Четверо суток, еще четверо долгих суток проскрипели. Может быть, завтра разрешат купить продукты. Недоедание превратилось в постоянный голод, мы все больше думали о еде.
Вечером мы с Володей умяли последнюю треть пайки и шепотком завели беседу на темы, далекие от еды. Говорили о театре, о любимых актерах, о литературных вечерах в Политехничес-ком. Володя тоже любил Маяковского. Он знал наизусть много его стихов — пожалуй, больше, чем я. Читал Володя чуть слышно, только для меня, чтоб никому не мешать и чтоб другие не влезли в наш разговор.
Я рассказал о молодом поэте Ярославе Смелякове. Мы с Машей слышали его на вечере в клубе железнодорожников (знаешь, круглое здание на Каланчевке?). Володе понравились стихи:
Посредине лета высыхают губы.
Отойдем в сторонку, сядем на диван…
Пришел Коля Бакин и пристроился рядом. Он часто к нам присоединялся, заметив, что кто-то из соседей «в гостях». Иначе ведь не ляжешь.
— Я убегу, — послушав, невпопад сказал Коля. — Завтра или даже сегодня. Не поминайте лихом, ребята.
Мы не раз слышали его «убегу» и улыбались в ответ. Смеялись над попытками расковырять пол.
— Моя милиция меня бережет. Зачем бежать от нее?
— Не смейся, Митя. Если не убегу, руки наложу на себя, как Ланин. Товарищей подвел, сукин я сын. Убегу. Нинка меня ждет, мать мучается. Я должен вырваться!
Голос у него дрожал. Володя молчал, он сердился на Колю за историю с часовым, разговоры о побеге считал болтовней. Я утешал Колю, чувствовал его волнение. Потом он вдруг назвал мой адрес в Москве и спросил: «Верно?» Я потвердил, смеясь: «Зачем тебе?» Он не ответил. Молча и спокойно лежал рядом, и я решил, что уснул. Но Коля вдруг зашевелился, обнял меня, прижался щекой к щеке и ушел.
Ночью, когда после стоянки неутомимый наш поезд снова устремился в неизвестность, заключенные стали укладываться спать под привычный стук, скрежет и повизгивание вагона. В это время, едва видимые при свете свечного огарка, начали свою упрямую работу Коля и Редько. Другие охотники бежать давно отстали, убедившись, что железо не возьмешь голыми руками. Пронеслись из конца в конец вагона уже привычные шутки и просьбы не забыть закрыть дверь за собой или прислать с воли посылку с колбасой, сыром и салом.
Я вдруг встревожился: а ну как добьются своего? Коля был какой-то странный… Я сказал Володе о моей тревоге.
— Спи, не думай, — отозвался тот сонным голосом. — Попыхтят и бросят. Ногтями тут свободу не добудешь, прочно сделано. Да и глупо: куда бежать?
В самом деле, куда бежать? И от кого?
С мыслями о Коле я уснул. И сразу проснулся. Что-то разбудило? Морозное дуновение, ощутимо коснувшееся лица? Или отрывистые негромкие голоса? Если бы не скрип вагона и не перестук колес, можно было подумать: вагон остановился и кто-то к нам зашел.
Бешено заколотилось сердце, я догадался прежде, чем увидел. Колька. Колька, совсем не смешные оказались твои проекты! Не хотелось открывать глаза, не хотелось видеть постылый вагон. И лучше бы не слушать тревожный разговор.
— Ничего не трогай, ни единой щепочки! Пусть все так и будет.
— А я выхожу к параше и вижу: батюшки!..
Севастьянов первый обнаружил пролом в полу, через него и выскочили на ходу поезда беглецы. Недаром прощался со мной Коля. Ты ошибся, Володя, свободу, если очень жаждешь ее, можно, оказывается, выцарапать и ногтями!
Разглядывали лаз и обсуждали: как они его прогрызли? Вот этот верхний железный брус каким-то образом отодрали и с его помощью отогнули железный лист, выломали деревянный настил. В деревянном-то полу достаточно вытащить две доски.
Выясняли — кто убежал? Вернее, убежал ли кто-нибудь еще кроме Бакина и Редько? Пересчитали наличие: так и есть — не хватало только тех двоих.
