носовом платке! Был!
— И?..
— И он умер. А может, и не умер. Но его я с того дня уже не видела.
Сергеев долго думал. Ножик крутился в его пальцах.
— Значит, с тех пор ты…
— Угадал. Только тем даю, кто в тридцать первом году родился. И кто из Ленинграда.
— А откуда ты узнала, что он, тот мальчик, — с тридцать первого года?
— А он сам сказал. Он, так думаю, уже хоронил себя и заранее определял, сколько лет ему довелось быть живым.
— И с тех пор ты…
— Кормлю народ. Мясом, хлебом да картошкой я многих обслужу в столовой, всех сразу, если они, которые с тридцать первого, вместе сядут, как солдаты в обед или ужин. А вот собою покормлю только тех, кто попадается, кому хочется или кого я хочу.
Сергеев замолчал надолго. Видимо, прожевывал шницель по-венски. Нож и вилка, покончившие с мясом, легли на тарелку.
— Так ты, душа моя, солдат обслуживаешь… А вдруг вся рота — с тридцать первого года рождения, а? Так ты всей роте отдашься, что ли?
— Дурной ты, однако… В полку давно уже демобилизовался тридцать первый год. У нас служат с тридцать четвертого, есть и с тридцать пятого…
— Извини. Ты прекрасный, чудный человек. А где, кстати, ты жила в Ленинграде?
— На проспекте Володарского. Родилась там. Жила одно время.
— Не слышал о таком проспекте… Какое-нибудь историческое место там есть рядом?
— Проспект Нахимсона. Но он потом стал Владимирским. А который Володарского — Литейным.
— Значит, они все-таки попали в историю, этот Нахимсон и этот Володарский.
— До четырех лет жили там. Потом переехали на Кронверкскую.
— Как ты сказала? На Кронверкскую?
— Ага.
— Чудны дела твои, о господи… Ты не ошибаешься — Кронверкская? Не какого-то Лассаля или Маркса?
— Ну не совсем на Кронверкской прописана была… На углу Большой Пушкарской.
— Та-ак… — как-то убито промолвил Сергеев. Руки его задвигались, пальцы расставляли на столе солонки, соусницы, вилки: Сергеев делал карту участка Петроградской стороны, и Тоня ему помогала. Два ножа, впритык поставленные, изобразили Большой проспект, и от него выстроились улицы и дома, проложенные к Петропавловской крепости.
— Так ты в этом жила? — Сергеев вилкой ткнул в пепельницу.
— Не… Я же сказала: угловой, но с другой стороны… Как в сторону Невы идти…
— Четырехэтажный?
— Точно!
— Надо ж… А на каком этаже?
— На втором.
— Там две квартиры на этаже.
— Которая слева.
Послышался, кажется, вздох разочарования.
— Экая неудача… Чуть-чуть — и…
— Что — и?
— И выпить ничего приличного нет по сему поводу… А кто сейчас в той квартире живет?
— В какой?
— Которая справа.
— Там четыре семьи. А кто — точно не знаю. Я и свою-то не помню уже… Меня вывезли через Ладогу в ноябре сорок третьего. Мать умерла, комната освободилась… долгая история. Я к тетке подалась в Сочи, но там ко мне приставать взрослые дяди стали, я и рванула к летчикам сюда. А в правой квартире только Соньку помню, отец — работяга с завода, я его очень уважала, он умелый, на стенах висели почетные грамоты. В прошлом году была в Ленинграде, сердце изболелось. Как вспомню блокаду — все ноет и ноет… Поездом возвращалась, так в Армавире на остановке вышла покушать и вижу: во весь перрон стол, чего там только нет, а я расплакалась: вот бы все это в ту зиму ленинградскую!
— А стол что — по-коммунистически? Бери сколько хочешь бесплатно?
— Дадут тебе и еще догонят… Семь рублей сорок за обед, но шамовка, скажу тебе, та еще… Повар там на станции классный. Я вот и хочу стать настоящим поваром, с понедельника буду учиться на курсах, от каждой воинской части посылали на них, так что — научусь!
Сергеев разжал кулачок Тони, распластал ее ладошку по скатерти и погладил.
— Я, кажется, догадываюсь, почему ты хочешь быть умелым поваром. От доброты. Тебе хочется, чтоб люди благодарили тебя за вкусную пищу. И чтоб никто не замаялся животом. Правильно. Тот, кто хорошо делает свое дело, всегда человеколюбив… Про Гревскую площадь слышала?
— В Ленинграде или в Москве?
— Правильно мыслишь. И такая была там и есть, наверное… Я о другой, на которой гильотина стояла в годы Французской революции. Головы отсекала врагам народа. Кто эту гильотину обслуживал, свое дело знал: за все годы отсеканий — всего, кажется, три или четыре случая, когда нож неудачно опустился на шею и осужденному пришлось вторично, причем в мучениях, прощаться с жизнью. Вот научат тебя умело готовить людям пищу — и добром они тебе отплатят.
— Ага. Курсы трехмесячные, вернусь в полк — такой борщ сварганю! И летунам, и технарям, и солдатушкам. Я на озере работаю, там самолеты-амфибии. Девять штук.
Сергеев еще раз погладил руку Тони.
— Золотце ты мое… Не надо разглашать военную и государственную тайну. Это очень неосмотрительно.
— Да какая там тайна! Самолеты-то — американские, каталины; свои в Геленджике испытываются. Да что-то с двигателями не то. С гермокабиной для экипажа опять же трудности. И еще чего-то там, с неподвижными пушками. Летчики говорят, что на рулежках и подлетах плохая продольная устойчивость…
— И тем не менее… — вздохнул Сергеев. Вновь пальцем больно ткнул Маркина, встал и подхватил обмякшее тело его, едва не сползшее со стула. — Друг наш, подозреваю, вряд ли сегодня в состоянии любить тебя.
