Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Эта гиблая жизнь

ModernLib.Net / Авторов Коллектив / Эта гиблая жизнь - Чтение (Весь текст)
Автор: Авторов Коллектив
Жанр:

 

 


Коллектив авторов
Эта гиблая жизнь

Русская проза

      Откроем карты сразу?... Все равно ведь придется объясняться: такая уж книга, такой сборник.
      Прежде всего – о его названии. «Эта гиблая жизнь»... Как это так: жизнь – бесценный, щедрый дар, несущий всем нам свет и счастье, и вдруг – гиблая, гибельная? А вот так, и по очень простой для многих (счет – на миллионы!), ныне живущих в России. Гляньте окрест, оглянитесь! Что вы увидите? Разваленная, разворованная страна – в руинах, в бездорожье, бестолочи и бесхозяйственности. Все – в забросе... Причем, в каком-то ликующем, напористо-наглом, утверждающем нам ежедневно, ежечасно – другой жизни более уж не будет, не видать вам ее, и потому привыкайте к этой, оскорбляющей и унижающей человеческое достоинство, гордость, честь, право на нужную, любимую работу, когда выбирать уж не приходится, бери, что дают, что случай подкинет и не косороться, не брезгуй – до того ли!.. Ведь не живешь – выживаешь, не благодаря, а вопреки.
      Коли «не вписался», не стал олигархом, «новым русским», шикующим за счет наворованного, награбленного, когда после бандитской и наглой, беспрецедентной приватизации – заводы, фабрики – за бесценок, океанские суда – за один доллар! – воцарился стараниями демократов-перестройщиков новый «порядок» и уголовно-бандитский беспредел, то смирись, терпи и «не возникай»! Для новых хозяев жизни в нынешней России, открывших валютные счета «за бугром», отправивших своих детей учиться в зарубежные университеты и колледжи, ты – никто, грязь под ногами, и чем быстрее ты и тебе подобные, «не вписавшиеся», перемрете – тем лучше для них! Все вы отныне – балласт, вас списали, вас забыли, как Фирса в «Вишневом саде», и рубят, рубят последнее в России – только треск идет!
      Об этом – сборник, потому так и называется, и название это криком кричит... Оно – как стон, как проклятие всем тем, кто установил и насадил в России «новый порядок», как плевок кровью им в лицо, – пусть утрутся, пусть знают, что все мы, оставленные за порогом устроенной ими, гибельной для нас жизни, знаем ей цену и не желаем с ней смиряться, быть холопами и рабами при новых господах...
      Существенно: в сборнике этом, несмотря на его направленность, на само содержание и пафос, нет и намека на пресловутую «чернуху», которая нынче правит бал: что на страницах многих выходящих сегодня книг, что на телевидении (уж на нем-то особенно!). Ведь чернуха – это ликующе-сладострастное смакование язв и пороков, их нагнетание, когда в авторской позиции лишь одно: вот сейчас уж напугаю, так напугаю – всех переплюну, всех забью, буду самой «крутой»!
      Нет, в сборнике «Эта гиблая жизнь» – совсем иное... Здесь – боль и сострадание, та авторская любовь к «маленькому человеку», несчастному, погибающему сыну порушенной земли нашей, которой всегда упрямо была жива русская литература, начиная с Радищева, Гоголя, Пушкина, Некрасова, Достоевского и Толстого...
      Это – подлинно русская проза, открытая, жесткая и точная, справедливая и в своем нравственном посыле, и в нескудеющей, негаснущей любви к трудовому люду России, и в гневном, отрицающем, ниспровергающем презрении ко всем тем, кто рушит уклад нашей страны, добивает и доламывает в ней, кажется, уж последнее...
      И видится, мерцает в прозе этой, как раскаленный, рдяный уголь, как несгорающая купина, свет упрямой, стойкой надежды на иную долю, иную жизнь, которой все мы, трудовые люди России, достойны... Это ведь мы, а вовсе не новые в ней «хозяева», держим на своих плечах, своим трудом ее жизнь. Держим, несмотря ни на что... Так было всегда, и точно так же будет и впредь – ведь воры, бандиты могут лишь грабить, пускать в распыл все то, что было не ими нажито и построено. Они – тати в нощи, и не вечно же будет лежать над просторами России глухая, гибельная ночь их шабаша! Будет, будет еще третий крик петуха, прозвучит над русской землей, и затеплится над ней розовая, нежная полоса рассвета, все разгорающаяся, все набирающая силу... Авторы сборника верят в это, и потому в нем – не только боль и гнев. В нем еще – и надежда...
       Игорь Штокман

Постникова Екатерина

      Постникова Екатерина Валерьевна родилась в 1976 г. в Москве, в семье военного. Позже сама служила сначала в Вооруженных Силах, потом во внутренних войсках МВД РФ.
      Основные публикации 2000 г. – журнал «Юность» №№ 7–8, 9; 2001 г. – журнал «Юность» №№ 10–11; 2002 г. – журнал «Юность» №№ 7–8, журнал «Смена» № 7, журнал «Химия и жизнь» № 6, газета «Московский железнодорожник» № 46, 2003 г. – журнал «Если» № 3, журнал «Смена» № 4, журнал «Техника – молодежи» № 5.
      Кроме того, несколько рассказов опубликовано в военных изданиях, начиная с 1998 года.
      Премия имени Валентина Катаева за лучшую публикацию журнала «Юность» по итогам 2001 года. Победа в конкурсе «Альтернативная реальность», проведенном журналом «Если» в 2003 году.

Чистое небо той зимы (рассказ)