— Надо звать конвой, — сказал Севастьянов.
Схватил железный брус и принялся колотить им в дверь, истошно крича:
— Конвой, тревога! Конвой!
— Брось! — И Мосолов вырвал у него брус. — Пусть умотают подальше. Хай поднимешь, когда состав остановится.
— Нас по головке тоже не погладят, хотя мы ни при чем.
— Новое дело могут пришить всем.
— Всем не пришьют.
— Бегите, ребята, — посоветовал Мякишев. — Ныряйте! Я бы попробовал, помоложе будь.
Блатные во главе с Петровым молча глазели в пролом, откуда валил морозный воздух. Он был свежий, острый и задорный, как и подобает воздуху свободы.
— Пустой номер, — вздохнул Петров, запахивая шубу. — Повяжет ближайший оперпост. Тут их на дороге до черта. С собачками. Потравят или прихлопнут. Живыми и брать не будут. А не повяжут — сами сдадутся. Мороз, холодище. Шамать неча.
Долго возле Колиной дыры шла дискуссия: далеко ли сумеют уйти, прихлопнут или нет, как побегут — сразу станут пристраиваться к проходящим поездам или попробуют спрятаться, как будут питаться.
— Тут спрячешься, если только в землю, метров на пять в глубину, — объявил Кулаков. — Зеленые они оба, щенки… Гулять им недолго. На полную железку сработали.
— Никак не ждал, что станут рвать когти. Озорничают, мол, пацаны, играют, силу девать некуда. — Мосолов виновато развел руками.
— Пустой номер, — снова вздохнул Петров. — А нас ждет большой шухер.
Я глядел на клубами врывающийся мороз и пытался представить себе Колю в эту минуту. Подошел Володя и молча стал рядом. Колька, Колька, увижу ли я тебя еще?
— Отойдите-ка, молодцы! Полюбовались волей, и хватит. Холодно. — Мякишев, собравший по вагону ворох тряпья, стал затыкать пролом.
— Товарищи-граждане, будет большой мандраж! — громко сказал Мосолов. Он с тревогой смотрел на меня и Володю. — Брать надо на бога: не видели и не слышали.
— Я тоже говорю, — подтвердил Петров. — В таких случаях легаши с ума сходят, прямо звереют.
— Им за побег серьезно отвечать приходится. Готовьтесь ко всему — и стрелять будут, и драться, и вязать новое дело. Митя, — неожиданно повернулся Мосолов ко мне, — кто-нибудь обязательно про тебя трепанет: кореши, мол, они с Бакиным.
— Я и не собираюсь скрывать, что мы друзья.
— Ему не поможешь, а перед конвоем как раз не надо это подчеркивать. Привяжутся, сунут в изолятор, пропадешь.
— Игорь верно говорит, Митя, — Зимин взял меня за руку.
Что они так разволновались? Особенно удивил Мосолов, так мог заботиться обо мне стар-ший брат. Отвернувшись, он громко обратился к вагону:
— Я хочу предупредить, если кто продаст Митю, пусть пишет завещание. Все равно узнаем.
— Стась, на кой тебе фраерок? — ревниво спросил Голубев.
— Заткнись! — посоветовал Мосолов и треснул своего соседа по спине.
— Лучше продавайте меня, кто хочет спасти шкуру, — мрачно сказал Володя. — Я ведь тоже дружил с Колей.
— Хватит, — рассердился Фетисов. — Никто никого не должен продавать.
Блатные точно предсказали. Едва этап остановился и конвой узнал о побеге, начался перепо-лох. Нас всех кулаками, пинками и прикладами вытолкали из вагона и оцепили. Начкон сделал проверку. В вагоне обследовали буквально каждый сантиметр, особенно внимательно осмотрели злополучную щель. Трое бойцов заделывали пролом.
Мы торчали на морозе, довольные хотя бы тем, что дышим свежим воздухом. Начкон вызы-вал нас по очереди. Меня выкликнули последним. Перед этим Володя и Зимин внушали:
— Не подведи Кольку и себя, Мосолов правильно предупреждал: кто-нибудь да скажет, что ты дружил с Колей.
— «Не подведи»! За кого меня принимаете? Сами не подведите!
