Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Баранья голова (№4) - Баранья голова

ModernLib.Net / Классическая проза / Аяла Франсиско / Баранья голова - Чтение (стр. 2)
Автор: Аяла Франсиско
Жанр: Классическая проза
Серия: Баранья голова

 

 


Пока мы молчали, девушка чуть склонилась к матери – черные гладкие волосы на ее круглой головке точно посередине разделяла ровная линия пробора – и выслушивала ее распоряжения, которые мать давала вполголоса. Никакого секрета: просто девушке велено было приготовить прохладительные напитки, и та, проворно выпрямившись, обошла стол и направилась к колодцу во дворе, взяла лежавшие на закраине ровным рядком лимоны, сложила их в подол и скрылась в доме. Несколько минут спустя она появилась с большим кувшином, а затем принесла и поставила на стол перед нами очень чисто вымытые стаканы из простого стекла.

Пожилая сеньора тем временем снова оживилась. С нескончаемыми подробностями она объясняла, кто кому приходится в родне, кто с кем в каких отношениях, кто на ком женился, кто за кем замужем. Судя по всему, ее свадьба с Мулеем бен Юсуфом Торресом, отцом юноши, который сейчас, в присутствии матери, молчал и рассеянно теребил губами лепесток розы, сорванной перед этим в саду, вызвала в семье целую бурю, глубокие распри и даже смертельные обиды. В этой сваре, породившей массу проблем, не обошлось без резких столкновений, сложным образом перемешались разные интересы, все разделились на враждующие лагери; в семейную междоусобицу оказались втянутыми не только свои, но и чужие, и лишь благодаря мудрости, природному такту и богатому жизненному опыту одного из прадедов, глубокого старика, разбитого параличом, удалось несколько, хотя и не до конца, утихомирить семейные страсти… Однако я не мог следовать за женщиной по лабиринту ее повествования: слишком много мелькало имен, и я быстро запутался. Да и разве под силу было вообще разобраться в этом вихре имен и событий? Сеньора рассказывала все эти запутанные истории, я продолжал узнавать в ее манере, жестах, выражении лица сходство с манерами, жестами и выражением лица моих дядьев. Причем с каждым разом для меня становилось все яснее: гораздо больше, чем на Мануэля, живого и увлекающегося, но способного временами быть осторожным и сдержанным, она похожа на дядю Хесуса, беднягу Хесуса, простодушная порывистость которого или старческая глупость, ну, скажем мягче – упрямство, помноженное на фанатичность, – довело его до бессмысленной гибели в смутные дни гражданской войны. Вот бедняга! Мне показалось, что я снова вижу, как он в гневе закатывает глаза, словно призывая небеса в свидетели своей правоты, вижу его руки, не знающие ни минуты покоя; слышу интонацию его меняющегося, полного патетики голоса, то и дело прерываемого гротескным смехом; снова передо мной оживает его напыщенная жестикуляция поклонника оперных представлений – так я определял его манеру, и он действительно был горячим любителем оперы (а в чем он не проявлял горячности?), хотя, насколько мне известно, за всю свою жизнь в опере дядя Хесус побывал не более четырех-пяти раз… Женщина, правда не так громогласно, с долей мягкой иронии, исполняла передо мной репертуар дяди Хесуса, на который я вдосталь нагляделся в детские и юношеские годы, когда он беспрестанно устраивал свои представления перед семьей. Честно признаться, это открытие доставило мне не большую радость, чем прежнее, когда я решил, что сеньора похожа на дядю Маноло. Глядя на нее, воодушевленную, словно устремленную вперед, я спрашивал себя: как могло слабое сходство с Мануэлем скрыть от меня поначалу ее подлинный характер, так напоминающий характер Хесуса? Может, произошло это потому, думал я, что она похожа была на первого из них округлостью лица, простоватыми и незначительными чертами? Или дело в том, что в начале разговора она сдерживала свой темперамент, решив взять особую линию поведения и казаться более холодной, чем на деле, скрывая свою подлинную суть, а затем понемногу отбросила все это, и потому теперь сходство с дядей Маноло сохранилось лишь в виде искорок чуть вредной ироничности, да и она угасала под напором наивной и горячей открытости, свойственной также и Хесусу?

