Поневоле подумаешь: уж не брат ли Родольфо надоумил Ивана Кустова, в бытность того капитаном, нарушить вековую истину: разведка не должна мешать политикам. В 1969 году в переданной через курьера пространной записке приводились убедительные доводы: напрасны потуги Москвы покупкой пшеницы в США создать некий плацдарм с абсолютно непредсказуемыми результатами, уж лучше развернуть вовсю торговлю с Южной Америкой: страны этого континента неприхотливы к качеству товаров, и советские пылесосы, к примеру, завоюют рынок; темпераментом южноамериканцы схожи со славянами и более склонны, чем кто-либо, воспринимать идеи марксизма; та же торговля вызовет промышленный бум в СССР, русский язык отлично усваивается не только на Кубе, надо срочно послать на континент правительственную делегацию, надо… В Москве не стали дочитывать до конца этот бред, позднее при личном контакте внушили: не лезь не в свое дело.
Этот обломок меча навеял на Кустова тревожные сны, ночью он трижды вскрикивал, однажды забился в припадке — эпилептическом, наверное: изгибался, хрипел. Вдруг вытянулся, затих, по лицу растеклась блаженная улыбка. Кроватей в хижине не было, только матрацы, Бузгалин лег рядом с беззвучным и, казалось, не дышащим телом майора, вспоминал Анну и уже представлял, что будет после пробуждения. В полуметре от него покоилось человечество накануне эпохи Возрождения, в тот неопределенный период, когда, уже начав познавать культуру Древнего Рима, оно чувственно постигло глубину времени, осознало себя преемником предыдущих эпох и родоначальником всех последующих, история стала биографией скопища людей, и те утвердились на Земле — единственно мыслящие. Ни пульса у Кустова, ни дыхания, обломком дерева лежал на матраце, раскинув безмятежно руки, выдававшие присутствие жизни в нем: пальцы что-то высчитывали, пальцы шевелились, ощупывая некую ткань, сжимались кулаком, руки брали копье, аркебузу, бердыш, пистолет… И вдруг истошно заорал, как тот заслюненный пигмей, и навалился на засыпающего Бузгалина, стал душить, острое колено его вдавилось в горло, свободная рука потянулась к матрацу, набросила его на Бузгалина, у того уже исчезало сознание и черными сужающимися кругами обрывалась жизнь. Но сорвался сам Кустов, пал ничком, захрипел, издавая сухие гортанные щелчки, как при икании. Бузгалин отдышался, выйдя из хижины, собрался было искать перуанку, но та уже колдовала у изголовья мертвеющего Кустова, будто всю ночь таилась в углу хижины. Разожгли костер, подтащили к нему умирающего, перуанка села на живот его, запела. С озера доносились всхлипы болотных птиц, над горами возгоралась заря — дважды, трижды, Бузгалин тем самым осколком меча раздвигал челюсти Кустова, вливал в рот отвратительное пойло из трав и сушеных змей.
Вбыходил. На третьи сутки Кустов поднялся рывком, пошел к воде, один — чего никогда себе здесь не позволял, для него Бузгалин был наседкой, из-под которой он, цыпленок, только что выбрался, пробив мягким клювиком скорлупу: он следовал за ним по пятам, повторяя шаги, длину их и ритм, и никогда не выходил из номера, пока его не позовет вошедший Бузгалин, лишь однажды изменил цыпленочьему инстинкту, когда сбежал перед рейсом в Гавану. Сейчас — пошел один, сам надел рубашку, без подсказок умылся. Бритва была заводной, механической, стрекотавшей. Кустов ладонью погладил щеки, подбородок, долго рассматривал себя в зеркале, показал язык, подергал за уши, и Бузгалину в какой уже раз подумалось, что где-то внутри Кустова сидящий человек корчит из себя умалишенного, а на самом деле с мальчишеской издевкой наблюдает за напрасными потугами взрослых разоблачить его; археологи с некоторым недоверием посматривали на него, чуя притворство, и рассказом о мече Кустов убедил их в том, что не придуривается.