      Бабушка Соня впервые пожаловалась на боль в сентябре, буквально через несколько дней после начала занятий в школе. Все лето она была бодрой, бегала по магазинам и гостям, солила огурцы, обзванивала подруг и тащила их на озеро устраивать пикник под открытым небом, в общем – жила. Затеяла даже ремонт в своей комнате, но так и не нашла сил. У нее уже что-то болело, но не сильно, вполне терпимо. Можно было сказать себе: «Милая, а чего ты хочешь в семьдесят лет?» и философски вздохнуть. Но ко всему добавилась слабость, и бабушка стала больше сидеть, чем ходить, а по утрам взбадривала себя все большим количеством кофе, однако – тщетно.
      – Ты что? – рано утром, в моросящий дождь, внучка тронула ее, задремавшую за завтраком, и заставила очнуться.
      – Я?!. А, ничего. Не выспалась.
      – Не ври, бабуль.
      Бабушка Соня покусала нижнюю губу. В последние дни она начала худеть, и первым почему-то осунулось лицо.
      – У тебя что-то болит? – внучка внимательно посмотрела ей в глаза. – Я же вижу. Ты нездорова.
      – Я просто старая, а что у стариков не болит? Внучка фыркнула.
      – Ладно. Вот здесь, – бабушка положила руку на живот. – Но это же не такая боль, чтобы...
      – Ты у врача была?
      – Зачем?
      Несколько секунд они глядели друг на друга, потом внучка досадливо поморщилась:
      – Ну, тебя что, насильно в поликлинику тащить, да? Взрослая женщина, старая, как ты говоришь, а ведешь себя...
      – Не пойду, – капризно возразила бабушка. – Сама сказала: я – женщина. А болит что-то по женской части. Возьмут, вырежут все – и что от меня останется?
      – Почему сразу вырежут? – подняла брови внучка и вдруг побледнела. – Бабушка, да ты что такое думаешь, ты спятила...
      – Ты в школу идешь? – бабушка посмотрела на круглые старинные часы.
      – Нет.
      – Выгонят.
      – Да по фигу.
      Весь коридор второго этажа поликлиники запрудила огромная очередь, и бабушка сразу скисла:
      – Нет, я стоять не буду.
      – Жди здесь! – внучка рванула бегом, на ходу застегивая куртку, слетела вниз через две ступеньки и пулей долетела до ближайшего гастронома.
      В стране еще держался старый добрый социализм, кое-что пока продавалось, не ввели талоны и не начали писать на ладонях номера шариковой ручкой. Магазин был полупуст, за кондитерским прилавком, пестреющим карамельками в стеклянных сотах, зевала толстая крашеная блондинка.
      – Верочка! – искренне обрадовалась она. – Как Софья Михайловна?
      – Тетя Лена, – девочка пыталась отдышаться. – У вас конфеты хорошие есть? Бабушке нужно. Для врача.
      – Что, заболела? – продавщица нахмурилась.
      – Не знаю еще. В поликлинике очередь, а она стоять не хочет...
      – Ой, поликлиники эти... – лицо блондинки выразило сразу несколько эмоций. – А конфеты есть. Сейчас будут.
      Обратно Вера неслась с коробкой под мышкой, и конфеты гремели внутри при каждом шаге.
      – Я поражаюсь твоей наглости... – пробормотала бабушка Соня, когда внучка, не обращая внимания на протестующие вопли очереди, втиснулась в кабинет, пробыла там секунду и высунулась, протягивая руку: «Входи!».
      Докторша оказалась насмерть простуженной, но улыбчивой, и начала вежливо расспрашивать о самочувствии. Уточнила, где болит, прощупала бабушкин живот. Вера стояла, деликатно отвернувшись, и ясно представляла себе мысли обеих женщин.
      Бабушка: «Господи, как же она работает в таком состоянии? У нее из носа течет, как из крана... И пальцы холодные».
      Докторша: «Надо же, старуха, а как одета! И белье дорогое. Надушилась вся... Денег, небось, куры не клюют».
      Бабушка: «Не знаешь, что у меня – так и скажи, и нечего умное лицо делать».
      Докторша: «Чему у нее там болеть? В семьдесят лет?... Или аппендицит?...»
      Бабушка: «Ну да, ну да, еще вот тут помни, и тут... Лучше бы ты меня к гинекологу направила и не мучилась».
      – Знаете что, дорогая? – донесся до девочки голос докторши. – Я вам выпишу направление в районную больницу, к профессору Якушкиной. Прямо сейчас и поезжайте, она до семи принимает. Заодно и биопсию сделаете, и все анализы сразу...
      – Якушкина – это гинеколог? – спросила бабушка, застегивая молнию на юбке и поправляя свитер.
      – Это... ну, не совсем... – врачиха странно замялась, и до Веры вдруг дошло, что бабушкины-то мысли она угадала верно, а вот насчет доктора все сложнее...
      До больницы они добрались за час и несказанно удивились пустым коридорам консультативного отделения. В еще больший шок их поверг буфет с кофе и пирожками, а уж совсем доконал трехсотлитровый аквариум с рыбками, стоящий в вестибюле на сварном железном треножнике.
      Профессор Якушкина С. К., онколог (у Веры затряслись руки), обнаружилась за высокой белой дверью с золоченой табличкой. Девочку сразу выгнали, а бабушка застряла минут на сорок.
      «Может, это и хорошо, – Вера бродила туда – обратно по широкому звонкому коридору. – Раз так долго смотрят, значит, сомневаются. Правильно. Надо как следует проверить. Наверное, у нее все-таки не рак... Господи, пусть у нее будет не рак!».
      Открылась дверь, и вышла бабушка в сопровождении немолодой густо накрашенной медсестры. Секунду они пошептались, потом бабушка позвала каким-то серым, изменившимся голосом:
      – Зайчик!
      Девочка подбежала и схватила ее за руку:
      – Ну как?...
      У Софьи Михайловны тревожно бегали глаза:
      – Слушай, меня кладут сейчас... На обследование. У меня опухоль. Говорят, что миома. Это не страшно, это доброкачественное...
      Вера начала всхлипывать.
      – Подожди, не расстраивайся... Я же говорю, это не страшно. Может быть, сделают операцию. Я же не умру от этого, чего ты!..
      Внучка кивнула и вдруг с ужасом уставилась на ее уши: в них не хватало золотых сережек с изумрудами. Сережек, с которыми бабушка никогда не расставалась.
      – Бабуля, ты...
      Та сильнее сжала ее ладонь и зашептала на ухо:
      – Я тебя попрошу, съезди сейчас домой, привези мне мою пижаму, халат... только не шелковый, а фланелевый, он в шкафу на нижней полке. Ну, мыло, шампунь, все такое... ладно? Еды не вези, тут хорошая больница, кормят хорошо... – Бабушка оглянулась на равнодушную медсестру и вдруг начала стягивать с рук кольца. – Вот, возьми, отвези все домой. Положи в мою шкатулку. И никому не рассказывай, почему я здесь! Никому! Моим подругам тоже не говори, скажи, что я... что у меня желудок. Да, скажешь, что у бабушки просто болит желудок.
      В электричке Вера тихо плакала, сжимая в кулаке три бабушкиных золотых кольца, брошку и цепочку с медальоном в виде розы. От драгоценностей пахло духами, этим запахом пропитались и руки, и карман куртки, и девочка все время машинально подносила кулак к носу. Сладкий аромат лаванды вызывал новые слезы.
      Они редко жили с бабушкой вместе. Веру воспитывал отец, но случалось, что какая-то сила выдергивала его из дома в совершенно запредельные дали, куда заказана дорога детям, и девочка послушно собирала вещи и ехала в маленький подмосковный городок, в коммуналку с высокими потолками, в большую светлую комнату, полную зеркал и безделушек. Бабушка жила одна и всегда принимала ее радостно. Впрочем, было в этой радости что-то горькое, какая-то вина, которую Софья Михайловна всеми силами пыталась загладить.
      Сейчас отца похитило чудовище по имени РВСН и уволокло аж на Новую Землю. Вера порасспросила ребят в классе и узнала, что это – «ракетные войска стратегического назначения». Он уехал полтора месяца назад, оставив денег, и прислал уже два длинных трогательных письма, начинающихся словами: «Привет, мой маленький сибирский кот!». Созвониться не получалось, и Вера, подумав, решила не посылать ему телеграмму. Бабушка же просила никому не говорить. И вообще, зачем дергать папу. Ему там и так, по его выражению, тухло.
      Дома было чисто, пусто, пахло блинами. Бабушкины соседи обитали на даче, и в огромной квартире слышалось слабое эхо. Почтовый ящик подарил третье отцовское письмо.
      «Здравствуй, мой дорогой, самый огромный в мире сибирский котяра!
      Представляешь, сижу я ночью в казарме, записываю умные мысли в свой блокнот (потом дам почитать) и вдруг слышу странные звуки. Как будто кто-то косточкой подавился. Пошел посмотреть, а это дневальный стоит на посту и смеется до истерики. Рот сам себе зажал и корчится. Меня увидел, по стойке «смирно» вытянулся, а сказать ничего не может, только показывает куда-то.
      Я глянул, куда он показывает, и что ты думаешь? По казарме с деловым видом бродит большая птица, вроде гагары, толстая такая, как курица, и в тапочки бойцам заглядывает. А в клюве у нее чей-то носок. И гуляет, как на бульваре, вразвалочку.
      Я на дневального смотрю, сам уже смеюсь, а он вдруг мне добавил радости:
      – Товарищ майор, прикажете выгнать этого пингвина или пусть пока побудет?
      Вот тут меня, котик, и развезло. Сел на табуретку и встать не могу, ржу, как лошадь. Слово «пингвин» почему-то рассмешило. Наверное, это уже от нервов и одиночества. Я скучаю по тебе...»
      Вера читала письмо в электричке по дороге в больницу, пристроив листки на туго набитой кожаной сумке. Она везла бабушке, кроме халата и пижамы, ее пудру, духи, сиреневые меховые тапочки, зеркало, щипцы для завивки, крем для лица. В семьдесят лет женщина остается женщиной, а бабушка – в особенности. Да никто и не дает ей семидесяти, самое большее – шестьдесят.
      Палата оказалась одиночной и довольно уютной. Серьги с изумрудами сделали свое дело: кто-то принес настольную лампу, маленький черно-белый телевизор, графин с водой, мягкий стул, столик, электрический чайник. Пока Вера разгружала сумку, бабушка, сидя на кровати, все говорила и говорила что-то нервным дрожащим голосом, потом замолчала и вдруг сказала задумчиво:
      – Главное, зайчик, не паниковать. А я паникую. Не надо.
      И началось. Каждый день после школы девочка садилась в электричку и ехала в больницу, и каждый день выяснялось, что операции пока не будет. Давно сделали анализы, рентгеновские снимки, провели консилиум, исписали кучу бумаги, но дело не двигалось.
      Кончился сентябрь, зарядили дожди, дороги развезло в кашу. Бабушка сильно похудела, и пижама болталась на ней, как на вешалке. Вере казалось даже, что она стала меньше ростом, настолько высохло ее тело. Духи, забытые, стояли на подоконнике, потом исчезли, и бабушка равнодушно сказала, что отдала их медсестре: «Пусть пользуется, она молодая...» Телевизор работал постоянно, до ночи, пока на экране не начинала противно свистеть частотная настройка, и Софья Михайловна смущенно призналась, что он отвлекает ее от «всяких мыслей».
      А в начале октября она вдруг обняла внучку и попросила:
      – Заяц, сделай одолжение, привези мой медальончик. Вера улыбнулась было, но вдруг зашмыгала носом:
      – Бабушка, ты хочешь его отдать!
      – Не отдать. Подарить. У меня, видишь ли, рак, что бы они там ни болтали про доброкачественную опухоль. Мне нужна, очень нужна операция!..
      – Суки! – заплакала девочка. – Они специально тебя не режут, они...
      – Тихо! – бабушка намертво зажала ей рот. – Ты сделаешь? Привезешь? Зачем мне медальон на том свете, верно? Я еще на этом пожить хочу. Пусть даже без всякого золота.
      Медальон она привезла и отдала бабушке, в последний раз открыв его и глянув насвою младенческую фотографию. А на следующий день ее встретила на пороге отделения доктор Бородина, лечащий врач бабушки, и ласково обняла за плечи:
      – Здравствуй, моя хорошая. К Софье Михайловне сейчас нельзя, она спит после операции. Ты лучше завтра приезжай. Или даже дня через два, когда она совсем отойдет от наркоза.
      – Но все хорошо? – исподлобья спросила Вера.
      – Да! Да, мой маленький, конечно, хорошо! Что ты так на меня смотришь?... Операцию сделали, опухоли больше нет. Теперь ждем выздоровления. И ты бабушку не волнуй, не рассказывай ей плохого.
      Как ни странно, ни назавтра, ни через два дня бабушка от наркоза не отошла. Мутными слезящимися глазами смотрела она с голубой больничной подушки и слабо дышала, будто боялась своим дыханием кого-то растревожить. Вера сидела с ней, но так и не была уверена, что ее видят и узнают. Бабушка была где-то далеко. Ей кололи сильное обезболивающее и приносили горы таблеток. Ставили бесконечные капельницы. Постоянно мерили температуру. А Веру выгоняли уже через полчаса.
      Был вторник, когда Бородина окликнула ее на лестнице:
      – Лапочка моя!..
      – Почему бабушка такая? – девочка смотрела волчонком, ни на секунду не забывая о медальоне. – Что вы с ней делаете?
      – А как ты хотела? – удивилась докторша. – Операция очень серьезная и тяжелая. Она еще месяц даже вставать не сможет, а ты через неделю хочешь, чтобы она прыгала.
      Вера засомневалась. А действительно, ведь тяжелая операция. И бабушке как-никак семьдесят лет.
      – Но ты можешь облегчить ее состояние, – сказала Бородина. – Есть хорошее немецкое лекарство, ускоряющее заживление операционных ран. Как называется, ты все равно не запомнишь, но оно просто чудеса делает. Если поколоть его твоей бабушке, она за две недели на ноги встанет.
      Вера вскинулась:
      – А можно?!
      – Можно. Я постараюсь достать. Но учти, оно дорогое.
      – Сколько?... Бородина понизила голос:
      – Сто двадцать рублей за десять ампул.
      – Хорошо!.. Но у меня сейчас нет... – девочка мысленно посчитала содержимое своего кошелька. – А вы не можете сегодня достать, а деньги я завтра привезу?
      – Да... я пока заплачу из своих, – Бородина тронула ее волосы. – Только ты меня не обманывай, у меня ведь тоже есть дочка, а зарплата небольшая. Сама понимаешь.
      – Вы что! – испугалась Вера, в которой горячая благодарность смешивалась с легкой обидой. – Сроду никого не обманывала, кроме учителей, но их можно, у них работа такая...
      Сто двадцать рублей она взяла из неполных восьмисот, оставленных отцом на полгода, и рано утром уже бежала по лестнице в онкологическое отделение, прижимая к бьющемуся сердцу жесткие бумажки.
      За две недели бабушка на ноги не встала, и Бородина вздохнула:
      – Надо еще поколоть. Все-таки возраст, все плохо заживает... Вера без возражений снова залезла в шкаф и отсчитала еще сто двадцать рублей. Потом бабушке понадобилась особая сыворотка, повышающая иммунитет, потом – специальное питание, а в начале декабря Бородина снова предложила поколоть немецкое лекарство. На всякий случай.
      Уже лежал плотный снег, установился мороз, и Вера мерзла в толстой кроличьей шубке и двух свитерах, не понимая, почему мерзнет, и не желая признаваться самой себе, что причина этому – голод.
      Деньги кончились.
