Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Диверсант - Севастополь и далее

ModernLib.Net / Военная проза / Азольский Анатолий Алексеевич / Севастополь и далее - Чтение (стр. 3)
Автор: Азольский Анатолий Алексеевич
Жанр: Военная проза
Серия: Диверсант

 

 


— О, что вы, пустяк… — ответил Костин, рукой касаясь фуражки, а затем (в ушах еще звучал напоминавший кого-то голос) мельком глянул на женщину в дубленке, без шапки, на неистребимо пышные черные волосы ее, и сердце екнуло. — Простите, коли ошибся… Валентина Юматова?

Она округлила рот и ахнула.

— Вы… Вы…

— Да, да, Дима Костин, тот самый Дима, который…

Он вздохнул — и сладость встречи была во вздохе, и горечь так и не сбывшегося. Три года он ухаживал за Валенькой Юматовой, знал и отца ее, и мать, и братишку, зван был на все семейные праздники, влюблен до потери сознания, женихом считался и не женился на ней из-за дурацкого, с убийством связанного происшествия в Мраморном зале.

Как раз об этом и заговорила Валентина Юматова, когда они зашли в темноватое полуподвальное кафе, где, кроме дрянного коньяка и кофе, ничего предложить не могли. Да, кажется, ни то, ни другое Валеньку Юматову не интересовало. Сняв дубленку, она спросила взволнованно, с напором, где сейчас Юра Гидаш, ведь минуло уже почти пятнадцать лет со дня суда, Юре же дали за убийство всего девять, так как живется ему — вы же, Дима, одноклассник Юры, должны были поинтересоваться!

— Столько лет прошло, многое забывается… — осторожно ответил Костин.

Ничего, конечно, не забылось, ведь убийство одноклассником Юрием Гидашем какого-то (тут память изменяла, фамилия не помнилась) курсанта ВИТУ (Высшего инженерно-технического училища) произошло на его глазах. Мраморный зал — просторнейшее место для танцевальных утех курсантов, в те же времена сурово блюли иерархию, курсантам училища имени Фрунзе отводилась первая роль, за ними следовали дзержинцы (училище имени Дзержинского), потом, кажется, мормед, то есть Военно-морская медицинская академия, а уж затем это самое ВИТУ. Еще не утвердили себя более достойные на вторые и третьи роли — Первое Балтийское училище (впоследствии — подводного плавания) и еще какое-то. Из-за этой-то временной неразберихи и оборвалась жизнь витушника. Сам Костин на танцах от возлюбленной не отходил ни на шаг, но как раз тогда — по ее просьбе — минут на пять удалился в буфет, Валеньке захотелось мороженого. С двумя обжигающими пальцы стаканчиками пробивался он сквозь толпу и — как вкопанный — замер. Около Валеньки выжидательно стоял витушник — Костин видел спину его да странно, как-то дико, что ли, перекошенное лицо одноклассника Юрия Гидаша, приударявшего за Валенькой. Витушник, без сомнения, приглашал ее на танец, в чем не было особого нарушения законов Мраморного, ведь Костина не было, и временно опекал Валеньку Гидаш; увиваться около невест одноклассников было для него какой-то потребно-стью; человеком он был гнусным, распускал небылицы, бойкий язык его молотил и молотил, и кое-кому могло показаться, что Гидаш как бы определял, кого кому провожать до дома; и уж совершенно точно Костин знал, что Гидаша этого Валя Юматова ни в грош не ставит.

Десять шагов оставалось ему до Гидаша, Вали и витушника, с этого расстояния он не мог слышать, к а к приглашалась Валя на танец и было ли витушником испрошено разрешение на то у Гидаша. Тот на следствии и суде напирал, что витушник вообще игнорировал его, стоявшего по правую руку от дамы, а такое явное пренебрежение — попрание законов Мраморного зала; по мнению же следователей, никто не издавал этих законов, никто не утверждал, а обычай, которому следовал Гидаш, имел от роду три или четыре года, и вообще все его оправдания — сущий вздор.