— Врать ты не умеешь, Митя. А надо. Речь идет о том, чтобы не проговориться: Колька непременно будет пробираться в Москву, к Нинке и к матери. Остальное не имеет значения. Впрочем, насчет Москвы и матери они сами догадаются. А вдруг и не догадаются. Про Нинку могут не знать.
Договорились: будем молчать во что бы то ни стало.
Начальник конвоя сидел в купе жесткого пассажирского вагона. Перед ним на вагонном столике бумага, чернильница-непроливашка и ученическая ручка. Рядом с начальником на лавке какой-то военный; как решили бывшие уже на допросе урки, уполномоченный линейного НКВД. В вагоне было тепло, оба без шапок и шинелей.
— Что же не бежали с вашим дружком? — спросил начкон.
Я пожал плечами. Значит, какой-то пес уже сообщил обо мне, не помогло предупреждение Мосолова. Эх, люди. Обидно!
— Что можете сказать о побеге? Кто помогал?
— Не знаю. Спал, ничего не видел и не слышал.
— Ну да, «спал»! Ломали железный пол, доски отрывали, а он спал, видите ли.
— За дураков считаете нас, Промыслов. — Уполномоченный укоризненно покачал головой.
— Не слышал, правда. Я уж если усну — пушкой не разбудишь.
— Не могли же они вдвоем расковырять пол. Кто помогал?
— По-моему, никто. Если бы кто помогал, убежал бы тоже. Когда утром мы узнали об этом, все удивлялись, как это Бакин и Редько сумели сделать такой пролом.
— Предположим, они сами сделали пролом. Но не видеть, как они это проворачивали, не могли. И наверняка вы, именно вы, Промыслов, знали о намерении Бакина.
— Не говорил он мне о намерении бежать. Я ничего не знал.
Начкон и уполномоченный переглянулись. Уполномоченный не сводил с меня тяжелого взгляда.
— Зря упрямитесь. Потом будете жалеть. Кто молчит или пытается сбить нас с толку — в карцер угодит и льгот лишится до конца этапа. Кроме того, выхлопочем штрафизолятор по прибытии в лагерь.
— Вы представляете, что такое штрафизолятор? Особый режим, тюрьма в лагере. Не советуем добиваться его.
Я опять пожал плечами. Хотел сказать: хуже не будет. Но сдержался.
— Все говорят: Бакин — ваш друг. Зря отпираетесь, отказываетесь от приятеля.
— Я не отказываюсь. Мы здесь действительно подружились.
— Но как же он мог не сказать другу о главном?
— О побеге не говорили ни разу. — Я твердо сказал это, не опуская глаз под взглядами уполномоченного и начкона. Ждал другого вопроса. И он последовал:
— Промыслов, вы же знаете — почему он убежал, куда? У вас не было причины — и вы не убежали. А у него была цель. Какая? Скажите!
— Не знаю я, не знаю!
— Не будьте дурачком. Если не скажете, накажем. Отдадим под суд за соучастие.
— Я не знаю, зачем и куда он бежал. Как вы не понимаете: всем так тяжело, что говорить о чем-то серьезном нет охоты. С Бакиным мы играли в «жучка», шутили, пели песни. Надо же как-то коротать время. А знал бы о его намерении — не пустил бы, отговорил.
Они опять переглянулись, и мне показалось — поверили. Я в самом деле жалел, что не удержал Колю, просто не верил в серьезность его плана.
— Ваш приятель — хороший фрукт! Ведь это он устроил издевку над часовым. Вы все покрыли Бакина. И пострадали из-за его глупости. Сейчас опять круговая порука.
Больше мне вопросов не задавали. Начальник конвоя писал протокол. Уполномоченный смотрел на меня. Его взгляд смущал, выводил из себя. Что ему нужно?
— Промыслов Михаил Иванович — отец ваш? — вдруг спросил уполномоченный. Вопрос был неожиданный, я едва не упал.
— Он написал вам? Он хлопочет? Где он? — закричал я.
Уполномоченный молчал. Он пытливо разглядывал меня.
— Что ж вы не отвечаете? — теперь я спрашивал.
— Я когда-то работал под началом Михаила Ивановича. Он в партию меня рекомендовал. Поручился, когда послали в органы. Настоящий большевик. Обидно.