Внезапно замолчав, сеньора смотрела на меня и ждала ответа: по-видимому, она что-то спросила. Надо же! А я следил не за ее словами, а за выражением лица, движениями рук, ломающимся голосом, подрагиванием бровей – только эти особенности ее речи я улавливал, только они мне что-то говорили, а не те странные и сбивчивые слова, что срывались с ее губ. «Как? Простите, что вы сказали?» – спросил я. Прежде чем она повторила вопрос, я увидел в ее глазах оттенок доброжелательной лукавинки: а не хотел бы ли я рассказать о своей семье, живущей в Испании, чтобы нам лучше узнать друг друга.

Вместо ответа я снова задал все тот же вопрос: «А вы действительно уверены, что мы – одного корня? На чем основана эта уверенность?»

«Достаточно было увидать тебя, и сомнений у меня не осталось», – сказала она горячо, уставив в меня палец, весь в перстнях. «С первой же минуты! Неужели ты не понимаешь: не будь я полностью уверена, стала бы я говорить с тобой так доверительно? Мне довольно было одного взгляда! И тут же сердце сказало: что же ты стоишь, почему ты не спешишь обнять его? Но я сдержалась, подумала: а вдруг ему это не понравится? Я тебя побаивалась (тут я улыбнулся: если это и было так, теперь от ее боязни следа не осталось), стеснялась. И не потому, что у меня были сомнения, – просто ты стоял с таким отстраненным, холодным, гордым выражением… впрочем, это присуще всем Торресам. И потом… хочешь посмотреть на свой портрет? Подожди минутку!»

Не дожидаясь ответа, сеньора быстро вошла в дом. Ее суетливость начинала раздражать меня; несколько минут, пока сеньора отсутствовала, во дворе царило тягостное молчание: казалось, брата с сестрой тут и не было; молодой человек продолжал отрешенно сидеть, зажав в зубах розу, – возможно, ему все это прискучило и не очень было по душе; а девушка осталась стоять, где стояла, за опустевшим креслом матери, ее голоса я еще не слыхал. Я украдкой бросил на нее взгляд и увидел, что она смотрит в глубь сада: там на крохотном огородике давешний мой проводник-оборванец, присутствия которого я до этого не заметил, согнувшись над грядкой, кетменем рыхлил землю и поглядывал в мою сторону. Рядом с ним щипал траву привязанный к дереву барашек… Сеньора недолго оставалась в доме; она скоро появилась и протянула мне медальон с портретом, написанным цветной эмалью. Вручая его, женщина с многозначительным видом ожидала, как я отреагирую. На медальоне был изображен мужчина примерно моего возраста, похожий на меня, и – к чему отпираться? – даже очень; только волосы у него были посветлее (такие, впрочем, были у меня лет в двадцать, затем они потемнели, стали каштановыми), а взгляд (тут, правда, мог приложить свое старание художник) был мягче и мечтательно устремлен вдаль…

Внимательно всматриваясь в мои глаза, застыв и вся напрягшись, как кошка перед прыжком, сеньора ожидала, что я скажу, – лишь в глазах у нее был прежний оттенок легкой иронии. Увидав, что я поднял взгляд от портрета, она торжествующе воскликнула: «Ну, как? Кто это? Нет, это не ты, нет. Это мой прадед, Мохаммед бен Юсуф, самый прекрасный в нашем роду человек – ему удалось здесь, на земле Африки, вернуть семье Торресов достойное место, которое она занимала в Андалусии. Сейчас наш дом беден, но в свое время был одним из самых богатых в Фесе. Все изменилось с приходом французов, да и до них бед случилось немало – наживались на этом недостойные люди, узурпаторы чужого богатства и славы, умеющие лишь интриговать, без зазрения совести пользоваться страданиями других, в то время как…» И она опять углубилась в словесный лабиринт.