Итак, Костину оставалось десять шагов до Валеньки, как вдруг Гидаш выхватил из ножен палаш и насквозь проткнул им витушника, и хотя тот не издал, падая, ни звука, все танцующие пары замерли, а оркестр умолк. Костин обогнул лежавшего витушника (палаш рукояткой вверх торчал из его груди), обнял Валю, которая — вот оно, женское нутро! — пронзительно завизжала, когда обе порции мороженого (от порывистого объятия Костина) упали за ворот ее платья.

— Пятнадцать лет прошло! — безжалостно уточнила Валенька Юматова. Страдающие глаза ее обежали Костина, задержавшись на погонах. — Конечно, многое забылось, — издевательски подтвердила она. — Вы были тогда на третьем курсе, год еще учиться, офицерской службы у вас — четырнадцать лет всего-то, а уже капитан первого ранга. Другим еще лет десять пахать и пахать до вашего звания, а уж тот, кто единственный заступился за женскую честь и достоинство, и думать забыл об офицерских погонах. Бедный Юра!

Она всхлипнула. Затем на полном вдохе влила в себя коньяк, а Костин чуть пригубил рюмку. Насколько стало ему тогда еще, в Мраморном, понятно, подошедший к Валеньке витушник отличался проницательностью и сразу уразумел, что стоящий рядом с девушкой курсант — сущее дерьмо, согласия которого не требуется, да и Валя сделала шаг вперед, уже подставляя талию под танцевальное объятие приглашающего курсанта. Это-то и возмутило ничтожного Гидаша, ему нанесли оскорбление, на него надо было отвечать, и Валя могла вцепиться в его руку, потянувшуюся к палашу, но не только не сделала этого, а завороженно смотрела, как палаш вонзается в клинышек тельняшки.

— Он был рыцарем! Он благородно пропустил первый удар, когда этот презренный витушник сказал мне: «Ну что, шалава, давай покувыркаемся!» Но уж как только я была обозвана — прости, пожалуйста, — блядью, мужественное сердце Юрочки не выдержало, он выхватил палаш и вынужден был заступиться за честь дамы, поскольку вы, Костин (имя, имя — забыла!), трусливо скрылись в толпе.

Такую версию она вплетала в уши дознавателей и следователей, но кроме Гидаша и Юматовой весь эпизод видели и слышали — от первого до последнего шага и слова — человек десять, не меньше, они-то утверждали обратное. «Разрешите пригласить вас на танец…» — вот что в один голос вспоминали они, и смятая этими показаниями Валя сдалась, призналась во вранье.

— Да, вы спрятались, как только этот хам витушник виляющей походкой сифилитика подошел ко мне. Спрятались!

Она встала так резко, что упал стул. А потом изобразила походку курсанта ВИТУ да еще в руку взяла нож. Отступила на шаг-другой, расширяя пространство для маневра, и, как во французских фильмах о мушкетерах, сделала выпад вперед: палашом стал нож для фруктов, витушника заменил сам Костин, кителя которого коснулся затупленный конец ножа.

Пятнадцать лет минуло, но тридцатишестилетняя Юматова на минуту, всего на минуточку превратилась в Валеньку, гибкую, длинноногую, красивую, и так приятно было ей побыть прежней девушкой-студенткой, что злость на Костина пропала… А тот смотрел, как медленно и неотвратимо возвращается дама в бывшую невесту, которой он протянул руку, помогая сойти с трамвая. Где-то в пучине пышных темно-каштановых волос мелькнула сединка, морщинки у глаз, не потерявших прелести, чем-то напоминали отмель при отливе, линия подбородка какая-то неестественная: то ли обрюзгла Валенька, то ли морила себя диетами. Достала из сумочки платочек, коснулась им глаз, губ.