— Да не нужна мне его любовь! Одного раза хватит. У меня принцип: ни с кем больше одного раза! А то ведь на всех, кто с тридцать первого, меня не хватит.
— Разумно. Однако же замуж за кого выходить будешь?
— Ну, это ты не путай… Переспать — это одно, а детей нарожать и мужика по утрам кормить — это другое.
— Блестящее решение проблемы, — согласился Сергеев и пальцами скрутил ухо Маркину — так, что тому пришлось сжать зубы, чтоб не вскрикнуть от боли. — А почему он, твой Андрюша, не в офицерской форме?
— Я ж тебе говорила: очень он скрытный! Ужас даже. Подозрительный. Дела, значит, какие-то в Батуми.
— Рубашку, ты правильно заметила, мог бы другую надеть. Очень уж эта дрянная.
— У него есть хорошенькая, заглядишься, в крупную клетку, синие квадраты на белом поле. Он ею очень дорожит. Очень даже. Знаешь, когда я разделась догола, то Андрюша не то что другие, которые на тебя тут же наваливаются. Он сперва печати рассмотрел на справке моей, а потом рубашку свою выходную — ту, сине-белую, — аккуратненько так сложил. Я даже немножко обиделась. Некоторые, как только платье снимешь, звереют, а этот будто на прием к врачу пришел…
— А может, к нему девушки, — рассмеялся Сергеев, — как к врачу, на прием ходят? И по этой части он не трехмесячные курсы кончал?
— Да ничего он не кончал!.. Мальчишка еще. Толком не знает, что и как. Я его подучить кой-чему хотела…
Сергеев осмотрел бутылки, выбрал, налил — себе и Антонине.
— Приятно общаться с высокообразованной женщиной, способной многому научить людей… Так научила?
Фужеры звякнули, потом Сергеев повторил вопрос.
— Расхотелось учить… — Раздалось хихиканье. И пальцы Антонины вспорхнули. — Он вдруг заявляет: садись, мол, на подоконник. Отказалась, конечно. Я не циркачка, чтоб на подоконнике… Я из простой семьи, разных фокусов не знаю, это образованные подоконником пользуются, и если уж ему так приспичило, то Любку позову, эту хлебом не корми, а дай что-нибудь позаковыристее.
— А на каком этаже это происходило?
— Известно на каком: на первом.
Сергеев засмеялся.
— С подоконником, признаюсь, мне самому не совсем понятно… — взгрустнулось ему.
Подозвал официантку. Та наклонилась и кивала головой, соглашаясь. Зашуршали деньги и спрятались в ее кармашке.
— Так ты говоришь: в семь сорок обошелся тебе шведский стол по-армавирски? А сколько вообще получаешь?
— Да мало. Восемьсот. Я вольнонаемная. Но сам понимаешь: кто ближе к котлу, тому и сытнее. Так везде.
— Везде. К сожалению — везде.
— А чего ты все обо мне да обо мне? О себе расскажи. Родился — где?
— Из тех же мест, что и ты, как ни странно… Но у каждого своя Ладога.
— А лет тебе сколько? Мать-то — на заводе работала или где? Живая?
— А лет мне много. Мать в краснокрестном движении участвовала, умерла в позапрошлом. Кстати, ты в какую школу бегала там, в Ленинграде?
— Вроде бы восемьдесят третья. Это туда, в сторону Кировского проспекта.
— Кировского… — повторил Сергеев и умолк, разделывая грушу. — Это не тот, который к Неве выходит у Петропавловской крепости?
— Он самый… А что за краснокрестное движение, где твоя матушка вкалывала?
— Она была… ну, как тут поточнее… вроде старшей санитарки в Обществе Красного Креста и Полумесяца. Я правильно выразился?
— А кто тебя знает. Чудно ты как-то говоришь.
— Потому что редко разговариваю. В блокаде я. Мне не с кем поговорить. Я даже боюсь говорить со своими. С чужими получается лучше.
— Так я тебе — чужая?
— Ты мне больше чем своя. Я очень жалею, что родился не в одна тысяча девятьсот тридцать первом году от рождества Христова.
— Никак намекаешь?
— Ничуть.
— То-то. Но вообще-то мужик ты правильный, я, пожалуй, сделаю исключение.
— А друг Андрюшенька?
— Зануда он. Противный. Если б ты видел, как он мою справку читал! Будто я в комендатуру попала, а он проверяет увольнительную записку! Недоверчивый он какой-то, печать на справке к самой лампе поднес, вот он какой!.. А утром разбудил и вытолкал меня взашей, а мне, скажу честно, — голос Антонины стал игривеньким, — а мне кое-чего захотелось! А он — на корабль, мол, опаздываю, будто я не знаю, где он служит!
— Ах, какой реприманд!.. — Сергеев долго смеялся и вздыхал. — Воистину, бдительность — наше оружие! А откуда ты знаешь про ПСОД?
— А летчики говорили… Да у нас в Поти все знают, кто в штабе и чем занимается. А вот ты неизвестно кто. Может, шпион. Ты кто?
— Да никто. Странствующий бухгалтер. Кое-что учитываю. Немножко историк. Побочная профессия. На досуге увлекаюсь. — Горький вздох. — Жизнь не сложилась, прелесть моя.
— А у меня вот — еще как сложилась. Я, конечно, и не по линии военторга могла пойти. Учительницей стать, историю преподавать. Русский язык и литературу. У меня хорошо в восьмом классе получалось: «Люблю отчизну я, но странною любовью…» Поэта Лермонтова в школе проходил?
Сергеев вспоминал долго. Наконец сказал:
— Да, был он в программе.
— Мне бы по литературе пойти. Да не получилось. Иногда жалею себя. Такая-сякая, со справками бегаю, одной только нет — что я девушка…
— Не кручинься, крошка моя! — Сергеев горестно вздохнул. — Как сказал один писатель, которого ты не проходила: девственность так же трудно сохранить, как и доказать. И наоборот, добавлю от себя.