«…Ты расскажешь нам, как сложилась судьба Торресов в Испании?» Я вздрогнул – ее вопрос застал меня врасплох. В потоке утомительного многословия, от которого у меня закружилась голова, вопрос прозвучал неожиданно, и я не сразу понял его смысл: мне пришлось как бы задним числом возвращать его в память, словно он застрял у меня в ушах, и с трудом разбирать его смысл, будто полустертую надпись карандашом; итак, она сказала что-то вроде: «А как живете вы, Торресы, в Альмуньекаре? Ты расскажешь нам, как сложилась их судьба?» Все, что было до этой фразы – нудное, путаное, невнятное изложение непонятных событий, – осталось за пределами моего восприятия; четкий смысл вопроса, подчеркнутого последовавшим затем молчанием, вырвал меня из глубокого смятения, в которое я погрузился, глядя на портрет человека, о существовании которого я и не подозревал, человека, умершего давно, когда я еще и не родился, но вместе с тем имевшего настолько схожие с моими черты, что его изображение вполне могло сойти за мое, нарисованное вчера, – он вызвал у меня внезапное и странное ощущение тошноты. Мне захотелось бежать от самого себя, покинуть свою оболочку, отказаться от собственного облика, так меня тяготившего и даже от своего имени, от этих двух слов Хосе Торрес, которые пристали ко мне будто ярлык, – я вдруг ощутил, что не желаю воспринимать их как свои, что они мне не нравятся.

Правда, это чувство длилось всего несколько мгновений, как короткое головокружение. Освободился я от него, вспомнив вдруг почему-то – видимо, по дальней ассоциации – другой портрет, фотографию моего дяди Хесуса, уже в летах, с седой бородкой и обычным надменным видом, нелепо наряженного мавром на фоне бутафорского дворца Альгамбры. Я никогда не мог понять, как мог серьезный и уважаемый человек, городской судья, ушедший на покой, позволить себе столь безвкусную эскападу: вырядиться словно чучело гороховое, нацепить тюрбан, восточные туфли без задников и со старинным мультуком в руках усесться в подушки подле мавританских сводчатых окошек из картона перед объективом. Меня всегда возмущала эта фотография – в арабской рамке, – которую дядя показывал с большим удовольствием. Так вот, неожиданно мне вспомнился этот нелепый снимок, забытый бог знает сколько лет назад и ничуть не похожий на портрет, который я сейчас держал в руках: с него на меня смотрел молодой еще человек, одежды его не было видно – только голова, нарисованная просто и без ухищрений, но с явным желанием добиться наибольшего сходства с оригиналом… Так что же стало с нашей семьей? Ощущение, испытанное мною при воспоминании о старой фотографии, отдававшей непростительной провинциальной театральностью, было таким острым, что на сей раз я даже не почувствовал прилива сострадания или бессильного бешенства, которое всегда охватывало меня, стоило вспомнить – а тут он сразу же припомнился – дядю Хесуса, убитого выстрелом в затылок и выставленного прямо на земле, среди других покойников, словно ярмарочный товар, на обозрение толпы, в которой были и убитые горем люди, искавшие в этом скорбном ряду исчезнувшего родственника, но главным образом – зеваки, непременно слетающиеся на любое зрелище: некоторые отпускали мрачные шуточки, другие что-то злобно бормотали; все это в равной степени было омерзительно. Теперь ужас от воспоминания о навсегда врезавшейся в память сцене смешивался с раздражением, вызванным памятью о безвкусной фотографии дяди, выряженного арабом; странная смесь чувств действовала на меня словно успокоительное средство – не унимая боли, она в то же время словно отдаляла ее; нет, боль, пожалуй, была даже более острой, чем обычно, но она изменилась, как бы лишилась реальности, осязаемости. Итак, значит, что сталось с нами, Торресами, в Испании? Прекрасное настроение, в котором я пребывал весь день с самого утра, было вконец испорчено. Спаси нас бог – что с нами сталось!

