Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эта гиблая жизнь

ModernLib.Net / Авторов Коллектив / Эта гиблая жизнь - Чтение (стр. 15)
Автор: Авторов Коллектив
Жанр:

 

 


      Марина осталась искрой, тонким лучом, что связывал нынешнего Веселова с тем, давним. Свет Марины помогал Веселову в его рассуждениях о Боге и был как бы воплощением самой Любви к ближнему. Особенно радовался Веселов, что тогда так все произошло, что спустился он по дереву и убежал, и что Марину он, кажется, не тронул, только полюбовался на нее несколько недолгих минут. Это неосуществленное и ему самому придавало вес в его нынешних суждениях.
      Не по моде и не от страха перед смертью обратился Веселов к Богу. Обратился всерьез. Покрестился, принял первое причастие, и теперь стал примерным прихожанином в новом храме, построенном на собранные народом средства.
      О Боге Веселов думал много и с удовольствием. Несмотря на то, что учили Веселова атеисты-материалисты, он в физических и химических законах мира видел прежде всего проявления Сверхъестественного, Его высокого разума, который недоступен пониманию и требует лишь единственного – веры в Него. Верил Веселов искренне, но, как бывший безбожник, не мог остановить свою мысль, которая хоть и зиждилась на вере, но тем не менее часто желала доказательности. Многими бессонными ночами думал Веселов о Боге и пришел наконец к выводу, что Бог есть Любовь. Не та любовь, которая озаряла всю его жизнь и которую любовью-то назвать будет неправильно: она суть всего лишь совокупление. А Любовь к ближнему, готовность поделиться последним и принять от ближнего абсолютно все – от покаяния до побоев и самой смерти.
      Идя по улице, Веселов часто встречал бывших любовниц и коротких знакомиц. Многие жили сейчас счастливой жизнью, любили своих мужей, которых, возможно, любили и тогда, когда любили Веселова. Многих лиц Веселов не мог узнать, а они, улыбчивые или с гримасой боли, отвечали на его мимолетный взгляд: я тебя знаю, Веселов, ты дон-жуан. Иди мимо, счастью моему не мешай.
      А ведь на месте любого из этих мужей мог оказаться он сам... Стольким женщинам наобещал Веселов жениться, стольких обманул!.. Не обещал одной лишь Марине, да и то потому что не успел.
      Да, говорил Веселов самому себе, глядясь в тусклое зеркало. Бог есть Любовь. Бог есть самоотречение, и скоро я буду совсем готов самоотречься, а значит, сумею хоть на шаг приблизиться к Нему. Это мой удел, и хорошо, что не создал семьи, не привязал к себе ни одного человека. Возможно, даже уйду в монастырь, ибо Господу нелишни самоотверженные слуги Его.
      Так думал Веселов и сейчас, разглядывая свое обрюзгшее лицо и рыхлое тело – то, чем он не так уж и давно покорял женщин. Смотреть на себя было неприятно, и потому даже в эту минуту Веселов думал о Боге. Любя ближнего своего, от себя отрекись и даже невзлюби, – так формулировал для себя Веселов и считал, что это по-православному.
      Редкая радость – звонок в дверь!
      Смиренно пошел Веселов отпирать дверь и застыл, увидев на пороге старую нищенку с испитым лицом и ароматами вокзала.
      – Подожди, – сказал ей Веселов, но, смутившись, раздумал идти за подаянием и сказал: – Проходи на кухню, сейчас накормлю тебя чем-нибудь.
      Раздумывая, нищенка приостановилась в коридоре. Но решила, что если разуется, то создаст хозяину еще большие неудобства, и прошла на кухню прямо в растоптанных сапогах.
      – А ты художник? – спросила, тыча грязным пальцем в небольшой этюд, среди многих работ Веселова украшавший стены коридора.
      – Храм Христа Спасителя. Недавно писано, – подтвердил Веселов. – Опохмелиться хочешь? – попросту, как давней знакомой, предложил он.
      – Кто ж откажется? – хихикнула старуха, обнажив беззубый рот, показавшийся Веселову неопрятным.
      Достал из холодильника банку с огурцами, порезал хлеба и, не сильно поспешая, отправился в комнату, где добыл из бара непочатую бутылку. Вернувшись, обнаружил, что нищенка жует пустой хлеб.
      – Выпей вот для начала, – сказал сочувственно.
      Она опрокинула две рюмки подряд и взяла со стола огурец. Веселов тем временем уже поставил на огонь сардельки.
      – В Господа Бога нашего Иисуса веруешь? – по-деловому спросил старуху, когда она пыталась укусить огурец, который был ей не по зубам.
      Веселов бросился мелко нарезать другой огурец и налил ей в бокал огуречного рассола.
      – Верую, как же. А вот не скажешь ли мне, художник, что есть Бог?
      На этот вопрос Веселов давно готовился ответить кому-нибудь и с удовольствием сказал:
      – Бог внутри нас. Он есть Любовь.
      – Это я знаю, – вздохнула нищенка. – Почти сорок лет. Тем и жила, пока бездомной не стала.
      – Дети выгнали? – догадался Веселов.
      – Нет детей. Фирма.
      – Это ты Бога прогневила... На-ка вот с собой на дорожку.
      Он сунул ей пятьдесят рублей и начатую бутылку. Потом хлопнул себя по лбу и, схватив с огня сардельки, разложил их по блюдечкам.
      Нищенка налила себе еще водки, запила ее рассолом, а сардельку аккуратно положила в грязный полиэтиленовый пакет, куда перед этим отправила огурец.
      – Спаси, Господи, веселый ты человек, Веселов.
      Он слышал, как она прошла дверь, как зазвучали шаги по площадке, но никак не мог стронуться с места. Наконец бросился за старухой:
      – Постой-постой, а ты-то кто?
      – Испугался? – обернулась она со ступенек. – Не бойся, не колдунья. Я тебя у одного бомжа на чердаке по телевизору видела. И картинки твои тогда еще понравились.
      – Как звать-то тебя, сестра?...
      – Мариной кличут, брат, Мариной.