      Бабушка очень следила за собой и всегда закупала коробками дорогое туалетное мыло, кремы, шампуни, салфетки, белье, чтобы не ходить в магазин за каждой мелочью, но вот продуктами она не запасалась, предпочитая все свежее, желательно с рынка. Ничего, кроме двух килограммов сахара и пары банок кильки в томате, дома не осталось.
      Несколько дней Вера питалась белым хлебом, посыпая тонкие кусочки сахарным песком и запивая чаем. Мысли текли одна тревожнее другой, особенно когда принесли квитанцию за телефон и подошел срок платить за квартиру. К тому же, вдруг позвонила Бородина.
      Это было вечером, когда по телевизору заканчивался интересный фильм.
      – Лапонька, – голос докторши напоминал посыпанный сахаром хлеб, только не белый, а черный, совсем зачерствевший. – Ты прости, что от уроков тебя отвлекаю...
      – Я не делаю уроков, – мрачно отозвалась Вера.
      – Что ж ты так?... Ну ладно, я звоню потому, что бабушке твоей хуже стало, сердце шалит, сегодня вот кардиограмму делали, а там такие пики...
      Девочка молчала.
      – Ты слушаешь? – спросила Бородина. – Я тут подумала, надо бы ей укольчики поделать, а то и до инфаркта так недалеко...
      – У меня нет больше денег, – сдавленным голосом сказала девочка.
      – Как же нам быть?... – на том конце провода словно возник холодный ветерок и сдул слой сахара с куска черного хлеба. – Неужели ты для родной бабушки десятку не найдешь? Я могу, разумеется, ей колоть то же, что и всем, но и выздоравливать она будет, как все...
      Жуткое видение вонючей общей палаты на восемь коек, неизвестно каких лекарств, злых нянечек и застоявшегося воздуха больничной безнадеги заставило Веру сжаться с трубкой в руке.
      – Я придумаю... – пискнула она. – Что-нибудь. Обязательно... Сколько надо денег?
      – Всего-то восемьдесят рублей, – сахар вернулся, но у него был мерзкий привкус.
      Распрощавшись с докторшей, она больше часа рыдала в подушку, потом высморкалась и набрала номер подруги:
      – Надь, привет, – говорить было трудно. – Ты все еще куртку кожаную хочешь?...
      В день рождения, преодолев железную хватку РВСН, дозвонился отец и заорал сквозь треск веселым голосом:
      – Привет моему коту, огромному, взрослому и пушистому!..
      – Привет, папочка! – Вера старалась не шмыгать носом. Только что она плакала, вернувшись от бабушки, и еще не успокоилась, даже выпив половину флакона валерьянки.
      – Поздравляю кота с четырнадцатилетием! Желаю стать совсем большим, самым умным и самым красивым!.. Как ты?
      – Я хорошо, я нормально! – бодро закричала Вера. – А как ты?
      – Лучше всех, если не считать того, что я по тебе скучаю! Но меня утешает мысль, что осталось всего два месяца! Даже меньше! И я приеду!
      – Честно-честно?
      – Да! И мы вместе двинем в Мурманск жрать рыбу и набираться целительного фосфора! Кстати, я тебе перевод прислал, уже должен дойти. У нас тут с магазинами напряженка, поэтому купи сама себе что-нибудь!
      – Спасибо! – у Веры чуть отлегло от сердца. Бородина сказала, нужно еще сто восемьдесят пять рублей, и все.
      Отец прислал двести.
      Она считалась девочкой из хорошей, богатой семьи. Наверное, из-за дорогих шмоток, которые покупал ей отец, золотых сережек, кожаной школьной сумки, японского плеера. Бабушку ее знал весь городок, уважали, здоровались. Покойному деду, Герою Советского Союза, даже бюст поставили у заводской проходной. Мужики из местной воинской части спрашивали, как поживает папа. Мать знали тоже, но по молчаливому соглашению не упоминали при Вере.
      Мать как-то выбивалась из стройного ряда положительных персонажей. За спиной у девочки соседки шушукались: бедная, при живой матери – сирота, у бабки живет, ладно – отец, он военный, перекати-поле, а мать – вон она, то с одним, то с другим, и вообще странная какая-то...
      Веру это все не волновало. Пару раз она даже видела свою мать на улице и осталась равнодушна: тетка как тетка, немолодая и не слишком красивая, непонятно, что папа в ней нашел.
      Она любила отца, любила бабушку, любила свою жизнь, какой она была до всей этой истории с больницей. Читала, рисовала, самолетики клеила, метила в будущем в стюардессы, училась так себе, друзей и подруг было море. Но друзья друзьями, а вдруг оказалось, что ни одной живой душе не может она признаться, что дома нечего есть, плата за квартиру опять просрочена, а бабушка все не поправляется...
      На почте, куда она пришла устраиваться на работу, ей сказали: нет мест, летом приходи, в каникулы, когда все будут в отпусках. Магазин тоже отказал, а в близкой Москве было полно своих подростков, мечтающих заработать на обновку или мороженое.
      Она пыталась. Убирала за деньги чужие квартиры, ходила в магазин, сидела с капризными детьми, ездила на какую-то овощебазу обрезать капустные листья, перебирать картошку в хранилище. Платили копейки. Хватило на квартплату и телефон (вдруг позвонит отец?), на хлеб, на чайную заварку, на яблоки бабушке. От постоянного голода начал болеть живот, и Вера купила новокаин и пила его прямо из ампул, чтобы утихомирить боль и жжение. Врач сказал: язва. Выписал дорогое лекарство. И посоветовал не злоупотреблять жареной картошкой. При этих словах Вера заплакала.
      Близился Новый год, больницу украсили гирляндами, и девочка, сидя в бабушкиной палате, все время слышала магнитофонную музыку из ординаторской.
      – Ты похудела, – сказала бабушка. Швы у нее гноились и не заживали, несмотря на чудо-сыворотку.
      – Да так. Давно пора было.
      – Небось, одним кофе питаешься.
      – Да ты что, я ем, как лошадь, – Вера засмеялась.
      – Может, ты курить начала? Или влюбилась?
      Курить Вера и вправду начала, чтобы не так хотеть есть, а вот влюбляться ее совсем не тянуло.
      ...Иногда, после целого дня поисков работы, она заходила в маленькую бутербродную в центре Москвы, грелась там, пила горьковатый крепкий чай, жевала пропитанный маслом хлеб, а жареную колбасу с бутербродов уносила домой и варила из нее суп. После чая с хлебом у нее наступало что-то вроде опьянения, и мир начинал казаться добрым и светлым.
      Погода на улице стояла сказочная, мороз и солнце, синие тени на снегу, яркие блики в окнах и чистое, ясное, пронзительно-голубое небо. Температура доходила до минус двадцати пяти и прохожие шли закутанные, краснощекие, бодрые от холода. А Вера безжалостно мерзла в своей теплой шубе и через пять минут после выхода на улицу не чувствовала ни рук, ни ног. Все немело, даже язык.
      Она думала об отце в тот день, когда было особенно холодно и особенно нечего есть. С утра она попила несладкого чая, отвезла бабушке всего два яблока (на большее не хватило денег) и зайцем, тревожно высматривая контролеров, приехала в Москву. Фабричная окраина, на которую ее занесло, была пустынна, вокруг тянулись склады и бетонные заборы, величественно возвышались заиндевелые кирпичные трубы, и над всем этим странным пейзажем, в другое время обязательно затронувшим бы ее воображение, сияло резкое зимнее солнце.
      Проехала и остановилась чуть впереди белая легковушка, оттуда вытряхнулась семья: мужчина, женщина и маленькая, лет пяти, девочка. Все тепло одетые, с коробками и свертками, смеющиеся без остановки. Вера разглядела среди заборов приземистое двухэтажное здание с вывеской «Общежитие» и елочкой у входа. Семья шла туда. Из здания долетали веселые голоса, музыка, запах чего-то жареного, и девочка ускорила шаги, чтобы не чувствовать этого запаха, вызывающего в желудке тупую боль.
      Она думала об отце. Можно наскрести где-то денег и дать ему телеграмму: «Папа, я голодаю, помоги! Бабушка в больнице, мне пришлось отдать врачам все деньги, я продала лучшие свои вещи, денег больше нет». Но что сделает папа? Он, конечно, возьмет все в свои руки, пришлет перевод, потом сорвется и прилетит сам, устроив в своем РВСН страшный скандал. Но можно ли так делать? Папа – чувствительный, нервный, «психованный», как бабушка говорит. Дергать его – жестоко. Надо еще потерпеть. И вообще ничего ему не рассказывать. Никогда.
      Новый запах заставил ее напрячься: пахло вареной капустой. Кто-то варил щи, настоящие, с мясом. Совсем недалеко, буквально вот за этой дверью...
      Она сама не поняла, как толкнула заветную дверь и очутилась в просторном, облицованном белым кафелем, влажно-жарком помещении с запотевшими окнами. Толстые румяные женщины в белых колпаках, похожие на врачей, хохотали, переговаривались, вытирали рукавами халатов мокрые лбы, помешивали что-то в огромных котлах. Мощные вытяжки глотали горячий пар, гудели, пощелкивали.
      – Тебе кого, Снегурочка? – радостно спросила одна из поварих, увидев Веру в белой шубке и белой же шапочке. – Маму?... Тама-ар!.. Не твоя пришла?
      Вера смотрела на нее, как на богиню. Показалась Тамара, тоже круглая, румяная, с добрым лицом в морщинках и ямочках:
      – Нет, не моя. Ты кто, ласточка?
      И тут Вера, внезапно задохнувшись от острой зависти к неведомой дочке этой Тамары, сморщилась от слез и выдавила:
      – Я кушать хочу.
      И произошло настоящее предновогоднее чудо. Заботливые руки сняли с нее шубку, стянули две пары варежек, сунули взамен большую алюминиевую ложку и четвертинку черного хлеба, пододвинули к мокрому металлическому столу табуретку:
      – Садись, садись!.. Слабенькая какая. У тебя что случилось? Мама где?
      Перед ней очутилась полная миска дымящихся щей, и Вера набросилась на эти щи, давясь и обжигая язык, а тетки стояли кругом и сокрушенно бормотали:
      – Господи ты, Боже... А ведь не бродяжка, чистенькая девочка, и одета хорошо... Кушай, кушай, деточка. Второго, жалко, нет, второе работягам не положено... Вот, с собой еще хлеба возьмешь. Да не торопись ты, никто ж не отнимает...
      В глазах у них застыла жалость, но Вере даже не было стыдно, что чужие женщины жалеют ее. Ей хотелось только есть, и голод никак не уходил. Налили вторую миску, заварили чай и бросили туда шесть кусков сахара из порванной коробки. Добрая Тамара отыскала в сумке надломанную плитку шоколада и положила рядом с чаем.
      Вера жадно ела и отвечала на их вопросы. Да, есть квартира. То есть, комната. Есть папа и бабушка, но у бабушки рак, и она в больнице. Врачи забрали все. И могут потребовать еще. А папа в РВСН, и он нервный, его нельзя беспокоить...
      Выпустили ее только через полтора часа, когда убедились, что больше в нее ничего не влезет, даже крохотный кусочек. Она вышла на мороз, чувствуя, как горит лицо и тает за щекой твердый сахарный кубик. Ей было хорошо. Под мышкой в пакетике она держала две буханки серого хлеба и банку тушенки, и сокровища эти казались такими тяжелыми...
      Стыдно ей стало лишь дома, когда прошла эйфория от еды.
      Второй прилив стыда она ощутила через неделю, когда в магазине самообслуживания, прячась за прилавком-холодильником с рыбными деликатесами, торопливо проглотила ворованную булочку с изюмом, мягкую и сладкую, сразу вызвавшую боль и слезы.
      Потом стыд прошел, главным стало другое: где достать еду. Неважно – как. Можно и украсть. Главное – где.
      Она не помнила, как встретила Новый год. Кажется, по телевизору били куранты и шел «Голубой огонек», а на столе лежала бережно сохраненная плитка шоколада, которую подарила Тамара. Потом – провал. И жесткий ворс ковра где-то возле щеки.
      «Пожалуйста, – мысленно сказала Вера, обращаясь то ли к Богу, то ли к Деду Морозу, – пожалуйста, пусть все станет, как раньше! Пусть бабушка поправится! Пусть папа вернется в Москву! Пусть будет много еды!»
      Первого января в восемь часов утра раздался длинный звонок в дверь. Вера, заспанная, ослабевшая настолько, что каждый шаг вызывал головокружение, дошла до прихожей и вдруг почувствовала, как сильнее забилось сердце. Так звонила только бабушка.
      Это и была она, бледная, совсем постаревшая, в осенней куртке, с жестким лицом и зажатой под мышкой сумкой с вещами.
      – Выписали?! – ахнула Вера.
      Софья Михайловна молча вошла, поставила сумку на пол и вдруг заорала, заставив внучку отшатнуться:
      – Ты почему мне не сказала, паршивка этакая?!. Почему я от чужих людей все узнаю, а?!. Нет, ты мне скажи, какого черта?!.
      Запал у нее кончился, и она замолчала. Потом протянула руки и прижала внучку к себе:
      – Это правда? Насчет денег?... Я Бородиной этой мозги-то выбью, горшок ночной возьму и выбью!.. Ты представь, является ко мне совершенно посторонняя баба, я даже имени не знаю, и заявляет, что так, мол, и так, ваша внучка голодная по улицам ходит, кушать просит, а врачи все деньги у нее отняли...
      «Кто-то из поварих?» – мелькнуло у Веры.
      – Ну, ты представь! – бабушка все не могла успокоиться. Отпустив девочку, она начала мерить шагами прихожую. – Я иду к Бородиной, а она на меня – большие глаза, мол, ничего не знаю, денег никаких не требовала, а внучка ваша, небось, их на шмотки и на мороженое потратила...
      – На мороженое?!. – Вера замерла, чувствуя, как глаза наполняются слезами.
      – Тихо, тихо!.. – бабушка торопливо подскочила к ней и стала обнимать и гладить по голове. – Все, все... Я уже дома. Сейчас сберкасса откроется, получим мы с тобой мою пенсию за все это время и пойдем затовариваться. Торт купим с кремом. Хочешь торт?
      – Я хочу все! – захныкала девочка.
      ...Полтора часа спустя она сидела за ломящимся от еды столом и торопливо хватала куски с тарелок, а бабушка смотрела на нее, смаргивая слезы и пододвигая все новые тарелки. Софья Михайловна уже успела принять душ, накраситься и причесаться, и была совсем прежней, разве что глаза не светились, как раньше.
      – Верунчик, а я ведь сбежала.
      – Да ты что! – Вера с ужасом посмотрела на нее, продолжая вгрызаться в кусок докторской колбасы.
      – Да! – чуть хвастливо отозвалась бабушка. – Химиотерапия закончилась, а ту ерунду, какую они мне кололи, можно и в виде таблеток попить. Что я, дура совсем? Не понимаю? Справочников медицинских не читала?... Что ты так смотришь? Может, я еще замуж выйду. У меня, правда, тут, – она похлопала себя по животу, – одни кишки остались, остального нету, но я же рожать не собираюсь!..
      Вера вдруг поняла, что все происходящее – очень смешно, и начала хохотать, давясь колбасой, хлебом, конфетами и горячим кофе. Она смеялась все сильнее и сильнее, пока не хлынули слезы, а потом еще сильнее.
      – Над бабушкой старенькой смеешься? – Софья Михайловна забавно собрала губы в бутончик. – Бабушка глупенькая, да? А тебе лишь бы поржать? – она не выдержала и тоже прыснула. – Но это было все! Как я по коридору на цыпочках, на цыпочках – и вдруг как рванула!..
      Но Вера уже не смеялась. Она просто плакала, глядя на бабушку смеющимися глазами.

