«Земля железа и соли, ярая, жадная, жесткая, бурая земля; цветы розмарина, желтые цветы режицы, зеленая горечь сосен; кони, козы, волы, грязные овцы, пастухи с недобрым взором; скалистые обрывы, колючие кусты, кровь, пыль, глина – земля моя, прощай!» Так прощались с родными краями глаза Хуана Альфонсо, так беззвучно шептали губы. Он остановился у речки, дал передохнуть скакуну; вода, срываясь с кручи, громыхала по узкому руслу так же громко, как билось его сердце. От полуночи до рассвета он несся во весь опор, и белая борода отлетала назад, за плечо. Когда господин его, дон Педро [1], упал мертвым, он едва заметил, как из ослабевшей руки выскользнул, сверкая, кинжал. Мгновенно покинув замок, он вскочил на коня, проскакал мимо воинских шатров и понесся, не разбирая пути, через толедские земли. Он видел, как упал король, и спешил уйти от людей Бастарда [2] прежде, чем новость достигнет пределов королевства. Его страшила трусость малодушных, которые, несомненно, попытаются как можно скорее искупить былые колебания свидетельством своей верности. Что же лучше, думал он, что приятней новому владыке, чем связанный, плененный рыцарь, который двадцать лет кряду был мудрым советником его брата, павшего ныне в борьбе?
Старик еще раз окинул взором равнодушную землю и, медленно, осторожно перейдя реку вброд, оказался в дубовой роще, где мог немного отдохнуть. Только там, опершись спиною о ствол, он оплакал дона Педро. Братоубийственное объятие в зале замка, повергшее в оцепенение свиту обоих королей, предвещало и его гибель; и теперь, плача по господину, он плакал о самом себе.
Двадцать лет, целых двадцать лет шла борьба! Начало страшного царствования он помнил лучше, чем смуту вчерашнего конца. Двадцать лет!… Могучий король скончался в расцвете сил – чума взяла приступом крепость его тела, когда непобедимый повелитель Кастилии осаждал Гибралтар, и Хуан Альфонсо, наставник королевского сына, распоряжавшийся всем, пока господин его лежал в горячке, перевез прах в Севилью. Ужас назойливым слепнем кружил над его душою, когда он отдавал приказания, снимая осаду, и позже, в те печальные дни, когда свита ехала через Андалусию под горестное, непрестанное стрекотание цикад. От лагеря под Гибралтаром до самой Севильи дон Хуан Альфонсо думал о том, что будет дальше, и говорил молодому королю, какие беды предощущает его опечаленное сердце. За гробом, прикрытым королевским стягом, шел конь покойного, а за ним следовал дон Педро, внимая советам наставника.
– Господин мой и ученик, – говорил славный рыцарь, – ты еще недолго живешь на свете, но уже познал ратный труд. Однако труд этот ничто по сравнению с тем, который тебе предстоит. Короля почтенных лет могут обидеть, если он проявит слабость, больше никогда. Юный король должен убедить других в своей силе, особенно тогда, когда враги его сильны и связаны с ним родством.
– Ты говоришь о моих незаконных братьях? – спросил дон Педро. – Я покажу им, что я король.
– Лучше покажи, что ты им брат, – серьезно сказал рыцарь. – Когда отец твой препоручал мне тебя, слова его…
– Разве я не король? – перебил наставника юноша.
– Ты король, но сердце твое знает страсти, пойми же и страсть своего отца.
– Я укрощу свое сердце, обещаю тебе!
– Силы в тебе много, сын мой, но молодость не в ладу с разумом. Учись ему у великого владыки, которого мы хороним.
– Разумно ли наводнить королевство своими ублюдками, которые ненавидели младшего брата еще с той поры, когда он не покинул материнской утробы?
– А ты, дон Педро, всосал с молоком матери ненависть к сыновьям доньи Леонор [3]. Бедный ты, бедный! Страсть не должна быть госпожою слов и поступков.
– Нет, скажи мне, почему ты повел речь о разуме? Разве отец поступал разумно? Скажи, я хочу это знать, и да простит меня бог!
Довольно долго они ехали молча, и головы их клонились скорее под тяжестью мыслей, чем под палящими лучами солнца, поднимавшегося все выше. Наконец наставник заговорил снова:
– Быть может, я слишком дерзок, давая советы тому, кто стал моим королем, и все же, Педро, я должен повиноваться тому, кто уже умер. Уста мои воскресят слово, угасшее вместе с ним. Молю, послушай меня, как его! Я повторю беседу, которую наш добрый король вел со мною, пока не вручил свою душу небесам. Слушай же благоговейно, чтобы беседа эта запечатлелась в твоем сердце, как запечатлелась в моем!
Юноша не отвечал, и рыцарь, помолчав, продолжил:
– Знай, что, ощутив приближение смерти, сеньор наш король позвал меня и поручил мне вести тебя, пока ты молод. Нелегко было сдержать слезы, видя, что он жалеет не о жизни, а лишь о том, как беспомощен ты без него и какие тебя ждут опасности. Пойми, опасности эти он видел в твоем сердце, а не в чужой вражде. Если бы проклятый мор не оборвал его жизни в самом расцвете и он дожил до старости, корона увенчала бы твое чело, когда ратные подвиги упрочили твою славу, а мирные заботы укрепили разум. Чем могли бы тебя испугать сыновья доньи Леонор? Получив от отца и почести, и богатства, они стали бы самыми лучшими и самыми сильными вассалами умиротворенного владыки. Быть может, матери ваши скончались бы к той поре, а с ними кончилась бы их взаимная досада. Но бог решил иначе, и отец твой завещал мне оставаться с тобою, помогая тебе советом, ибо я многому научился за годы, проведенные рядом с моим почившим королем.