— Что обидно? Скажите, где он?
— Обидно, что у него… такой сын.
Уполномоченный крякнул, поднялся и ушел. Начкон продолжал составлять протокол. Он долго, немыслимо долго писал. Меня качало и мутило от усталости, от голода, от горьких мыслей о себе, об отце, о Кольке. Лучше бы не встречаться мне с уполномоченным. Словно отец сам прошел мимо меня. «Обидно, что у него… такой сын». Лучше бы мне убежать с Колькой. А еще лучше умереть.
Наконец начкон протянул листы протокола. Все было правильно написано, замечательным почерком. Я подписал.
Вернулся уполномоченный, он больше не смотрел наменя, я больше для него не существовал.
— Можете вернуться в вагон, — сказал начкон.
А уполномоченный уткнулся в бумаги. Я пошел к выходу и, открыв дверь, за которой стоял боец с винтовкой, повернулся. Не мог, не мог я уйти, не поговорив с этим человеком! Они оба молча смотрели мне вслед.
— Идите, идите, — торопил начкон.
— Ради отца поверьте, не враг я, не враг!
— Промыслов, ступайте!
— Передайте отцу, прошу вас: я ни в чем не посрамил его имени.
— Вы что, не понимаете русского языка?
Я вышел на мороз, к своим. Закоченевшие, полуживые от усталости, голодные, они еще торчали на улице. Меня встретили тревожные взгляды Володи, Зимина, Фетисова.
— Хлопчик, милый, — прошелестел Петро, еле шевеля синими губами. Допрос длился очень долго, они и не надеялись меня увидеть.
Уже в фиолетовых зимних сумерках нас вернули в отремонтированный вагон. Вещи наши были свалены в кучу. Начкон поднялся вслед за нами и объявил:
— За круговую поруку, за нечестное поведение на следствии, за нежелание помочь органам вы лишаетесь всех льгот до конца этапа. Никаких газет, никакой переписки с родными, никаких продуктов за свой счет. По прибытии на место буду ходатайствовать о водворении всех в штраф-ной изолятор.
— До места-то не доехать, сдохнем! — простонал Петро.
Начкон, приготовившийся выпрыгнуть из вагона, обернулся.
— Одумаетесь и захотите помочь нам — наказание отменим. Вот Промыслов, если захочет, может помочь и нам и всем вам. Воздействуйте на него. Все равно беглецов поймают.
До поздней ночи обитатели вагона разбирали при свете огарка свои пожитки, спорили, ругались. Поносили Кольку — из-за него совсем худо. Кидались на меня: мог бы помочь, если б хотел. Володя и Фетисов яростно защищали меня. Я лежал, равнодушный ко всему. Ругают, защищают — какое это имеет значение? Какая разница — голодный ты или нет, холодно тебе или нет, если ты лишен главного: свободы?
Ты спрашиваешь: поймали Колю или нет? Поймали. В Москве… Немыслимо понять, как удалось им проскочить несколько тысяч километров и ускользнуть от всех оперпостов, от всех опасностей. Они оказались не такими уж зелеными пацанами. По-моему, тут сыграли роль и неистовое упорство Бакина, и сноровка его напарника. В самой Москве Редько сразу нашел корешей. Какое-то время, насколько я понимаю, они отсиживались в воровской малине.
Но Коля не был бы самим собой, если бы, добравшись до Москвы, продолжал спокойно отсиживаться. Он совершил побег, чтобы вернуться к Нинке и к маме. И он стал действовать. Нинку выследил на улице, а к маме пришел глубокой ночью. Тишина улицы и неумение хитрить сгубили его. Коля попал в засаду, яростно сопротивлялся и был убит.
— Откуда же… откуда ты узнал?
— От матери… Уже потом, много времени спустя. Самым удивительным было то, что дома в Москве меня долго дожидалось его письмо (недаром в вагоне он спросил у меня адрес). Несколько страничек из школьной тетрадки и большие красивые буквы, выведенные твердой рукой чертеж-ника. Он написал моей маме, что я жив, здоров, вот-вот вернусь.
— Митя, почему ты замолчал?
— Сейчас. Извини… Я помню наизусть каждое слово его письма. Оно как крик отчаяния, крик о помощи.