— Рыцарь он, не спорьте. Истинный морской офицер. Единственный, судьбой своей заслонивший меня от несчастья…

Из этого Гидаша разве что боцман получился бы — и то потому лишь, что тем, как и многим, очень многим запрещено носить палаш, введенный Петром Первым для вооружения матросов, на абордаж берущих вражеские галеры. Потом палаш укоротили, до 17-го года таскали его на левом боку гардемарины Морского корпуса, будущего училища, которое кончал Костин, а с 41-го обязали и курсантов носить его. Красотища-то какая: шинеленка обрезана до колен, слева палаш, кончик его болтается чуть ли не у щиколоток, рука придерживает палаш за ножны, девчонки падают в обморок — загляденье, сплошное загляденье! Да вот беда: что делать с ним, когда придешь в театр или на танцы, палаш, причисленный к форме одежды, боевое оружие все-таки, и если в Мариинке гардеробщица за двадцать копеек сунет палаш в рукав шинели, то во Дворцах культуры, то есть на танцах, приходилось чуть ли не дневального выставлять у закутка возле вешалки, иначе — как потанцуешь: правая рука на талии девушки, левая придерживает палаш, чтоб тот не колотил по лодыжкам. Палаш, короче, ухитрялись куда-то пристраивать, но Гидаш, который — так все подозревали — изгрызался собственным ничтожеством, всегда был при палаше, никого не приглашая и зорко посматривая на танцующих суровым взором стража нравственности. А уже стали в курсантских стычках применять палаш, колюще-режущее оружие все-таки, что ни год — смертельный случай. Но адмиралы цепко держались за традиции, и лишь в 1958 году изъяли палаши, через десять лет после того, как самовлюбленный дурачок Гидаш решил возвысить себя, всеми презираемого.

Тогда — вскоре после Мраморного — устроили комсомольское собрание (надо было срочно перед судом выгнать Гидаша из рядов ВЛКСМ), на официальном мероприятии этом ни единого честного слова не прозвучало («…не достоин носить гордое имя комсомольца…»), но и ни в курилке, ни в кубрике о палашах слова не прозвучало, все про себя решили, что бывший уже одноклассник Юрий Гидаш — всего-навсего дурачок, а все эти палаши, боцманские дудки, курсовые галки на левом рукаве суконки (чем их больше, тем ты значительнее) — сущие цацки, детские игры в песочнице, мыльные пузыри, потому что служба на кораблях — это нечто иное, что же именно — никто не знал. Подсобрали денежек, всем классом пришли к родителям витушника и целый год еще ходили, до самого выпуска, свою вину признавая. А расстались после выпуска с палашами, нацепили кортики — не изменили себе, в суть проникали, служили дотошно, двое сдали, кончили жизни самоубийством, не в силах пробить идиотизм флотских канцелярий, но никто никогда за чинами не гнался, и Костин знал: через полгода отбудет он на Север командиром соединения и другие погоны будут на тужурке. А Гидаш — что Гидаш? В Крестах художественной самодеятельностью командовал, шесть лет всего просидел, не зная ни лесоповала, ни рудников. И ни разу не побывала у него на свидании Валентина Юматова. А сейчас не спросила у бывшего жениха, женат ли он, как дети, где служит. И желания такого даже не возникло. Или догадалась, что ни на один вопрос прямого, честного ответа не получит. Потому хотя бы, что, фигурально выражаясь, в самого Костина палаши нацеливались не раз, успевай уворачиваться, но так, чтоб другую грудь не подставить.

И сам ни о чем не расспрашивал — да что он мог услышать от женщины, пережившей звездный час свой, убийство того, кто якобы покушался на честь ее и достоинство. Мраморный зал ворвался в ее жизнь, ослепив и оглушив, а ведь — Костин начинал припоминать — домашняя девочка, котеночек, по юношеской близорукости его принятый за молоденькую лосиху.

Вышли на улицу, под ветерок с Невы. Костин подозвал такси, сунул деньги, попросил отвезти даму, Юматова влезла в машину, путаясь в длинной дорогой дубленке.

Едва Костин отошел на несколько шагов, как из так и не тронувшегося такси его окликнула Валентина, выпросталась из дубленки, оказалась на мерзлом булыжнике, вздернулась ввысь, сделала узкой ладошкой уже знакомый фехтовальный выпад, и невидимая шпага проткнула ленинградское пространство.