Вдруг, огладив щеки ладонью, Кустов ясно произнес:
— И долго мы будем здесь колупаться?.. Надоело… А ты — кто?
Негодяй Одулович огнем и мечом прошелся по его мозгу, теперь звери постепенно возвращались в родной лес по собственной прихоти, никак не в том порядке, в каком бежали и в каком когда-то вторгались и обживались. Первыми вернулись вонючие и злобные существа, которых можно назвать недозверями, опровергая возвышенные домыслы о благородной цельности человека, Божьего творения; пополняющие память звери натерпелись в изгнании лишений, кое у кого перебиты лапы, бока опалены, кто-то отстал, многих уже недосчитаться; от ребячьего возраста до старости человек открывает ворота в свой загон, на просторах мозга пасутся сотни, тысячи людей; была надежда, что в Буэнос-Айресе стадо пополнится, в городе этом бывал Кустов не раз, в Бразилию все-таки не рвался, что успокаивало Бузгалина: некогда Кустов стремился упасть к ногам президента и вымолить прощение — так какого президента он имел в виду?
За археологами пришел самолет, они и полетели с ними; там, в салоне, Кустова стал бить озноб, участилось дыхание, дважды терял он сознание, что-то бормотал, судорожно стискивая руку сострадательной девушки… Он, как и все люди далеких веков, искал частичку вселенной, к которой можно было притулить душу свою исстрадавшуюся, — женщину искал, прощая ей греховность за то, что более сладкий грех обладания ею звал к многократному и спасительному покаянию. Такие женщины и стали пересекать пути странника Родольфо. Верная ослица завела его однажды в густой лес, где он встретил заготовителей угля, подвозивших деревья к костру, и один из угольщиков взял с собою на работу дочь свою, глаза ее воткнулись в Родольфо копьем, стрелой, пущенной не наугад, а после продолжительного прицеливания, потому что она попала бы прямо в сердце, не будь надломлена жестким ребром. В славном городе Кёльне, протискиваясь сквозь уличную толпу и одаряя нищих тем немногим, что содержал его кошелек, он почуял вдруг на бедре своем чью-то руку, норовившую через одну из прорех рясы залезть в и без того скудный карман монаха, он схватил ее выше локтя, чтоб подтянуть к себе воришку и отчитать его за богомерзкий поступок, но пальцы уже не могли сжаться, потому что их ласкало нечто теплое и покатое, источающее жар, взывающее к милосердию и стрельнувшее в него огнем желания, опалившее затем изгибом плеча, мелькнувшего в полуразодранной одежде воровки, и брат Родольфо расплакался, потому что всесилие беса не знало границ. Принужденный монастырем к целомудрию, он лелеял мечту о встрече с женщиной, с грешной и величественной дамой сердца, которой будет тайно поклоняться до конца дней своих, и с женщиной этой познакомил его брат Мартин, успевший побывать в тех странах, которые простирались на много веков дальше.
Много чего повидал он в те десятилетия, когда был оруженосцем странствующего рыцаря (по имени Мартин). Не раз въезжали они в ворота замков и слушали песни трубадуров, которым внимали и дочери владетельных особ. Но вот однажды заблистал на солнце золотой шлем, водруженный на шпиль замка и приглашавший рыцарей отдохнуть от странствий и битв, еще немного — и показались башни, но когда рыцарь Мартин всмотрелся в щит на воротах, он попридержал коня, а затем, скорбно поникнув головой, повернул обратно. На робкий вопрос оруженосца ответил со вздохом: «Там — она…», и сколько бы потом обличий ни менял Родольфо, он всегда помнил о даме сердца, которая томится в неизвестном отдалении, и даму эту миновало бесовство…