На веревочке (рассказ)

      Висит себе Дмухан Дмуханович на веревочке, глаза прикрыл, ветерком его покачивает. Нарочно повис Дмухан Дмуханович: грустно ему стало. Петельку хитрую-хитрую придумал, к корсетику хитрому-хитрому пристегнул – висит, людей пугает, а сам слушает.
      – Ну, сколько раз тебе повторять! – говорит Дарья Ивановна внучке Марусе. – Горлышко заболит.
      «Это про меня!» – радостно думает Дмухан Дмуханович.
      – Не будет тебе мороженого, – заканчивает Дарья Ивановна и уводит Марусю в детский сад, качнув Дмухана Дмухановича плечиком под пяточку.
      Завертелся Дмухан Дмуханович на веревочке, в голове закружилось, чуть было глаза не открыл. «Вот, – думает, – хорошо, что не заметили. Ребенка бы напугал. Надо было другое место выбрать – на площади, перед мэрией».
      – Ему-то уже хорошо, – слышится Дмухану Дмухановичу. – Он свой кайф получил. А нам что делать?
      «Это про меня, – думает. – Завидуют, что отмучился. Знали бы, что жив, не завидовали. Теперь снимать будут, протоколы составлять, искусственное дыхание и все такое...»
      – Ему-то хорошо, – продолжает между тем Иван Семенович Николаю Егоровичу про кого-то третьего. – У него зять в ларьке торгует. У него зять ему каждое утро по сто грамм подносит. А нам что делать?
      «Никакого зятя у меня нет, никаких ста граммов... Значит, не про меня, – вздыхает Дмухан Дмуханович. – Опять не заметили. Не то место выбрал».
      Прошли алкаши, даже не взглянули на висящего.
      – Ку-ку, ку-ку!.. – считает часы кукушка в чьей-то квартире. Восемь утра насчитала.
      «Так это же моя кукушка!» – догадывается Дмухан Дмуханович. И жалеет, что забыл гирьку подтянуть: кто знает, сколько тут еще висеть... Ничего, скоро выйдут на лавочку старушки – уж тогда засуетятся.
      Выходят – Аполлинария Кузьминична, Анна Ступановна и Аглая Фемистокловна.
      – Глянь-ка, Нюра! – обращается Аглая Фемистокловна к Анне Ступановне. – Видишь, висит?
      – Где? – поражается Анна Ступановна, но тоже видит и вскрикивает: – Мать честная! Повесили!..
      «Это про меня! – думает Дмухан Дмуханович. – Теперь начнут слезы лить да причитать. А я – вот он, жив-здоров: доброе утро, бабушки, я еще кого хочешь переживу, а за сочувствие – спасибо!»
      – И впрямь висит, – говорит Аполлинария Кузьминична, тетя Поля. – Не вижу, с какого там числа? Только горячую или обе фазу?
      – Горячую, на месяц! Чтоб им пусто было. Нет, опять не про него...
      Висит Дмухан Дмуханович еще минуту, вторую, и вдруг до него доходит: а ведь устроил он себе «повешение» аккурат под ящиком для овощей, что на четвертом этаже у Владимира Ильича, зятя Аглаи Фемистокловны. А если упадет сундук?... Нет, сейчас об этом лучше не думать.