— Он был настоящим мужчиной! — долетело до Костина…

Элеонора и Маргарита

Золотые погоны с лейтенантскими звездочками, кортик, приказ (номер его вписан в удостоверение личности) — и служба началась: командир минно-артиллерийской боевой части, десять месяцев в году боевое траление, берег издали увидишь — и радость на душе несказанная, море напичкано минами — своими и немецкими; за что боролись — на то и напоролись, так надо бы сказать, да иного-то и не ожидалось, такая уж судьба, которая вроде бы и есть, но и ни в каком приказе не обозначена. Судьба же повелела стать ему наконец командиром тральщика — стотонник, 3 офицера, 32 матроса и те же 10 месяцев безбрежного существования; женщины даже не эпизодические, а случайные, и уже тянуло, тянуло к оседлости. Немой зов тела и безмолвный крик души судьба услышала, она и передала корабль в лапы штабистов, а тем всегда неймется, те постоянно что-то переделывают, им не сидится в креслах, им надо локтями поработать и что-то такое издать в форме приказа (ценного указания), чтоб на кораблях помнили, кто есть кто. И сочинили: два тральщика и четыре катера отдали Ломоносовскому училищу (связи, имени А.С. Попова) для оморячивания курсантов; беспомощное соединение это назвали дивизионом, и капитан-лейтенант Суриков мог наконец-то отоспаться, потому что выходы в море стали редкими. Заодно и оглядеться: как ни малочисленна и маломощна вверенная ему флотилия, а флагман все-таки он, старший на рейде, так сказать, и отвечать ему придется за все, потребное и непотребное.

Не успел поразмыслить над тяжестью ответственности, а к нему пожаловал сам особист, принес тревожную весть: из-за непорядков с помоями предаются огласке если не все секреты Военно-Морского Флота СССР, то значительная часть их. А именно: количество и качество вооружения на тральщиках и катерах, боеспособность их, настроение личного состава, укомплектованность кораблей матросами срочной службы и офицерами, не говоря уж о…

Брезгливый Суриков едва не заткнул уши при слове «помои», но тон речи настырного особиста заставил его выслушать проповедь не подчиненного ему офицера до конца, а затем подняться на палубу и всмотреться в то, что он видел и раньше, но на что не обращал внимания.

Было наиприятнейшее время в распорядке дня, без чего-то восемнадцать, вот-вот пора спускаться в кают-компанию на ужин, а там уж по обстановке, можно и в Ленинград смотаться до утра. Волнующие перспективы — коим грозило то, что увидел на берегу Суриков со шкафута тральщика и о чем нашептывал в ухо особист.

На пирсе же около двадцати баб, каждая с ведром, разбившись на группы, стояли в ожидании сигнала, который дадут им вахтенные, разрешая подняться по сходне на борт и наполнить ведра отходами камбуза, то есть теми помоями, что способствуют разглашению государственной и военной тайны, но и укрепляют (поразмыслил Суриков) благосостояние советских семей, поскольку помои — незаменимый в условиях города Ломоносова корм для свиней. Давно уж отменили карточную систему, но пищи в домах не прибавилось, почему местные власти и не препятствовали откорму поросят в дворовых сарайчиках. Ну, а что дивизион тральщиков в некотором смысле благодетель и кормилец не очень-то сытого населения — об этом Суриков узнал, когда совсем недавно поинтересовался, почему нет у пирса мусорного плотика или баржи, куда обычно сливают или сваливают все ненужное с кораблей, да и контейнеров для наполнения их разными нечистотами тоже нигде не видно. Кроме того, на корабли и катера гурьбой ходили пацаны, позвякивая у пояса котелками, голодными глазами зыркая, и на вопросы вахтенных, какого черта они повадились таскаться сюда, отвечали: «Сами народили — вот и кормите ныне!..» Примерно 1945 года рождения все, от матросов, годом раньше ворвавшихся в бывший город Ораниенбаум, по-матросски — Рамбов.