Официантка подошла к Сергееву, что-то шепнула, удалилась. В руке Сергеева лежали ключи. Он долго рассматривал их.
— Каюта люкс, — произнесено было, и один из ключей опустился в ладошку Антонины. — До Батуми еще три часа. Поспи. Тебя разбудят и подадут завтрак в постель.
— Люкс! — ахнула она. — Так бешеные деньги же! Я тебе честно признаюсь: сама упросила, проездные чтоб дали на теплоход, хотела в люксе доплыть! Да как бы не так! Вольнонаемным положены палубные места, а доплатить за люкс надо столько, что я в Батуми с голодухи помру! И вообще эти каюты никто и не берет, до того дорогие.
— Не ты же платить будешь… Я.
— А у тебя-то деньги откуда? Голодать будешь!
— Не беспокойся. Деньги — казенные. Спи в люксе безмятежно. Тот же поэт Лермонтов писал: «А я на шелковом диване ем мармелад, пью шоколад, на сцене, знаю уж заране, мне будет хлопать третий ряд».
— Ну, тогда другое… Хоть раз в жизни прокачусь как в раю. Шелковый диван, да?
— Да. «Теперь со мной плохие шутки, меня сударыней зовут, и за меня три раза в сутки каналью повара дерут…» Тоже из того же поэта.
— А повара-то за что?
— За то, что не учился на трехмесячных курсах… Чемодан сама донесешь?.. Ну вот и молодчина. Спи. Куаферку не обещаю, поэтому в пеньюаре не засиживайся.
— Что-что?.. Ладно… А Андрюша? Куда его девать? Как бы его на палубе не обчистили, народец у нас боевой, бедовый… Чемоданчик опять же. Может, что ценное там.
— Не беспокойся. Я и ему каюту взял.
— Тогда так: ты его уложи да ко мне, а?
— Я такой награды еще не заслужил. И не хочу провоцировать тебя на выдачу государственной и военной тайны, то есть справки. Благородство обязывает, как говорят на проспекте Жореса или Лассаля, кому как нравится. Но век буду помнить. И буду гордиться тем, что ты отдалась мне мысленно. А это, пожалуй, поценнее реального обладания. Оно минутно, а память о несбывшемся — вечна. Иди. А за мальчиком твоим тысяча девятьсот тридцать первого года рождения — присмотрю.
Он выдернул чемоданчик из сжатых ног его, взвалил на плечо и понес тело все соображавшего и не имевшего сил двинуть рукой-ногой Маркина.
Дверь каюты открылась и закрылась. Маркин был уложен, сквозь приоткрытые веки он видел и понимал: каюта второго класса, иллюминатор, столик, двухъярусные койки, он — внизу.
А Сергеев не спешил. Очень важная часть операции была завершена, до полного успеха оставалось совсем немного, и можно, пожалуй, передохнуть, набраться сил перед финальным броском. Теплоход «Украина» рассекал гладь моря, не потревоженную ни ветром, ни волнами; корабль поскрипывал — так тренированное человеческое тело при неспешной ходьбе поигрывает упругими мускулами, и как в человеке изредка кишечник чуть слышно вздыхает, а руки безотчетно что-то почесывают, так и теплоход издавал утробные звуки, понятные морякам, и пружинил, мягко сопротивляясь толщам вод и бестелесной массе воздуха. Тяжесть влилась в руки и ноги Маркина, обездвиженного алкоголем и, вероятно, каким-либо подброшенным в коньяк снадобьем. От Сергеева, сидящего перед столиком в каюте, его отделяла портьера и два метра, но так обострился слух, что все достигавшее ушей мгновенно становилось зримым. И не только уши восполняли и расцвечивали не проникавшие в глаза картины. Ноздри по запаху папиросы, закуренной Сергеевым, определили: в табаке есть нечто, способствующее восстановлению и подъему сил у наволновавшегося шпиона, за истекшие двенадцать часов совершившего стремительный марш-бросок от турецкой границы в Поти, где он нашел нужного ему человека, несмотря на то что полученные данные о нем оказались неточными, вводящими в заблуждение. Более того, человека этого он отсек от мешавшей делу женщины, на что ушло более четырех тысяч рублей.
Утомительная часть операции позади, и Сергеев наслаждался покоем. До Батуми — два часа, более чем достаточно для снятия фотокопии с пакета. Раздался легкий щелчок — это распахнулся чемоданчик, представив взору Сергеева фуражку, китель, бутылку коньяка, бритвенные принадлежности, мыльницу, носки и носовые платки, зубную щетку в футляре и порошок «Здоровье». Он удовлетворенно хмыкнул «угу». Рука потянулась к иллюминатору, закрывая его шторкою. Еще одно движение — это включилась настольная лампа, Сергеев проверял освещенность, так нужную для объектива миниатюрного фотоаппарата. Какие-то суетливые движения рук — и несколько отупелое молчание, понятное Маркину.
Пакета не было! Того, какой описан Варламом и образец которого имелся у тех, кто послал его сюда! Прямоугольник со сторонами 15 i 11 сантиметров. В левом верхнем углу — название воинской части: в/ч такая-то. На обратной стороне в центре — сургучная печать.
Пакета в чемоданчике не было! А он должен был быть! Потому что паспорт здесь — документ, который никак не мог принадлежать офицеру. Только удостоверение личности! Которого нет, но в котором уместится сложенный вдвое пакет-конверт!
Он еще раз закурил, обдумывая неприятное открытие. Папироса на этот раз была обычной. Надолго задумался, переоценивая, то есть дооценивая способности пьянчужки лейтенанта доставлять секретные документы. Извлек из чемоданчика китель, чуткими пальцами стал прощупывать его в поисках содержимого конверта, раз уж самим конвертом пожертвовали, кажется.