Поглядев на часы, я увидел, что уже больше половины первого. Я встал. «Слишком поздно, – сказал я, оправдываясь, – лучше в другой раз расскажу». «Поздно? Тогда ты должен прийти сегодня поужинать с нами, – распорядилась сеньора. – Верно, сын? – спросила она у Юсуфа. – Попроси гостя, чтобы он согласился». Мне пришлось уступить. Новые родственники просили так настойчиво, так изысканно, пуская в ход замысловатые доводы, которым мне нечего было противопоставить, даже если бы чувствовал себя более спокойным, чего сейчас и в помине не было. Решив положить конец назойливым уговорам, я резко сказал: «Хорошо, пусть будет так: я приду к вам ужинать. Но с одним условием: сейчас Юсуф пойдет со мной – мы пообедаем вдвоем и вместо сиесты немного поболтаем». Мать улыбкой выразила согласие, и сын отправился со мной.

Выйдя на улицу, всю белую от яркого солнца, я вздохнул полной грудью. Посмотрев на моего спутника, я подумал, что, похоже, и с него, как только он переступил порог дома, спала тяжесть: как по мановению волшебной палочки Юсуф преобразился, повеселел и превратился в обычного молодого человека, ничем особенно не примечательного, живого и легкого, почти мальчишку. Я попросил его показать мне приличный ресторан, и, пройдя пешком минут пятнадцать-двадцать, мы уселись друг против друга в просторном зале, претендовавшем на некоторую респектабельность: на каждом столе – цветы, официанты – в белых жилетах. Мы выбрали место у окна во всю стену, откуда виден был красивый проспект, и в приятной обстановке – цвет потолка и стен ложился на белые скатерти свежим зеленоватым отсветом, а шуршанье вентиляторов под потолком действовало умиротворяюще – не спеша обедали, а я расспрашивал юношу о городе и его окрестностях, имея в виду интересы своего торгового дела. По правде говоря, ничего полезного он мне не рассказал. Юсуф был взволнован приглашением в ресторан – это было длянего внове: хотя он пытался сохранить обычную свою сдержанность, блеск глаз, готовность, с которой он поддерживал беседу, любезность и внимание к каждому моему слову выдавали его удовольствие. Молодой человек буквально забросал меня вопросами по радиоделу, которым очень интересовался. Юноша знал многие марки приемников, их характеристики, по ходу беседы выяснилось, что он в свое время изучал радиотехнику и даже собрал небольшой приемник, который они всей семьей слушали, пока аппарат не вышел из строя. «Где-то дома валяется…» Слушая его, я посочувствовал этим бедным людям – неважно, родственники они или нет, – и дал себе слово презентовать им «Роунер», пусть самой скромной модели: их это наверняка обрадует, а мне обойдется недорого. Да, решил я, обязательно сделаю им такой подарок…