С самолета на поезд, в Буэнос-Айресе отмылись и отгладились, куда дальше — Бузгалин не знал, и еще в самолете пришла мысль: если вдруг разобьемся, то так в Москве и не узнают, что с ними, потому что по следам его до Одуловича можно добраться, до Лимы, пожалуй, тоже (если хорошо потрясти Жозефину и Гонсалеса), но уж про озеро Титикака — никто не узнает, и долгие года Бузгалин и Кустов будут числиться без вести пропавшими или предателями. Единственный шанс — связаться со здешним резидентом. И поневоле думалось о московском начальстве: какие бы дурости ни проявляло оно, уже то, что где-то далеко от этого континента люди одного языка с тобой о тебе думают на том же языке — это уже вселяло надежду и всегда придавало поискам даже блошиного номера в зачуханной гостинице смысл великий, мирило с шалостями помощников. Сейчас же — от Кустова испытывались тяготы величайшие, у него стали обнаруживаться дурные мужские привычки: по мелочам придирался к официантам, с проклятьями проверял поданные за обеды в номере счета, устроил бучу, найдя ошибку, обзывал горничных нехорошими словами, не делая, к счастью, попыток затащить их к себе. Однажды, правда, едва не схлопотал по морде, запустив в ресторане руку под юбку проходившей мимо дамы; Бузгалин пустил в ход все спасительные модные словечки: отставной майор, рана, Вьетконг, Сайгон, партизаны. А Кустов при этих извинениях посматривал на даму оскорбительно умно и честно, как вполне нормальный человек, пошедший скуки ради на розыгрыш. Что-то происходило в нем, отголоски споров с оседлавшим его Мартином иногда долетали до Бузгалина, который сам начинал побаиваться Мартина, и однажды с пугающей ясностью до него дошло: они-то, Бузгалин и Кустов, оба — погорельцы в самом точном значении этого слова на Руси, им обоим несдобровать, потому что их истинный хозяин Мартин может погубить их в любую минуту. Кустова-то уже к петле подвел, заигрался майор со своим Миллнзом: без денег и без работы, одинокий человек, у которого все рухнуло, в наличии — полусумасшедшая супруга, не раз ему наставлявшая рога, и сам он — психически больной человек, а уж о матери лучше и не вспоминать, Мария Гавриловна в далеком сорок третьем году, занимаясь любовью с кем-то, шандарахнула сыночка по голове чем-то не легким, и травму можно, пожалуй, называть не черепно-мозговой, а психосексуальной. Взрослый сын брошен ею на произвол судьбы. Как-то Бузгалин улучил момент и заглянул в кустовский лес, там — все застыли, даже листья деревьев не колебались, и звери стояли неподвижно, настороженно подняв головы: уши — торчком, глаза высматривают опасность, которая разлита по всему лесу, и нет щебечущих пташек, а многометровые питоны свернулись кольцами и расщепленные языки их вибрируют в сонном воздухе…
С резидентом решено было не связываться: признать-то Бузгалина своим он признает, но ничего не сделает, пока Москва не одобрит и не согласует, а где Москва — там вылетевшая птичкой информация. На исходе недели удалось связаться по телефону с давним знакомым, ныне он работал в Чили, но собирался лететь к жене в Чикаго, обещал задержаться на пару дней в Аргентине и кое в чем помочь, — обещание более чем ценное, потому что у Кустова исчез страх перед Кубой. Встречать его поехали вдвоем, поднялись на смотровую площадку аэропорта. Было чистое, как-то по-особенному голубое небо, знакомый прилетал рейсом из Сантьяго, аэропорт Эсейса наполнен веселящим рокотом; у знакомого — обширные связи, найдется смельчак, который покатает на самолете двух «нортеамерикано», чуточку заблудится и окажется на военном аэродроме под Гаваной. Тем и кончатся странствия: Бузгалина и Кустова — по Америке, брата Мартина и брата Родольфо — по кошмарной Европе.
Средневековые ужасы помешали задуманному.