Аттракцион (рассказ)

      Ей отдали дедушкин домик на берегу моря и попросили больше никогда не появляться в городе. Именно из-за этой просьбы в день переезда она расплакалась и долго сидела на крыльце с мокрым платком, глядя, как прибой катает мелкие камешки.
      Потом успокоилась. В какой-то степени теперь она жила лучше, чем раньше. Двухэтажный дом из крепкого бруса с окнами на все стороны света, флюгер на крыше, до моря десять шагов, галечный пляж. Огромный детский санаторий рядом, и оттуда прямо в воду ведет белоснежная мраморная лестница.
      Закат раскрасил все в медовые цвета, и она вздохнула с каким-то облегчением. Все к лучшему. После городского лабиринта и тесной комнатки на десятом этаже панельной башни, домик у моря – это почти рай.
      Дедушка работал смотрителем аттракциона «Морские брызги» – запускал огромное «чертово колесо» и следил, чтобы ничего не ломалось. А если ломалось, звал механика. Вот и все обязанности. В остальное время он часами сидел у воды и смотрел на горизонт.
      Сейчас, после его смерти, колесо ржавело над волнами, отбрасывая на рыжую гальку странную вытянутую тень. За год нового смотрителя так и не нашли. Трудно найти одиночку, который согласится весь год безвылазно сидеть на пустом пляже, бесконечно возиться с железками и ходить в отпуск зимой.
      Она погуляла по пляжу, посидела в кабинке карусели, выкурила сигарету и поднялась в свой новый дом. Первый этаж занимали спальня и душ без горячей воды, наверху была большая кухня с четырьмя окнами – по одному в каждой стене. На кухонном столе, прижатое сахарницей, лежало дедушкино письмо:
      «Дорогой дружище!
      Меня забирают в больницу, и я боюсь, что не вернусь сюда. Рак, знаешь ли. Впрочем, это неважно.
      Что я тебе хочу сказать. Дом хороший, тебе тут понравится. Зимой тепло, газовое отопление, только не забывай убавлять на ночь пламя в колонке. Баллона хватает где-то на неделю, а новый можно получить в белой пристройке у санатория. Скажешь, что ты новый смотритель, тебе газ бесплатно полагается. Не бойся качать права, если будут возникать, они это любят.
      Вот. Воду можно нагреть на плите. Зимой проблема, труба идет поверху и по ночам иногда замерзает. Лучше просто подождать, днем она оттаивает. Так что мойся на здоровье.
      Магазин есть в санатории, но вообще-то тебя должны бесплатно кормить в столовой.
      Зарплата по первым числам в кассе санатория. Инструкцию по карусели найдешь внизу, в верхнем ящике стола. Здесь все просто, главное, не забывай программировать количество циклов. А то я однажды забыл и лег полежать. Через полчаса проснулся. А она все крутится! Слава Богу, у ребятишек головы крепкие.
      Ну, атак все ничего. Жить можно. Все вещи забирай себе. Книг, правда, интересных нет. Ну, счастливо, брат!»
      Она сложила листок и бережно убрала его в буфет. Внизу, на полу и на кровати, валялись сумки и пакеты. Взяв мобильный телефон, она улеглась прямо в джинсах и тапочках и набрала номер.
      – Да?... – ответили через секунду.
      – Мама, – она устроилась поудобнее. – Ну, как ты там?
      – А-а... – мать чуть помялась. – Это ты. Привет.
      – Да, это я, – подтвердила дочь. – Уже ложусь спать. Здесь отлично. Меня никто не спрашивал?
      – Спрашивали, – неуверенно ответила мать. – Двое. Я им дала твой телефон. Только знаешь...
      – Что?
      – Знаешь, Вика... Я хочу сказать, что мы, наверное, не сможем вносить деньги за твой мобильный. Ты сама понимаешь, у тебя... друзья, разговоры, а мы...
      – Конечно, конечно, мама! – перебила Вика. – Я устроюсь на дедушкину должность. Тут зарплата. А кормят бесплатно. Так что...
      – Ну, хорошо, – вздохнула мать. – Мы уже ложимся здесь. Ты еще что-нибудь хотела спросить?
      – Нет, спокойной ночи!
      Подумав, она набрала другой номер, но там оказалось занято.
      Ей снились грохочущие трамваи на повороте возле дома, жаркие улицы, пыльные скверы. Снился Павел в красной тенниске, загорелый, стройный, на своем балконе. Снился почему-то Василий Федорович, как всегда, нелепый, в галстуке-бабочке и темных очках. Много чего снилось.
      Утром были облака и шторм, барометр на стене показывал «бурю». Вика позавтракала бутербродами и чаем, распихала вещи по полкам шкафа, надела самое сексуальное платье с вырезом и пошла наверх в санаторий.
      Ее приняли на работу без малейших колебаний, выдали брезентовую робу с Нептуном на спине, рукавицы и длинную ленту обеденных талонов. Завтрак она уже пропустила, но зашла все-таки в просторную столовую с розовыми колоннами и выпросила стакан какао с кусочком творожной запеканки. Высокий парень за стойкой молочного бара смерил долгим взглядом ее обтянутую шелком тонкую фигурку и улыбнулся:
      – Здравствуйте, дорогая!
      Она подошла и мило поболтала с ним, кроша ложечкой суховатый творог и поигрывая крошечным перламутровым телефоном. Столовая была уже пуста, мыли пол. Напиток оказался разбавленным.
      – Место здесь классное, Викуша! – бармен все посматривал то в глубокий вырез платья, то на телефончик. – Вы в восторге будете! Каждый день купаться, кушать задаром да еще деньги получать! Правда?
      – Я потому и приехала, – бодро врала Вика, принимаясь за сливочное мороженое, предложенное им. – Меня дедушка давно звал. Море, говорит, дети, брызги воды в солнечных лучах! А я все никак выбраться не могла.
      – Что так?
      – Училась в университете.
      Парня звали Максимом, он был не женат и скучал среди чужих капризных детей. Вика продиктовала ему номер своего телефона и, довольная, уплыла, покачивая бедрами и встряхивая золотистой гривой. Она знала, что Максим смотрит вслед и капает слюной на стойку.
      Шторм поутих, и она рискнула окунуться, но тут же выскочила с поцарапанной лодыжкой: вода крутила острые камешки. Бело-зеленая пена с нитками водорослей взлетала на ступени мраморной лестницы и скатывалась водопадом. Вика прижгла царапину одеколоном, поправила тонкие бретельки яркого купальника и встала на лестнице с телефоном, одновременно набирая номер и прикуривая. У Павла снова было занято.
      – С кем же ты все треплешься, гаденыш? – беззлобно спросила она у гудящей трубки и нажала отбой. В общем-то, ей было все равно, с кем он разговаривает. Расстались они плохо, Павел кричал даже какие-то оскорбления, но у Вики хватило ума воткнуть в уши плеер, чтобы сберечь свои нервы.
      Телефон в руке запиликал. И новый голос сказал:
      – А я сижу в администрации, на третьем этаже, и смотрю на вас в бинокль.
      Вика оглянулась на белое здание со спутниковой антенной на крыше и помахала рукой.
      – У вас красивый купальник, – заметил голос Максима. – Интересное сочетание: красивая девушка в красивом купальнике.
      – Мне и самой нравится, – хмыкнула Вика.
      – Не хотите ли отметить приезд? У меня чисто случайно завалялась бутылка шампанского. И конфеты шоколадные есть.
      – Так приходите в гости! Но учтите – я только что приехала. Беспорядок и все такое.
      – Ой, да это неважно! – Максим явно обрадовался. – Я не привередливый.
      Газ еле-еле горел. Вика переоделась в японское кимоно с золотыми драконами, уложила красивой волной волосы и застелила белой скатертью кухонный стол. Гостя она встретила босиком, с тонкой сигаретой в уголке рта и леденцом за щекой. Пропела с порога:
      – Приве-ет!
      В общем-то, он был простоват и избалован вниманием местных девчонок. Цепь золотую напялил, перстень с печаткой, а рубашку погладить не додумался. Но конфеты принес дорогие, и Вика простила его за неотесанность.
      Они сидели у открытого окна и слушали Мирей Матье.
      – Здесь зимой бывает страшно одиноко, – рассказывал Максим, глядя, как носятся над мертвой каруселью чайки. – С ума можно сойти. Но теперь, когда вы здесь... – он тронул ее руку, – теперь, мне кажется, все будет по-другому.
      – Давай на «ты», что ли, – предложила Вика.
      – Давай!
      Ей вспомнился Василий Федорович, похожий на отставного циркового факира. В свое время он первым предложил перейти на «ты», но она так и продолжала ему «выкать» – не могла преодолеть семнадцать лет разницы. Чувствовала себя пионеркой, некстати влезшей во взрослые разговоры.
      – А ты на кого училась? – Максим придвинулся ближе и протянул ей розовую конфету.
      – На зубного врача, – Вика взяла угощение. В общем-то, это не было такой уж неправдой. Первый курс она все-таки закончила. Почти закончила. На экзаменах вышла некрасивая история с преподавателем фармакологии и ее отчислили, не дав оправдаться. Преподу она, правда, отомстила: встретилась с его старой слоноподобной женой и торжественно вручила ей пачку фотографий со словами: «Да, вот так мы и зарабатываем себе оценки...» Говорят, скандал у него дома вышел ужасный, просто ураганный, и Вика тихо радовалась, слушая рассказы бывших однокурсников о полосках пластыря на лице «фармаколога» и его глазах побитой собаки. Она сама затащила его в постель, сама на всякий случай сделала снимки, даже вино сама покупала. Никто никого насильно не тащил. Но препод-то каков!.. Вместо того, чтобы тихо-мирно поставить человеку тройку, помчался в деканат каяться сразу же, как протрезвел и понял, что случилось. Вот и получил по первое число.
      Максим ласково поглаживал ее пальцы, играл тонким браслетом золотых часов:
      – О чем задумалась, Викуша?
      Она задумалась как раз о том, что в этих часах пора починить секундную стрелку.
      – Я думаю, как мне повезло, что я здесь, – мурлыкнула она, – как в рай попала. После города! Боже, до чего хорошо! – она вздохнула полной грудью. – Вот только по родителям скучаю...
      Максим сочувственно покивал, а она вдруг с неожиданным злорадством вспомнила мать, толстую, непричесанную, с серой обвисшей кожей на лягушачьем лице, ее утренние зевки полным железных зубов ртом, растяжки на животе и живот этот, многодетный, дряблый, бесформенный... Когда ей в последний раз гладили руки? И гладили ли вообще?
      – Мама у меня просто прелесть, – задумчиво сказала девушка. – Мы все ее обожаем. Нас вообще-то трое, у меня два брата младших. Мама не работает, весь дом на ней...
      – А кто твой отец? – тихо поинтересовался Максим, не выпуская ее руку.
      «Вонючий старый козел», – подумала Вика, вспомнив, как любимый папа после каждого обеда ковыряет в зубах кончиком ножа и презрительно цедит в ее адрес: «Опять вырядилась, как все равно... как шлюха... Шлюха!»
      – Папа – охранник в крупной фирме, – максимально теплым голосом сказала она. – Родители у меня простые, но славные. Очень меня поддерживали, пока училась, на ноги поставили...
      По правде говоря, на ноги ее ставили совсем другие люди, и было их так много, что некоторые просто забылись.
      Шторм снова усилился, блеснула первая молния. Вика вздрогнула от безотчетного страха и вскочила закрыть окна. Максим перехватил ее на полдороге, развернул к себе лицом, рванул ворот кимоно, бормоча: «Вика, Викуша, милая, хорошая...» Она дернулась, вывернулась из его рук, оттолкнула:
      – Это что еще? С ума спятил?!.
      Он уже бормотал извинения, пятился, краснел. Вовсе ему не двадцать семь, врет. Двадцать два, не больше.
      – Сопляк, мальчишка, – произнесла Вика, поправляя халат. – Ты чего руки распускаешь? Ну, ладно, ладно, а то сейчас заплачешь. Сядь, я кофе сварю.
      Он благодарно уселся. Газ почти совсем не горел, и Вика чертыхнулась.
      – Да ведь он кончился! – Максим вскочил так резво, что она вздрогнула. – Где у тебя баллон? Я все устрою, я газовщика знаю! Сиди и жди, я быстро!
      Через полчаса он уде приволок тяжелый красный баллон с газом и установил его на место. Сварили кофе. Вика нарезала остатки бисквита. На Максима она поглядывала, как на нашкодившего щенка, и он окончательно скис. Обедать пошли вдвоем, и Вика сразу сморщилась, еще издали заслышав многоголосый детский визг. В столовой было шумно, дети носились и толкались. Один задел стол, и суп плеснул Вике на платье. Максим одним прыжком нагнал парнишку, подтащил его за локоть обратно и заставил извиниться.
      – Ты лучшая девушка из всех, кого я знал, – осторожно сказал он, отпустив пацана и салфеткой вытирая Викино платье. – Не сердишься на меня?
      Вика холодно глянула на него, внутренне ликуя:
      – Да нет, что ты.
      – Я же вижу, сердишься!
      Бедный мальчик, ни разу его не отшивали. Не знает, что делать, чтобы получить свое.
      – Можно, я тебе позвоню? – совсем убито спросил он, стоило ей встать и двинуться на выход.
      – Не знаю, – Вика задумчиво потерла подбородок. – У меня не слишком много на счету. А занимать сейчас у родителей мне бы не хотелось.
      – Да ладно, это ерунда, я заплачу... Я внесу тебе, сколько надо! – занервничал парень.
      – Посмотрим, – бросила Вика, обходя его, как бочку с фикусом, и мысленно поставила галочку: «Так, ну с мобильником все уладилось...»
      До вечера штормило, она лежа читала неинтересный детектив. Кто убийца, ей стало ясно на двадцатой странице. Телефон Павла был все еще занят.
      Около девяти мобильник вдруг зазвонил.
      – Да? – нежно промурлыкала Вика.
      – Привет, малыш! – это был Василий Федорович, и она поморщилась:
      – Привет, привет, от старых штиблет. Вам чего?
      – Я хотел узнать, как ты. Ты так неожиданно уехала. Не дала мне телефон. Пришлось трясти твоих родителей. Ничего не понимаю.
      – Тут и понимать нечего, Василий Федорович. Может человек сменить обстановку? Отдохнуть?
      – У тебя странные соседи, – заметил мужчина. – Говорят какие-то злые гадости...
      – Что же они говорят?
      – Я же сказал, злые гадости. Из-за чего ты уехала? Где ты? Тебе что-нибудь нужно?
      – Зря вы не стали сестрой милосердия, – усмехнулась Вика. – У вас бы получилось.
      Василий Федорович вздохнул:
      – Все бы тебе смеяться... А когда мы встретимся? Я могу к тебе приехать?
      – Зачем? – изумилась Вика. Этот Василий Федорович почему-то всегда покупал ей карамельки «Бон Пари» и считал, что так можно завоевать девушку.
      – Я хочу тебя видеть, – сказал он. – Я люблю тебя. Мы не виделись тринадцать дней.
      – Давайте и еще столько же не будем, – Вика нажала отбой и в очередной раз набрала номер Павла. На этот раз донесся длинный гудок.
      – Опять ты, – без всякого приветствия сказал Павел. – Ну, чего тебе от меня надо?
      – Должок, – улыбнулась Вика.
      – Я тебе ничего не должен! – крикнул он. – Долго ты будешь мне нервы трепать?
      – Ну, хочешь, я потреплю нервы твоей беременной красавице?
      – Не трожь Марину, – с ненавистью сказал Павел. – Змея ты, змея, черт меня дернул с тобой связаться.
      – Не ори.
      – Хорошо, хорошо, Вика, давай решим нормально. Ты прекрасно знаешь, что не имеешь права на эту квартиру. Сначала была сделка, а потом свадьба. По закону квартира была куплена мной до брака. Пусть в тот же день, но все-таки до брака.
      – А на договоре купли-продажи что, время ставят? – засмеялась Вика. – Как ты докажешь, что было раньше?... Слушай, прекращай дурить. Квартира была куплена в день свадьбы, так что она общая, и мы ее поделим, мой милый, хочешь ты того или нет.
      – Вика! – в голосе Павла прорывались истерические нотки. – Во-первых, квартира все-таки моя. Деньги дали мои родители. А во-вторых, я тебе дал уже две тысячи долларов, у меня нет больше...
      – Так продай квартиру и купи себе что-нибудь попроще, – посоветовала Вика. – Я тебя учить, что ли, должна?! – она повысила голос. – Хочешь, чтобы свиноматка твоя узнала, чем ты ей на питание для беременных зарабатываешь?
      – Сука, – спокойно сказал Павел и повесил трубку.
      – Козел. С ветвистыми рогами, – пробормотала Вика, откладывая телефон.
      Ее вдруг затрясло. Она вспомнила тот вечер, когда, спускаясь по ступенькам магазина, увидела своего молодого мужа: тот крепко держал за локоть мальчишку лет десяти – двенадцати и что-то сурово ему выговаривал, а рядом, у бордюра, ждала длинная иномарка с приоткрытой дверцей. Мальчик кивнул и послушно полез в машину, а Павел сразу отвернулся и убрал что-то в карман джинсов. Движение было почти молниеносным, но Вика успела разглядеть, что это – стодолларовая купюра.
      Испугавшись непонятно чего, она торопливо спряталась за табачной палаткой, достала из сумки фотоаппарат и стала наблюдать за мужем. Место было довольно людным и даже бойким, но совершенно никто не обращал внимания на хорошо одетого молодого человека, который тем временем проводил куда-то еще двух подростков и снова спрятал деньги.
      – Что это? – спросила Вика, стоило ему войти около полуночи домой. – Ты был на совещании? Тебя шеф вызвал?
      – А что? – мрачно пробормотал Павел, разуваясь.
      Вика встала с тахты, на которой валялась с журналом, вынула из сумки пачку только что отпечатанных фотоснимков и подошла к мужу:
      – Давно ты детьми торгуешь, Павлик?
      Если бы она плюнула ему в лицо, эффект был бы слабее. Павел сел на тумбочку в коридоре и уставился на нее овечьим взглядом. Он был напуган. Вика могла все рассказать его родителям. Показать эти фотографии. Впрочем, они бы ей поверили и так, не зря же они дали денег на квартиру, когда узнали, что он женится на ней.
      Вика ждала, склонив набок голову. Еще в школьные годы, застукав отца со своей учительницей физкультуры и щелкнув эту сцену дешевенькой «Сменой», она поняла, как полезно все-таки что-то знать. Почти два года отец был шелковым, щедро давал на мороженое и не смел повысить голос. Все кончилось, когда в порыве нежности Вика подарила ему негативы и отпечатки. Кончилось фазу, просто и страшно. Это навсегда отучило ее быть доброй.
      – Что ты хочешь? – тихо спросил Павел, все так же сидя на тумбочке.
      – Развода, – твердо сказала Вика.
      – Нет! – Павел отшатнулся, сразу подумав о родителях. – Почему? Давай поговорим, обсудим...
      Сошлись на твердой сумме в месяц и полном прекращении супружеских отношений. Вика поставила мужу раскладушку в коридоре и зло усмехалась всякий раз, когда тот говорил по телефону с матерью и дрожащим голосом передавал от нее приветы.