«Митя, третий день я сижу в паршивой хазовке и вспоминаю вагон, тебя. Редько пьет водку и дрыхнет, а я схожу с ума. Сегодня пойду к своим, больше нет мочи терпеть. Митя, я столько повидал после побега из вагона, что стал умный. Только поздно. Одно скажу тебе… Вот теперь, когда мне нельзя и носа высунуть на волю — прихлопнут, как собачонку! — когда нет уже мне места в этой жизни, я вижу, как хорошо жить… Смотрю из подвального окошка и завидую каждому прохожему. Ох, как завидую, Митя, будь счастлив, помни Колю Бакина…»
Многие месяцы, еще не зная про письмо, я думал о судьбе Коли и своей судьбе: может быть, он был прав? Зачем тянуть бесконечную полынку, мучиться в неволе, всю жизнь доказывать, что ты не верблюд? Не лучше ли попытаться хоть раз — хоть раз! — вырваться на волю, побороться за нее всеми своими силами и умереть, глотнув воздух свободы?
НЕВООРУЖЕННЫЙ ПЕРЕВОРОТ
Житье в нашей тюрьме на колесах стало невыносимым. Мы голодали. Полученную на сутки сухую пайку хлеба растягивали как могли, старались отщипывать и откусывать помаленьку, но хлеб все равно быстро исчезал. А к нему — не каждый день — добавлялся кусочек соленой рыбы (соли больше, чем рыбы) и совсем редко осколочек сахара. Даже вонючую камбалу не выбрасыва-ли, как-то справлялись с ней.
Наши «комиссары» всяко пытались рассеять общее угнетенное настроение, отвлечь от постоянных дум и разговоров о еде. Но добрые попытки эти бывали мало успешны, как и пение Петра и мои байки. И беседы Зимина, и байки, и песни вызывали у голодных людей злость и гнев. Особенно бесились блатные. Они все больше наглели, все откровеннее заявляли свое право на чужой паек, на чужие вещи. Немалую роль сыграл и запрет хоть изредка покупать продукты.
Петров и Кулаков часто повторяли слова начкона: «Люди? Человеки? Где ты их увидел? Это же фашисты, враги народа».
Все мы сполна испытали на себе нахальство Петрова-Ганибесова. От его былого проситель-ного тона («Войдите, пожалуйста, в положение, я попал в этап сразу из тюрьмы, совсем дохожу») давным-давно не осталось и следа. Посверкивая ножичком, он запросто требовал:
— Давай, тебе говорят! Слышишь?! И хлеб давай, и сахарку.
Облюбовав очередную жертву, Петров прилипал к ней и шипел на ухо:
— Клади пайку и убери свои шупальцы! Не то будут с них косточки. Убери, говорю, шупальцы, перо в бок получишь! Притом же я сифилисный, твою пайку всю залапал, она теперь заразная.
Сколько ни уговаривал Володя — не бояться блатных, не поддаваться им, — многие боялись и подчинялись Петрову и его компании. У них откуда-то взялись ножи и бритвы — чаще всего самодельные. Жулики не решались тронуть только Володю Савелова — он раза два вполне нагля-дно и убедительно применил свою силищу; Зимина и Фетисова они тоже не трогали — даже им, отпетым, эти два человека внушали уважение. Остальных, включая здоровенного Воробьева, терроризировали. Шепнет Петров или Кулаков словечко — и тот же Воробьев расстается с драгоценной пайкой.
— Зачем отдал? — возмущался Володя. — Так тебе и надо. Дал бы вместо пайки по скуле — быстренько отстали бы.
— Пожалуй, дашь по скуле… У Петрова — нож, у Кулакова — бритва острая, искалечут, гады. Ведь ни стыда, ни совести…
Зимин и Фетисов решили всерьез поговорить с блатными. Улучив момент, когда вся компания сидела за картами, «комиссары» приступили к делу:
— Ребята, надо потолковать. Мы от имени всего вагона.
— Ну-ка, давай, калякай!
— Поучи нас, очкарик-комиссар, уму-разуму.
— Вы перешли все границы. Издеваетесь над людьми, безобразничаете. Нельзя так относиться к товарищам.
— Какие вы нам товарищи? И как это к вам надо относиться?