Самолет задерживался, взяли бинокли, глазели на пассажиров нью-йоркского рейса, на стюардесс, Кустов, в той, тайной жизни усмиривший плоть, в этой так и норовил цапнуть рукой сокрытые одеждами женские прелести. Не отрывая от глаз бинокля, поцыкал, признавая выдающиеся достоинства блондинки, шагавшей впереди прибывших с каким-то флажком. На площадке — человек семь-восемь, до Кустова — рукой подать, но не настолько же близко, чтоб воспринимать даже на таком расстоянии дрожь слабеющих от страха рук, неслышный хруст коленных суставов, внезапно принимающих на себя тяжесть смертельно напуганного тела. Бузгалин ощутил, как изменился Кустов, и оторвал глаза от бинокля, глянул на него: тот, весь потный, вцепился взглядом в кого-то, и ноги его разъезжались, ища новую, более верную точку опоры. Глянул и недоумевающий Бузгалин: профессорского вида мужчина с очками в роговой оправе, дама с таксой под мышкой (красная кепочка на собачке), следом — молодожены, никак не могут отлипнуть друг от друга, еще одна особа женского пола, но никакого сходства с Жозефиной, и наконец то, что готово вот-вот обратить в бегство смертельно напуганного Кустова, который не знал, кто он и откуда родом, но зато помнил ужасы и невернувшегося прошлого, и несбывшегося будущего.
Три человека шли за женщиной, не имевшей никакого сходства с Жозефиной. Трое мужчин: высокий молодой мулат в синей фланели; старик слепец в темных очках и с тростью, на нем — старомодный костюм с жилетом; и поводырь — бережно поддерживавший старика за локоть унылый парень. И все. Ничего, возбуждающего опасения. Поднакопивший денежек фермер кликнул сыновей, и те спровадили его в вояж по белу свету, кого-то из родных повидать, то есть повстречать, поговорить да просто потолкаться в чужой толпе. Старость напоминает о зряшной суете минувшего, деньги, так получается, не только обуза, но еще и горькое осознание: да зря ведь прожиты годы, сейчас бы насладиться тем, чего нельзя было позволить себе годами раньше, сейчас бы… Жалко старикана, да что поделаешь, жизнь — это жизнь, а жизнь, как уверял один разуверившийся писатель, — это проходной двор между двумя уборными. Жаль, конечно.
От удара в бок Бузгалина едва не скрючило. Бил Кустов, схватил за руку, потащил вниз. Втолкнул в кабину телефона-автомата, прижался, зашептал в лицо:
— Бежать! Бежать отсюда!
— Что случилось? Куда?
— На куда попадем быстрее! Бегом!
Глаза дикие, но уже начинают мыслить, осторожно обегают толкучку возле касс, в походке уже нет спешки, напуганность можно ощутить, только взглядом прислонившись к его лицу, на котором робко заплескалась радость скорого избавления от какого-то несчастья. Презрительно фыркнул, отказываясь что-либо объяснять, хорошо держался при посадке в самолет (Буэнос-Айрес — Мельбурн), но когда оторвались от земли, развернулся в кресле, глянул назад, будто проверял, сбилась ли погоня со следа или по-прежнему дышит в затылок, бежит ли лающая стая, роняя длинную слюну, или присела и ждет улюлюканья отставших охотников. И Бузгалин — стало зябко — тоже оглянулся. Порыв Кустова уже не казался дурью психа. Безобидная троица, фермерская семейка, весьма похожа на оперативную группу спецназначения, отправляемую за кордон для ликвидации людей, предавших Родину и вообще тех, кого посчитали нужным убрать. Все нелегалы и их помощники знают, что таких опергрупп нет и не может быть, ибо после ликвидации Бандеры в Москве решили: хватит, себе дороже обходятся такие акции! И ни одного официально зарегистрированного и доказательствами снабженного факта убийства кого-либо из перебежчиков, ни одного! И тем не менее те, кто по разным поводам опасается за свою жизнь, именно отсутствие доказательств и фактов считают самым убедительным свидетельством неизбежности расправ, вчитываются в скупые строчки газет, повествующих о нежданно-негаданных смертях, о таинственных исчезновениях, об автомобильных катастрофах при невыясненных обстоятельствах, об убийствах, оставшихся нераскрытыми, и постепенно начинает проступать некая система устранения, где главную роль играет снайпер высочайшего