      Зачесался нос у Дмухана Дмухановича: комар сел. Больно жалит! Подтянул Дмухан Дмуханович незаметно так левую руку, с часами, согнал комара, почесал нос. Уже пятьдесят восемь минут висит он в качестве упокойника, а никто на него внимания не обращает.
      «Зря, зря я здесь-то, – думает. – Надо было на Красной площади. Или перед Белым домом».
      Руки затекли. Горлу больновато. Надо было другую конструкцию выдумать.
      Вздохнул. Довисел еще пару минут – и стал из веревочки выпутываться. Невнимательный народ.
      Идет Дмухан Дмуханович в подъезд, на старушек не глядит.
      – До чего невнимательный! – слышит голос Аполлинарии Кузьминичны.
      – Нерусь, однем словом, – поясняет Анна Ступановна.
      – Битый час провисел, думал, не заметят. Своим знак подавал.
      А может, он с ночной смены? – говорит Анна Ступановна.
      Тогда пущай поспит, намучилси, – разрешает Аполлинария Кузьминична.
      Приходит Дмухан Дмуханович домой, завтракает и действительно ложится спать. Но не спится ему: вот на балкон упали грязные струи – это Владимир Ильич огурцы в ящике поливает. Лодырь из соседнего подъезда опять включил на всю катушку «Гуд бай, Америка, о!». Его сверстники суетятся у мусорных баков, разбрасывая содержимое. Как всегда, одного в бак засунут и крышкой накроют – развлечение такое. Гогочут и матерятся, не стесняясь. У них сленг теперь одинаковый – что у мальчиков, что у девочек.
      Встает Дмухан Дмуханович и подходит к окну. Смотрит на свой город, на страну свою и вспоминает рабовладельческий Советский Союз. Все эти годы он его вспоминает. Может, и не его, а юность свою безмятежную...
      Подтягивает гирьку на часах: пусть идут.
      Содрогнулся и загудел металл балконного ограждения – то оторвался все же и устремился к земле ящик с огурцами. Каждый год что-нибудь – то дефолт, то ящик...
      А дефолт по-ихнему – это по-нашему умолчание.

Александр Громов

      Громов Александр Витальевич родился в 1967 г. в г. Подольске Московской области. Когда не было еще года, родители переехали на постоянное жительство в г. Куйбышев (Самара). Военную службу проходил в Афганистане. Награжден медалью «За боевые заслуги». Заочно окончил Литературный институт им. Горького (семинар В. Шугаева). В 1996 г. стал лауреатом Всероссийской литературной премии СП России «Русская повесть».
      Автор трех книг: «Легкое терпкое вино» (1997), «Слава Богу за все» (2000), «О Любви» (2003). Публиковался в журналах «Москва», «Русская провинция», «Русское эхо», «Всерусскій соборъ».
      В настоящее время – председатель Самарской областной писательской организации России.