– Что же велит мне твоими устами мой усопший отец?
– Он советует тебе, дон Педро, никак и ничем не вредить донье Леонор и оставить ей все, что он ей даровал. Если подумать, совет этот достоин не только славного рыцаря, но и мудрого политика. Время развеет злобу, которой исполнена теперь эта дама, и она оставит тебя в покое или по меньшей мере оставит недобрые умыслы, которые привели бы к мятежу. Ты знаешь сам, что помощи ей искать не надо, ибо она может положиться хотя бы на собственных сыновей.
– Тот, кто зачал их, должно быть, их знал. Умирая, он боялся, что они мне изменят… Что же еще? Говори, мой наставник!
– Король сказал мне о твоих братьях – да упокоит бог его душу! – король сказал мне: «Они велики духом, но они и горды. Не любовь примирит их с доном Педро, а только рыцарская честь. Хуан Альфонсо. старый мой друг, соратник, постарайся сделать так – и тут он с мольбою сжал мне руку, – постарайся, чтобы королевство вершило великие дела, подобно походу против неверных, который мы сейчас ведем, и чтобы сын мой обращался за помощью к братьям, ибо просить во имя божье пристойно славному рыцарю. Сражаясь бок о бок, разделяя опасность и славу, они станут братьями по сердцу, а не только по крови». И это не все. Еще он сказал, что ты младше их годами и старше величием, а потому тебе подобает проявить добрую волю. Он сказал, что в смутное, неверное время, которым начинается всякое царствование, такой шаг принес бы много добра. Он сказал, что прежде всего ты должен сдружиться с милосердным доном Фадрике, через него же завоевать дружбу других братьев, жестоких и гордых, – дона Энрике, чью душу непрестанно искушает жажда славы; дона Тельо, терзаемого злобой. Ведь дон Фадрике не укрощает лукавством добрые порывы и не поддается приступам гнева; он любит петь, пирует с друзьями, всегда открыт любезной беседе…
– Слова отца моего, короля, разумны и добры, – отвечал погодя немного дон Педро. – Я последую его и твоему совету, сеньор дон Хуан Альфонсо.
– Дай-то бог! – воскликнул его наставник.
Похоронное шествие еще не достигло половины пути, когда весть о кончине короля достигла дворца в Севилье, где жила королева. Пока наставник увещевал наследника у гроба его отца, овдовевшая донья Мария, лишенная добрых советов, велела казнить донью Леонор де Гусман. Месть сопернице была для нее важнее, чем похороны мужа. Созвав верных людей, она гневно приказала немедленно отбыть в Медина-Сидониа и доставить ей оттуда голову доньи Леонор. Высунувшись из окна, она кричала, торопя их: «Скорее, скорее! Скачите во весь опор! Я состарилась, дожидаясь этого часа, и больше не могу терпеть ни одного дня. Будь она проклята! Она отнимала у меня жизнь по кускам, отнимите же у нее жизнь единым махом! Голова ее будет здесь к воскресенью».
Голос ее походил на вой волчицы. Когда посланцы миновали ворота, королева пошла к себе; глаза ее были сухими и ярко блестели. Севилью оглашал колокольный звон, но донья Мария думала не об умершем муже, а о той, которая родила ему столько сыновей и богатела и укреплялась с каждым сыном, тогда как сама она, в тоске и печали, воспитывала дона Педро и хранила очаг, где не было хозяина. «Почему, – думала она, – должна я плакать о его смерти, если он не был моим при жизни? Я… да, я жила для него, а он жил для другой. Она похитила у меня жизнь, за это не расплатишься одним ударом…» И королева перебирала в памяти годы тщетных ожиданий, подозрений, тягостных раздумий, когда она все больше привязывалась к мужу, а он становился все холоднее, все отдаленней, все суше. В повадках его и словах ей чудилось отражение повадок и слов той, другой, слухи о которой так терзали ее. Двадцать восемь лет прошло с единственного часа, когда они встретились с доньей Леонор, однако она не могла забыть натянутой, но счастливой улыбки, цвета токи, парчового плаща, черной ленты у шеи и того, как высока была соперница, даже склонившись перед ней, низкорослой… Теперь, дожидаясь выполнения своей страшной воли, она вспоминала ту давнюю встречу все четче и подробней, и это распаляло ее гнев. Она заснуть не могла, пока посланцы не вручили ей кровавую добычу.
Донья Мария отпустила придворных и осталась одна, держа на коленях ужасный, немыслимо тяжелый сверток. Наконец она развязала платок, встала, подняла к самому лицу мертвое лицо соперницы и стала жадно глядеть на перекошенный рот и на седые пряди, слипшиеся от крови… Не выпуская из рук маленькую, жалкую голову, королева наконец разрыдалась от усталости. И тут колокольный звон оповестил о том, что прибыло шествие, сопровождавшее прах ее супруга. Она совладала с собой: положила на столик свой трофей; ополоснула лицо холодной водой и позвонила в серебряный колокольчик, чтобы отдать необходимые приказания.