Наступила пауза, она была долгой. Желая положить ей конец, я воскликнул: «Бывает ведь, до чего неожиданно: в дальних краях столкнуться с родственниками! А когда ваши предки покинули Испанию? Должно быть, когда изгоняли морисков? Какой ужас! Бросить все, что имели: землю, друзей, имущество – и кто в чем был отправиться на чужбину искать своей доли! Говорят, многие закопали клады, надеясь когда-нибудь вернуться и потихоньку вырыть. Может, и ваши предки оставили какие-нибудь сокровища?» – предположил я, улыбаясь. Юсуф искоса глянул на меня и подтвердил: «Что-то в таком роде и у нас говорили, верно. Но кто знает! Все семьи, уехавшие из Испании, уверяют, будто оставили там, в земле, сокровища». «А у нас, – продолжал я, – и в Андалусии, да и повсюду в Испании видимо-невидимо таких легенд, прямо наваждение какое-то: каждый мечтает найти клад. Кругом разговоры: «Быть такого не может, чтобы не скрывалось тут тайника с сокровищами. Один крестьянин недавно пахал поле и нашел монету чистейшего золота. А вот в этом доме наверняка есть клад – он такой старый…» Но и правда, клады время от времени находят, и тогда страсти разгораются с новой силой. Я и сам такой случай помню, произошел он, кстати говоря, с моим дедом – но не с отцом моего отца и дядьев, которые Торресы, а с дедом по материнской линии, из рода Валенсуэл, – с доном Антонио Валенсуэла. Впрочем, сам я его никогда не видал. Рассказать, как все произошло? Очень интересно. Случилось это, я так прикидываю, еще в конце прошлого века, представь себе. Шел дед по пустынной улочке, неожиданно его прихватило, он свернул в глухой закоулок, уселся у каменной ограды. И, сидя так, принялся развлекаться, отковыривать тростью куски штукатурки. Ковырял он, ковырял, и вдруг… на тебе! – посыпались на землю, прямо в пыль, золотые монеты: две, три, еще и еще… Старик вскочил, быстро привел себя в порядок и стал рассовывать по карманам блестящие монеты. Потом внимательно осмотрел кладку стены: бог ты мой, что там творилось, дружище, она вся золотом была начинена! Ну, он набил карманы брюк, пиджака, жилета, заделал дыру, которую расковырял в ограде, пошел домой и сложил монеты в ящик стола. Затем, никому ничего не сказав, вернулся, снова набил карманы и еще сумку, прихваченную из дома. Трижды наполнял он карманы и сумку, прежде чем выбрал из стены монеты». Юсуф слушал меня внимательно, глаза его, блестевшие как обычно, были серьезны. «Странный человек был этот мой дед, – продолжал я. – Ушел от жены, бросил дочерей, жил один, в запущенном старом доме. И вскоре его обнаружили утром в постели убитым. Так и не удалось установить, кто совершил преступление. Может, и его собственные слуги – многие так думали, но ничего установить не удалось. А мавританское золото как испарилось. Вот тебе еще пример, что не всегда богатство приносит счастье».

Так мы говорили о всякой всячине. Но молодого человека больше волновали дела современные, чем стародавние; Соединенные Штаты были ему интереснее, чем Испания. Он рассказал мне, что тут пережили люди во время минувшей войны, какие надежды она вызвала, какие тяготы принесла; о переполохе, вызванном конференцией в Касабланке, когда длявстречи с Черчиллем и французами прилетел из Вашингтона Рузвельт, которого возили в кресле-качалке; поведал множество историй про американских солдат… Вдоволь насидевшись в ресторане, мы пошли в кафе и там, на удобных диванах из красного бархата, провели сиесту.

Юсуф проявил такт – в тяжелые послеобеденные часы он снова стал немногословным. Кафе, как всегда в это время в Марокко, было забито посетителями – в воздухе слоями плавал табачный дым, привычно спорили завсегдатаи, которых стенные зеркала множили до бесконечности, музыкальный автомат снова и снова вовсю повторял какую-нибудь из восьми модных песенок: в него без конца опускали новые и новые монеты. Несмотря на шум и гам, там было хорошо. Отяжелев от сытного обеда – во всяком случае, я, признаться, чуть было не заснул, – мы лишь обменивались дружелюбными взглядами или лениво перекидывались банальными фразами. Юноша порою спрашивал у меня подробности про ту или иную страну: вопросы его подчас были по-детски наивными, но в них чувствовалась бесконечная любознательность, тяга к неведомому миру. Это было совершенно естественно для его возраста, а потому я отвечал с благосклонностью, хотя вопросы молодого человека начинали мне прискучивать. С другой стороны, что мне еще было делать в Фесе, где я никого не знал, в этот ничем не занятый долгий день? Сидя за второй чашкой кофе и рюмкой коньяка, от которой еще не отпил и половины, я чувствовал себя прекрасно и охотно делил с Юсуфом эти послеобеденные часы, когда на улице все словно вымирает.