В. Л. (рассказ)

       Светлане Солнцевой с благодарностью

 

1

      Девушка позвонила в пятницу. Виктор Михнеев как раз намазал на хлеб масло и собирался пить кофе.
      Запахивая полы халата, он прошлепал в комнату, снял телефонную трубку и недовольно произнес:
      – Слушаю.
      – Можно переговорить с Виктором Львовичем Михнеевым? Голос у девушки показался напряженным, и Михнеев еще недовольнее буркнул:
      – Я слушаю.
      Девушка заторопилась:
      – Извините за беспокойство. Я хотела показать вам стихи. Мне посоветовали именно вам...
      – Ми-илая де-евушка, – протянул Михнеев, – при Союзе писателей существует литературная студия, там есть замечательный поэт Дмитрий Шадрин, очень милый и добрый, обратитесь к нему.
      Девушка помолчала и грустно вздохнула:
      – А мне советовали показать именно вам.
      «Вот ведь», – подумал Михнеев, вспомнил про стынущий кофе и согласился:
      – Хорошо. Приходите в Союз в понедельник после двенадцати, спросите меня. В трубке после быстрого «спасибо» раздались короткие гудки.
      Михнеев только направился на кухню, как телефон зазвонил снова. День начинался отвратительно. Но, видимо, не у всех: на том конце провода царило беспробудное веселье.
      – Хорош спать! – бодро поприветствовала трубка.
      – Я не сплю.
      – Молодец! – поддержала трубка.
      – Я ем.
      – Хорош жрать! Время делать бабки!
      Михнеев молчал, с некоторых пор подобная легкость бытия раздражала его. Трубка пояснила:
      – Старик, надо срочно к завтрему стихи на свадьбу. Сваргань, а я вечерком заскочу и бобы привезу... Ну, ты че, жуешь, что ли, там все? Хочешь, вместе на свадьбу завалимся, сам прочитаешь?
      Михнеев поморщился и спросил:
      – Сколько?
      – Чего сколько? А, ну как всегда, наверно, по червончику. – Да нет, строчек сколько?
      – Чего? – опять переспросила трубка и обиделась: – Чего ты херню всякую спрашиваешь, сделай, как всегда, и все. Ты же у нас надежда русской литературы, в конце концов.
      – Как звать-то?
      – Кого?
      – Кого-кого... молодоженов.
      – А, этих... Он точно Коля, а она, кажись, Наташа. Три рубля – и наша! Во! Я тоже стихами могу.
      – Чем они занимаются?
      – Кто?
      – Мо-ло-до-же-ны.
      – А-а... Да хрен их знает. Слушай, какая тебе разница, ты поздравление напиши, а не статью про производство. Хоп? Давай дожевывай, а я заскочу вечерочком.
      Михнеев вернулся к остывшему кофе и машинально подумал: «Эх, товарищ милый Коля, тяжела в семействе доля, три рубля цена Наташе, нету девки в мире краше, – и чертыхнулся: – Вот привяжется же такая гадость».