Через одни ворота входило в Севилью тело короля, через другие – весть о том, что его незаконные дети не хотят покидать своих замков. Когда – уже в соборе, во время мессы, – дон Хуан Альфонсо узнал об этом, он ощутил всем своим измученным сердцем, что сбывается предчувствие, не покидавшее его в пути, и – сквозь завесу ладана, под торжественные песнопенья – увидел неотвратимый, страшный конец нового царствования.
Однако этот конец приближался долго и тягостно; судьба являлась в разных обличьях, всегда бессмысленно жестоких, причем жестокость порождали не только гнев и ярость, но и, как то ни странно, самые добрые намерения. Могли ли победить i такую судьбу ясность разума, осторожность, государственная
мудрость? Могла ли хоть чем-то помочь добрая воля старого наставника, который упорно пытался рассеять в роде Гусманов ужас, порожденный местью неразумной королевы? Что дали долгие переговоры, объяснения, посулы, дары? Зачем трудились лучшие мужи королевства? Если все это приносило добрый плод, его немедля же отравляла игра злого случая. К примеру, дон Фадрике через месяц-другой пошел навстречу смерти тем самым путем, который должен был привести его к примирению с младшим братом. Дело было так: поддавшись благим советам, дон Педро призвал его к себе, дабы вместе, как добрые друзья, покончить с давним спором о правах алькантарского магистра [4], и ждал во дворце, намереваясь прижать к сердцу брата, которого никогда не видел, прославленного своею милостивостью. Но в самый последний час король узнал о коварной измене: прежде чем ответить на приглашение, несчастный Фадрике совещался с другими сыновьями доньи Леонор, гневно сетуя на короля, ущемлявшего его полномочия. Тот, кто принес эту весть, заверял, что передает слово в слово сетования незаконного брата: «Какой же я магистр? Он постепенно отнял у меня все права. Я не могу даже войти ни в один из орденских замков без его разрешения, и крест на моей груди стал знаком позора».
Затухшие было распри начались сызнова. Дон Фадрике плакал от гнева и стыда, вспоминая, как, повинуясь королю, рыцари Алькантары отказали ему в повиновении. «Я молил, грозил – все втуне! – восклицал он. – Пришлось мне уйти ни с чем». «Откуда я знаю, – сказал он наконец, – зачем меня зовут в Алькасар [5]. Должен ли я туда ехать?» Братья долго совещались и решили, должно быть: дон Фадрике притворится готовым к примирению, а получив от короля все, что только можно, употребит свои новые права во вред его власти. Такую весть принесли во дворец, и она достигла королевских покоев быстрее, чем сам магистр. Когда же тот прибыл, благоволение короля уже сменилось яростью – ведь у его ворот стоял коварный лукавец!
Дон Педро поглядел в окно и увидел внизу магистра со свитой. Рыцари на белых конях с алыми лентами в гриве остались ждать во дворе, а дон Фадрике, спешившись, направился в королевские покои… Едва пройдя первый пролет лестницы, он услышал сверху, из-за балюстрады, грозный голос: «Смерть магистру Алькантары!» Улыбка застыла на его устах, он поднял голову, и его испуганный взор впервые встретился со взором брата. «Измена!» – охрипнув от страха, крикнул он, а ему вдогонку гремели крики короля: «Да, ублюдок! Измена за измену!» Со всех сторон, преграждая путь беглецу, бежали убийцы. Одни из них ждали его у первых ступеней, другие настигали с железными палицами в руках. Магистр Алькантары сделал отчаянный прыжок, обнажая кинжал, и, чудом проложив себе путь, понесся по галереям и переходам. Наконец, совсем загнанный, он укрылся в какой-то зале; кровь из рассеченной брови текла на рыжие кудри его бороды. Забившись в угол, прикрыв левой рукой голову без шлема, он поразил нескольких врагов и, размахивая кинжалом, снова побежал куда-то. Но силы оставили его; он упал, и последний удар размозжил ему череп.
Случилось все это так быстро и беззвучно, что поджидавшая внизу свита ничего не заметила. «Все по местам!» – вскричал король и, подойдя к мертвому телу, долго в удивлении смотрел на него. Над разбитым виском, слипшиеся от крови и пота, золотились кудри, похожие на те, что вились и за его ухом; перекошенный, окровавленный рот точно так же, как у него самого, походил на чувственный рот короля Альфонса. А вот рука – маленькая, тонкая, белая, – на которой сверкал драгоценный перстень и в чьих пальцах кинжал казался игрушкой, ничуть не напоминала коротких, широких, грубых рук младшего брата… Оторвав взор от разбитой головы, дон Педро вгляделся в непонятную, почти женскую кисть, символ измены. «Что ж, великий магистр дон Фадрике, ты и впрямь умер!» – проговорил он.