класса, человек, природой одаренный и природой же предназначенный творить возмездие. Человек этот мог быть замечен только в войну, лишь в жесточайших условиях мировой бойни мог он выделиться — естественным отбором — из тысяч высококлассных бойцов, умевших без промаха стрелять, и от этих тысяч его отличала необычайная способность определять на глаз плотность и температуру воздуха, скорость ветра и отклонение пули, на которую влияло и вращение планеты Земля, и географические координаты нацелившегося мастера, которому сейчас, в 70-х годах, уже за пятьдесят, потому что воевать он начал двадцатилетним, учиться на снайпера послали его после призыва и первого месяца в окопах, когда ротное или полковое начальство уразумело, какой прибыток получило с новым пополнением. Из сибирской глубинки, наверное, образованьице — ЦПШ, то есть церковно-приходская школа, образно выражаясь (а не Центральная партийная, как пошучивали), затем ЦСШ, снайперская, фронт, а после войны — в кадрах ГРУ или КГБ, неоднократные поездки за рубеж. Языками не владеет, посему и бутафория — слепой, глухой, немой или глухонемой, умевший — по роли — украинскую мову пустить в ход. Оружие к месту акции доставляется заранее, агенты хорошей выучки в роли сопровождающих родичей или тех, кого придумают на Лубянке. А там свой стиль работы, никакие запреты сверху Лубянку не меняют, всегда составится в единственном экземпляре документ, под которым «ознакомлен», подпись без даты, и, видимо, какая-то информация о Кустове-Корвине попала-таки во Второе Главное управление. Те шестьсот восемьдесят долларов, что всучили прыткому информатору, достаточны ли для того, чтобы он не захотел вторично доказать свою незаменимость? Еще кто-нибудь — не взялся за Одуловича? Не пошарил в картотеке ассистентки? И тогда на подмосковную дачу прибывают два похожих на Коркошку и Малецкого майора, будят старикана, нетрясущиеся руки которого достают из тумбочки темные очки; строгий взор, брошенный на старуху, сопровождается снисходительным наказом: «Ты у меня не шали…» После чего София-Афины-Мадрид и далее, — что, однако, весьма маловероятно, потому что экспедиция попалась на глаза случайно, потому что перуанку в рваном пончо нельзя подготовить ни в одном учебном центре, а уродца тем более.
Только после Кейптауна тревога отступила от Кустова. Он уже не смущал пассажиров наглым рассматриванием их. Вжался в кресло, заснул, но в Мельбурне иные волнения поджидали его, и Бузгалин все более склонялся к мысли, что, знать, в Австралию прилетели они не по велению умысла, а потому, что в аэропорту Буэнос-Айреса рейс из Нью-Йорка и самолет до Мельбурна отделялись минутами, и не попасть сюда, на этот континент, было уже невозможно. Кустова будто оглушили и ослепили: вцепился в плечо Бузгалину, тянул его куда-то в сторону, подальше от суеты людской. Оторвал наконец руку от плеча, жадно вдыхал влажный воздух.
— А я ведь, кажется, здесь бывал… — промолвил он. И сник. Его глаза заслезились. Повел головой — влево, вправо, влево, настраиваясь на австралийский акцент в приаэропортовском говоре таксистов и носильщиков. Вдруг выбрал машину, полез туда, забыв о Бузгалине. Упал на сиденье, сказал, куда ехать. Докатили до пустынного (семь вечера, хлестал дождь) пляжа, Кустов упал на песок, руки раскинул, смотрел в небо. Шофер дал Бузгалину зонтик, сказал что-то о женщинах, из-за которых все беды. А тот, понимая уже, что Кустов вернулся в 60-е годы, припоминал все страхи Анны перед фауной и флорой этого континента, она бы и болящего Кустова на порог дома своего не пустила, потому что боялась таких, как он, как всех тех, детство которых было испохаблено диктатами матерей, игравших роли отцов. Однажды показала мужу реферативный журнал, там некий эндокринолог утверждал: всю мудрость и все навыки свои волчонок получает в слюне прожеванной отцом пищи, она, эта слюна, что смачивает жвачку, прививает поведенческие реакции взрослеющему хищнику, но когда одна мать воспитывает уже скалящее зубы мохнатое чадо, мужские гормоны начинают вырабатываться и у нее, искажая и деформируя выводок, будущих уродцев пестуя.