— Разберусь, — сказал он бдительному особисту, который указал ему на прорехи в организации службы, позволяющие агентам американской разведки безнаказанно получать сведения наивысшей секретности. Ведь по калорийности и прочим химическим данным заокеанские враги Страны Советов, быстренько произведя анализы, высчитают нормы довольствия и вообще организацию службы тыла и снабжения. А поскольку самым крайним на пирсе пришвартован катер специального, ни особисту, ни Сурикову не известного назначения, где нормы питания повышены, исследования помоев с этого катера раскроют американской разведке все планы высшего руководства СССР.

Особист был приглашен в кают-компанию, попотчеван и обласкан, Суриков проводил его до сходни, и оба оказались свидетелями безобразной сцены: две бабы сцепились в очереди за помоями, причем размахивали ведрами, сквернословя при этом.

— Разберусь, — еще раз пообещал особисту Суриков, впадая в задумчивость от стыда. Он многим был обязан русским бабам, на себе, без мужей тянувшим семьи, кормившим голодных детей в обносках. Дивизион, где он служил до Ломоносова, базировался в Усть-Луге, и когда швартовались после тралений к пирсу, на нем ожидали их бабы с вымытым и выглаженным офицерским бельем, на позапрошлой неделе взятым, с заштопанными носками, трояк или пятерку получат — и дети вроде бы сыты и обуты. Даже женатые отдавали им бельишко свое, и все знали, что заработанные бабами денежки — сотая часть того, что пропивалось за скромный ресторанный загул. Зато пахалось в море легче; Усть-Луга по суши снабжалась, продукты в магазины подвозилась грузовиками или поездом, но всем на кораблях почему-то казалось: вот протралим еще сотню миль — и по морю поплывут суда с дешевым продовольствием.

В зимней вечерней темноте всего не разглядишь, и только утром Суриков осознал, какие беды несут ему бабьи баталии из-за помоев. О них может прознать начальник училища и пресечь безобразия исконно русским способом — запретить раздачу помоев. Но тогда они неизбежно станут втихую выливаться за борт, то есть на лед, что осквернит бухту, и тогда только ленивый дурень не обвинит командира дивизиона в нарушении по крайней мере семи статей Корабельного устава. Хоть ставь контейнеры у каждой сходни — а выливать помои будут за борт, таков уж русский человек, сколько его чем ни стращай.

Неделю Суриков приглядывался к схеме выноса помоев на берег и увоза их на саночках. Баб сопровождали мужики, конвой, или эскорт, а порою и просто подмога, тягловая сила, кое-кто из баб привозил на санках молочный бидон, не довольствуясь полученным ведром высококалорийного корма, что, однако, нарушало принципы справедливости, заложенные в душе каждого русского человека.

А время подстегивало, весной дадут капитана 3 ранга, возраст, должность и звание позволяют поступать в академию. Что-то надо было придумывать, вносить какой-то порядок в помойное дело дивизиона. Две бабы согласились бесплатно стирать скатерти в кают-компаниях, за что имели право вне очереди получать по два ведра помоев в сутки. Зато еще две бабы давали понять, что «натурой» оплатят помои, а это уже попахивало морально-политическим разложением личного состава дивизиона, и разврат мог перекинуться в стены училища, на тушение такого пожара прибыли бы комиссии из Москвы, двери академии захлопнутся перед носом Сурикова.

С пацанами, понятно, управиться легче, пацанов стали кормить в кубриках, кое-что разрешали уносить в котелках; некоторые матросы смекнули и стали похаживать к одиноким мамашам, помогая им в хозяйстве, что, верно предположил Суриков, дисциплину укрепит. Но как быть с бабами?

Время шло, а драки с применением звонких пустых ведер не прекращались, не помогала и предварительная запись, приказное же установление очередности успеха не имело, отходы корабельных камбузов продолжали с боем добываться бабами.