Белый офицерский китель — без подкладки, но под мышками — сатиновое уплотнение, вбирающее в себя пот, и Сергеев чрезвычайно внимательно осмотрел китель. Той же зрительной экзекуции подверглась бутылка «Енисели», затем — фуражка, а околыш прощупан и даже мысленно разрезан вдоль и поперек. Пластмассовый козырек не удостоился ни малейшего внимания, как и бритвенный станок. Зато все внимание перенеслось на погоны. По ширине они совпадали со сброшюрованными листиками шифра, и пришлось чуть надрезать погон — один, затем другой, — чтоб убедиться: нет, ничто не зашито внутри. Рука еще раз сунулась в кармашек чемодана, лишний раз убеждаясь: нет! Крышечка с мыльного порошка «Нега» сдернута, палец погрузился в сыпучий материал, ничего не найдя в нем. Как и в бритвенном приборе. Как и в пачке «Невы», вскрытой для того, чтоб одним из лезвий взрезать подкладку чемоданчика. Вытряхнутое из мыльницы мыло было проткнуто в нескольких местах. Короткое шило в перочинном ножике погрузилось также и в зубной порошок. Вадим Сергеев едва не чихнул. Встал и приблизился к койке. Отдернул портьеру, наложил пальцы на лоб Маркину, большим и средним пальцем охватил виски. Пальцы вчитывались в содержание пьяного сна. Отнялись, чтоб расшнуровать ботинки, снять их и сдернуть брюки с тела спавшего, изучить их. Более внимательному осмотру и исследованию подверглись ботинки. Подозревались они в том, что в подошве их — тот самый блокнотик с цифрами. Подозрения, однако, рассеялись после детальнейшего рассмотрения. Неудача поджидала Сергеева, когда пальцы помяли снятые с ног носки и подтяжки для носков. Тогда иные подозрения возникли: уж не прикреплен ли пакет к телу? Не приклеен ли к нему?
И тело было осмотрено. Пальцы даже намеревались войти в анальное отверстие, но из-за явной глупости намечаемого действа передумали. Еще одна мысль засияла. Сергеев снял Маркина с койки и перенес на диванчик у переборки. Койка была основательно осмотрена и прощупана, одеяло выдернуто из пододеяльника.
Нет пакета! Нет!
Пакета (или его содержимого) не было!
Размышления над таинственным обстоятельством этим потребовали еще одной папиросы. И более высокого полета мысли. Из пепельницы были извлечены оба окурка и помещены в бумажный кулечек, сама же пепельница ополоснута водой из умывальника. Смочен носовой платок, чтоб протереть им все предметы, которых касался Сергеев. Видимо, заряд энергии, полученной папиросою, еще не исчерпался, Сергеев вдруг вышел из каюты, чтоб тут же вернуться и прислушаться к дыханию Маркина.
И вновь вышел. Маркин осторожно шевелил ногами и руками, восстанавливая толчками крови способность двигаться. На часах — 05.10, и все то, что далеко от каюты передвигалось рукой дежурного ПСОДа, перемещалось и в мозгу Маркина, он чувствовал, что «Украина» входит уже в порт, потому что ход уменьшился узлов на восемь; он видел у 14-го причала военный буксир No 147, он чуть ли не в затылок дышал Сергееву, который проник уже в каюту люкс, рыщет сейчас в чемодане Тони, заглядывает во все углы каюты; вот он приподнял одеяло, сунул руку под подушку, потом поворошил разную мелочь в сумочке.
И ничего не обнаружил! Впору подумать о розыгрыше или, что тоже вероятно, о дьявольском ходе русской контрразведки, нейтрализовавшей всю операцию.
Еще одна мысль пронзила вернувшегося Сергеева, и он стремительно вышел. Он, возможно, тряс официанток ресторана, ведь пакет мог вывалиться из кармана пьяного лейтенанта.
Вернулся ни с чем. Сел, закурил. Рассмеялся — тихо, над собою. Встал.
— Пора, мальчик, — толкнул он Маркина. — Твоя ненаглядная пьет шоколад… Вставай! — заорал он. И тут же принес извинения: — Прости, пожалуйста… Но мы уже в Батуми.
На ходу надевая брюки, Маркин бросился по коридору в гальюн. Удалось сполоснуть физиономию, утеревшись майкой. Полагалось изобразить удивление, и он спросил, как это оказались они в этой каюте и где Антонина.
— Ты был очень пьян, — сожалеюще произнес Сергеев. — Я опасался, что кто-нибудь умыкнет твой чемоданчик, и взял тебе, пьяному, эту каюту, на пару с собой. Однако палубный твой билет не был учтен при оплате этой каюты. С тебя — сорок пять рублей. А твою Антонину пристроил к люксу. Она так напугана им, что уже стоит с чемоданом на палубе. «Чудна судьба, о том ни слова, — начал он вдруг декламировать, — на матушке моей чепец фасона самого дурного, а мой отец — простой кузнец!»
Сияющая покоем и счастьем страна предстала перед ними с палубы теплохода. Далеко на горизонте белели снежные вершины гор, а юг утопал в зелени холмов. Пальмами оброс берег, и запах жареных зерен кофе щекотал ноздри; музыка небес лилась сверху, растапливая души. Это была иноземная страна, каким-то чудом перенесенная в Грузию, и Маркин был близок к слезам. Он достиг желаемого, он исполнил чью-то добрую волю, и, наслаждаясь выпавшим на его долю счастьем, он тем не менее сверху видел открытую зеленую автомашину на причале, в ней — мичмана Ракитина, предупрежденного Хомчуком, и двух матросов. Он чувствовал, как напрягся Сергеев, когда за спинами их, стоявших у борта, прошла пара: капитан с портфелем, напоминавшим ранец, и человек в штатском. Это были фельдъегери, и Сергеев не мог не предположить, что именно этим ребятам мог каким-то путем отдать пакет лейтенант из штаба базы. Улыбаясь, посматривал он на давно проснувшийся город, толкнул локтем Маркина, когда увидел опередившую их Тоню: она первой сошла с трапа и уже торговалась с шофером такси.