Шофер забрался в машину, а Бузгалин стоял с зонтиком и выжидательно бездействовал, потому что в Кустове забил и вырвался на поверхность ушедший было под землю родничок, молоденькая зеленая травушка выделилась красочным пятном. Поднялся наконец, полез в такси, частенько останавливал машину, всматривался в полузабытые места, сокрушенно покачивал головой, как бы констатируя: гляди-ка, снесли, а какой квартал был уютным! И стал вести себя вполне профессионально: расплатился с таксистом — и сквозным двором увел Бузгалина на другую улицу, потом нырнул в переулок, уже в другом такси адреса не называл, только указывал, где и куда поворачивать. Окраина, двухэтажный особняк, сдавались две квартиры внизу и весь верх, который и выбрали, заплатили за неделю, съездили в кафе (хозяин дал машину), заснули, а утром Бузгалин застал Кустова за нелепым занятием: тот делал какие-то пометки на стенном календаре, шевелил губами, лоб его морщился… Выругался, когда его спросили, чем он, черт его побери, увлечен. Ошалело смотрел на Бузгалина, до которого дошло: амнезия, из памяти Кустова выпали недели, если не месяцы, склок с Мартином, то есть с самим собою, когда спасителем от головных болей стало воцарившееся в нем существо, и что делалось им, Кустовым, а что избавителем, подлежало разделению, но как это сделать, если про дела сбежавшего было Мартина почти ничего не известно и сотворенное им, Кустовым, тоже не вытискивается из памяти, сколько она ни напрягается. Зато, наверное, отчетливы ныряния в полусумасшедшие видения, и тогда могут затрещать мускулы и кости, если вспомнятся сеансы с коновалом Одуловичем…
Вдруг спросил — почти так, как при первой встрече:
— Значит, ты тоже служил Высшей Справедливости?
О предательстве дядею родной тому страны вроде бы забыл — как и о деньгах, которыми оплачивалось служение этой справедливости. Зато отважился на грустное признание:
— Мне тут тяжко пришлось когда-то… Натерпелся.
Загадочным образом он — за двадцать часов перелета — похудел фунтов на сорок и с разъедающей себя четкостью вспоминал выплывавшие из глубин памяти кусочки своей бестолковой (так ему представлялось ныне) жизни. Наибольшее омерзение вызывали прощальные ужины с руководством, когда вроде бы надо дать последние наставления, вселить бодрость, уверить разведчика не только в благополучном исходе операции или командировки, но и внушить: мы всегда рядом, мы вытащим тебя из любой беды, только верь нам… Так полагалось, так мыслилось. А наяву — последняя проверка на преданность Родине, чуткое ощупывание, страхование на тот случай, если предаст, — и кусок застревал в горле за этим столом, да и слишком много советчиков, поневоле прикинешь: а где же скрытность?
— Тебе этого не понять… — продолжал Кустов. — Ты шпион, а я — разведчик. Ты за деньги, а я по совести.
— Денег, значит, у тебя много…
Пока не бедствовали, но вскоре придется думать о будущем, потому что денег совсем мало. О двух крупных выигрышах на скачках в Атланте Кустов, к счастью, забыл, а то бросился бы на здешний ипподром. Расспросил Бузгалина о Жозефине, услышал то же, что и раньше, то есть содержание письма, повторно проверил даты, убедился, что, пожалуй, ребенок — от него. Вздумал было дать ей телеграмму, еле-еле от мысли этой отказался. Какие-то варианты толпились в мозгу его, еще на что-то он надеялся, листал телефонный справочник, поднимал трубку и с грохотом клал ее, не решаясь напоминать кому-то о себе в стране, которую покинул когда-то и куда вернулся не по своей воле; скользившая по спирали жизнь сделала виток, возбуждавший вопрос: ну а что дальше? Мозг его постепенно заполнялся прежними обитателями домашнего зверинца посреди леса и у водоема, где бойкими всплесками мысли резвилась рыбья молодь и глухо брякала хвостом по глади вод мудрая престарая щука. Почти все вернулись, но кое-кто в добровольном изгнании нарушил правила семейного общежития, что-то натворил и спрятался в чаще, на зов не откликался, боясь расплаты за содеянное. Трижды порывался он спросить о чем-то Бузгалина, но обреченно взмахивал рукой, как бы говоря: да откуда тебе это знать? Он, несомненно, чувствовал: что-то в недалеком прошлом совершено им такое, что подлежит наказанию.