Почти береговая жизнь (а тосковала все же душа по многомесячным тралениям!) позволяла Сурикову частенько наведываться в Ленинград, где он познакомился со студенткой ЛГУ по имени Элеонора. Девица была расчетливой, заглядывала и в день грядущий, и в час текущий, но и робкой ее не назовешь. Когда на пятый день знакомства Суриков появился в ее квартире и с ходу вознамерился посягнуть на девичью честь, Элеонора гневно отстранила его, пальцем показав на кресло, где надлежало сидеть наглецу, закурила, минут пять молча дымила, притоптала окурок в пепельнице, что означало конец думам, и затем мрачно промолвила:

— Чего уж там… Не маленькие, чай… Начнем, что ли…

Суриков застал ее однажды за чтением весьма знакомой ему брошюры под названием «Экономические проблемы социализма в СССР». Поскольку автором сего научного труда был И.В.Сталин, Сурикова, как и всех офицеров ВМФ, заставляли совсем недавно сдавать зачеты по «проблемам», что он и делал, над текстом брошюры не задумываясь. Зато Элеонора мыслила шире, труд отшвырнула, позевала, выгнула спину, поразмялась от долгого сидения и заявила:

— Мура все это… Товар и в Африке товар… И при социализме — тоже товар!

Тягостные картины баталий на пирсе не забывались им даже в квартире возлюбленной. А только что произнесенная ею фраза подвигнула капитан-лейтенанта Сурикова на небывалое в истории СССР решение тяжелейшей проблемы. Его озарило: помои — продавать! Как водку, как хлеб, как папиросы! Очереди не избежать, но сакральность любого товара сразу преобразует матерящуюся толпу дерущихся мужиков и баб в степенную последовательность горожан, терпеливо дышащих друг другу в затылок.

Ума хватило не посвящать любимую женщину в то мерзкое и отвратительное, что надлежало продавать за некую сумму, которая соответствовала бы спросу, предложению, затратам труда и себестоимости. Ранним утром Суриков, не позавтракав, полетел к электричке, а в Ломоносове — на рынок, прошелся по рядам, якобы прицениваясь к поросятам, увидел одну из тех баб, что затевали бучу, поговорил о том о сем, получил даже приглашение на «свежатинку» (баба — в фартуке, но накрашен-ная — игриво повела плечами, изломом бровей намекая на нечто, с поросенком связанное косвенно). Расчеты показывали: за ведро помоев бабы охотно заплатят 70 (семьдесят) копеек.

В командирской каюте мысль углубилась, воткнувшись в неизбежный вопрос: а кому деньги отдавать? Брать себе в карман? Гнусно. Приказать коку на вырученные суммы прикупать на рынке кое-что из зелени в общий котел? Как бы не так. Немедленно найдется злопыхатель, капнет в органы, и в расхитителях и растратчиках окажется он, командир дивизиона.

Утро вечера мудренее, и вместе с подъемом флага родилось решение: вырученные за помои деньги официально сдавать в финчасть училища! К обеду, правда, обнаружился некий порок, изъян в найденном решении: финансисты откажутся принимать деньги, финансистам нужно обоснование, какой-нибудь жалкий приказишко или циркуляр о праве командира дивизиона сдавать невесть откуда полученные деньги — и обязанности начфина деньги эти приходовать в общефлотскую, то есть государственную казну.

Приступая к решению помойной проблемы, Суриков убежден был, что расправится не только с этой головоломкой, потому что считал себя счастливчиком, чему имелись подтверждения: четырежды чуть ли не под самой кормой тральщика взрывались мины, ни одного шва не разошлось, раз пять влетал на мелководье, но винтов не погнул и начальство о ЧП не прознало. И теперь (возгоралась надежда) помойные баталии на пирсе завершатся его восхождением к адмиральским высотам.

Жалкого приказика, по которому флот обогащался сорока рублями в сутки, не было и, кажется, не могло быть. Зато еще до спуска флага Сурикову в секретной части училища дали для прочтения свеженький приказ Главкома. Командир дивизиона расписался, поставил дату и вышел на свежий январский воздух, чтоб отдышаться и отсмеяться, заодно и пригорюниться от плюшкинского крохоборства адмирала, под руководством которого флот в скором времени начнет попугивать весь мир.