Глядя сейчас на Юсуфа, такого размягченного, уважительного, совсем молоденького, – он смотрел мне в рот в ожидании каждого моего слова и с удовольствием прихлебывал кофе, – я вспомнил двоюродного брата Габриэлильо; припомнилось, как он однажды приехал с отцом в Малагу, и я пригласил парнишку

в кафе-мороженое, что на террасе по улице Лариос. Брат, тогда совсем мальчишка – он был лет на пять-шесть моложе меня, – ходил еще в коротких штанах. Помню, с каким восхищением он смотрел на меня, как был внимателен, старался вести себя соответственно случаю, не совершить промаха, помню, с какой осторожностью снимал он ложечкой верхушку затейливой пирамиды мороженого и нес таявшую ореховую массу ко рту, еще детскому, вокруг которого уже начинал пробиваться первый пушок. Я решил разыграть его, вспомнил старую шутку и весело спросил: «Ну-ка, а ведь наверняка не знаешь, что такое верх блаженства у мороженого?» Он застыл, держа ложку на весу, стал еще серьезнее и сосредоточеннее – как если бы преподаватель математики предложил ему доказать теорему, которую он не выучил. А потом, смешно удрученный, признался: «Нет, не знаю, даже не догадываюсь». «Не знаешь? Вот тебе на! Как же ты, глупыш, не сообразил: как раз ешь самую верхушку мороженого, а не догадываешься!» Брат стал весь пунцовый, даже уши покраснели; того и гляди расплачется. «Давай, давай Габриэлильо, навались на верхушку!» – смеялся я, похлопывая его по голой коленке. Должно быть, сам того не желая, я своей шуткой испортил ему удовольствие. Бедный мальчишка! Несчастное создание!

«Я расскажу тебе об ужасной судьбе моего двоюродного брата Габриэлильо Торреса – я о нем только что вспомнил, – сказал я, выдохнув клубы сигарного дыма раз, другой. Потом сделал паузу, допил до дна рюмку и начал: – Совсем молоденьким парнишкой, представляешь, он Погиб во время гражданской войны – и все по вине собственного отца, эдакого старомодного вольтерьянца: упрямство папаши и довело парня до гибели. Беда в том, что отец его, дядя Мануэль, всю жизнь строил из себя героя. Когда провозгласили Республику, он был на седьмом небе от счастья, изо дня в день все больше шалел, начал при всех поносить церковь, превратился в антиклерикала. Вел он себя так агрессивно и глупо, что в конце концов мы перестали с ним знаться; любой наш разговор из-за его крайностей всегда оканчивался ожесточенным спором, причем он переходил на крик. Дядя был человек неплохой, просто экзальтированный до невозможности; вся сила у него в глотку уходила. Бог ты мой, как мы часто сами жизнь себе портим, болтая что надо и не надо! Мальчик, конечно, привык повторять все, что говорил отец, а молодость всегда норовит слова превратить в дела, вот и записался он – кажется, без ведома родных – во всяком случае, мать об этом не знала, – вступил он, короче говоря, в организацию социалистической молодежи, причем как раз незадолго до того, как у нас началась заваруха. Что бы он натворил, застань его события, как меня, в красной зоне, одному богу ведомо: боюсь, словами он не ограничился бы. Но они жили в Гранаде, а она с первых дней попала в руки националистов, и парня тут же упрятали в тюрьму. Но как ему не повезло: сложись все как обычно, отсидел бы свое, а потом его отправили бы на фронт, вместе с другими ребятами, которых схватили тогда же, – сидел-то он в специальной тюрьме для несовершеннолетних, там никому больше восемнадцати не было. Так бы все и кончилось, как и у остальных. Но с ним получилось иначе. Послушай, что произошло… Однажды утром один охранник заметил, что кто-то позабавился, нарисовав ему на мундире серп и молот; ну конечно, он тут же донес – разве можно расхаживать с таким рисунком? Молчание в таких случаях расценивалось как сообщничество. Учинили расследование и пришли к выводу, что автор проделки – один из двадцати трех арестантов, сидевших в камере с моим братом Габриэлильо. Их допросили, все отрицали свою вину, – да и кто бы взял на себя такое, как бы на него ни давили? Но и оставить дело так не желали: было велено каждый день наказывать по одному из арестантов, пока не объявится виновный. И принялись выполнять приказ. Когда по утрам очередной из ребят, весь избитый, возвращался в камеру, из носа, ушей и рта у него шла кровь. Заключенные стали уговаривать друг друга признаться, кто из них устроил эту шутку, обошедшуюся всем так дорого. Прошло восемь, десять, пятнадцать дней, все были на пределе, некоторых покалечили, другие харкали кровью, и все поняли, что так будет продолжаться, пока не объявится виновный. А виновник не объявлялся. Еще бы, страшно! А может, и не было среди них виновного, кто знает; может быть, кто-нибудь из солдат над товарищем подшутил или – всякое бывает, человеческая подлость пределов не знает, да и глупость тоже – натворил это сам охранник, а потом пошел и пожаловался… Отчаявшись, ребята высказали начальству и такое предположение. Но это не подействовало – было поздно: солдаты в охране уже несколько раз менялись, того охранника и след простыл, остался только приказ избивать их одного за другим до полусмерти каждое утро, пока не признаются. А ребята в конце концов пришли к выводу, что ни один из них не был автором злополучного рисунка, и решили тогда: пусть лучше умрет один из них, хоть и невиновный, чем будут продолжаться истязания и забьют всех до смерти. Было решено: бросить жребий и, на кого упадет, тот возьмет на себя вину; так и поступили, и, представляешь, он пал на Габриэлильо, моего брата. На следующее утро в камеру по обыкновению вошли охранники, в очередной раз спросили, кто нарисовал серп и молот, а Габриэль сказал: Это сделал я. Его вывели из камеры и тут же во дворе расстреляли. А его товарищи, избавившиеся от побоев, оплакивали его гибель. Вот как бедному парню не повезло!»