      Его родители были очень богаты и очень любили невестку. Но через полгода они разбились на машине, оставив Павлу всего десять тысяч долларов – остальное пошло на уплату гигантских долгов, которые они успели наделать при жизни. Квартиру на Остоженке, дачу, два автомобиля – все забрали кредиторы, а жалкое наследство Павел за пару недель профукал.
      Вика переехала к родителям, настолько тошно ей было глядеть на мужа. Развод пока отложили. Павел давил на жалость, просил, унижался, а потом вдруг затих, и Вика узнала через знакомых, что у него есть девушка из хорошей семьи, и девушка беременна.
      Она позвонила и ехидно поинтересовалась:
      – Ну что, сосунок, нашел себе новое вымя? Не вздумай положить трубку. Мы немедленно разводимся и делим квартиру. Тебе ведь надо жениться на своей подруге, что бы ее папа и дальше одалживал тебе свою кредитную карту.
      Павел примчался, принес пятьсот долларов, ползал на коленях и умолил-таки ее оформить развод, но имущество пока не делить, иначе Марина не пойдет за него замуж, несмотря на свой стремительно растущий живот.
      От воспоминаний ее отвлекла трель мобильника, это был Максим.
      – Что делаешь, Викуша?
      – Ничего, балдею.
      ...Она прекрасно понимала, что ситуация с квартирой скользкая, и все зависит от адвоката. Сумеет тот доказать, что сделка состоялась на несколько часов раньше, чем свадьба – и все, закон есть закон. А ведь докажет. Она чувствовала. А потому берегла кассету с пленкой, как зеницу ока.
      – Может, увидимся? – робко предложил Максим. – Погода вроде налаживается, пройдемся...
      – Ну, давай...
      Они прогулялись по кромке прибоя, и все это время Вика смотрела на себя его восторженными глазами, отмечая, что выглядит необычайно привлекательно. На прощание Максим потянулся ее поцеловать, но она, хохотнув, подставила щеку и убежала домой.
      Трудно было назвать этот дом «домом» уже хотя бы потому, что в нем не было ванны, горячей воды и телевизора. Но выбирать как-то не приходилось.
      На следующее утро явилась жирная тетка от администрации и приказным тоном велела приготовить аттракцион к субботе. Вика растерянно развела руками:
      – Погодите, но ремонт же нужен, техник...
      – А вы для чего тут сидите? – тетка цепко оглядела ее. – Работать или с парнями обжиматься?
      У девушки вспыхнуло лицо:
      – Вы как разговариваете?!
      – Как надо, так и разговариваю, – тетка усмехнулась. – А понадобится, еще и не так разговаривать буду, – она пошла прочь, но вдруг обернулась и с удовольствием добавила. – Кстати, зарплата будет в сентябре.
      – Как в сентябре? – от испуга и удивления Вика выронила сигарету.
      – В последних числах, – торжествующе подтвердила тетка и удалилась, виляя огромным задом, обтянутым юбкой в цветочек.
      Техника, насквозь пропитого дяденьку, привел Максим после того, как Вика в ужасе примчалась в санаторий. Уже через час карусель со скрежетом заработала.
      – На холостом ходу пусть покрутится пару часов, – техник прикрыл загрубевшей ладонью зевок. – С тебя сто, хозяйка.
      – В смысле? – Вика оглянулась на Максима.
      – И смазать бы надо, чтоб не скрипела, – добавил техник.
      Ей как-то не приходило в голову, что платить придется из своего кармана. Деньги, конечно, были, но немного, буквально чуть-чуть.
      – Момент, дядя! – Максим с готовностью достал кошелек. – Но только смотри, чтоб совсем не скрипела!..
      Привлеченные видом вертящейся карусели, на лестнице собралось несколько детей.
      – Тетя, а уже можно кататься, да? – крикнула рослая девчонка в модных коротких джинсах. – А сколько стоит?
      – Закрыто пока! Племянница... – отозвалась Вика.
      Техник, похожий на большого черного паука, уже карабкался по лесенке в ржавую будку с оторванной дверцей. Вика благодарно взяла Максима за руку:
      – Спасибо: ты хороший парень.
      – Да ладно, – он сжал ее ладонь. – Мы с тобой всегда договоримся, думаю...
      – Слушай, а что это за баба приходила? – она описала ему тетку, и Максим сразу помрачнел:
      – Ну, понимаешь... – пробормотал он. – Дочка у нее глаз на меня положила.
      – А-а... – Вика сразу потеряла интерес. – Зарплата, говорит, в конце сентября...
      – Да тут бывает, задерживают, – Максим еще больше помрачнел. – Зато потом сразу много получишь, за всё лето.
      – А сейчас жить на что? – усмехнулась Вика.
      – Тебе деньги нужны? – сразу оживился парень, и глаза его странно блеснули. – Могу дать, если надо.
      Вика уже отступила:
      – Нет, спасибо. Если будет надо, я тебе скажу.
      В субботу вокруг дедушкиного домика все пестрело от игрушек и купальников – под жарким солнцем у пронзительно синей воды расположился весь санаторий. От гама у Вики разболелась голова, но рядом крутился Максим, и ей приходилось улыбаться ему из будки, сидя там в белом купальнике и белой же кепке с прозрачным зеленым козырьком. Билеты продавала высохшая, как египетская мумия, молчаливая женщина в белом халате и косынке. Иногда она задирала голову и подолгу рассматривала Вику, как зверушку в клетке. Смотрели на нее и немногочисленные мужчины: врач-диетолог, тренер, спасатель и, конечно, Максим.
      «Какая точка, – думала Вика, запуская карусель на очередной круг. – Какие вокруг козлы...» Мысль о том, что все это теперь надолго, прочно засела в мозгу и добавляла головной боли. Захотелось выпить.
      С огромным трудом высидев в будке до обеда, Вика слезла и нос к носу столкнулась с «мумией». Та стояла, сунув тощие руки в карманы халата, и молча ждала. Девушка попыталась обойти ее, но та вдруг как-то подалась в сторону и снова загородила путь.
      – Вот что, милая, – сказала она, глядя куда-то мимо, – тут у нас детское учреждение, и в голом виде ходить запрещается.
      Она говорила без всякой интонации, и Вике стало страшно.
      – Но подождите, здесь же пляж... – Она хотела заглянуть «мумии» в глаза, но не получилось, – здесь же загорают...
      – Вас сюда, милая, поставили не загорать, а работать. Ра-бо-тать. И не по своей прямой специальности, а смотрителем аттракциона.
      – А что, – храбро начала Вика, пытаясь поймать упавшее сердце. – А что, здесь и по моей специальности работа есть? У детей зубки болят?
      «Мумия» вдруг посмотрела ей в глаза:
      – Дурой-то не прикидывайся, голубушка, а то здесь не знают, какая у тебя... специальность.
      «Откуда? Откуда?» – металось в голове у Вики, но внешне она оставалась совершенно спокойной:
      – «Тыкать», уважаемая, вы будете своим внукам. За информацию о форме одежды спасибо. А остальное никого, кроме меня, не касается. Любопытной Варваре, сами знаете...
      «Мумия» покачала головой:
      – Зря огрызаешься, голубушка, не стоит.
      – Всего доброго, – сказала Вика, отпирая дом. – Головку берегите, не перегрейтесь.
      И вдруг до нее дошло – мать. Конечно же, ведь звонили они насчет нее в санаторий, договаривались, просили насчет дедушкиного дома... Неужели сказали?... Не только вышвырнули из дома, но сказали этим кумушкам, что она – шлюха. Мать говорила это всем, кто соглашался слушать.
      Вика заперла дверь, дошла до кровати и вдруг забилась в истерике, молотя кулаками по плоской слежавшейся подушке. Почему, ну почему – шлюха?...
      Да, она знакомилась с мужчинами, брала деньги и подарки, пропадала на чужих квартирах и даже приводила кое-кого домой. Началось это после школы с того случая, когда пропал Генка.
      Все было хорошо. Они провели вместе две ночи, и вдруг Генка, не сказав ни слова, исчез. Она искала его по всем телефонам, звонила в больницы и морги, сходила от ужаса с ума. И вдруг столкнулась с ним на остановке возле дома.
      – Извини... – он покраснел до корней волос и не знал, куда смотреть, чтобы не наткнуться на ее укоризненный взгляд, – я не мог позвонить... я... вообще...
      – Где же ты был? – Вика попыталась взять его за руку, но он испуганно отдернулся.
      – Слушай, Викуша... Давай считать, что ничего не было... ладно? Она еще не поверила, лишь переспросила:
      – Ничего?
      – Познакомься с кем-нибудь другим, – посоветовал, почти попросил Генка, умоляюще сложив руки. – Понимаешь, ну, не чувствую я любви! С тобой надо серьезно, на тебе жениться надо, а я молодой еще... погулять хочу...
      – А ты не мог об этом подумать перед тем, как в постель со мной ложиться? – почти спокойно спросила Вика. – Перед тем, а не после?
      – О-о, начинается... – пробормотал Генка, закатывая глаза.
      Но ничего не началось. Проревев несколько дней, она успокоилась. Этот случай отучил ее влюбляться. Даже думать о любви больше не хотелось. Но почему – шлюха?...
      Мысли совсем запутались. Вика села на кровати, нащупала сигареты, закурила, еще всхлипывая. Господи, до чего все надоело.
      Ей нравилось собственное тело, нравилось его баловать, покупать красивую одежду, духи, косметику. Оно годилось лишь для того, чтобы обслуживать себя, и ни для чего больше. А кому какое дело до души?
      Докурив, Вика встала и, не снимая купальника, полезла под холодный душ. Потом, набросив халат, побрела обедать, скрутив в пучок влажные волосы.
      Все было, как всегда. Никто на нее особенно не смотрел, даже «мумия», напялившая цветастый сарафанчик и панаму. Дети визжали и кидались хлебными шариками. Подбежал Максим с полным подносом и белозубой улыбкой.
      – О-о, Викуша!
      И она как-то оттаяла.
      ...Страх зашевелился ровно через неделю, в субботу. Она выкурила последнюю сигарету из пачки, полезла в кошелек и покрылась холодными мурашками. За неполных две недели куда-то утекло больше половины денег. Нет, их не украли, они сами как-то потратились, но эта пугающая быстрота заставила Вику без сил опуститься на стул. Вроде не покупала ничего особенного... А сколько всего еще надо!
      – Ну что, Павлик, – услышав в трубке голос бывшего мужа, сказала она. – Что надумал?
      – Ничего не надумал, – сухо ответил Павел. – И оставь меня в покое, истеричка. Теперь тебе ничего не обломится. Я под следствием. А Марина ушла. Если я узнаю, что ты меня сдала, я...
      – Только не пугай! – У Вики неожиданно поднялось и сразу упало настроение. – Никого я не сдавала. Сижу здесь у синего моря, в потолок плюю...
      – Ну и сиди! Плюй! – заорал Павел. – И пленку свою дурацкую можешь себе в задницу засунуть!
      Вика сразу отключилась и положила телефон на стол. Она терпеть не могла криков. Но сквозь смесь злорадства и сожаления вдруг пророс страх, и она охнула. Где взять теперь эти чертовы деньги?...
      Не то чтобы она привыкла жить красиво, но она привыкла просто жить, а не существовать, покупать себе что-нибудь, хорошо питаться и одеваться, ходить в рестораны, да и вообще, деньги она считала редко.
      А здесь – талоны на обед и зарплата в сентябре.
      По одному из номеров, которые она набрала, злой женский голос визгливо обругал ее, другой оказался недоступен, третий занят, а четвертый она и набирать не стала. Все это не выход.
      Оглядевшись, она подошла к шкафу, выбрала самое яркое тоненькое платье и туфли на толстой «платформе». Волосы, уже чуть выгоревшие на солнце, тщательно расчесала и собрала в высокую прическу. Накрасилась, побрызгалась духами. И пошла на автостанцию.
      За неделю работы к ней вроде бы привыкли, перестали замечать, но сейчас, идя теплым южным вечером по обсаженной кипарисами аллее, она снова ощущала на себе пристальные, почти липкие взгляды встречных мужчин, и еще более пристальные, но откровенно враждебные – женщин.
      Высокий парень с дочерна загорелым лицом улыбнулся ей и присвистнул, провожая взглядом.
      Она знала, куда ехать. Ей нужен был военный санаторий, указатель которого мелькнул в окне такси в первый день здесь. Там полно одиноких скучающих мужчин. И совершенно никто не узнает...
      Возвращалась она поздно, в разбавленной фонарями темноте, когда на аллее и возле санатория уже никого не было. Все тело ныло, и жутко хотелось принять душ. Где-то на спине под платьем кололась приставшая веточка, и Вика никак не могла убрать ее.
      На крыльце ее дома сидел с сигаретой Максим и смотрел на море.
      – Привет, – Вика достала ключ. – Тебе чего?
      – Я тебе звонил, – невесело сказал парень, не поднимаясь с места. – У тебя был выключен телефон. Где ты была?
      – А что? – она отперла дверь и включила свет. – Ты зайдешь или как? Я устала. Поспала бы сейчас.
      – Да нет, ничего... – Максим встал и выбросил окурок. – Тут какие-то мужики тебя спрашивали. С час назад.
      – Меня? – удивилась Вика.
      – Они прокатиться хотели. Денег предлагали.
      – Катание только по утрам. Ты им сказал?
      – Сказал, – покивал Максим, – да только они вроде с директрисой договорились. Сердились очень, что тебя нет. Где ты все-таки была?
      Вика, не слушая, уже сбросила туфли и ходила по комнате босиком, трогая вещи. Максим вошел, прикрыл дверь и прислонился к стене:
      – Вик, что-то случилось?
      «Да, случилось, – мысленно ответила она. – Их было четверо, вот что случилось. Но кому какое дело?...»
      – Вика, милая, не молчи! – Максим уже забеспокоился. – У тебя такой вид... Ну, расскажи мне!
      – Не хочу, – буркнула она, села на кровать, потом легла. – Хочешь, посиди рядом. Только недолго, я спать хочу.
      Он послушно сел и стал гладить ее по голове. Она поймала его руку, прижали ее к своему лбу и закрыла глаза:
      – Максим, ты меня любишь?
      – Не знаю... Возможно. А ты хочешь, чтобы любил?
      – Бог знает, что я хочу, – Вика поморщилась от воспоминаний, – так все осточертело. И работать я завтра, наверное, не буду, все равно ни черта не платят.
      – А на что ты будешь жить?
      – Придумаю.
      Неожиданно постучали в дверь, и без приглашения вошли двое мужчин, а вслед за ними бочком, поджав губы, протиснулась толстуха из администрации.
      – Вот так! – почти радостно воскликнула она, всплеснув руками. – И Максим уже здесь! Конечно, на ловца и зверь бежит...
      Вика приподнялась на подушке. Один из мужчин показался ей знакомым, и она вдруг с изумлением узнала в нем Генку. Впрочем, Генка, если и понял, кто перед ним, вида не подал.
      – Вы уж извините, господа, – продолжала тетка, разглядывая мятое Викино платье и поцарапанную коленку, – эта барышня у нас недавно. Совершенно некого было взять... Ну ничего, вот, молодой человек поможет...
      – У меня кончился рабочий день, – равнодушно сказала Вика.
      – Ну-ка, вставай! – разъярилась толстуха. – Я тебя два раза просить не буду, живо на ноги поставлю.
      – Пошла ты, – спокойно отозвалась Вика. – Сама иди карусель крутить, тебе полезно.
      – Дрянь! Шлюха! – сразу забилась в истерике администраторша. – Хоть посмотри на себя! Где тебя таскали?! А?!
      – Прекратите это, – вдруг сказал Генка и чуть поклонился Вике. – Девушка, пожалуйста, покатайте нас, если не сложно. Раз в год на море вырвались, всего на один день... Ну, пожалуйста, а?
      Вика села на кровати.
      – Ладно. Правда, я тут больше не работаю. Но, раз вы просите...
      Тетка снова собралась открыть рот, но Геннадий предостерегающе поднял руку:
      – Идите и садитесь, я сейчас.
      Максим хотел остаться, но Вика буквально вытолкала его и запрела дверь.
      – Зачем ты приехал? – спросила она.
      – В море искупаться, – ответил Генка, – и тебя повидать, если получится. Вика, это все правда?
      – Что – все? – окрысилась Вика. – Ты знаешь, что.
      – Да. Все правда. Ты это хотел услышать?
      Геннадий походил по комнате:
      – Я могу сделать что-то, чтобы это прекратилось?
      – Спасибо, ты уже сделал все, что мог, – Вика закурила и уселась за столик, – теперь сама жизнь все делает. Меня выгнали из дома, потому что на меня все показывали пальцами. И мало того, что выгнали, так еще и тут обо мне растрепали. И теперь этот славный мальчик Максим ждет, когда ему обломится, как остальным. И ему обязательно обломится, когда мне будут нужны деньги. Радуйся – ты единственный получил это бесплатно.
      – Вика!
      – Что? Скажешь, нет? – она улыбнулась. – Чего ты теперь хочешь? Как вы мне все надоели... Ладно, пошли кататься.
      Они вышли в холодный вечер, и Генка молча зашагал к кабинке. – Эй! – позвала Вика. – А ты не боишься, что я просто не остановлю эту карусель?
      – Не боюсь, – Генка пожал плечами. – Нисколько.
      – Почему же?
      – Потому что ты хороший человек.
      Она запнулась на полуслове и так и полезла в будку, ошарашенная.
      Час спустя, когда берег опустел, она тронула главный рубильник, чуть качнула его на себя, рассматривая огоньки санатория, задумалась. Можно включить, запрыгнуть в кабинку и крутиться, крутиться до тех пор, пока не потеряешь сознание, а потом еще несколько часов. Красивая, радостная какая-то смерть...
      Запиликал телефон. Это был Василий Федорович:
      – Малыш! Извини, я тебя не разбудил?
      – Что это у вас с голосом? – спросила Вика.
      – Да так, – он чуть кашлянул, – нездоровится. Малыш, ты главное скажи: у тебя все хорошо, миленький? Я, может быть, в больницу лягу...
      – Василий Федорович! – она вдруг испугалась. – А что у вас?
      – Ерунда! Полная ерунда! Простое обследование.
      – А болит что?!
      – Да кашляю просто... Малыш, да ты не пугайся, что ты так...
      Вика облизнула губы:
      – Василий Федорович, когда вас кладут?
      – Завтра, наверное...
      Она вспомнила его галстук-бабочку, шляпу, смешные старомодные ботинки и подумала о том, что это – единственный человек, уверенный в ее любви. Она вспомнила букет гладиолусов, который он принес на ее двадцатипятилетие. Коробочку конфет «Рафаэлло», открытку с красным сердечком.
      – Я тебя люблю, малыш, – он снова закашлялся, – жаль, что ты далеко.
      – Я близко, – сказал Вика, – я с вами. Утром я буду. Самое позднее – днем.
      Он вздохнул обрадованно, а она, сразу нажав отбой, на секунду прижала телефон к груди и изо всех сил дернула рубильник. Карусель завертелась.