— Тяжелый чемодан… Уж не утюг ли взяла она с собой?
Ответил Вадим Сергеев, покопавшийся, конечно, в чемодане.
— Просто одежда и обувь… Так я думаю. Запасливая девка. Все, нажитое за двадцать один год, везет с собой. Богатая. У меня вот — ровным счетом ничего. Ни дома, ни, естественно, мебели. Денег тоже нет. Костюм, пальто и шляпа остались у друзей. Перекати-поле… Что делать-то будешь? — спросил он.
Ответ предназначался для отчета: надо ж как-то объяснять провал, которого, возможно, и не было. Что-то не сладилось в операции. Да и машину с Ракитиным он давно заметил.
Уже спускались по трапу вниз.
— В гостиницу двинусь. Червонец в паспорт — и номер дадут. Но сперва надо с одним товарищем побеседовать.
Он пошел к машине, к Ракитину. Пожали друг другу руки.
— Дай кусачки, — попросил Маркин, разломил браслет, а Ракитин, догадавшись, отверткой поддел крышку часов и увидел, что там. — В штабе есть, — продолжал Маркин, — акт об уничтожении неиспользованных листочков за все дни, кроме последнего. Постарайся выйти в эфир, чтоб тут же составить акт об уничтожении…
Часы без браслета держаться на руке не могли, да они не ходили и заводиться не желали.
— Выбрось их по дороге, — сказал Маркин.
Сергеев издали наблюдал за ними. Когда вернулся Маркин, развел руками, как бы говоря: да, нравы нынешней Совдепии, то есть СССР, не сразу становятся понятными. Рассмеялся.
— До гостиницы один дойдешь?
— Дойду. Вон она, рядом.
— Денег-то на обратную дорогу — хватит?
— Вполне. А у тебя?
Сергеев промолчал. Теперь у него одна забота: не дай бог, что случится с офицером. Те, кто послали его сюда, о доставке шифра узнают, и поскольку с офицером приказано было обращаться поосторожнее — иначе и пакет ни к чему, — то в любой беде с ним обвинят его.
Никуда не пошли. Сели на скамеечку и молчали. Сергеев сокрушенно покачал головой, как бы принося извинения: да, недооценил, проморгал, не учел кое-какие чудачества власти, особенности местных обычаев. И Маркин пожал плечами, понимая его: начальство-то — везде дурное, какого черта и кому понадобился этот пакет парной связи, этот бессмысленный набор цифр?.. Адмиралам в Америке захотелось поставить галочку в отчете. И «бросили на уголек» мало знающего СССР человека, русского, из эмигрантов, из Петербурга, мать или отец которого учились в Александровском лицее или Введенской гимназии. Чем-то провинился этот Вадим Сергеев — как и он, Маркин, получивший неоткорректированные карты. Возможно, столкнулся в писсуаре с каким-нибудь начальником, надерзил — и погнали его в наказание на «Украину», как Маркина на «Калабрию». Но понимает, понимает, что теперь ничто ему не грозит, потому что ни в какие МГБ-МВД и особые отделы так и не обокранный им офицер не сунется: не с чем идти. Во-первых, шифр доставлен. Во-вторых, при доставке его офицер, отличавшийся редкостной пунктуальностью, нарушил какие-то чрезвычайной важности инструкции, ибо не под крышкой же карманных часов переправляются шифры даже в такой непонятной и загадочной стране, как Советский Союз! Тут что-то не то, тут служебное преступление, и офицер не станет доносить на себя.
— Ну, прости, если чего не так…
— И ты тоже, — ответил Маркин. — Удачи тебе, — добавил он, потому что Вадиму явно не поздоровится, если он расскажет своему начальству о часах! Не поверят!
Простились у входа в гостиницу. Сергеев помахал ему рукой, когда за стеклом прошел мимо него с ключом в руке Маркин, поднимаясь на этаж.
Одноместный номер, свежее белье, не в морской воде выстиранное. Окна распахнуты, вид на море. Где-то рядом, говорят, кофейни и заведение, называемое так: хашная. И набережная видна, по которой сегодня вечером прогуляется он.
Горничная принесла бутылку коньяка, нарзан. Маркин постоял под душем; в счастливом недоумении от того, что радости жизни его все-таки не миновали, он улыбнулся и заснул.
Желудок разбудил его, зов кишечника. Он раскрыл глаза. Ночь, но из угла комнаты брызжет свет. Маркин приподнялся и увидел Казарку.
Тот сидел за столиком, перед ним — бутылка коньяка, та, что подарена была Маркину в Харчевне Святого Варлама. И ваза с яблоками и грушами.
— Виноград еще кисловат, — сказал Казарка. — Вставай, выпьем.
Только сообразив, где он, Маркин встал. Болело ухо, выкрученное безжалостными пальцами Вадима Сергеева.
— За Грицаева, — поднял фужер Казарка. — Я дублером был командира эскадренного тральщика, тот в шторм попал, в Северном море это было, а нагрузили нас спецаппаратурой. Никого за борт не смыло, но настрадались. Больше всех суетился в Североморске замначальника разведки флота. О судьбе своей плакался. Вам-то что, говорит, вы утонете — и с вас взятки гладки, а меня за недоставленную аппаратуру на парткомиссию потянут… Ну, за Грицаева! За стоимость жизни!
Выпили.
— Надо побриться, — сказал Маркин, потрогав подбородок. — Да двинем на набережную.
— Двинем, — согласился Казарка. — На корабль. Пора в Поти. Тебе завтра утром надо уже быть в штабе.
После долгих раздумий Маркин осторожно осведомился, какое сегодня число.