«А что стало с его семьей?» – спросил после короткого молчания Юсуф с подчеркнутым спокойствием.

«Его матери посчастливилось: она умерла, ничего не зная об этом. Что касается отца и братьев, им каким-то образом – то ли кто-то помог, то ли взятку дали – удалось вскоре после окончания войны уехать из Испании в Америку, и с тех пор я о них ничего не слыхал. Устроились где-нибудь, если живы. Надеюсь, теперь-то мой славный дядюшка Мануэль перестал из себя героя строить. После войны ему, кстати говоря, тоже пришлось испытать на себе прелести тюрьмы… Слушай, а не пора ли нам уходить?»

Дышать в кафе было нечем, шум стоял оглушительный – дальше сидеть было невмочь, и я предложил Юсуфу прогуляться по городу, благо полуденная жара спала. Так мы и поступили. Не спеша прошли по центру, поели мороженого, поглазели на анонсы кинотеатров, но в кино пойти не решились, а потом мой спутник предложил то, чего я никак не ожидал, – даже не сразу понял его, – побродить по мусульманскому кладбищу. Название его, кажется, было «Карнеро». Забавный мне попался гид, а сама идея какова! Но я подумал, что там есть на что поглядеть, прогулка может оказаться экзотичной. Я спросил, далеко ли до кладбища, но, не дождавшись ответа, согласился: «Хорошо, поехали». Мы сели на трамвай и замолчали – лишь иногда Юсуф старательно, но без надоедливости объяснял мне, по каким местам мы проезжаем.

Мы приехали, но ничего достойного внимания я не увидел и решил, что юноша просто-напросто любезно пожелал показать могилы покойных родственников, прежде всего отца, Мулея бен Юсуфа. Мы не спеша, рассеянно прогуливались по аллеям кладбища, время от времени молодой человек так, будто мы оказались там по чистой случайности, останавливался – я вместе с ним, – читал надпись на очередной могильной плите, превозносившую добродетели какого-нибудь Торреса, и рассказывал мне соответствующий случаю эпизод из жизни покойника, потом мы шли дальше. Можно представить, в какую скуку это меня повергло. Да и Юсуф читал надгробные надписи без воодушевления – казалось, ему самому скучно, как бывает неинтересно музейному служителю без конца повторять пояснения, думая при этом совсем о другом.