Однажды ранним утром Бузгалин уехал — один, без Кустова, дважды пытался позвонить в Прагу — и не решился; убеждал себя, приводя утешительные доводы, что троица в аэропорту — фермерская семейка на отдыхе, и только. Однако: нужен ли Москве майор Кустов? Кто-то ведь обязан «признать ошибки», повиниться за то, что ямку в черепе так и не обнаружили ни при одном медицинском осмотре, что Мария Гавриловна — разгульная баба, и кто объяснит, почему высланы застуканные у тайников дипломаты? Не нужен Москве майор Кустов! Не нужен! А раз так, то десяти австралийских долларов хватит на набор купленных в аптеке лекарств, в нужной смеси образовавших бы именно для Москвы нужное снадобье.
Так и не позвонил в Прагу… Когда же подъехал к дому, увидел «бентли» у ворот, осторожно прикрыл дверцу, обогнул особняк, разведанным ходом пошел на женский смех, к полураскрытым окнам, дивясь веселью Кустова и его гостьи, но еще более поражаясь языку, до него долетавшему. Не английский, конечно, не испанский, не французский, но и ни один из скандинавских, и все же — странно знакомый, долгожданный даже, потому что Бузгалин чувствовал: он — улыбается.
И тут же согнал улыбку, потому что наверху говорили по-русски! Долгую минуту стоял, навалившись на перила витой лестницы. Три комнаты наверху, можно проскользнуть в свою и послушать, но женщина, приехавшая на «бентли», уже предупредила Кустова, еще раньше увидев «форд», и тот распахнул дверь: «Заходи!» — сказано было им как обычно, то есть по-английски.
Лет тридцать, не больше, этой разбитной по виду русской бабенке, но глазаста, умна и мужика, если уж тот попался в ее руки, не упустит. Местная: так вольно никто из советских не ведет, причем постоянно пребывает в близком, тесном, плотном русском окружении, иначе бы так не сохранился язык — бытовой, чистый, с намеком на матерщинку. Тонкие брови вразлет, скулы типично монгольско-славянские, сунь градусник под мышку — 36 с чем-то, а душа кипит, жесты такие, словно тренируется кидать камни за ограду, и Бузгалин размяк, расслабился, чтоб сподобнее было принимать удары, уж очень ему не понравилась былая и незаржавевшая любовь Ивана Кустова, брошенная им на пороге скорой женитьбы, о чем он умолчал в отчете, как и о том, что почти раскрылся, объявил себя русским, чем и объясняется многое: община помогла. Бабенка, которую Иван назвал Ниной, стреляя черными глазами, пронизывающе прощупывая дружка своего бывшего любовника, трещала без умолку, русско-английские имена взлетали к потолку и толстым слоем покрывали пол, остерегаясь попадать на ложе любви; встреча была такой бурной, что не было времени раздеться, и, кажется, сейчас славянин и славянка в третий или четвертый раз приложатся друг к другу; застукай обоих Жозефина — и кривой испанский нож вонзился бы в шею этой Нины или чуть ниже ключицы. Если же рассортировать брошенные при Бузгалине слова и упорядочить их, то они пополнят личное дело Кустова увесистым томом, заключительным, возможно, потому что служебных упущений, мягко выражаясь, в нем не счесть; однако же только они, ошибки на грани преступления, и позволили Ивану выжить. Видимо, оказавшись без документов, без связи и с мизерными деньгами, он познакомился с русской девушкой, парикмахершей, а ныне — владелицей салона, а почему именно с нею — так по той причине, что очень похожа на Марию Гавриловну. «А ты уверен, что он по-нашему ни бум-бум?» — метнула в направлении Бузгалина вопрос русская Нинка, заодно полоснув острейшим взглядом Кустова, не удовлетворяясь его мычанием. Руки ухоженные, причесана под англичанку, юбка смята, кофточка распирается грудью, которая размерами привела бы в бешенство завистливую Жозефину и которая приятно тревожит Ивана. «Удачи!» — произнес Бузгалин, уходя к себе и спиной чувствуя напор тяжелых глаз чернявой австралийки донских кровей… Жгучий и неженский интерес ее к дружку былого хахаля был потому еще подозрителен, что Ниночка эта властвовала в своем зверинце, помахивая хлестким бичом, и по стриженым газонам в замысловатой последовательности показывали себя, как на арене, дрессированные медведи, мастодонтовой величины слоны, умеющие не опускать лапу на будто ненароком скользнувшего под нее зайчонка, а питоны дружески обвивали улыбавшегося павиана. Цирк!