— Воскресенье, первое августа. Вечер. Двадцать два, — Казарка глянул на часы, — двадцать пять.
— Значит, я…
— Значит. А груз я получил уже.
— Часы потерял, вот что… Были бы они — не проспал. Я штурман, мне время показывают не стрелки, а само тиканье механизма.
Взбивая в чашечке пену, он спросил, что случилось с буксиром в пятницу 30-го, почему не мог выйти в море.
— Пожар в машинном отделении… Пока потушили, пока… Вообще что-то неладное творилось на причале, какая-то дурость напала на всех, с ума, что ли, сошли: обычный швартов на кнехт занести не могли… — Он допил бутылку, приложил к глазу горлышко ее, а дно наставил на звезды за распахнутым окном. — Кончилась бутылка — кончилась и жизнь. Или началась. Что одно и то же. А небо останется.
Добрались до буксира, отдали швартовы. По створам Маркин определился, девиацию компаса никто на корабле не уничтожал и не замерял, приходилось ориентироваться по береговым огням. Полагался по штату секстан, но его Казарка пропил в те дни, когда ему подарком с неба еще не свалилась бочка спирта.
Всю ночь Маркин простоял на мостике. Казарка спал в ногах его. Валентин Ильич не смог бы вспомнить, когда он стал дно морское считать звездным небом. Но Маркин, досконально расспросив и покопавшись в биографии, отметил не Керченский десант, а май 1946 года. Тогда Казарка опоздал из отпуска, причина уважительная — болезнь матери, никакой справкой, к сожалению, не удостоверенная, и все жалкие оправдания Казарки отверглись однажды вскользь брошенным упреком руководства: «Вот если умерла бы, мы тебе и слова не сказали!» Поначалу оглушенный и ослепленный, Валентин Ильич не только окончательно свыкся с манерами своих начальников, но и признал их единственно верными, полезными даже, потому что после предположения «умерла бы» мать здоровехонькой выписалась из больницы и по врачам больше не ходила. Но пожелание смерти ей странно повлияло на Валентина Ильича: он в каждом живущем стал видеть черты покойника, зажмуривался в некотором испуге, и только водка возвращала ему ясность сознания.
Что происходило в ночь с 30 июля на 31-е — это решено было обдумать позднее, но Маркин всех жалел: и Сергеева, и себя, и Казарку, и Тоню. Кабельтов за кабельтовым, миля за милей — буксир одиноко скользил в ночи, раздвигая осыпанные звездами волны. Время приближало корабль к Поти, винты его накручивали секунды, минуты, кабельтовы — и Маркин начинал тихо ненавидеть Вадима Сергеева за то, как тот изощренно издевался над доброй, чудесной и невинной Антониной Синицыной, и на траверзе Кобулети решена была им судьба Вадима Сергеева, а в пятнадцати милях от Поти — покончено со службой на флоте, которая ничем иным, как крахом, не могла не кончиться.
Он представлял себе, как в первые же потийские часы пойдет в Особый отдел и честно расскажет обо всем; начиная рисовать себе картины того, что произойдет, он спотыкался уже на первой же, на грозном окрике полковника Романцова, главного особиста базы: «Вы отдаете себе отчет в том, что говорите?!» Сам-то Романцов отчет отдает: командованию базы грозят многие беды, на Поти навалятся комиссии, и хотя контрразведка к делам 8-го отделения непричастна, громы и молнии оглушат и осветят всю деятельность штаба. Копнут поглубже — и вылезут чудовищные происшествия, выдача государственной и военной тайны, поставленная чуть ли не на поток. Те же пакеты парной связи выдавались подчас не командирам постов, а чуть ли не матросам второго года службы, а сама рассылка пакетов была запутанной, Севастополь то фельдъегерской связью отправлял их по постам, то той же связью — прямо в базу для последующей рассылки. И разоблачения тем более станут опасными, что ни одна из предыдущих комиссий ничего не заметила. А всего год назад шифр, возможно, выдался американцам на блюдечке. Тогда базой командовал контр-адмирал Малков, любовница его уехала в Сочи, сообщался с нею адмирал шифровками, и поскольку 8-е отделение всегда пользовалось словами из пятибуквенного шифра, то выражения типа «люблю», «страдаю», «целую» и им подобные, в свод военно-морских сигналов не входящие, посылались сочинскому посту с шифрованием по буквам, а порою и открытым текстом, причем по незащищенным линиям телефонной связи. Головы полетят — и Ракитина, и Хомчука, и начальника ПСОДа, и начальника района связи, и начальника штаба базы, и командира базы, и…
Не полетят — вот до чего додумался он уже в пяти милях от базы. Не полетят! Такого грандиозного провала не допустит сам главнокомандующий. А снесут голову ему, лейтенанту Маркину, и даже не снесут, а придушат, как цыпленка. Придерутся к чему-либо, организуют суд чести младшего офицерского состава, разжалуют, и вслед за лишением звездочки — увольнение в запас. Начнут мурыжить, как Казарку, держать на привязи, приказ главкома застрянет на полдороге. Два месяца будут платить оклад по должности, еще два месяца — только за звание, пятьсот рублей в месяц (или четыреста, если станет младшим лейтенантом). Как выжить — подскажет Валентин Казарка, да он, Маркин, сам бессознательно прикидывал свои возможности: еще задолго до рывка в Батуми нашел рыбацкую столовую, где обед стоит десять копеек. Уже вышел срок носки выданного два года назад обмундирования, можно получить новое, и если продать его выгодно, то — еще как продержится. Еще как! После приказа начнется другая жизнь, та, о которой он и не догадывался все четыре училищных года. Не корабли — берег. А берег — это вонючая комнатенка, это свобода, потому что в этой, иной, жизни — люди, подобные Казарке, и женщины, похожие на официантку Тоню и живущие рядом с тобой не ради денег и ночных удовольствий. Капитаном этого вот буксира он будет. К родителям не вернется, они, высоконравственные, его не поймут. Дети. Скудная зарплата. Стаканчик спирта по вечерам и — наслаждение от того, что все еще дышится, все еще двигается, все еще любится. Жизнь, предопределенная ему. Поток, увлекаемый его, щепочку. Луна и звезды, солнце и ветер, которые для всех и для него. Жизнь, которая — местный обычай. Великая человеческая жизнь, данная ему человечеством. Бытие рук и ног, глаз и ушей, тела, повторяющего бытие иных существ.