Так оборвалась последняя связь, братьям пришлось стать навеки врагами. О, если бы он сумел обуздать свой гнев, хотя бы скрыть его!… Но пути назад уже не было. Подобно тому как вспыхивает огонь, лениво стлавшийся у самой земли, вспыхнула ярость Кастилии, сжигая все. Прислонившись головой к стволу дуба, дон Хуан Альфонсо обвел усталым взглядом оставляемые им земли. Смежив отяжелевшие веки воспаленных глаз, он видел пожар страстей, столько лет опустошавших королевство, таким, каким тот нередко являлся ему, – горящие нивы, гибнущие злаки, спаленные селения, горький дым, черные раны на месте жнивья, спекшийся камень… Король мой дон Педро, теперь умер и ты! Старый наставник знал наперед, что кончится так, и все же пытался помешать. Как часто предостерегал он, приводил примеры, не спал ночами, терзался! Страдаешь, стараешься, бьешься – все впустую. Дон Хуан Альфонсо не сумел выполнить мольбы умирающего повелителя. При всей своей мудрости, учености, благой воле он сделал не больше, чем мог бы сделать из могилы тот, чьи дети разрывали страну в кровавые клочья. Жизнь своего питомца он не исправил, как не исправил ее сам дон Педро, убитый теперь доном Энрике, и вот, убегая в изгнание, воскрешал неизвестно зачем тени былого.
«Кто укротит, – думал старик, – бешеного зверя, кто усмирит силу разумным словом? Ты обдумываешь ход, решаешь идти слоном или ладьей, предусматриваешь все и радуешься, представляя, как сдается противник перед тонкой мощью твоей игры… Но вдруг неожиданный толчок смешивает фигуры, а то и швыряет наземь доску. Что делать тогда? Начинать снова!» Дон Хуан Альфонсо вспомнил смутные очертания давней сцены; они с молодым королем играли в шахматы, и перед самым концом партии король оборвал игру: вот широкая рука, вся в веснушках, тяжко легла на доску, сметая и белые и красные фигуры; вот – мало того! – дон Педро толкнул коленом легкий столик, поднялся и резко, яростно, злобно стал шагать по зале, тогда как сам он молча ожидал, что же будет… Кто это стоял у стола, следя за взбешенным королем? А, дон Самуэль Леви! Тут он припомнил все: дон Самуэль, казначей, приблизился к ним кошачьим шагом и, не говоря ни слова, лишь вздыхая иногда, долго глядел, как они играют. Наконец он подстерег короткую заминку, обратился к королю и сообщил, что люди дона Энрике напали на евреев в Толедо, о чем ему поведал племянник, пятнадцатилетний Хосе, чудом спасшийся от погрома. Дон Самуэль начал спокойно, словно это его не касалось, но вскоре, судорожно сцепив руки, принялся рассказывать так, как рассказывал ему юный очевидец несчастья. Семья его мирно завершала полдник, все ели сласти и беседовали, когда распахнулась дверь и служанка, в диком страхе обхватив руками голову, закричала: «Идут! Идут!» Она еще не успела объяснить, что случилось, как началось истинное столпотворение. Мальчик спрятался в шкаф и, оцепенев от ужаса, видел, что почтенную голову отца рассек топор, который держала волосатая рука его тезки, Хосе Родригеса, придворного шорника, два года преследовавшего своей любовью прекрасную Лилию. Теперь сестра лежала на полу – бледная, как цветок, чье имя она носила; убийца намеревался осквернить ее бездыханное тело, тогда как сообщники его грабили дом, поспешно набивая сумы и узлы звенящей серебряной утварью. Мальчику пришлось видеть все это из своего укрытия. Озверевшая чернь то издавала жадные крики, то почему-то замолкала… Как могли не заметить, что он спрятался в шкафу? Наконец он не выдержал сам: он вышел, упал на колени перед убийцей и низко склонил голову, ожидая смерти. Но грубая рука легко, почти нежно тронула его волосы… Тем временем из глубин дома уже валил дым; люди выбегали на улицу; выбежал и он. Никто не обращал на него ни малейшего внимания. Когда стемнело, он уснул под мостом через Тахо, утром же направился в Севилью, к своему влиятельному дяде… Выслушав напевную, жалобную речь, дон Педро пришел в ярость и скинул на пол доску, а казначей и наставник удивленно глядели друг на друга, как бы вопрошая, чем кончится высочайший гнев. Никто и никогда не мог угадать это заранее. Иногда он пожимал плечами и ничего не делал, иногда обрушивал кары, поражавшие ужасом. Дон Хуан Альфонсо вздрогнул, словно от холода, вспомнив, как страшно покарал король одного протопресвитера: он велел закопать его живым рядом с телом нищего сапожника, которое жадный священнослужитель отказался предать земле. Что могло остановить коронованного безумца? Не поднял ли он однажды руку на собственную мать, осмелившуюся сказать злое слово о его возлюбленной, донье Марии де Падилья?… С тех пор прошло много времени, исчезла самая причина раздоров, сжигавших жизнь короля, прежние распри кончились; но воспоминание о постыдной сцене во дворце, когда дон Педро угрожал вдовствующей королеве, мгновенно воскресило гнев, омерзение, отчаяние, страх. Старый наставник почувствовал снова ужас, сковавший его, как только он понял, что дикая дерзость короля кончится очень плохо – плохо будет всем, плохо будет, увы, и верному Хуану Альфонсо, который тщетно пытался образумить высокородного ученика. Даже дон Самуэль был сильнее его; золото – великая сила, тогда как старый наставник мог положиться лишь на королевское благоволение. Дон Педро укрощал перед ним свои порывы, ибо любил донью Марию де Падилья, его осиротевшую племянницу и воспитанницу. Только этим и держалась его дружба с властелином. Как же мог он спокойно смотреть на то, что необузданный король подвергает свою даму гневу матери? Неужели ему мало вражды единокровных братьев, владевших половиной Кастилии? Неужели он решил внести раздор и смуту в свой собственный дом?