— Мы тоже, как и вы, заключенные — одинаковый паек, одни условия, надо помогать друг другу, а не отравлять жизнь.
— Ну, это ты брось, «такие же»! Забыл, что начкон сказал?
— Вы контра! — заорал Петров. — Вы против государства. Стась, скажи этим фраерам по-научному.
Мосолов промолчал, и вместо него с наивной гордостью подал голос юный Голубев:
— Мы у государства даже на копейку не трогаем!
— Берем только частную собственность, — засмеялся Кулаков. — Верно, Стась?
— Ты, Кулаков, не ерничай, если уж говоришь о государстве, — строго одернул его Фетисов. — Государство трогать вы просто побаиваетесь: за уворованную малость схватишь не три года — все десять!
— Ишь ты, юрист! А я говорю тебе: мы уважаем свое государство! А вашу частную собстве-нность, комиссаришки, пока еще не трогали. Сказали б спасибо!
— Не мешает тебе напомнить, что ты не один раз из наших рук принимал хлеб и другую частную собственность!
— Я и сегодня приму твою пайку, еслы ты не съел еще!
— Вот-вот! Готов отнять последнее!
— Нам не хватает шамовки, и мы добываем ее, как умеем. Кто не желает с нами делиться, пусть сопротивляется, — с ухмылкой предложил Петров.
— Чему учите ребят? Вы уже немолодой человек, Петров! Смотрите, люди едва передвигают ноги. Имейте совесть. Ведь с вами делились продуктами, помогали.
— Кто старое помянет, тому глаз вон или перо в бок!
— Не бери на бога, комиссарик. Хряй отсюда, пока цел!
— Не видишь, мы заняты делом. Смотри, проиграем тебя — тогда держись.
Весь диалог происходил под свист и гогот компании. Мы заметили: Мосолов не принимал участия в перебранке, ни разу не откликнулся на призывы и подначку корешей.
Фетисову надоели улюлюканье и свист, он плюнул и отошел к Володе.
— Человеческого языка не понимают. Павел, брось! — крикнул он Зимину.
Павел Матвеевич не отступался, не обращал внимания на оскорбления. Похоже, ему нравилось разговаривать с урками.
— Мы по-серьезному к вам, а вы как мальчишки, — сказал он, воспользовавшись затишьем. — Ну, а если Савелов и другие возьмутся за вас? Игорь, скажите своим друзьям, пора браться за ум.
Мосолов по-прежнему угрюмо стоял у холодной печи, притоптывая. На призыв Зимина не отозвался.
— Вы контра, понимаешь или нет? — яростно завизжал Петров и вскочил. Молчание Мосолова словно подстегнуло его. — «Еле ноги таскают», «товарищество». К черту нам твое товарищество, плюем на него! Сказали бы нам спасибо, что конец ваш приближаем. Верно, Стась?
— Контра вся в расход пойдет! — крикнул Кулаков и захохотал. — Ты ж сам громкую читку газеты устраивал. Кирова не простят вам, очкарик-комиссарик. Не здесь, так в лагере дойдете.
Зимин грустно покачал головой.
— Мы не враги, ребята, не контра. Честные советские люди. Я еще царскую каторгу испы-тал. Вы ведь знаете Дзержинского? Вместе с ним в тюрьме сидел. Я старый большевик, как и он. За что же вы и меня и других товарищей обижаете? Какие же мы враги? Вот Фетисов… ленин-градский рабочий, коммунист, товарищи поставили его директором завода. Или Митя Промыслов: комсомолец, работал на заводе в Москве и учился. Вы и сами не верите, что он контра. Или Володя Савелов: из беспризорных, без отца-матери, к учению пробился, инженером стал. Или Петр Ващенко — вы любите слушать его пение. Ну, какие же они враги? Кому враги?
Слова Павла Матвеевича произвели на урок впечатление. Мурзин вякнул было — «Кончай пропаганду, комиссарик!» — и приутих под резким, будто молния, взглядом Мосолова.
— Обзовись, что с самим Дзержинским сидел? Я про него много в камерах наслышался. Повидать, правда, не пришлось, — Петров сказал это с завистью и сожалением.