Екатерина Симина

      Симина Екатерина Федоровна родилась в Ижевске, где по окончании школы и филологического факультета Удмуртского Государственного университета имени 50-летия СССР работала учителем в школе. В настоящее время живет в Москве, занимаясь преподавательской деятельностью...
      Впервые опубликовалась в 2001-м году в журнале «Московский вестник» с циклом рассказов, печаталась в «Литературной газете» (2002 год, рассказ «Утром все забудется»).

Москва, помойка (рассказ)

       Татьяне Ярыгиной....

      Подойдя к огромному мусорному контейнеру, стоящему на задворках нашего дома, я увидела, что в нем копается, забравшись по приставленным друг на друга ящикам, какая-то женщина. Стоя ко мне спиной, она старательно рылась в хламе и отбросах. Я обычно не выбрасываю пустые бутылки из-под минералки и пива, которым приноровилась мыть голову, а складываю их в целлофановый мешок, который потом выставляю возле помойки или отдаю какому-нибудь собирателю посуды. Не видя лица женщины, не зная ее возраста и затрудняясь, как к ней обратиться, окликаю:
      – Дама! Дама!
      Она, не прореагировавшая на мой первый оклик, при втором замерла в наклоне, затем медленно распрямилась и повернула ко мне лицо, на котором застыли настороженность и страх.
      – Дама, вы здесь бутылки собираете?
      Женщина молчала, но к страху и настороженности добавилось еще и недоумение. Она, видимо, промышляла не на своей территории и испугалась, что застигнута на месте хозяйкой участка. Глядя на меня, она не могла понять, как ей себя вести и что отвечать.
      – Да нет, ничего я здесь не собираю... Я тут кое-что выронила, потеряла. И вот ищу просто. Свое ищу.
      – Может, вы возьмете у меня бутылки? Если минуты две еще здесь пробудете, я вынесу.
      – Конечно, конечно! – она суетливо стала пробираться по проваливающемуся под ногами мусору к краю, чтобы выбраться.
      Я, честно говоря, опасалась, что она пойдет со мной, и мне неловко будет оставить ее у подъезда, придется пойти с ней до квартиры:
      – Не торопитесь, сейчас прямо сюда принесу.
      Почти бегом, чтобы меня не догнала моя собеседница, направляюсь к дому.
      Женщина, наверное, заметила, куда я ушла, и когда я вышла из подъезда, она стояла около и очень обрадовалась, увидев меня.
      – Вот! – протянула ей пакет.
      – Благодарю вас! – Она взяла и замялась.
      Я рассмотрела ее: грязная, оборванная, с заплывшим лицом, она, однако, позаботилась о своей внешности: накрашенные морковной помадой губы и подведенные брови.
      – Сразу видно, что вы в людях разбираетесь, – ей явно хотелось поговорить, и она, стоя в своем рубище, держа рваную сумку, набитую чем-то, и мой пакет с пустой посудой, стараясь соблюдать чувство собственного достоинства, продолжала:
      – Я ведь медсестрой работала, так меня все больные уважали, по имени-отчеству «Татьяна Ермолаевна» обращались. Когда это было... Вот как Мишка Горбач, Райкин подкаблучник, с перестройкой своей нагрянули, то, спасайся, кто может, от этой переделки, в которую он нас загнал. Я за мужем из Москвы в Баку уехала, не женаты еще были, невестой отправилась. А он – молодой инженер, послали его. В горячие-то цеха не больно местные шли. Поженились, и сынок через год родился. Квартиру дали. Маленькая, но своя. Закрепляли жильем специалистов, чтобы не уезжали обратно. Чего хорошего в неродном краю да в горячем цеху? А тут – квартира! В Москву с ребенком и ехать некуда: мои мама с папой да братишка в комнате на общей кухне; у мужа тоже в двух комнатах и отец с матерью, и бабушка, и брат. Да и меня там не то, что не любили, но как бы ниже ставили, чем сына: у меня только училище, а у него – институт в дипломе. Переберись мы к ним, так любую нашу размолвку они бы моей малой образованностью объясняли. В гости и мы к ним, и они к нам часто бывали, и все хорошо. Но вот чуть у нас спор какой, даже чем ребенка кормить, мне мать его сразу: «Таня, Коля образованней тебя, он дипломированный специалист, он в этом деле лучше понимает». Моя собеседница хрипло смеется:
      – Инженер горячего цеха больше медсестры понимает, как дитя кормить, специалист... Так что жили там, где квартиру дали. Задерживаю Вас? – спохватилась женщина, которой, похоже, хочется выговориться, оправдать свое нынешнее положение. Мне и впрямь было не до нее, но неловко прерывать такой вот разговор:
      – Нет, нет, не задерживаете!
      Женщина открыла мой пакет, увидела содержимое, обрадовалась.
      – Да ведь тут рублей на семь бутылок! – Она смотрит на меня, и радостное выражение лица меняется на смущенное, ее что-то волнует. – Сами бы пошли да сдали, тут прямо за углом принимают, и идти-то столько же, что и до мусорки, честное слово. Неловко, может, вам посуду сдавать? Так я сбегаю. Вы постойте! Два рубля себе возьму, пять вам принесу, а? Постойте, я быстро, – она загорелась идеей поделиться со мной выручкой от моих бутылок.
      – Что вы, не нужно!
      – Ну, смотрите... А то мне неудобно даже. Вы такая милая женщина, а я будто вас обманываю, такое у меня чувство. Тут приемка недалеко. Шуба у вас красивая. Я тоже в мутоне хаживала, и на моих плечиках мех красовался, было время. Да-а... Было время, теперь другое. Я вот будто и не живу. Как будто уснула и страшный сон вижу. Да все просыпу нет. Нет и нет... Да давайте я сбегаю, принесу вам денег-то! Не хотите пять рублей, поровну поделим: вам 3,50 и мне 3,50. А то еще тара у приемщика кончится. Уж не сдашь тогда здесь, далеко идти придется. У меня и свои три найденные есть.
      – Хорошо, идите, я подожду.
      – Обязательно подождите. Я сумку свою возле вас оставлю, вы ее постерегите, – женщина опять смеется, – и на такое добро нынче охотники имеются. Она заговорщицки понижает голос. – Я мужу ботинки в вашем контейнере отыскала, новые почти. Порадую, с подарком нагряну. Он приболел. Все время болеет. Горячий цех здоровья не прибавляет. Он хворый, а я ему – подарок, как маленькому. Мне баловать некого, кроме него. И ему некого, кроме меня. Он мне то цветочков нарвет, то листьев кленовых по осени... такой красивый букет принес, залюбуешься! А как он мне цветочки первый раз принес, я вдруг себя опять женщиной почувствовала. Помаду купила. Хотя и дошли мы уж до черты, а удерживать себя у нее надо, не переступать. Люди мы ведь все-таки! Ну, ждите, я мигом, – Татьяна Ермолаевна засеменила, смешно размахивая свободной рукой.
      Не прошло и пяти минут, как моя новая знакомая снова появилась.
      – Вот ваши 3,50... Под расчет!
      – Не нужно. Пойдемте ко мне, попьем чаю. Женщина стояла остолбенело и смотрела на меня, думая, вероятно, что ослышалась.
      – Пойдемте, у меня есть немного времени, вы согреетесь, а потом пойдете.
      Она оглядывает себя, потом с виноватой улыбкой смотрит на меня:
      – Сама-то я мытая, а вот одежда давно не стирана, и руки испачкала уж за сегодня.
      – Ничего, ничего, пойдемте. Руки у меня помоете, – я открыла дверь подъезда и пропускаю ее вперед. Она медленно, опустив голову, заходит, оборачивается:
      – Дома-то вас не заругают за такую гостью?
      – Не заругают, не стесняйтесь, я дома одна.
      Пока моя новая знакомая мылась в душе (я ей предложила), я накрыла в гостиной стол для чаепития, достав гостевой сервиз, красиво свернув салфетки.
      – Ой, как в кино! – раскрасневшаяся гостья выходит из ванной, с детской восхищенностью смотрит на стол. – Как королеву принимаете! Зачем вы хлопочете? Давно я, честно скажу, чаю за столом не пила... В своей квартире, в Баку когда жили, почти каждое воскресенье к чаю пекла что-нибудь, как и у мамы было заведено: то печенье, то пирожки, а то и торт. Если сама в доме хозяйка, то как чаю захочешь, так садись да пей. А коль без дома живешь, то и не знаешь, где и когда горячего хлебнешь. Нету у меня дома давно и не будет уж никогда! В гробок и то в казенный положат (на глазах собеседницы появляются слезы). Да если еще в гроб положат... А то, говорят, нас бездомных, в общую яму закапывают – вот и вся честь. И там вповалку лежи. Пока живший хоть как-то волен: встал да пошел, отдохнул от тесноты. А там придавят сверху, и снизу, и сбоку – не рыпнешься: лежи, как уложили, да помалкивай! Да-а... Думала с сынком рядом лягу, придет срок. Место в оградке для нас с мужем было... А сейчас и армию перестроили, вон, говорят, ужас, что там творится. Боже сохрани сына потерять, да еще и забыту быть. О нас не забывали. До последних времен, как началось все это, писали из части. Ну, а начался этот конец жизни-то, так и не то что других – себя люди позабывали.
      Я как раз перед пенсией была, муж на пенсии по горячему стажу, но работал, просили его, специалист редкий. А тут и завод встал, и пенсию не платят, и меня из больницы поперли. «Убирайтесь в свою Россию, занимаете наши места, хватит, попили нашей крови!» Это мы-то крови попили? Муж из цеха своего не вылазил, я на полторы ставки в больнице, не хватало персонала. Хирургической сестрой была, а перед пенсией в процедурном работала, так все ко мне уколы ходили делать. Внутривенные никто лучше меня не ставил: рука твердая, глаз острый, сердце к больным лежало. И не то, что весь дом, чуть не весь район ко мне и домой на уколы ходил и к себе звал. Я – без отказу... Бывало, устану, сил никаких нет до стула подняться, а отказать не могу: думала, решат еще про русских, что в помощи не спорые. Денег не брала. Да и не предлагал никто. Так, помидорок парочку или рыбку дадут, и на том спасибо! И вот – крови у них, вишь, попили, убирайтесь... Никогда не узнаешь, что у них на уме. Говорит, улыбается, «сестра», «дорогая», и вдруг – раз! Не угадаешь, чего и дождешься за улыбкой да после улыбки ихней.
      Я пошла на кухню и принесла солонку, подумав, что надо досолить салат. Увидев ее, моя гостья ойкнула, потом уголки ее губ задрожали:
      – Солонка-то такая точно, как у нас дома была! Это ведь набор такой: перечница еще и для горчицы, да? Надо же, солонку свою встретила... Нам свекровь в подарок на обзаведенье привезла. Обзаводились, было время. Обзаводились, планы на жизнь строили. А сейчас один план – дожить бы поскорей до смерти. Ну и сейчас, пока живы, обзаводимся: где клеенку подберешь, отмоешь, где ложку отроешь. Ваза у нас даже есть, край отбитый, а так – очень красивая ваза! В нее и ставлю цветочки, если муж приносит. Вазе что? Главное, чтобы красивая была и воду держала. Ну, а край отбитый – что за беда? Воду до краев в вазу и не наливают, это же не рюмка. Я отколотую сторону от глаз в сторону ставлю. Ну и не видно, красоты не портит. На Новый год веточки еловые туда поставили – вот и у нас елки, вот и мы с праздником. Как народ на улицу вышел после курантов, как стали салюты пускать, я своего потащила к общему веселью. Он стеснялся сначала: «Да нет, не пойду... Там все наряженные, а мы что?» А я ему: «Они наряженные, а мы – ряженые. Будто мы понарошку в лохмотьях, маскарад, вроде». Ничего, вышли, от общего веселья и у нас улыбки. Молодежь какая-то кричит: «Айдате, бабуля, дедуля, выпейте с нами!» Да и шампанское нам наливают! Ни капельки не вру: почти до краев пластмассовые стаканчики налили, по конфетке дали закусить... Мой прослезился, что нас не отогнали от праздника, а пригласили вместе радоваться... Подумать только, солонка ну точь-в-точь как у нас была! А от дома ничего, ни одной вещицы не осталось. Так мы из Баку этого выбирались, так горемычно до Москвы добирались – не передать! С двумя сумочками в бег пустились, и те по дороге отняли. А там фотографии, сыночек на них. Не уберегли! Ладно, сообразила я, что у мужнина брата должны быть, посылали мы ему. Две фотографии отыскались. Не спохватились вовремя, а как спохватились, то размытую бумагу только и спасли. А одна у меня в кармане отлежалась, цела. Женщина достает из-за пазухи фотографию, завернутую в целлофановый пакет.
      – Вот... Глядите! Вся семья. – Она гордо протягивает карточку. На ней трое счастливых людей: очень красивая Татьяна Ермолаевна, похожий на актера Столярова мужчина и хорошенький мальчик лет пяти в бескозырке... Все трое улыбаются.
      – Вот тоже была и молодая, и красивая, и сынок еще при мне. Сейчас нет сынка! И ни здоровья, ни красоты... Я, вроде, как я. А ничего от меня и нет, название одно только. Так вот в жизни бывает. У самой деточки-то есть?
      – Нету.
      – Молодая еще, конечно... Родишь еще! Дане одного рожай. У нас вот был один – нарадоваться не могли. А не стало – наплакаться не можем. Все простить себе не могу, что гитару ему не купили, как он просил. Мечтал он о гитаре. Думали: будет с гитарой своей по подворотням бренькать, какая компания его там подберет? От беды берегли. Не купили. А он, может быть, и не по подворотням бы, а дома играл. Да через гитару в своей короткой жизни больше бы радости имел. А вот, видишь, родители лишили его радости, не дали мечте сбыться. Очень жалею об этом. Больно тоскливо оставаться одним на старости лет. Когда сыночка не стало, говорю как-то своему, мол, не старые еще, давай родим. Он после раздумья мне: «Нет, Танюша, родить-то родим, а на ноги поставить уже не поставим. В цеху своем здоровье потерял, нет надежды на долгие лета. Вот и получится: ребенок нас по молодости своей обиходить не сумеет, а мы его по старости нашей не обиходим». Ну а будь у нас двое деток, к примеру, один бы и остался. Мы на свалке когда обитали, так те, у кого дети при них, королями жили. Они же шустрые, дети-то, из-под носа у тебя утащат, если что присмотрел. Замахнешься иногда на него, а его и след простыл, да чем-нибудь в тебя еще кинет! Глаз у них молодой, в голову попадет, в другой раз не пойдешь с ним воевать. Я тут стояла у ларьков, дожидалась, когда мужики пиво допьют. И вот парень один поворачивается бутылку отдать, я и обомлела – вылитый сынок мой, как в отпуск из армии приезжал: молодой, но возмужалый уж. Стою, рот раскрыла... Он, наверное, подумал: чего уставилась на него, дура старая? Я бутылку беру и еле говорю: «Спасибо, сынок!» А ему, поди, неприятно, что бомжиха его сынком называет. Отошла, встала да издалека на него все смотрю. Друзья его заметили, смеются, ему чего-то говорят. Он обернулся да на меня уж сердито глянул. А я глаз оторвать не могу: вот сынок-то мой так же бы стоял с товарищами и пивка бы после работы выпил, почему не выпить после работы?
      – Может, вы тоже пива выпьете?
      – Ой, нет, спасибо! Разве что за компанию? Сами-то будете? – Нет, я не пью.
      – А чего тогда держите, если не пьете?
      – Да я голову им мою.