Ни ясный ум, ни осторожность советов не могли справиться со столь неразумными страстями. Король упорно и бесстыдно защищал против всех свою любовницу; королева и ее родня с такой же яростью пытались поправить зло, женив его на французской принцессе. Дон Хуан Альфонсо противился злосчастному замыслу всеми силами своей души, всеми способами, вплоть до интриг, а ему говорили: «Ты защищаешь свою корысть». О, как клеветали на него! Свою корысть? Да нет же! Политический союз (а чем иным был этот брак?) не мог помешать прочной, давней связи дона Педро и доньи Марии. К тому же при чем тут он? Люди считали, что он судит как дядя королевской любовницы. Но сам он знал, на что способен его необузданный воспитанник, и посему тщетно противился замышлявшемуся браку. Время не замедлило подтвердить его правоту. Из Франции прибыла донья Бланка, девочка с гордо поджатыми губами. Видит бог, ему было больно смотреть на нее, хотя она обладала редкой для своих лет выдержкой и молчала словно статуя. О, как поддерживает в беде гордыня! А что же вышло? Королева-мать, поливавшая его грязью за то, что он препятствовал свадьбе (никто не клеветал на него, никто не бранился так, как эта старая гарпия), уже не знала сама, чем поправить зло, чем смягчить дикую грубость своего сына. И все сподвижники ее стремились теперь предотвратить единственное, что могло родиться от этого брака, – чудище раздора. Прежде всего они хотели переломить королевскую волю и мольбами, и даже угрозами.
Забыв на минуту, что он изгнанник и жизнь его в опасности, старый рыцарь едва не рассмеялся, вспомнив, как долго и хитро готовили совещание во дворце и как врожденный блестящий разум короля, на сей раз приумноженный хитростью, опрокинул все тщательные расчеты и выставил в самом нелепом виде заботы родичей, тщившихся образумить его. Правда, вдовствующая королева, ведомая упорной ненавистью, предвидела это.
– Ничего мы не добьемся, – говорила она камеристке, одевавшей ее перед семейным советом, созванным в городе Торо. – Все тщетно, Хуана! Я иду туда не потому, что верю в успех, а потому, что королева-мать обязана там присутствовать. Но ничего не выйдет, поверь. Родичи мои полагают, что зло можно исправить, я же не надеюсь, что его удастся и облегчить. Я знаю корни этого зла; они горьки. Если короля вернут к жене, запрут с нею в спальне, привяжут к ложу, помыслы его будут с другою. Он будет глупо улыбаться, а она зачахнет от горя рядом с ним. Нет, нет… – И старая королева качала головою.
– Может быть, его опоили, ваше величество? – спросила камеристка, чтобы хоть что-то сказать.
– Опоили? Да, возможно… Я не удивлюсь никакому злодейству. Но сын мой так молод, что ему достаточно козней женщины.
– Конечно, сеньора. К тому же она так хороша…
– Что ты говоришь, дурочка? Красота ее фальшива, как ее сердце! Неужто, Хуана, и ты зачарована мнимою славой? Эту тварь называют красавицей; но разве такова красота? Если бы ты, как я, знала девочку, бегавшую по дворцовым садам, пока дядя ее, Хуан Альфонсо, предвидевший все задолго, прибирал к рукам важные дела, ты не восхищалась бы теперь столь обманчивой прелестью. Поверь, то было лицо бесенка. Чем же изменилась она? Разве кожа ее стала белой, а не смуглой? Разве сверкающие глазки стали ясными и большими? Разве уменьшился огромный, вечно смеющийся рот? Только слепой не поймет, откуда эта мнимая прелесть. То, что называют здесь красотой, носит другое имя.
– Без сомнения, сеньора, черты доньи Марии далеки от совершенства и потому не могли измениться с малых лет. Но те, кто не знавал ее прежде, те, кто увидел лишь взрослой, вправе счесть, что в ней кроется что-то…
– Вот именно, кроется. Под драгоценной парчою скрывается бес. Можно ли восхищаться тою, кто создан по образу и подобию похоти? Как ни скрывай этого, как ни лукавь, истина очевидна. Нет, я никогда не пойму таких восторгов. Все они, блудницы, на одно лицо! Чем пленяют они мужчин? Ты права, его опоили.
Королева замолчала. Камеристка начала снова:
– Ах, сеньора, король так молод!