2

      Девушка появилась в Союзе писателей в половине первого и, заглянув в комнату, где вокруг большого стола сидели пятеро еще не утративших доперестроечной важности и достоинства пастырей слова, робко произнесла:
      – Извините...
      Пять голов медленно обратились в сторону юного создания.
      Девушка кашлянула:
      – А как мне найти Михнеева?
      Четыре головы также неторопливо вернулись к газетам, а та, что была ближе к двери, секунд через пять снизошла:
      – Он сейчас подойдет. Подождите.
      Девушка, не решившись войти в комнату, осталась стоять в коридоре, и за те десять минут, что ждала Михнеева, не услышала из комнаты ни звука, словно это было хранилище слов, где каждое оберегалось с религиозной преданностью: непосвященным здесь становилось неуютно и страшно, как на заброшенном капище.
      Михнеев появился в сером, удачно подобранном по крепкой фигуре, плаще и с совсем не вяжущейся с респектабельным обликом дерматиновой сумкой через плечо, какие обычно носили раньше молодые специалисты.
      После патриархального вида хранителей слова он показался девушке совсем молодым; она сразу догадалась, что это тот, кого она ждет, и чуть подалась ему навстречу.
      Михнеев тоже догадался, что это звонившая в пятницу девушка. Было в ней что-то трогательное и полузабытое, словно из доброго прошлого. «Студентка, – определил Михнеев, – курс первый-второй».
      – Подождите минуточку, – сказал он и прошел в комнату.
      В комнате послышалось шевеление, словно с места на место перекладывали пуховики и подушки, потом донесся звякающий, будто треснувший колокольчик, звук и чей-то глухой голос: «Иди, только скорей». Михнеев появился уже без плаща и сумки.
      – Вы принесли рукопись? – спросил Михнеев, и девушке стало неприятно от того, как он осмотрел ее.
      Она достала из пакета и протянула серого цвета общую тетрадку и, как показалось Михнееву, в последний момент попыталась задержать тетрадь у себя, ему даже пришлось легонечко выдернуть ее из рук.
      Михнеев раскрыл тетрадь и одним краешком рта улыбнулся:
      – Почерк хороший, это уже неплохо... А данные ваши где-нибудь указаны?
      – Что? – переспросила девушка.
      – Напишите, вот хотя бы на обложке, как вас зовут, и, если есть, телефон. Девушка взяла тетрадь, и снова Михнеев отметил ее нерешительность.
      – Вот, – протянул он девушке ручку.
      Та взяла ручку, чуть подумала, быстро что-то написала на оборотной стороне обложки, вернула тетрадь и прямо посмотрела на Михнеева.
      – Гм, – Михнеев не ожидал такого взгляда, глаза у девушки были небольшие и строгие. – Приходите в следующий понедельник.
      – Как – в следующий?... – Девушка испугалась и невольно потянулась к отданной тетради.
      – Ну, сейчас же я не буду читать... – перебил Михнеев и как-то так повел рукой в сторону комнаты, что, мол, вы сами понимаете, какая тут обстановка. – Я прочитаю спокойно все дома, а через неделю мы с вами встретимся и поговорим.
      – Хорошо, – решила девушка и направилась к выходу, но, пройдя немного, обернулась и сказала: – До свидания.
      – Всего доброго, – отозвался Михнеев и ушел в комнату, крепко прикрыв за собой дверь.