      – Пивом? Голову? – изумляется собеседница. – Дорогое мытье! Ну да коли купил на свои деньги, так и делай с ним, что хочешь: кто в себя, а кто и на себя льет. Кому как нравится. Я в прежней жизни тоже совсем не пила. Хоть и при спирте всегда на работе, но никакого интереса к выпивке не было. А новая жизнь началась, так, честно скажу, выпиваю иногда. Да не выпиваю даже, а допиваю, если кто в бутылке пиво оставит. Оно сытное, голод тупит. Сытому и на морозе не так зябко. Ну, а если сами не будете, то и я не буду. И без того и тепло, и сытно. Сейчас вот хожу к ларькам, выглядываю парня того. Может, опять увижу... Или работает здесь неподалеку, или случайно шел да остановился. Все увидеть надеюсь. Да-а... Знаете, если бы не мужа брат, совсем бы беда. Дай, Бог, ему здоровья. У меня тоже брат есть. Уехал Ташкент после землетрясения восстанавливать, женился, остался. И тоже потерялись мы с ним в перестройку эту. Так все перестроили, что, если и уцелел кто живым, не отыщешь никого. Писала ему, писала... Ни ответа, ни привета. А сейчас и меня не разыщешь никак. Мне написать некуда. Нигде я не учтенная. Москва, помойка, Татьяне Ермолаевне Ярыгиной. Вот тебе и адрес...
      А то, что я Татьяна Ермолаевна Ярыгина, даже подтвердить нечем. – Собеседница понижает голос. – Я без всяких документов живу. Ни у меня, ни у мужа и бумажки никакой нету о наших личностях... Отобрали. Из Баку как бежали, денег на билет не было. Проводнику ложки да вилки серебряные отдали, на черный день берегли. Он нас на третьей полке поместил с двумя нашими сумками – все, что за тридцать лет нажили, повезли в этих сумках. На границе заходят ихние в форме. Документы у нас взяли на проверку, ушли. Мы ждем... Нет и нет! Мы к проводнику. Он – не знаю ничего! Мы по вагонам искать – нету того, кто брал, исчез. И что думаете? Поезд трогается, ход набирает, а те, что с документами нашими, как в воду канули. Проводник нам: «Без документов не повезу. Ни билетов у вас, ни бумаг». Стоп-кран сорвал, дай выпихнули нас. Сумки наши отобрали. Не поверите: стоим без денег, без документов, что на нас надето, то и наше! И уж и от своих, и от них надо таиться, как преступники какие. До Москвы, до брата мужниного, где пешком, где бегом, где подсадит кто – Христа ради добирались. И подработать нигде нет никакой возможности: работы людям самим не хватает, а денег тем более.
      Пока добрались, уж холод. Мы во что попало одеты, как французы под Москвой, честное слово! Брат приютил. До тепла у него жили, но приютить-то приютил, а навсегда поселиться мы у него не можем, там своя семья: он с женой да теща, да сын с невесткой, да двое внуков, а комнат всего три. Мы старались не мешать, уйдем чуть свет, придем поздно, но все равно обузой себя чувствовали. И с работой у нас никак не получается, и пенсию не оформишь без документов. Сунулись их восстанавливать. Брат с нами пошел в паспортный стол. Он подполковник в отставке, форму надел для солидности. Кто мы такие, откуда прибыли, как бумаг лишились – все подробно рассказали. Нам говорят, ждите, мол, ответа, запрос пошлем. А пока перебиваемся работой, где можем. Муж то мостовую мел, то сторожил в магазинах. Денег, правда, не давали, а так – из продуктов к продаже негодных что-нибудь... Я бы могла медсестрой в больницу или детсад. Но туда без паспорта кто же возьмет? Ходила уколы делала по квартирам. И тоже Христа ради делаешь: у кого деньги есть, ко мне не обратится, а кто ко мне обращается, так будь у меня деньги – сама бы им на бедность подала: старушечки больные да инвалиды беспомощные. Пошла было торговать на рынок, а там одни земляки бывшие. Как мне на них после пережитого смотреть? Думала, стерплюсь. Но хозяин и гнилье заставляет подсовывать, и весы подкрученные, фальшивые. Не могу я людей обманывать! Выгнали меня... И Слава Богу! Денег там тоже почти не платили, а грехов бы накопила. Ни к чему мне под старость лет обману учиться...
      Вот как-то лежим с мужем ночью, не спим (в комнате тещиной были устроены, на полу спали), слышим, жена брата его ругает, что конца-краю нашему поселению нет. Он ей о том, что документы нам надо справить, статус беженцев, может, получим, время требуется. А она ворчит, что умрет скорее, чем этого дождется. Ну мы с Колей и решили на другой день подыскать себе местечко. А уж знали, где народ бездомный обустраивается. Тепло настало, все полегче. Шалашик соорудили да перебрались в него, чтобы не вносить раздор в семью брата. Сказали ему, мол, нашли местечко себе хорошее. Только, мол, будем заходить интересоваться, как с документами дела обстоят. Как-то приходим, а брат и сообщает, что муж мой в розыске за убийство и разбой. С документами его кто-то разбойничал, что ли? И приходили уже к брату с поисками (мы ведь у него официально объявились). И так все обставлено, что муж убил, ограбил, потому и сбежали мы из Баку. Ну, мы и вправду бежать от брата: докажешь разве кому, что мы невинные? Поди, и по моим бумагам такие дела делались. Добрые люди, что ли, у нас их отняли? Те месяцы, что до Москвы добирались, мы же все крадучись... В кино вон показывают допросы: где были такого-то числа во столько-то? А мы счет дням потеряли, где и когда были. И подтвердить некому нашу невинность, что мы в это время за кусок хлеба огород копали или через лес напрямки пробирались, а не душегубствовали. Так что надежды последней лишись документы справить, пенсию оформить, угол какой-нибудь беженский получить.
      Вот вам убийцы и грабители! Нас самих ограбили да чуть не убили. В Баку как все завертелось, перебивались мы кое-как, думали, образуется все: там же могилка сына, как бросишь? Да и к кому ехать? А отношение уже было – лишний раз на улицу не высунешься! И соседи, главное, не то что помочь, а как с цепи сорвались. Однажды ночью спим с мужем на балконе, жарко. Вдруг слышим страшный крик. Петр Семенович, еще один русский у нас на пятом этаже жил, старик, ногу на производстве оторвало: «Ироды окаянные, чё делаете, ироды?!» Потом: а-а!!! И шмяк!.. Мимо балкона что-то пролетело и об асфальт. Я вскочила, вниз смотрю: на асфальте что-то лежит, а с балкона Петра Семеновича (он один жил) три головы свесились, тоже смотрят. Кинулась к телефону, в милицию звоню. Они по-русски говорить отказываются. Я по-азербайджански давно выучилась, но не чистый, конечно, разговор. А со мной все равно говорить не стали. Только утром приехала милиция. Ей соседи сообщают, старик, мол, из ума выжил, сам и выбросился. Дверь не вскрыта, никто, мол, к нему не входил. Я вышла и объясняю, что так и так: и кричал, и головы с балкона свешивались, и из подъезда потом никто не выбегал и по подъезду не топали, стало быть, свои, соседи, и скинули, своим и открыл. Как на меня накинулись: «Клеветники, сколько лет нашу кровь пили, теперь вот гадости говорите!» А квартиру убитого вскоре заняли соседи, у которых все документы на нее оказались доверительные.
      Чего бы Петр Семенович стал им квартиру свою отдавать? У него племянники в Рязани жили, собирались его забирать, да не успели. Ужас нас обуял, что и с нами чего-нибудь такое же сотворят! Мы, правда, на втором этаже, не расшибемся, но что-нибудь все равно сделают. Муж, когда уходил, наказывал даже соседям не открывать. Как-то звонят, смотрю в глазок, там Фатима, соседка, в руках два шашлыка держит. Спрашиваю, чего нужно. Отвечает, что шашлыки в благодарность принесла. Я ей уколы накануне делала, прописали, я три недели и колола. Открыла. Она заходит, а дверь прикрывает только. Говорю, мол, чего дверь не закрываешь? А она: на минуту, мол, пойду к себе сейчас. Вдруг дверь распахивается, и ее муж с братом ее врываются. У одного нож в руке... А у меня крестик на цепочке и кольцо обручальное. Цепочку сорвали, руку крутят, кольцо стаскивают. Оно не снимается. Они грозят – палец отрежем. Затащили в ванную, намылили руку, стянули кольцо, чуть не оторвали палец. А Фатима говорит: «Давай запонки золотые, которые сыну покупала. Они у тебя, я знаю». Бог ты мой!.. Как сын в армии был, мы ему запонки купили на возвращение, на свадьбу. Похвастала я тогда перед соседкой. Сколько лет прошло, а она, оказывается, помнит. Хранила я их как память. «Нету, – говорю, – продали давно». Так перерыли все, в банке с мукой и нашли. Муку на пол высыпали, а там и запонки... Мало того – еще требуют переписать на них квартиру. А это же верная смерть! Как только они этой бумагой завладеют – сразу и убьют! Я им, что без мужа недействительно будет, муж – квартиросъемщик. Они по-своему между собой совещаются, что надо мужа подождать, потом все и обделать. А пока следить, чтобы я никуда не делась. Ушли... Кинулась я звонить подружке из больницы. Она у базара жила, а мой муж на базаре и промышлял: кому подметет, кому поднесет, кому починит. Попросила, чтобы позвонил он мне, а домой не шел. Сама стала сумки собирать. Документы, фотографии, одежду кое-какую, хорошую обменяли давно на продукты. И еще серебро было дареное, о нем не знал никто, на балконе хранили, вот и уцелело.
      Звонит муж от той подружки, велю ему у нее оставаться. Ее попросила к моему дому с обратной стороны подойти, не со стороны подъезда. Спустила на простынях свои сумки, она их взяла, унесла. А я налегке из квартиры выхожу. Фатима, видимо, у глазка дежурила: дверь тоже открывает, проход мне загораживает, не пропускает. Я ей говорю, что позвали ребенку уколы делать, в одном платьишке иду, ни документов, ни денег, куда я такая убегу? А, если что с ребенком тем случится, тебе, мол, от его родных не поздоровится. Обыскала меня, даже трусы ощупала, отпустила. Переночевали мы с мужем у подружки, на другой день – на поезд. Отдали проводнику ложки – вилки наши, поехали. Тридцать лет отработали вдвоем, а все нажитое – две сумки, да и те не отстояли. Такие вот мы кровопийцы! Да, знаете, вам скажу, – Татьяна Ермолаевна хитро улыбается, словно вспоминая о чем-то хорошем, переходит на шепот. – Фатиму-то я здесь в Москве встретила. Встретила и посчиталась с ней немножко...
      Ходила я, работу искала: в магазинах, палатках спрашивала, не нужно ли помыть, подмести... И вот в магазине одном продавщица, немолодая уже, говорит, чтобы я здесь не искала работы: хозяйка злая, за все штрафует, кричит, обзывается. Отработаешь, а на кусок хлеба даже не получишь. Разговорились... Оказывается, хозяйка эта тоже из Баку, Рузана, беженка. Квартиру получила по статусу своему, подъемные. Да, видимо, хорошо их поднимают, этих беженцев: и магазин купила, и дачу, и машину. И вся родня ее в Москве так же хорошо устроена. Они, получается, все поднятые за какие-то заслуги да наши деньги, а мы все опущенные неизвестно за что, на своей земле живучи. Да вдруг встрепенулась, мол, говорить больше нельзя, хозяйка приехала... Смотрю, а это – Фатима собственной персоной. Важная такая. Я ей: «Здорово, Фатима!» Она аж подскочила, с лица спала поначалу. А потом мне: «Я вас не знаю, никакая я не Фатима». Вон оно как!.. Азербайджанка из Баку – беженка в Москве. От кого бежала? Не от нас ли с мужем? Ограбили, так и знай, квартиру нашу прибрали, а оказалась беженка Рузана. Чудеса! В кабинете своем она скрылась. Я вышла, спряталась и жду, когда она опять появится. Смотрю, брат ее на машине подъехал. Вызвала, видимо, не знала, как ей быть. Ушла я... Потом у продавщицы этой поболее выведала. Мол, армянкой из Баку представляется. Ну и являюсь к ней в кабинет. «Что, – спрашиваю, – в христианство обратилась, в Рузану крестилась?» Она мне нагло так: «Ничего не докажешь, у меня все документы справленные. Кто тебе поверит, оборванка? И мужа, и тебя приходили, искали. Так что, если вы объявитесь, – вас сразу в тюрьму. Я в Москве больше прав имею, чем ты». Вот так! Верно, – говорю, – да и ушла... О чем с ней разговаривать? Рассказала я у себя на свалке об этом. А там много таких, как мы, горе мыкают: кто из Казахстана, кто из Армении, кто из Грузии. Запаслись мы бензином (каюсь, из бензобаков в машинах ночью сливали), пошли к тому магазину да и подпалили его... Моя собеседница смеется. Дочиста сгорел! Потом, говорят, даже по телевизору об этом говорили. Догадалась, конечно, Фатима, чьими это руками. А что она сделает? Ей совсем не нужно, чтобыдокопались, ктодазачто... Да здесь и убить меня не такая пара пустяков, как в Баку.
      Зазвонил телефон, я пошла разговаривать, а когда вернулась, моя гостья уже стояла одетая в коридоре. Вся посуда была вымыта...
      – Посидите еще, куда вы торопитесь?
      – Все, спасибо! Пора и честь знать. И так много у вас времени отняла.
      – Да посидите!
      – Нет, муж больной лежит... Надо и покормить, и обогреть. Сама и в сыте и в тепле, а он в холоде да голоде там. У нас сейчас с ним на двоих огромный дом. Как баре живем! Нашли заброшенный дом, все накрепко заколочено. А нам парни, что под землей лазят...
      – Диггеры?
      – Не знаю, может, и дригеры, но только ход указали. Тайком лазим... И хорошо! Другие не знают, а то бы понабились, опять шум да драки, опять милиция бы нас выперла. А так одни мы. Выложили костровище кирпичом, обогреваемся...
      Я собрала со стола гостинцы, взяла солонку, положила все в пакет и подала своей гостье.
      – Спасибо, не нужно! Хотя нет, пожалуй, возьму... Побалую больного. А солонку поставлю к нам на ящик – вот и будто мы дома, и солонка наша на столе. Спаси вас, Господи! Это мне вас Бог послал. Я третьего дня в церкви была, свечку сынку ставила, с батюшкой разговаривала. Он мне: «За грехи наши и наказание нам». Да не столько у меня грехов, чтобы так страдать! Посты, конечно, не соблюдала. Зато сейчас вот одни посты, все время пост да голодание. Говорят, голодом лечат... Не верю я! Мы вон с мужем последние годы все голодом да полуголодом, а оба больнющие, хворь за хворью. Бывает, и оскоромишься объедочком мясным, да не часто. Голод не тетка, выбирать не приходится: рыбку бы выбросили, ну и рыбкой попиталась бы и пост бы соблюдала. А так, что найдешь, то и съешь, хоть пост, хоть не пост. Молитвенник мне батюшка дал. Читала молитвы все три дня. И вот вас у мусорки встретила. А где мне еще хорошего человека встретить? Я все у мусорки да на мусорке! Но Бог повсюду своих посланцев имеет... Вы не смейтесь! Вы и сами не знаете, что мне вас Бог послал. Нам и знать не велено, как нами Господь распорядится. И вы не бойтесь, никогда я вас ничем не побеспокою! И вы меня не выручайте больше, если увидите, ни хлебушком, ни рубликом. А то обленюсь я, обнадеюсь, что можно что-то без труда получить. Нам лениться да поблажек себе давать никак нельзя! Только на себя и надежда. Будьте здоровы! Спаси Бог, что мной не побрезговали, по-человечески обошлись, – Татьяна Ермолаевна кланяется и уходит.
      ...Пару раз я видела ее стоящей у пивных ларьков и тоскливо глядящей на пьющих мужчин. Если бы я не знала ее историю, то так же, как и другие, подумала бы, что это опустившаяся бомжиха мучается с похмелья и ждет пустые бутылки или остатки пива. Но я-то знала, что это – исстрадавшаяся женщина, мать, стоит в жадной надежде увидеть парня, так похожего на ее сына, который навсегда остался для нее молодым...