Я перестал вслушиваться в слова спутника и любовался великолепием заката, который окрашивал все вокруг в горделивый пурпур. Глядя с пустынного холма, на котором находилось кладбище, на объятый пламенем горизонт, я спросил Юсуфа: «А где же молитва? Разве вы, мусульмане, не совершаете молитву на закате?» Я спросил, слегка забавляясь в душе, чтобы поддеть юношу, и замолчал, ожидая ответа. «Да, мне следовало помолиться. Следовало», – ответил он серьезно, грустно посмотрел вдаль, где теперь все было окрашено в золотистые и розовые тона, и двинулся дальше вдоль могил. Я молча пошел за ним.

Юноша довольно долго шел по аллее, потом снова заговорил. «Вот здесь, – сказал он, показывая пальцем на могилу, – похоронен Торрес-Беглец, иногда его еще называют Тот, кому помог ангел. Точнее, здесь погребено его тело, то есть туловище с руками и ногами, а голову ему отрубили, на целый месяц выставив на всеобщее обозрение; но раньше срока ее растерзали хищные птицы».

«Могила довольно старая», – заметил я полувопросительно.

«Ей больше ста лет, вернее, около полутораста – это случилось в пору правления султана Абдель-Ахмеда. Он и повелел отрубить моему предку голову – судя по всему, не без оснований. Этот мой предок, говорят, был великим греховодником… О нем ходят, вернее, ходили, забавные истории, легенды. – Юноша улыбнулся. – Султану он много хлопот доставил – повадился в его гарем. О предке шла слава, будто Аллах одарил его необычайными мужскими качествами, кстати, из-за этого при жизни ему еще одно прозвище дали, очень неприличное, в Фесе его только так и называли. И в конце концов у самой султанши разыгралось любопытство. Уж не знаю, удалось ли ей удовлетворить его или нет, много на этот счет злословили, но кончилось тем, что он угодил в подземелье. И вот тут начинаются легенды. Якобы в один прекрасный день – он уже больше года томился за решеткой – его разбудил ангел, знаком велел молчать и следовать за ним, провел по галереям дворца сквозь все двери и решетки, которые расступались перед ними. Наутро охрана нашла в подземелье лишь полупустой кувшин, а все запоры были целы, будто никто к ним и не прикасался… Правда, некоторые не верят в эту легенду, говорят, что деду удалось открыть двери тем же чудесным ключом, с помощью которого он раньше проникал в султанский сераль. – Теперь Юсуф говорил живо, с удовольствием, на него приятно было смотреть. Потом вдруг снова стал серьезным, голос у него изменился. – Мать, естественно, утверждает, что все это клевета, а Беглеца жестоко казнили за то, что он возглавил заговор против узурпатора Абдель-Ахмеда, хотел вернуть власть свергнутому с трона его двоюродному брату Абдалле, и в заговоре, уверяет она, принимали участие и пленники-христиане».

Вот что рассказал юноша; вернее, так сохранила его рассказ моя память по прошествии времени. В точности его я не мог бы воспроизвести; Юсуф оживился и говорил без обычной сдержанности, отчего его манера изъясняться стала еще более причудливой.

«А как же история бегства?…» – спросил я. «Главное в ней верно: с ангелом или без ангела, но он сбежал из тюрьмы, укрылся в горах Риф и, опираясь на местные племена кабилов, принялся возмущать против султана страну, собираясь на рамадан поднять восстание. Но кто-то его предал, и Беглецу пришлось в конце концов вернуться в Фес, теперь уже верхом на осле, со связанными за спиной руками. А два дня спустя его отрубленную голову выставили на позор у городского рынка».

Мы все еще гуляли, но, двигаясь к выходу, я поинтересовался: «Юсуф, а где могила того твоего деда или прадеда, которого я видел на портрете? Ты мне ее не показал». Юноша ответил коротко: «Он похоронен не здесь».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4