3

      Всю неделю Михнееву было не до серой тетради.
      Сначала понадобилось писать статью об одном предприятии, где догадались производить суперпрочный строительный материал на основе куриного помета. То ли сама идея так потрясла Михнеева, то ли стоявший на предприятии запах, то ли сам директор, потрясающе похожий на курицу (именно на курицу, а не на петуха) да при этом еще легко заикавшийся на букве «к», что Михнеев два дня никак не мог подступиться к материалу, и лишь когда уже отступать было некуда, встал в четверг в шесть часов, принял холодный душ и одним махом накатал положенные восемь страниц.
      Вторник же и среду потратил на чтение романа одной задыхающейся от тучности старушки. Писала старушка также тучно и с придыханием. И Михнеев подумал, что по рукописи графомана можно, наверное, определять его внешность.
      Впрочем, роман был не без приятностей. Старушка описывала свою бурную молодость, которая пришлась как раз не на самое веселое для страны время. Для нее же существовала только ее юность, и старушка представлялась Михнееву молодой стройненькой брюнеткой с немного нерусскими большими черными глазами и почему-то постоянно хохочущей. Он еще подумал, что вот бы на этом материале написать повесть о том времени: кругом страх, лагеря, труд до изнеможения, а героине хоть бы хны, она молода и ей весело жить. А ведь так и было. «Скажут потом, украл», – лениво подумал о возможной повести Михнеев, продолжая листать рукопись.
      Теперь, покончив с куриной статьей, он тут же, хотя и не успел дочитать старушечьего романа, заглянул на последние страницы и накатал на него рецензию.
      «Поперло», – пронеслось в голове Михнеева, и он повез статью заикающемуся директору, тут же, что показалось совсем невероятно, получил за нее весьма приличный гонорар и отправился в Союз писателей сдать тяжким бременем оттягивающий плечо старушкин роман.
      В Союзе сообщили, что у местночтимого поэта вышла книжка и в пятницу все приглашаются на вечер, а после – на банкет.
      – На пьянку, – уточнил Михнеев.
      – Бан-кет, – строго пресек вольности секретарь правления, помолчал и добавил: – А потом уже пьянка.
      Михнеев вспомнил, что в субботу у студенческого приятеля день рождения, и вздохнул.
      Все равно четверг получался относительно свободным, срочной халтуры не было, и Михнеев решил просто почитать набранные в Союзе писателей журналы, положил на тумбочку у изголовья кровати и серую общую тетрадь. Однако дело не дошло даже до журналов.
      Заявился знакомый, с которым некоторое время работали в одном газетном отделе, и начал жаловаться на жену: мол, она сказала, что он дурак.
      – Правильно сказала, – поддержал Михнеев, злясь, что и этот вечер пропал. Знакомый же, пропустив замечание мимо ушей, продолжал хныкать:
      – Хорошо тебе, ты холостой.
      – Плохо мне, плохо, – снова не в тон отозвался Михнеев и в очередной раз отметил удивительное свойство халтурных денег – они никогда не задерживаются. То, что добывается настоящим трудом, всегда расходуется не спеша, основательно, по нескольку раз прикинешь, стоит ли именно так их тратить, а с этими же – Михнеев уже доставал полученные сегодня куриные деньги – расстаешься легко, как утром со случайной женщиной.
      В воскресенье, уже ближе к обеду, Михнеев наконец вырвался со дня рождения однокашника. По дороге купил каких-то куриных полуфабрикатов, сварил себе бульон и весь день отпаивался им. Причем в башке занозой засела единственная тупая до неимоверности мысль: сколько можно было изготовить строительного суперматериала, если бы съеденные им куры остались жить на пользу обществу.
      Впрочем, Михнееву было всего тридцать пять и организм с последствиями банкетов и дней рождений справлялся достаточно скоро. К вечеру он почувствовал себя лучше, выключил телевизор, доел бульон, и тут на глаза ему попалась серая тетрадь.
      «Ага», – подумал Михнеев.

4

      В начале тетради почерк был ровный и по-девчоночьи старательный. И девчонка представлялась такой же старательной хорошисткой, все у нее было правильно и как раз о том, о чем пишут в ее возрасте: мама, сестра, школа, каникулы, еще неясные мечтания и, может быть, предощущение иного мира, который вдруг приоткрывался краешком в звездном небе, в яркой майской зелени, в падающих снежинках, и эти отголоски будущих возможных открытий выбивались из общей старательности. А, впрочем, вот и о снежинках:
 
Ложатся редкие снежинки,
Осенних луж скрывая грязь,
И вот уже на стеклах льдинки
Зима рисует, наклонясь.
 