Приказ повелевал: отныне и во веки вечные все офицерские погоны плавсостава после окончания срока выслуги подлежали утилизации, то есть обязательной сдаче, поскольку в золотом шитье погон находилось самое настоящее золото — правда, в мизерном количестве, одна десятимиллионная грамма в каждой сотне наплечных знаков различия.

Со следующих суток помои стали продаваться, бабы совали вахтенным деньги, расписывались в ученической тетрадке, а Суриков всю недельную выручку свел в общую сумму и в рапорте на имя начальника финчасти училища указал: деньги (287 рублей) с покупателей взимались на основании приказа Главнокомандующего ВМФ СССР No…

Тут рука замерла, перо зависло над бумагой: какой номер придумать? И что перед номером ставить — один ноль (секретно) или два нуля (совершенно секретно)? Не ОВ же, понятно: приказы особой важности составлялись от руки и в единственном экземпляре. No0765, к примеру? Не пойдет: финансист интереса ради пойдет глянуть на секретный приказ. А на совершенно секретный — его и не подпустят к нему.

Итак: «… на основании приказа Главкома ВМФ No00254 от 17 января 1952 года».


Наконец-то помойные делишки утряслись ко всеобщему удовлетворению, неправедно полученные рублики жиденьким ручейком вливались в общефлотскую кассу, единая расценка на ведро помоев надежно закрывала доступ к государственной и военной тайне, ибо особые нормы довольствия катера секретного спецназначения стали недоступны агентам американской разведки, поскольку помои всех кораблей у пирса сливались в общий контейнер. К 23 февраля пришел приказ о присвоении Сурикову долгожданного звания, за ним последовал рапорт на имя начальника училища, еще один рапорт, экзамены на заочный факультет академии, приказ No… (с одним нулем) о зачислении. Служба на дивизионе продолжалась, однако впереди — двухмесячные установочные сборы, офицерское общежитие для слушателей — не в радость после обжитой командирской каюты на тральщике. Надо бы жениться, Элеонора из интеллигентной семьи, родители чинить препятствий не будут, поскольку отсутствуют (померли в блокаду), дом невдалеке от академии.

Что ж, повел с ней речь об этом — без цветов, на колени не вставал, о радужных перспективах не заикался. Церемония происходила в кровати, слово прозвучало, Элеонора выпростала ногу из-под одеяла, подняла ее, согнула в коленке, распрямила, опустила, потом и другую конечность подвергла осмотру, нашла кое-какой непорядок с мизинцем, рассмотрела, успокоилась и вымолвила:

— Что ж, в этом что-то есть…

Расписались. Элеонора грохотом посуды на кухне возмещала неумение вкусно готовить пищу, обед и ужин можно было смело сливать в бачок и везти в Ломоносов для продажи владельцам поросят. Сам Суриков стал бережливым и, когда дивизион выходил в море, не без сожаления наблюдал, как коки выливают за борт отходы своего производства.

Детей решено было пока не заводить, Элеонора училась всего на втором курсе, пеленки помешали бы ей стать первоклассным филологом.

Копаясь как-то в приказах высшего руководства, Суриков напоролся на упоминание о помоях, полез в документы начальника тыла ВМФ и обнаружил разрешение на продажу частным лицам отходов камбуза. В некотором ошеломлении глянул он на номер: трем цифрам предшествовал один ноль. Зато подписавший разрешение адмирал явно опоздал, Суриков годом раньше проявил великодушие и, пресекая казно-крадство, определил твердую цену на поросячьи радости.

С верой в свою счастливую звезду продолжал он службу и учебу, ставился в пример и ничуть не удивился, когда после академии его направили в распоряжение командующего Тихоокеанским флотом, а точнее — «Военно-морская база Совгавань, начальник разведки». Прощай, дивизион! Растите, поросята, большими и вкусными! Живите счастливо, жители города Ломоносова! И скорее кончай ЛГУ, дорогая жена Элеонора! Неизвестно, правда, что делать в Совгавани филологу с университетским образованием.