Угомонились они только к вечеру, «бентли» укатил; на столе — остатки истинно русского пиршества, даже селедочка полуобглоданная; Иван молчал так, что Бузгалину казалось: где-то рядом смачно и громко мурлычет сытый нагулявшийся кот. Будто оправдываясь, Кустов виновато произнес: «Она меня когда-то здорово выручила…» Во взятой с подоконника телефонной книге некоторые листы замусолены грязными руками, Бузгалин еще раньше эту книгу просмотрел, не мог не отметить тех, кому названивал Кустов, ногтем проводивший по некоторым фамилиям, — очень, очень неосторожно вел себя майор, а ведь (так Бузгалину казалось) он, попав в страну, где претерпел столько бед, станет вдвойне осмотрительным. Наверное, не только беды нависали над ним, радости тоже встречались, да еще какие, родную русскую душу встретил на австралийской чужбине, утомлен сейчас этой душой, пышнозадастой и грудастой, а душа самого распахивается Мартину, который уже вверг брата Родольфо в былые страхи и…
…и когда мягко, расчетливо дверь приоткрылась, согнутый в три погибели — от выпавших на него бедствий — брат Родольфо приподнял голову и услышал тихий голос возлюбленного наставника, что было свободой. Голод, терзавший пленника все эти недели заточения, пробудился в нем с новой силой и тут же заглох, потому что брат Мартин приложил палец к устам, призывая к молчанию и повиновению. Схваченные по доносу богомольцев и брошенные в темницы замка, над которым развевался стяг герцога Анжуйского, они тщетно взывали к благоразумию местных властей, которые знать не желали их отца настоятеля и в богопротивном невежестве отказывались читать их верительные грамоты. Сейчас хозяева замка пиршествовали в главной зале, усеянной цветами и освещаемой факелами; мало кто держался на ногах, еще меньше было тех, кто мог бы присматривать за стражей, натаскавшей с барского стола сосудов с вином, и лишь собаки сохраняли трезвость, хотя скользкие от сытости лапы их сами собой расползались по каменным плитам пола. Время от времени кто-либо за столом бросал им недообгрызенное бедро лани или полтушки жареного зайца, — швырял не глядя за спину, и псы лениво поднимались и обнюхивали угощение, от запаха которого желудок брата Родольфо начинало скрючивать в колючий комок, вызывая приступ ненависти к богачам и угнетателям, и все понимавший брат Мартин сжимал его руку, взывая к разуму…
Гобелены на стенах. Стол дубовый. Скатерть узорная. Фрески — без перспективы. На полу розы и лилии.
Рассмотрев сверху залу, спустившись по крутым лестницам на два этажа ниже, монахи проникли в комнату, где вповалку лежала пьяная охрана, и, присмотревшись к разбросанным одеждам, стали выбирать нужное: в монастыре, что воспитал их, они с равным усердием изучали и слово Божие, и науку врагов, потому так искусно брат Мартин облачался в доспехи, предварительно натянув на свое тело гобиссон, защищавший рыцаря от ран, даже если панцирь и будет проколот, наложив наплечники и набедренники… Подобрав шлем по размеру, он шепнул, что брату Родольфо вовсе не следует подражать ему, потому что гораздо естественнее будет, если тот оденется под оруженосца, и брат Родольфо повиновался, ограничился кафтаном, стальным нагрудником и шишаком.