      Сколько ей тогда было – двенадцать, тринадцать?
      Потом пошло такое же старательное подражание, через которое проходил каждый, и почему-то почти всегда у талантливого русского ребенка переплетаются Шекспир и Есенин – разум ссорится с душою...
      Однако почерк становился быстрее и вдохновеннее, вот, наконец-то, она влюбилась. И, разумеется, несчастливо.
      Правильно сказал Олеша: у истоков каждого творчества стоит неразделенная любовь.
      Михнееву вспомнилась его первая настоящая любовь к девушке, которая училась классом старше и была для него чем-то вроде священной тайны, прикосновение к которой так же желанно, как и смертельно опасно. Пока он служил в армии, девушка вышла замуж, а ефрейтор Михнеев написал первые стихи.
      Михнеев то опускал тетрадь, вспоминая свое, то снова принимался делать карандашом пометки, и вдруг поймал себя на ощущении, что некоторые строчки ему знакомы.
      Впрочем, Михнеев знал, большинство стихов в юношеском возрасте очень похожи и близки по настроению и темам, более того, когда лет восемь назад его приставили от писательской организации к школьному творчеству и три года подряд он был завален детскими тетрадками, ему приходилось встречать практически одинаковые стихи, присланные с разных концов области. Но таланты, разумеется, были. Михнеев очень старался тогда помочь им: выбивал деньги на различные семинары, проталкивал подборки в газетах, таскался по разным литературным местам, подбадривал, настраивал, увлекал, заставлял, и сейчас он мог бы гордиться, что почти в каждой областной газете были, так сказать, и его воспитанники. Но Михнеева это не грело. Наоборот, ему отчего-то становилось неловко, когда он встречал кого-то из своих бывших учеников, словно обманул их.
      Об одной истории вообще вспоминать было стыдно, собственно, после нее он и оставил в покое детей. Была там у него любовь, правильнее – страсть, к одной красавице. Она заканчивала школу, писала и в самом деле неплохие стихи, а он настолько ошалел от нее, что таскал с собой везде, где только она могла блеснуть своим талантом. Она и правда блистала, только неизвестно, чем тогда больше восхищались: стихами или ее изумительной красотой? Он даже всерьез подумывал, не жениться ли, но Господь уберег: она закончила школу и канула где-то в пространствах между Питером и Москвой.
      А вот уже строчки прямо-таки чуть ли не уставшей женщины:
 
Как просто все у вас, мужчин,
Вы или грешны, или святы...
 
      Нет, откуда-то он определенно помнил эти строчки. Может, читал это уже где-то опубликованным. И та девушка читала и просто по девичьей простоте вписала понравившиеся стихи в свою тетрадь. Это тоже случается. И часто, между прочим.
      Михнеев глубоко вздохнул, словно старый учитель, уставший от одних и тех же шалостей меняющихся из года в год учеников и пролистал несколько страниц. Его вдруг привлек год под одним из стихотворений. Нигде больше дат не было, а тут с точностью до дня было помечено, что стихотворение написано почти шесть лет назад. Он прочитал последнюю строфу, стоящую над датой:
 
Только нервно сжаты мои коленки,
Разрывая в клочья твои старанья.
Мне казалось раньше любовь – как птица,
А теперь – лишь смачный плевок на стенке.
 