Зимин рассказывал о подпольной работе во времена царизма, о преследованиях, которым подвергались большевики. О Дзержинском, о Свердлове. Очень по-человечески говорил, искренне, сердечно. Фетисов торжествующе поглядывал на Володю: мол, вот оно, большевистское слово.
В следующий же миг все переменилось. Петров запахнул шубу и ухмыльнулся.
— За что ж тебя повязали? — спросил он. — Ты свое отсидел в тюрьме? Ведь власть-то твоя?
— Задарма, что ли, комиссарик?
— Выходит так. Ничего плохого я не сделал, — признался Зимин. — Можете мне поверить: я не враг своей власти.
Едва урки услышали слова Зимина, они подняли дикий гомон. Голубев и Мурзин, привстав на нарах и запустив грязные пальцы в рот, пронзительно свистели.
— Ах ты, кусок фраера!
— Дешевка несчастная, вошь, «сидел с Дзержинским».
Серьезный разговор не состоялся, только потешил жуликов. Неудачная попытка усугубила положение — урки вовсе распоясались. В их картежной игре сразу появился зловещий оттенок. К вечеру они «проиграли» чемодан Гамузова. Сам чемодан, собственно, стоял в изголовье, но, увы, был пуст. Доктор обезумел, его стенания сотрясали воздух до ночи. Блатные только посмеивались в ответ на просьбы вернуть вещи.
Ночью случилось страшное: урки проиграли человека. В темноте Голубев переполз на чужие нары и пытался перерезать горло Сашку. За первое мокрое дело парень взялся неумело, только порезал лицо и шею своей жертве; очень возможно, что пострадал вовсе и не тот, кого проиграли, разве в темноте разберешь? Даже при свете зажженных кем-то свечных огарков в кошмарном оре нельзя было ничего понять.
Голубеву не удалось ускользнуть, «жлобы» схватили его и начали избивать. Воробьев буква-льно топтал ногами, Севастьянов выкручивал ему руки, окровавленный Сашко бил по лицу, по голове сапогом. Урки истошно вопили, размахивали ножами, но подступиться к рассвирепевшим «жлобам» не решались. Мы с Володей навалились на Воробьева, однако вырвать Голубева из его железных рук не удавалось. Наконец с помощью Мосолова и Агошина «жлобов» потеснили. Голубев был без сознания. Доктор наотрез отказался ему помочь: «Такие люди пускай подыхают». Мякишев, обругав его, взялся приводить парня в чувство.
Выждав, когда в вагоне стало чуть потише, Зимин опять завел разговор с блатными. Стыдил их, взывал к совести, к человеческому достоинству. Петров повторял угрозы насчет «законной правилки». Теперь он обещал расправу всем фраерам, не только проигранному Сашку.
Все измучились за день ругани и скандалов. И Зимин это почувствовал, видимо, умолк. Неожиданно он вдруг сказал:
— Сдается мне теперь, Петров, Ланин не сам убил себя.
— А кто же его? — опешил Петров.
— Вы его проиграли. Начальник конвоя так и предположил тогда, зря мы его разубедили. Знаете, чем вам это грозит?
— Нет, комиссарик, ты мне такое не пришивай!
— Что ты слушаешь? Пошли его! — рычал Кулаков.
— Погоди, погоди! Инженер сам сошел с рельсов, мое дело сторона. На кой было трогать, если он шубу мне отвалил? Все же видели и слышали.
— Мы ошиблись, — сказал Фетисов. — Не мог он сам затянуть шнурок, никак не мог.
— Хочешь, побожусь, очкарик? — предложил пахан. — Лягавый буду, если вру! Воли не видать!
Я посмотрел на Петрова, грязного, тощего, обросшего щетиной, в боброво-хорьковой шубе, и засмеялся. Там и сям в вагоне тоже засмеялись, очень уж нелепым был переход от угроз к оправда-нию, к обороне.
— Чего смеетесь? — проворчал Петров. — Инженер сыграл в ящик, и нечего зря о нем болтать. Вот чемодан Гамузова, может, и купили. Так ведь жадный он. За жадность наказали его…
Кулаков оборвал пахана и стал что-то ему нашептывать.
— Верно, — вздохнул Петров. — Хватит калякать. Ты нам надоел, комиссар. Убийство мне не пришьешь, шалишь.