Маркин поднял Казарку, пришвартовался, сбегал домой, взял удостоверение личности и ровно в 08.00 был у КПП штаба. До самого 12.00 понедельника — политзанятия, но после десяти его отпустят на обед: в полдень заступление на дежурство.
Дверь Особого отдела — единственная на проходной лестничной площадке второго этажа, к ней можно подойти и со двора, и по коридору, и спустившись с верхних этажей. Маркин постучал. Выглянул дежуривший чин, сказал, что офицеры будут после двух часов дня: политзанятия сегодня, дорогой товарищ, пора бы знать!
Вот оно, всевластие местных обычаев! Постояв во дворе, перебрав все варианты, Маркин остановился на следующем: Особый отдел от него не убежит, до дежурства же — полтора часа, надо пообедать так плотно, чтоб даже в камере гауптвахты быть сытым, а набить желудок с запасом можно только у Варлама: столовая военторга распахнет двери в двенадцать, до кафе «Интурист» дорога длинная, и грузины могут не восстановить разобранный с утра мостик через Рион. И глянуть на старика хотелось, просто так, еще до того, как следователи сведут их на очной ставке. Могло и такое произойти: старик — секретный сотрудник местного КГБ и Вадим Сергеев не шпион, а всего-навсего подосланный грузинами ловкач, выкраденный им пакет оказался бы у подполковника, который и начнет какие-то торги с флотскими особистами.
И еще чего-то хотелось… Странное чувство гнало его в Харчевню: какая-то вина была у него перед древним грузином.
Но еще большая — перед собой и флотом. Когда в Батуми ступил на палубу плюгавенького кораблика, какого-то разнесчастного военного буксира, когда взял первый пеленг на маяк, то испытал удовольствие, радость от дела, которому обучен и которому предан — как флагу, как женщине, что станет когда-либо его женой. Поэтому и шел к Варламу — в последний раз побывать в Харчевне, с которой так много связано!
Она, Харчевня, еще не открылась, что показалось странным — и Маркину, и дюжине офицеров, которые под предлогом срочных дел в штабе сбежали с политзанятий в ОВРе. И никаких признаков готовящегося обеда: ни дыма над трубой, ни звяканья разных кастрюль, тазов и сковородок. То есть ни Нателлы, ни глухого Варлама.
Она показалась наконец — Нателла: вся в черном, и черный платок был повязан так, что только глаза видны.
Нет деда — вот что услышали офицеры. Старика убили, вчера поздно вечером. Кто-то постучался, из темноты попросил Нателлу позвать Варлама, тот вышел и уже не вернулся. Труп его нашли в десяти метрах от дома. Кто убил, как убили, за что — Нателла не знала. Единственное, что могла она услышать от врачей в больнице, так это то, что «смерть наступила мгновенно». То есть старик не мучился, отошел безболезненно в мир иной.
Макетики на планшете в мозгу Маркина задвигались, восстанавливая ход вчерашних событий. Теплоход «Украина» пришел вчера в Поти около десяти вечера и ушел в Сухуми после часу ночи, и Сергеев уже растаял в российской темени, устранив самого важного свидетеля, того, без которого все слова Маркина Особый отдел посчитает пьяным вымыслом, а парижанин Вадим растаял в том пространстве, на котором не поместятся макетики.
И нет поэтому никакой нужды идти к особисту.
В 11.50 он пришел заступать на дежурство и сразу же глянул в журнал входящих радиограмм. Мичман Ракитин послал-таки позавчера шифровку, использовав листочек из парного пакета, да он и не мог поступить иначе, листочек надобно было уничтожить, и единственный способ сделать это — использовать его по назначению. В донесении ни слова о комиссии, но уже то, что заговорила почти год не работавшая частота, для оповещения о войне выделенная, насторожило штаб базы так, будто в видимости поста на мысе Гонио американцы высаживают десант, и мысль о зловредных посланцах из Москвы напрашивалась сама собой. Сеанс радиосвязи, кстати, удостоверял высокую выучку связистов Потийской ВМБ. (На ПСОДе предположили, что Ракитина отблагодарят каким-либо образом: присвоят звание младшего лейтенанта, поскольку по штату на должности командира поста СНИС должен быть офицер.) До командира базы невинный текст шифровки дошел только к десяти вечера, весь следующий день он провел в штабе. Был, кстати, объявлен большой сбор, искали среди прочих офицеров и его, Маркина, но не нашли.
Впрочем, кого найдешь: выходной день! Да и нельзя было штабу показывать прыть и осведомленность.
В 11.55 еще не заступившему на дежурство лейтенанту Маркину приказали немедленно прибыть к командиру базы.
Не только его вызвали. В приемной ожидали: начальник района СНИС, которому подчинялся ПСОД, и сам начальник ПСОД. По тому, как держались они, как глянули на Маркина, понятно стало: кого-то милуют или казнят за стенами, у командира базы, но неизвестно еще, как на нем, Маркине, скажется кабинетное адмиральское судопроизводство.
Пятнадцать минут прошло, двадцать… Маркин, чтоб определиться, выразительно глянул на начальника своего и пальцем ткнул в настенные часы: время-то — пора заступать на смену! На что начальник ПСОД досадливо округлил глаза: я, что ли, держу тебя здесь?..