– Молчи! – сердито вскричала королева. – Разве не различу я бесовскую страсть? О, сколько раз слышала я эту песню: «Он так молод, так молод… с годами он переменится». Пусть обманываются те, кто не знает, откуда эти чары. Я не обманусь, мне ведома истина. Подумай-ка: все полагали, что дело уладится, когда привезут французскую принцессу, а вышло только хуже. Никто не понимал, что ему противны благородство и чистота. Бедная невинная донья Бланка! Ты видишь сама, он сбежал от нее в первую брачную ночь и, обезумев от страсти, презрев все приличия, кинулся в спальню любовницы. Чем пленит его жена, когда он вконец испорчен восточной роскошью, благовониями, жемчугами, которые сам же и дарит наложнице для своей утехи? Они хотят все уладить… Они полагают, что зло поправимо… Что ж, дитя мое, я пойду на совет, ибо меня просили и отказать я не могла; но я не приму ни в чем участия, не произнесу ни слова. Они увидят, что здесь не поможет самая добрая воля…
Королева-мать и впрямь ни слова не сказала. Дон Педро, завлеченный обманом, прибыл в замок Торо, куда собрала высокородную родню его тетка, королева Арагона; она же взяла на себя другое бремя: стала его упрекать. Гордая старуха говорила, что он знается с подлым людом, что и для него, и для других опасны раздоры с могущественными братьями; и произнесла наконец слова, сохраненные историей:
– Достоинству вашему больше пристало общество знатнейших и лучших людей вашей земли – такое, в каком вы находитесь сейчас… – Потом, уже помягче, она добавила: – Без сомнения, добрый король должен проявлять милость ко всем. Но знайте, сеньор племянник, что ваша склонность к простому люду оскорбляет нас, вам равных. Кому даруете вы доверие и дружбу? Стыдно сказать! Евреям, выкрестам, торговцам. Кто распоряжается в вашем доме? Те, кто вчера были никем, сегодня же исполнены немыслимой спеси; те, чье присутствие противно, но еще противнее хвастовство. С кем советуетесь вы? Прости вас бог, племянник, но это уже невозможно вынести. Даже сейчас, собираясь беседовать с нами, вы не смогли обойтись без вашего дона Леви, который наживается на вас.
Она помолчала и, держась за ручки кресла, наклонилась.
– Чтобы избежать горших зол, – дрожащим голосом продолжала она, – чтобы доверие подданных не перешло к вашим врагам, мы, любящие вас, решили сами служить вам в вашем доме и в ваших землях. Поймите» сеньор, мы поступаем так ради вас, нимало не желая отнять хотя бы часть вашей власти, которую пятнают сейчас позором ваши недостойные избранники.
Все, кто был в зале, пытались взглянуть королю в глаза – но тщетно. Дон Педро выслушал речь своей тетки опустив голову, и на его помрачневшем лице проступила привычная ярость. Ему было неприятно, что высокородные сеньоры подтверждают молчанием упреки арагонской королевы. Когда последние ее слова показали ему наконец, какая уготована ловушка, он кинул быстрый взгляд на свою мать, но та опустила глаза, и король помрачнел снова. Теперь он знал, к чему все идет. Не двигаясь с места, он слышал, как брали под стражу там, за дверью, его казначея и всю его свиту, и присутствовал при том, как родичи распределяли между собою придворные должности. Однако тогда, когда он счел это нужным, он встал, с подчеркнутой медлительностью направился к выходу, спустился во внутренний двор, вскочил на коня и ускакал один, без провожатых.
Дон Хуан Альфонсо, который теперь тоже должен был скакать куда-то, стремясь лишь сохранить жалкую, старую жизнь, рассмеялся, припомнив, как дерзко ответил его король грандам королевства; и неуместный, громкий смех вывел его из отчаяния.
Да, дон Педро быстро и просто восстановил свою власть; приняв самые неотложные решения, поспешил сбросить бремя тяжких забот у ног своей подруги. С какой любовью внимала она во тьме его речам! Когда не были видны ни жесткая усмешка, ни гневный взор, ни грозные руки, голос этот не внушал страха, нет – он беспомощно дрожал, становясь все глуше и тише.
– Все, все против меня, – горестно жаловался дон Педро, – все хотят сломить меня. Даже собственная мать осыпает меня упреками, словно она сама не виновата… Откуда бы взяться моим бедам, если бы она не отомстила несчастной донье Леонор? Она не сумела справиться со злобой, а теперь, когда я вынужден бороться против развязанных ею несчастий, она решается мне вредить. Только на твоей груди, Мария, нахожу я покой!
– Дорогой мой, златовласый, сребролобый! – -. отвечала Мария де Падилья. – Зачем ты терпишь тяжесть венца? Педро, как бы я хотела, чтобы ты отказался от него и стал только моим!
– Нет, нет, не могу, – сказал он. – Ты думаешь, венец мне тяжек? Я родился королем! Тяжко мне другое. Мне горько и мерзко бороться против своих. Все хотят править мною; все хотят лишить меня свободы, словно я не король, а последний раб. Бороться хорошо с врагами. Братья и считают меня врагом, а потому погибнут один за другим, в этом я тебе клянусь! Но почему собственная мать хочет связать мне руки, когда не ей бы меня судить? Почему Хуан Альфонсо, твой дядя, хочет управлять моей волей, притворяясь, что ей подчиняется? Почему сама тень отца, – прости его, боже, – мешает мне, усложняет мое дело, оставив мне в наследство столько могучих и мятежных братьев?
– Хуан Альфонсо, единственный, кто нам верен при Дворе.
– Я рад, что ты его защищаешь, как и он защищает тебя против всеобщей ненависти. Это похвально; и все же скажи, почему лишь я один не могу положиться ни на кого из родичей? Слово «брат» значит «враг». Даже матери я не доверяю!
– Королева желает блага не сыну, а сыну-королю. Она мечтает о его славе. И еще, ты пойми: жизнь ее вечно подчинялась тяжким требованиям величия. Ей не понять нас с тобою, она должна гнушаться нами, она ненавидит меня из любви к тебе. Сердце мое безутешно, ибо несчастьями своими ты обязан мне одной. Нет, не возражай, я знаю. Разве причина ваших распрей не брак с доньей Бланкой? Сосватали вас не столько ради интересов королевства, сколько из ненависти ко мне. Ненависть же эта, повторю, родилась из слепой материнской любви, не ведающей, в чем твое истинное благо. Если бы вдовствующая королева могла заглянуть в мое сердце, она нашла бы там то, чего не даст ее сыну никакая принцесса.