Во Владивостоке он пересел на местный самолет, приземлился в Совгавани, катер доставил его на другую сторону бухты, матросы втащили его пожитки в двухкомнатную квартиру — семейный человек все же! Кабинет в штабе — на двоих, за соседним столом — начальник ПВО базы, мужик миролюбивый и не дурак выпить. За окнами — рейд, корабли, на улицах полно ребятишек и говорливых баб. Народ, чувствуется, жизнью доволен, ларьки и магазины военторга снабжаются хорошо, о поросятах никто не помышляет.

Элеонора экзамены сдала, диплом получила, но с отъездом явно медлила. Частенько приходилось выходить в море, и Сурикову возмечталось невероятное: вот, мечталось, возвращается он с моря — а на пороге дома стоит жена в недорасстегнутой кофточке, поглаживая рукою головку пацаненка, жмущегося к ее ногам, причем где-то в отдалении попискивает еще один малорослый субъект. (И бабы усть-лужские вспоминались почему-то…)

Элеоноре отправлено было резкое письмо, в Сурикова начинало вкрадываться некое подозрение… Решил обоснованность его проверить своими глазами. Получил отпуск, дал телеграмму — буду тогда-то и тогда-то, таким-то рейсом. Обещание выполнил, подкатил на такси к знакомому ленинградскому дому, дверь открыл своим ключом, увидел парня, в некотором замешательстве возившегося с брюками, никак не желавшими застегиваться… Парень надел рубашку, расправил складки у ремня и вопросительно глянул на Сурикова, как бы спрашивая: «А, собственно, вы-то как здесь?»

Не удостаивая хама ответом, Суриков спросил у нежившейся под одеялом Элеоноры:

— Что здесь происходит?

Любимая жена ответить поленилась, но, как четыре года назад, когда Суриков делал ей предложение, заголила одну ногу, задрала ее к потолку, согнула в коленке, выпрямила, потом ту же операцию провела с другой… Слова для ответа нашлись, однако. Встала, накинула халатик, стали вдвоем сочинять документ в загс, пора разводиться — так решено было, несходство характеров. Поскольку судебное разбирательство должно проходить по месту жительства истца, то таковым выступила Элеонора, тратиться на самолет не позволяли ей финансы и отсутствие времени из-за хлопот с аспирантурой. Бумажки Суриков отнес в суд, предъявив отпускной билет — для ускорения процедуры.

Отдаленность Совгавани от обитаемых мест планеты заставила суд почти немедленно приступить к делу. Бездетные пары можно было, пожалуй, разводить «не глядя», но, видимо, судам указали: браки надобно сохранять во что бы то ни стало. Судья, дотошная баба лет сорока пяти и не без приятности, канцелярски-казенным тоном предложила помириться, а когда услышала двуединый отказ, то вперилась в бумаги, долго вчитывалась в них, а затем подняла очень внимательные глаза на Элеонору и невинно спросила:

— Как я поняла, заявление в суд вы подали в день приезда ответчика в Ленинград?

— Да, — не чувствуя подвоха, подтвердила Элеонора.

— А в какой примерно час?

— Ну… около десяти утра, — несколько обеспокоенно ответила Элеонора.

— Гражданин Суриков, — взялась теперь за мужчину судья, — а каким самолетом вылетели вы из Москвы в Ленинград и когда прибыли в город?

Врать было бессмысленно, и судья ответ получила. Затем уставилась на Элеонору, на ее филологическое личико, по которому блуждали сюжеты плутовских романов, либретто оперетт и разудалые киносценарии итальянского неореализма. На невероятную смесь эту бросали отблеск сияющие умом и отвагой черные глаза.

— Так вы учились на филологическом?

— А как же…

— Тогда… На каком факультете учится мужчина, с которым вас застал стоящий рядом с вами Суриков Виктор Степанович?

— На мехмате! — брякнула Элеонора.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5