Володя вернулся на место, подтолкнул меня, обхватил за плечи и зашептал прямо в ухо:
— Не спишь?
— Нет, думаю.
— Не волновался, что меня долго нет? Вдруг и я устроил побег?
— Надо большую дыру проковырять, чтоб твой торс пролез. Ты просто заседал, Володя. Ну, как?
Он сегодня исчез надолго, и я понял: Зимин собирал коммунистов.
— Серьезное дело, Митя: урки решили расправиться с нами сегодня ночью.
— Что значит расправиться?
— То и значит: устроить варфоломеевскую ночь, пришить меня, Воробьева, Зимина и Фетисова. Остальных зажать в кулак, загнать под нары, не давать еды.
— Надо их самих зажать! Надавать плюх и загнать под пары!
— Тихо, не шуми! — прошипел Володя. — Плюхами не отделаешься. У них ножички и планы очень серьезные.
— Откуда узнали?
— Мосолов рассказал Павлу Матвеевичу. Урки взялись за него: мол, ссучился. Требуют, чтобы он сам расправился с Зиминым и Фетисовым: «Ты рядом лежишь, в обнимку. Вот и поиграй с ними в перышки».
— Так чего же мы ждем?
— Об этом и речь. Надо опередить. Они на стреме, и делать все надо тоже по плану, осторожно, с умом.
Разговор мы вели беззвучно, прижимаясь губами к уху. Только так можно было сохранить секрет от соседей.
— Убивать людей мы не можем. Наш план такой: нейтрализовать главаря, то есть Петрова. Остальных без него можно будет призвать к порядку. Понял?
— Нет, не понял. Как нейтрализовать пахана? У него нож. И он настороже. Ты же сам сказал.
— Слушай, — влажно дышал Володя в мое ухо. — Главная роль доверяется нам с тобой. Ты да я, да мы с тобой, чувствуешь? Фетисов, Агошин, Мякишев, Петр Ващенко, Миша Птицын бу-дут помогать, привлекаем самых надежных. Много-то народу не надо, толкучка получится. Ясно?
— Ты не жуй, давай самую суть.
— Ишь, какой темпераментный! Слушай внимательно. Я затею игру в «жучка». Ты и все наши поддержите игру. Натуральную, чтобы пахана не вспугнуть. Будем играть, пока его не втянем. А втянем — значит, заставим водить. Я дам ему леща, чтоб долой с копыт. И вот здесь ты выступаешь на сцену. Прыгаешь на него и хватаешь за руки, ведь он все время за нож держится. Важно не дать ему очухаться. Я сразу к тебе приду на помощь. Задача остальным не дать развер-нуться. Петров крикнет: шухер! И вся бражка кинется сразу. Они это умеют.
— А если Петров не втянется в игру?
— Тогда тот же план с небольшим изменением: я даю ему по уху без игры, опять же ты сигаешь и хватаешь за руки.
— А Мосолов?
— За ним будет следить Фетисов на всякий случай. Я настоял: не верю уркам. Зимин ему доверяет. Положение у Мосолова такое: он и нам вреда не хочет, и против своих не пойдет в открытую. Ну, одобряешь план? Голосуешь?
— Одобряю и голосую обеими ногами. С Петровым что потом станем делать?
— Разрежем на куски и зажарим! — засмеялся Володя. — Отнимем нож и уложим под нары. Пусть там поваляется. Во время поверки сдадим конвою.
Мы лежали молча. Я уже отчетливо видел план в действии.
— Дело опасное, рискуешь, — опять прижался губами к моему уху Володя.
— И ты рискуешь.
— Больше некому. За мной первый удар — тут меня не заменишь. Если не хочешь, скажи.
— Ты что?
Я обиделся. Володя снова тихонько засмеялся.
— Ладно, ладно, ты парень смелый и ловкий, тебе доверяется главная роль.
Он потискал меня по-медвежьи, погладил по спине и сразу насторожился, я почувствовал, как напряглось его тело.
— Петров вылез, — шепнул он. — Следи за мной, Митя.
Володя лениво выбрался на площадку между нарами. Здесь был наш клуб, наша столовая и гимнастический зал. Если кому невтерпеж становилось лежать, он выползал поразмяться, посто-ять у печки.