Еще один человек ступил на ковер приемной — дежурный офицер штаба, лейтенант с дивизиона больших охотников, ныне замещавший флагманского химика, который по примеру многих решил сделать себе внеплановый трехнедельный отпуск, шепнув врачу, что у него жидкий стул. Лейтенант этот в роли флагхима быстро стал известным всему флоту после того, как заставил все-таки командира базы надеть противогаз по химической тревоге: когда все словесные предупреждения не подействовали, он раздавил ботинком в его кабинете ампулу с хлорпикрином, сам выскочив вон, после чего адмирал пытался в поисках глотка свежего воздуха выброситься из окна на улицу.
Танцующей походкой химик приблизился к столу адъютанта, отдал срочную телеграмму на имя командира базы, веселенькими глазами оглядел офицеров, коротко хохотнув при этом; держать язык за зубами приплясывающий юнец не умел и посвятил всех в суть того, что происходит сейчас в кабинете. Минувшим воскресеньем, то есть вчера, 1 августа сего года, в батумском кафе «Колмэурне» некий гражданин, личность которого только что установлена, учинил дебош, разбил зеркало, попытке задержать его воспротивился, издавая нечленораздельные вопли, и, будучи опознанным как офицер Потийской ВМБ (со слов случайного свидетеля), предъявлять документы отказался — да их, документов, при нем и не оказалось. Час назад офицер этот доставлен в Поти и теперь сам предъявлен командиру базы.
Сообщив эту новость, химик удалился с торжествующей ухмылкой, а в приемной все глянули на Маркина, будто это с его слов в буянившем гражданине распознали офицера Потийской ВМБ.
Наконец дверь распахнулась, и оттуда стремительно вышли несколько офицеров бригады ОВРа, как бы эскортируя парня в гражданских брючках и ковбойке, и Маркин узнал в нем того вдребезги пьяного помощника командира тральщика Т-130, который все фразы заканчивал возгласом «ка-аа!..». На человека этого больно было смотреть, и все отвернулись, кроме Маркина. Жалость, к которой примешивалась ревность, пронизала его, потому что со слов Казарки знал он: парень этот, в ковбойке и брючках, был родом из Ленинграда, пережил блокаду и в графе «год рождения» у него — 1931. То есть он, старший лейтенант этот (пока еще старший лейтенант и офицер), и сам Маркин были как бы членами тайного братства, оно обязывало Антонину Синицыну печься о каждом из братьев, а те, рожденные под ленинградским небом в счастливом 1931 году, не могли не сопереживать друг другу.
Метнувшийся в кабинет адъютант кивнул на дверь: заходите, прошу.
Вошли. Командир базы сидел за столом и отвернулся, когда увидел Маркина, тем самым поручая стоявшему у окна начальнику штаба взять на себя то дело, ради которого и приказали прибыть сюда офицерам. И начальник штаба все то, что уже было известно от флагманского химика, дополнил кратким заключением:
— От должности отстранен, будем судить, накажем строжайше… Кораблю, однако, предстоит выход в море, необходимые перемещения офицерского состава произведены, штурмана же — нет, и с Севастополем согласовано, что на должность командира БЧ — 1-4 будет назначен один из офицеров штаба, поскольку необходимым резервом бригада не располагает. Выбор пал на лейтенанта Маркина Андрея Васильевича. Спрашиваю: есть ли замечания по службе у лейтенанта Маркина, имел ли взыскания?
Вопрос праздный, поскольку личное дело Маркина лежало на столе перед адмиралом, который всем кислым видом своим показывал, что имеет кое-какие претензии к лейтенанту, однако не склонен высказывать их. Начальник политотдела тоже молчал.
Взысканий нет — таковы были ответы, замечания же не превышают допустимый предел обычных придирок, без которых служба вообще немыслима.
Адмирал отрешенно смотрел куда-то в угол. Глянул наконец на Маркина. Указательным пальчиком прочертил в воздухе какую-то неимоверно сложную фигуру, в очертаниях которой усматривалось тем не менее упорное стремление руководства Потийской ВМБ показать комиссии из ЦК, что командир базы и начальник политотдела будут и впредь сурово взыскивать с нарушителей дисциплины, кто бы они ни были и в каких званиях ни состояли.
— Добро.
С полным равнодушием выслушал Маркин все речи и заключительное «добро». Только одно его волновало: каким же все-таки способом прорвался в Батуми выброшенный с бригады бывший помощник командира тральщика?
Тральщик Т-130 ранним утром следующего дня уходил в Главную базу флота. Стрелецкая бухта — там базировались севастопольская бригада ОВРа, но Маркин верил, что пройдет немного времени — и он вновь окажется в Южной бухте, вновь на эсминце.
Едва рассвело, как на пирсе появился Валентин Казарка. Пока не убрали трап, Маркин сбежал к нему. Они обнялись. Обоим было понятно: никогда Казарка не поднимет тост: «За Маркина!..» А Маркин просил друга найти Антонину Федоровну Синицыну на поварских курсах и сказать, что помнит о ней и что никогда утром он, в какой бы штаб ни спешил, не погонит ее прочь.
Приказ главкома об увольнении капитан-лейтенанта В. И. Казарки в запас еще не пришел, но его уже перевели в резерв. Что приказ будет обязательно — не сомневался никто: в аттестации Валентина Ильича — нужная и горькая фраза: «Ценности для флота не представляет». Маркин отдал ему все деньги, что были при нем, бутылку спирта и ключ от комнаты. Нового обмундирования он еще не получил, иначе бы оно, грамотно продаваемое, поддержало Казарку. А тот плакал: не собственная судьба угнетала его, а то, что вчера вечером на буксире в скорбном молчании команды был спущен, чтоб никогда не подняться, сине-белый флаг ВМФ.
Вскоре тральщик отдал швартовы и отвалил от стенки. Валентин Казарка снял фуражку и махал рукой, прощаясь с Маркиным, со своей службой, судьбой и, наверное, со своей жизнью.
2000