– Ты ошибаешься, это не все, есть и другие причины. Распри наши породил не только мой злосчастный брак.
– Ах нет, без доньи Бланки все было бы иначе!… Скажи мне, какая она? Меня уверяют, что она прекрасна и очень юна, совсем ребенок. Скажи, так ли это?
– Никто не сравнится с тобой, Мария.
– Я знаю, мой дорогой, но все же ответь. Мы, женщины, любопытны; опиши мне донью Бланку. Высока она или мала? Смугла или белолица? Голубые глаза у нее или темные?
– Зачем говорить о ней, Мария? На что это тебе?
– Какого она роста, какие у нее волосы?
– Светлые.
– Золотые, как у тебя? А лицо белое, Педро?
– Не серди меня, дорогая.
– Ты прав, не сердись сам. Я не хочу, чтобы хмурился твой прекрасный лоб. Конечно, я верю, что ты на нее и не взглянул. Какой мужчина захочет, чтобы женщину клали ему в постель, не спросясь его воли? Этого одного достаточно для отвращения… А как ты с ней говорил? Я слышала, она не знает по-кастильски.
– Мне пора идти, Мария.
– Постой, погоди минутку! Послушай меня, Педро. Я должна тебе кое-что сказать. Быть может, королева и впрямь поняла, в чем твое благо. Она – мать, ей виднее. Я не имею права на любовь такого великого, такого славного короля. За все, что ты мне дал, я могу отплатить лишь бескорыстной любовью, а если она утяжелит и без того немалые тяготы, скорби моей не будет меры. Я не принцесса, хотя мой род мог бы поспорить с королевским. Вот почему я скажу тебе: подумай, Педро. Если ты поймешь, что я тебе мешаю, покинь меня без колебаний. Ты озарил счастьем мою жизнь, и я не хотела бы взамен…
– И это говоришь ты? Ты тоже с ними, Мария? Разве ты не знаешь, что, кроме тебя, у меня нет ничего? На твою грудь преклоняю я свою несчастную голову, ты стережешь мой сон, оберегаешь душу, и нет в моем дворце иных сокровищ. Тебе кажется, что, порви я с тобой, угаснет злобная зависть моих братьев? Досада гложет их, они не могут забыть о своем незаконном происхождении и сомневаются подчас, впрямь ли у нас один отец. Мать моя озлоблена тем, что не сумела править мужем, и теперь хочет править сыном. Вассалы только и ждут случая пограбить и, трепеща при своем господине, строят козни за его спиной. Но если бы даже разрыв наш мог пресечь это зло, я бы тебя не оставил. На что мне тогда все блага мира? Ведь ты – мое единственное благо. Как, оставить тебя?! Пусть они окружат твой дом, пусть заколют меня в твоей постели, заливая простыни кровью, – лишь вместе с жизнью моей я покину тебя!
– Мой Педро, какое счастье это слышать! Иди ко мне; ничто не разлучит нас. Мы будем вместе всегда! Я не выпущу тебя из объятий, чтобы ты не обнял проклятую дочь Франции!
Когда бы не оскорбление, нанесенное принцессе, кто знает, как долго терзала бы Кастилию глухая борьба против дона Педро. Гнев французского короля окрылил мятежных братьев, направил в единое русло их ненависть, дал надежду злобе.
Отвергнутая, оскорбленная, опозоренная принцесса вернулась ко двору своего отца. Долог и труден был ее путь, но наконец она достигла Парижа, пересекла подъемный мост, вступила в замок и – молча, не отвечая на поклоны – вошла в малую залу, где ждал ее король. Опустившись на колени, она поцеловала ему руку и застыла в неподвижности, впервые опустив долу взор с той поры, как ее столь тяжко оскорбили, – ей было страшно увидеть скорбь в синих глазах, в которых она когда-то видела лишь нежность. Король и впрямь смотрел на склоненный лоб и на опущенные веки дочери; но, когда она решилась взглянуть на него, глаза его дышали отнюдь не болью, а гневом. Они искрились яростью, они сверкали, словно саламандры, мечущиеся над пламенем его бороды. Тогда ощутила донья Бланка тот ком в горле, который душил ее все время. С великим трудом сдержав слезы, она сумела лишь хрипло спросить, много раз, одно и то же – поначалу тихо, потом жалобно, потом до крика громко:
– За что, отец? За что?… За что?!
Наконец слова эти слились в нечеловеческий вопль; и тут она зарыдала, терзая ногтями лицо, вырывая светлые кудри.
При виде таких страданий король забыл свой гнев и раскрыл объятия безутешной принцессе, чтобы она выплакала горе на отцовской груди. Немного успокоившись, но вся трепеща, донья Бланка стала повторять: «За что?», словно забыла все другие слова. Наконец она выговорила:
– Отец, зачем ты меня туда послал? Почему ты отдал меня чужим, как охотничью добычу? Вот я вернулась. Я была твоей дочерью. Теперь я лишь твой позор. Тебе плюнули в лицо, и, глядя на меня, ты будешь вечно это помнить, вечно, вечно!… – Тщетно убеждал он ее, что отомстит. Она кричала: – Такого стыда мне больше не вынести! – и плакала горькими слезами.