      Это был как раз год его любви («Нет, все же страсти», – поправился Михнеев) к шестнадцатилетней школьнице. Был поздний декабрьский вечер, свет в комнате не включался и, когда они целовались на диване, вдруг заглянула луна, и он ясно увидел эти «нервно сжатые коленки».
      «Наваждение какое-то», – отмахнулся Михнеев и оттолкнул тетрадь, в голове же продолжало крутиться: «...плевок на стенке».
      «Да не было у нас тогда ничего, – начал неизвестно перед кем оправдываться Михнеев. – Не было. После – было. Да, было. А тогда она встала и засобиралась домой, а я еще пошел ее провожать».
      Звали ее Таня. На ней были короткая шубка и полусапожки, а голени оставались неприкрытыми. «И как она не мерзнет?» – думал тогда Михнеев, едва поспевая за ней и скользя по плотно утоптанному снегу. Раз и она, потеряв равновесие, качнулась, но он, идя в полушаге позади, успел подхватить под руку. После этого они пошли медленнее. Он отпустил ее руку, а когда они переходили опустевшую к ночи дорогу, она сама взяла его под руку, неуверенно и все еще страшась чего-то, держалась не за руку, а за рукав пальто чуть повыше локтя. Они перешли улицу и он поправил ее руку. Так и дошли до ее подъезда. У нее были темные глаза и густые почти сходящиеся у переносицы брови. Таня чмокнула его в щеку и убежала в подъезд.
      Михнеев придвинул тетрадь, и она послушно раскрылась на тех же самых стихах с датой. На этот раз он посмотрел в начало стихотворения, и еще одна жгучая догадка, да нет, теперь уже не догадка, а точное знание поразило его. В начале стихотворения стояло посвящение, всего две буквы: «В. Л.». Именно такими были его, Михнеева, инициалы. И именно так полностью – Виктор Львович – она звала его, даже после того, как они стали любовниками.
      Это случилось в субботу, в середине января, когда уже минули все старые и новые праздники. Они долго гуляли, а на улице было морозно и ветрено, и она снова была в короткой шубке и полусапожках, и ему все казалось, что она мерзнет. Когда же он заглядывал в ее красивое лицо, Таня улыбалась. И все же он чувствовал: что-то дрожало внутри нее. Михнеев сказал, что так они совсем замерзнут, и стал звать к себе домой пить чай, причем он и теперь был уверен, что тогда, в первый момент, и правда подумал о чае.
      Таня сказала, что ей нужно позвонить подруге, и отошла к висящему под козырьком автомату. Михнеев, сделав вид, что ему вовсе неинтересно, о чем она будет разговаривать, отошел, но встал с наветренной стороны и, попинывая сугроб, расслышал: «Нет, мама... Скорее, не приду... Останусь у Светы... Холодно... Нет... Да... Скорее всего... Ну пока». И тут Михнеев почувствовал, что и сам начинает дрожать, и что это не холод.
      Когда она вернулась от телефона-автомата и, зябко поежившись, попросила проводить ее домой, он не сомневался, что ночевать Таня останется у него.
      Они пошли в сторону ее дома, но в первом же ларьке купили бутылку вина «Варна», которого Михнееву больше никогда в жизни не приходилось пить, и повернули к нему.
      Он подумал тогда еще, что дрожь, охватившая его, больше похожа на дрожь преступника, когда уже невозможно отступиться от дела. И ее дрожь – тоже дрожь обреченного человека.
      Таня задержалась у его открытых дверей и долго посмотрела в глаза Михнеева снизу вверх, словно требуя какой-то клятвы. Он смутился, как-то глупо пошутил и прошел в квартиру первым, следом зашла она.
      Его поразили тогда две вещи. Первое: откуда у шестнадцатилетней девочки такое знание любовного искусства. Теперь он понимал, что это не знание, а дар, точно такой же, как дар живописи или дар к литературе, и как в литературе количество графоманов преобладает над числом талантливых людей, так и в любви. Поразили ее чуткость и умение угадывать его желания, он почувствовал, что в желании слиться, стать одной плотью она сильнее его. Но он не знал тогда еще, какой это страшный дар. Второе, поразившее – то, что даже в самые интимные минуты она называла его Виктором Львовичем.

5

      С этого момента и где-то до середины весны Михнеев испытал чувства, которые, казалось, уже никогда не должны были вернуться, все было, как в юношеские годы: провожание до дома, стояние под окнами с желанием уловить хотя бы силуэт в зашторенных окнах, хотя бы движение самих штор, раз ему удалось увидеть ее голую руку, закрывавшую форточку, и он был счастлив; он испытывал юношеские муки ревности, когда всюду ему мнились соперники и он ужасно страдал, если долго ее не было рядом; особенно терзали его всякие школьные вечера и дискотеки; он начал писать стихи, казавшиеся гениальными; он таскал ее на все окололитературные вечеринки, одновременно боясь, что кто-нибудь уведет ее. В апрельской книжке местного литературного журнала вышла ее подборка стихов.
      Как раз в этот месяц и легла тень на их отношения. Ему стало казаться, что Таня начала капризничать, что ее забавляет поддразнивать его ревность, что она стала уделять другим мужчинам больше внимания, чем ему, и тогда он сделал ей предложение, а она в ответ рассмеялась. Она вообще была весьма жизнерадостным ребенком.
      А он почувствовал усталость и надвигающуюся пустоту. Карнавал не может длиться вечно, в конце концов улицы пустеют и остаются лишь яркие, как сами воспоминания, конфетные обертки и прочий, уже не трогающий мусор.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41