Пришлось оставить ее одну, в опочивальне, чтобы она отдохнула; и только две недели спустя (она провела их в полумраке, непрестанно рыдая) принцесса настолько пришла в себя, что открыла сердце своей наперснице. Она поведала о долгой пытке среди каких-то безумцев – злой королевы, иссушенной, как зимняя лоза, и вечно источающей яд злобы; молчаливых, застывших инфант; темнолицых дуэний, нашептывавших друг другу мерзкие сплетни; вечно ссорящихся мужчин, кричащих в слепом гневе, забывших обо всем, одержимых нечистым… Среди таких людей жила она день за днем, ночь за ночью и была для них лишь еще одной причиной раздоров. Никто не глядел ей в глаза, никто не сказал милого слова. В конце концов, меньше всего страдала она от дона Педро, грубого супруга, покинувшего ее без объяснений. Чего могла она ждать от него? Разве он искал ее руки? Нет, она была нежеланным подарком, вот и все.
Тем временем французский король отправил послов к мятежным братьям, договариваясь, как погубить дона Педро. Он обещал послать дону Энрике лучших своих рыцарей, чтобы тот, сломив силу брата, отвоевал королевский венец. Так и случилось. Могучее и славное войско перешло Пиренеи и помогло Траста-марскому графу решить исход борьбы. И в Кастилии, и за ее пределами нашлось немало народу, готового поддержать изменника; одни припоминали страшную смерть его матери, доньи Леонор, другие – нежданную гибель его брата, дона Фадрике. Сам же он, используя чужую злобу, сумел сыграть на дурных страстях и давних обидах и наконец решился назвать королевским знамя мятежа. Он хорошо говорил; взвешивал каждое слово; знал, чего от него ждут, и умел сказать в нужный миг то, чего не ждали. Перед решительным походом он собрал своих людей и, сказав им, как много оскорбленных доном Педро и как они сильны, напомнил каждому собственную его обиду, а растравив одну за другой все раны, неожиданно сообщил о могучей помощи французского короля. Не настало ли время, спрашивал он, ввести в Кастилии новые порядки, благие и милостивые? Так разжег он гнев, посеял надежду, разбудил пыл, дал пищу тщеславию и корысти; и плененные им друзья и родичи превознесли его, облекая раньше времени в королевский пурпур.
Руки его немедля обагрились пурпуром крови, когда он силою вырвал власть; а на одной из этих рук, правой, за три дня до битвы прочитали грозное знамение: «Ты достигнешь высшей славы, сеньор, если прольешь свою же кровь». В тот вечер дон Энрике с войском остановился на ночлег в небольшом селении.
Взяв с собою нескольких рыцарей, он отправился на площадь, где селяне проводили конец воскресного дня, глядя на бродячих лицедеев, плясавших перед храмом свои басурманские танцы. С появлением знатного мужа веселье прекратилось: барабан умолк, рожок оборвал свою песню пронзительным рыданием, заморская обезьяна убежала, а ученая коза, вращавшая большую юлу с удивительным, но нелепым проворством, прыгнула на какой-то треножник и тяжело свалилась на землю. Дон Энрике гордо смотрел с седла на испуганное смятение, когда мавританская плясунья предложила ему погадать. Он протянул ей руку; она предсказала ему славу и прибавила: «Если этой рукой ты прольешь свою же кровь». Граф не попросил ее разъяснить двусмысленное предсказание. Но через три дня оно оправдалось.
Выиграв битву при Монтьеле, войско Бастарда овладело замком, тогда как люди дона Педро остались под открытым небом. Ожидая зари во тьме кастильской ночи, братья решили наконец проявить добрую волю… Что замышляли они, в каком духе готовились к встрече, каких измен опасались, какой испытывали страх? Быть может, дон Педро внял увещаниям наставника и, спасая корону, хотел выиграть время. Быть может, дон Энрике, испугавшись нежданной удачи, прикидывал, как бы придать преступному захвату власти мало-мальски достойный вид и прикрыть добрым договором жестокое насилие, когда в окружении лучших своих рыцарей поджидал побежденного короля. Но, увидев, как тот – молодой, высокий, надменный – входит в сопровождении лишь четырех сподвижников, внезапно утратил силу и встретил младшего брата молчанием.
Дон Педро тем временем дошел до середины зала и остановился. Все тонуло в полумраке, свет падал только на него. Рыцари, смутные тени, стояли молча, пока вино гордыни не ударило в голову побежденного и, побагровев от гнева, он не спросил, кто же из них изменник и ублюдок, граф Трастамара. Он мог бы понять это сам по бледному словно смерть лицу своего брата. Услышав страшные слова, дон Энрике вскочил и, занеся кинжал, кинулся к королю, дабы осуществить пророчество, которое можно было понять по-разному. Смертельное объятие соединило сыновей одного отца.
Дон Хуан стоял на пороге; рыцари то и дело мешали ему разглядеть, как идет борьба, от которой зависит его жизнь, и, пока она длилась, он с трудом напрягал слух и зрение. Когда сцепившиеся тела упали, извиваясь в пыли, а старый наставник увидел, как разжалась рука дона Педро и кинжал выпал из нее, он повернулся и побежал. Крики: «Хватай его! Хватай!» – понеслись ему вслед и, затихая, угасли вдали.