Продвинутая (рассказ)

      Я иду в книжный магазин, расположенный рядом с домом Маргариты Борисовны, и вижу ее разговаривающей с местной бомжихой – кореянкой Зойкой... Стоя ко мне спиной, Маргарита Борисовна не видит меня. Я останавливаюсь неподалеку, не желая прерывать оживленную беседу двух женщин.
      – Зоя, ну почему вы пьете?! Жизнь так прекрасна и удивительна! – с трагическим отчаянием в голосе восклицает Маргарита.
      – А выпьешь – она еще прекраснее и такая удивительная – ты себе представить не можешь! – оптимистично отвечает ей собеседница.
      – Вы так много теряете из-за своих выпивок! – продолжает увещевать опустившуюся женщину моя приятельница.
      – Чё это я теряю? И чего ты, трезвая, нашла? Собаку, что ли, которая тебя на веревке таскает, или ты ее, не поймешь вас: то она тебя тянет, то ты ее... Дак я тоже могу собаку, да не одну – вон их сколько у помойки бегает! – привязать и таскать, как Сонька сумасшедшая с кобелями своими черными. Экая невидаль! Чё я потеряла-то? А получила много: вон у меня сколько друзей! Это ведь они меня поят. У тебя есть столько друзей, чтобы они тебя бесперебойно выпивкой обеспечивали? Нету! А у меня есть. И все через это дело, – горделиво заявляет Зойка, щелкая себя по горлу.
      – Ну это же вас губит, поймите, Зоя! Я прекрасно помню, какая вы были еще два года назад: молодая, симпатичная. А сейчас? Посмотрите на себя! Подурнели, состарились, – не оставляет попытки направить на путь истинный свою знакомую Маргарита.
      – Чё мне на себя смотреть? Я себя и так помню. Как молодая красивая была так и осталась. Куда красоте деться? – недоумевает нечесаная, оплывшая, вся в синяках, грязная бомжиха. – Я всегда красотой выделялась. И в классе самая красивая была, все мальчишки за мной бегали. Да и сейчас все мужики вокруг мои. У кого хочешь отобью. Вот был бы у тебя мужик – и у тебя бы отбила, у трезвой... Сама лучше на себя в зеркало посмотри: не пьешь, а красивше меня, что ли?
      – Что вы нас сравниваете! Я намного старше вас! – восклицает Маргарита.
      – Вот видишь, ты не пьешь, а старость и до тебя добралась. А я пью, но ко мне она еще не скоро в гости. Мне месяц назад двадцать семь исполнилось, вот и праздную... Что, за свой день рождения и выпить нельзя, что ли?
      – Месяц прошел, а вы все еще празднуете?!
      – Ну ты даешь, мать! – ухмыляется Зойка. – Я же год этого дожидалась! Год ждала, и одним днем обойтись должна, по-твоему? Да если в один день столько выпить, так сразу концы отдашь. Нет, я лучше постепенно буду праздновать... Да меня еще и не все поздравили! Кого встречу, говорю: «А у меня день рождения». Они мне: «Айда, выпьем!» Из уважения... Я что, за свой день рождения выпить не могу, если я его год дожидалась? Это же день рож-де-ни-я!!! Не будь его, и меня на свете не было бы. С кем бы ты сейчас говорила, а? Двадцать семь лет мне, а ты – «состарилась»! Тебе самой-то сколько? Семьдесят уж, поди?... Вот ты и состарилась, хоть и не пьешь. И что, отогнала от себя старость? Спряталась от нее? Это ты свой день рождения, поди, вовсе не празднуешь, тебе бы лучше вообще бы их не было, дней-то этих, потому что они тебя уж не к старости, а к смерти близят... Ладно, не горюй, мать, все там будем, – подбадривающе хлопает Маргариту по плечу бомжиха. – Говорят, в раю-то лучше, еще лучше, чем здесь. Не горюй: здесь живем, как короли, в свое удовольствие, а там-то еще лучше жизнь обещают.
      – Но, Зоя, чтобы попасть в рай, – ухватилась за возможность убедить бомжиху встать на путь истинный ярая атеистка Маргарита, – нужно вести себя здесь, на земле, хорошо, постараться исправить свое поведение!
      – А чем тебе мое поведение не нравится? Чё я сделала такого? Убила кого? Ограбила? Утащила у тебя чё-то? Чем оно плохо? Это тебе, поди, крыса эта, Светка, наябедничала, что я ее побила? Знаю, знаю, вы с ней все время шушукаетесь. А она тебе сказала, нет, за что? Она у меня мужика отбила с бутылкой вместе! – гневно восклицает возмущенная Зойка. – Поняла?! Я мужика у ларька поддела, на бутылку уговорила, идем с ним, у него бутылка уж в руке, а тут эта крыса со своими улыбками на готовенькое: «Возьмите меня с собой!» Я ей: «Пошла отсюда!» Понимаешь, такое у меня состояние, что я бы и одна бутылку враз опрокинула. А тут мужик еще, да она, гадина, лезет. Мужик ей: «Пойдемте, всем хватит». Я говорю: «Нет, не хватит! Вали отсюда». Вижу, она и не собирается меня слушаться, тогда пнула ее. А мужик за это меня пнул, да больно так! Я пока корчилась, он ее подхватил и смылся с бутылкой вместе. «Ну, – думаю, – погоди, ненадолго ты от меня ушла». К вечеру отыскала ее пьяную, даже разговаривать не стала: она же пьяная, ничё не соображает, чё с ней говорить? Сразу избила ее, без разговоров...
      И чё, из-за этой крысы меня в рай не возьмут, что ли? Ничего себе заявочки! Надо было это дело так оставить по-твоему? Чтобы она и в другой раз такую подлость устроила: и мужика уведет, и бутылку. Ведь я все сладила, а она на готовенькое, гадина! И за это ее – в рай, а меня под зад коленом оттуда, да? Так нечестно, тетя... Да я эту Светку, если меня из-за нее в рай не пустят, так изобью, что сама побежит за меня просить. Вот увидишь! Я и так хотела ее снова побить. А сейчас побью, конечно... Пусть хоть кому жалуется!
      – Зоя! – умоляюще взывает Маргарита. – Ничего мне Света не рассказывала, не бейте ее, пожалуйста.
      – Побью! – мстительно обещает собеседница.
      – Я совсем не Свету имела в виду, когда говорила о плохом поведении. Я имела в виду ваш образ жизни, стиль... И эти компании мужчин вокруг вас! Это же все очень плохо!
      – А чем тебе мужики не нравятся? – недоумевает бомжиха. – Свой, поди, плохой был, вот и думаешь, что все такие. А ты своего с другими не равняй! Не все плохие, – назидает Зойка. – Давно уж, поди, свой-то умер?
      – У меня никогда не было мужа, – признается Маргарита.
      – Ну вот! – восклицает собеседница. – У самой ни одного не было, а откуда-то знает, что мужики – это плохо... Или рассказал кто об этом, а? Им не верь, мне верь: мужики – это хорошо! Точно говорю. Их вон сколько у меня было. Или завидуешь, что у меня много, а у тебя ни одного, а, тетя? – игриво толкает Маргариту локтем в бок Зойка. – Я бы с тобой поделилась, да на тебя не клюнут – стара ты для них... Мужикам внешность нужна, копаются они в бабах-то, – сообщает коротконогая, беззубая Зойка Маргарите. – У меня потому их и много, что я налицо красивая и молодая. А к тебе их не заманишь. Если только совсем пьяные будут...
      – Но, Зоя, у женщины привлекательным должно быть не только лицо. Вы должны это понимать. Может быть, поначалу привлечет внешность. Но потому будет интересовать то, что у вас внутри. И это внутреннее нужно сделать не менее привлекательным, чем лицо.
      – Ха!.. Ну, ты насмешила, мать! Она мне объясняет, чем баба мужика привлекать должна, каким местом, кроме лица... Да у меня это внутреннее место, если хочешь знать, такое привлекательное, что мужики вокруг, как пчелы возле меда! Я в седьмой класс пошла, а мне мать уж все рассказала про привлекательное то место раньше тебя. И у меня с той поры ни одной осечки не было, чтобы мужику понравилась, выпили, пошли, я бы ему внутреннее то показала, а он бы не одобрил и ушел... Я любого привлеку! На спор могу. Вот из них, – Зойка машет рукой на прохожих, – любого. Просто мне лень с ними разговоры болтать. Все равно, если мужик за бабу взглядом ухватился – ему одно надо. А мудаки эти сначала разговорами замучают, а потом за внутреннее берутся. У меня скулы сводит от их разговоров. У тебя вот ни одного мужика, говоришь, не было, а у меня их столько, что если все их палочки взять и тебе ими спину утыкать, то ты бы была чистый еж! Да если бы они и впрямь с иголку были, и то бы, поди, не уместились у тебя на спине. Вон, – она показывает рукой на проходящего здорового мужика под два метра ростом, – у него бы, если бы каждый с иголку был, может, и уместились бы. Но тех, у которых с иголку, я не люблю... Так, если только за бутылку! А то какое удовольствие? Я ведь тоже должна о своем интересе думать, правильно, тетя? Ты вот меня учишь привлекательности, а сама и не знаешь ничего, я тебя скорее научу, да тебе уже поздно... А не веришь, что я везде привлекательная, спроси Гришку или Серегу – они все время из-за меня дерутся, спроси, спроси! А то, вижу, не веришь... Ты вот своим местом внутренним ни одного мужика за всю жизнь не заманила, а меня учишь! Жалко, поздно встретились, а то бы я тебя научила, и ты бы привлекла, побаловалась бы, – заговорщицки подмигивает Маргарите Зойка.
      – Зоя, но отношения с мужчиной – не самоцель! Долг женщины перед природой – родить ребенка, дать жизнь новому существу, восполнить человечество в случае неминуемого ухода, – с пафосом восклицает Маргарита Борисовна. – А вы, ведя себя таким образом, пропустите свой срок и не выполните своего естественного предназначения, не родите ребенка.
      – Ну, это ты врешь! Я свой долг раньше всех сроков выполнила: школу еще не кончила, а долг природе отдала – на, получи! Врешь, родила...
      – Как, у вас есть ребенок?!
      – Здравствуйте, я ваша тетя! Есть, конечно... Не знаешь, а попрекаешь.
      – А где же он?
      – Да где ему быть, как не на родине? В Якутии, на родной земле.
      – У кого он там?
      – У хороших людей. Небось, сыну своему плохого не желаю. В детдом определила. Мать моя хотела забрать, да она пьет, разве можно пьянице ребенка доверить? Пусть другие доверяют, кому их дети не дороги, а я – нет! Месяц грудью покормила и унесла в детдом, отдала. Так что с природой счеты свела, в долгу у нее не числюсь. Потребовали там у меня документы подписать, что отказываюсь, если кто усыновить захочет. А я так сказала: «Пусть берут в семью, но чтобы он знал, кто его настоящая мать». Вот как! Так что и имя мое, и фамилия моя. Мой ребенок. А отчество, знаешь, какое? – хитро улыбается непутевая мать. – Михайлович! Тогда Горбач заправлял. Я в честь него. Пусть в отцах числится. Так что у него на стороне сын растет. Я и в метрике, где отец, записала: «Михаил Сергеевич Горкачев». Одну только букву заменила. Сама придумала, – горделиво сообщает Зойка.
      – А сколько лет вашему сыну?
      – Дак сама считай! Считать, что ли, не умеешь? В семнадцать я родила, месяц назад мне двадцать семь исполнилось... Дак столько?... Десять получается. О, десять лет дармоеду моему. Во время летит! Будто вчера орала на столе – тяжело рожала. Потом он сиську сосал. Такой смешной! Глаз-то нету почти, как и я, узкоглазый, – Зойка умилительно улыбается. – А сейчас уже десять лет. Большой! В каком он классе получается?
      – В третьем или четвертом.
      – О, в четвертом! Писать уж давно научился. Мог бы матери письмо написать. Так, мол, и так, живу хорошо... Вот они – дети: рожай их, мучайся, а они потом тебе письма не напишут.
      – Ну он же не знает, куда вам писать! Как он напишет? Он, может, не знает, живы ли вы. Вы давали ему о себе знать? – возмущается Маргарита.
      – А куда я денусь? Жива, конечно. Не видишь, что ли? А он чё, засранец, мать родную живьем хоронить надумал, что ли, паршивец? Куда мне писать, если адреса нету?
      – Вот именно! Вы хоть матери своей пишите, Зоя... Вы с ней связь поддерживаете?
      – Нет! Чё мне с пьяницей поддерживать?
      – Ну вот... Видите, сами мать забыли, а ребенка своего упрекаете, что он вам не пишет.
      – Чё я ей писать буду, если она пьяница и меня била? Я своего вот не била. За что ему на меня обижаться? О, знаешь, мать, давай ты ему напиши, а то у меня времени нету письма писать! А ты все равно на пенсии, тебе делать нечего. Сядь и напиши сыну от меня. Мол, так и так, дорогой сынок, мама тебя помнит, любит, живет в Москве. А я попрошу в фотографии на углу меня сфотографировать и карточку ему пошлю, – загорелась идеей бомжиха.
      – Стоит ли, Зоя, сейчас напоминать о себе, посылать фотографии?
      – Почему нет? Пусть знает, какая у него мать. Ты вот свою знаешь? Я знаю... А почему Васька мой знать не должен? Не хуже, чем у других, мать-то у него... Не ленись, тетя, напиши. Сделай доброе дело.
      – Ну, вы адрес-то знаете, куда писать?
      – А чего его знать? У нас на весь город один детдом. Так и пиши: Андан, детдом, Киму Василию. И свой обратный адрес укажи. Ответ придет, мне отдашь. И фотографию пусть вышлет. Рисунок еще какой-нибудь пусть... Договорились, тетя? Вот он письму от матери обрадуется!
      – Но, может, его уже усыновили?
      – Ну и что? Я не против... Но записано было, обязаны сохранить имя и известить, что есть настоящая мать, адрес семьи оставить. Должны выполнить! Я же государству его доверила, а не какой-нибудь шарашке... Пиши, пиши, обрадуй парня! А я сфотографируюсь схожу.
      – Зоя, погодите фотографироваться, я вам подберу что-нибудь из своей одежды.
      – Ты чё! На что мне твоя?... У тебя старушечья, не надо мне, – решительно заявляет бомжиха. – У меня, видишь? – она поднимает ногу, показывая стоптанную грязную кроссовку, – «Рибок». Это самая модная фирма. А это, – она распахивает замызганную куртку и открывает надпись на футболке, – «Найк», тоже самая модная среди молодежи. А ты хочешь мне старушечье подсунуть! Я в спортивном стиле одеваюсь... Джинсы видела у меня? – Зойка поворачивается задом к Маргарите, поднимает куртку, чтобы на брюках был виден лейбл. – Это – «Кристиан Диор». Ты, поди, и не слыхала про такие названия... Они самые продвинутые. Мне спортивная одежда идет, а другая – нет! Серега как-то притащил шляпу вот с такими полями, – она делает руками большой круг возле головы. – Но мне не идет. Надела – как гриб! Серега говорит, модно, мол, на афише видел певицу в такой шляпе. А я плевать хотела – если мне не идет, то пусть хоть сто певиц наденут, меня не уговорят.
      – Но свою одежду вы, наверное, по помойкам собираете. Неизвестно, кто ее там оставил. Это же негигиенично! – морщится Маргарита.
      – Я по помойкам?! – возмущенно удивляется бомжиха. – Да я никогда на помойках не роюсь. Меня хоть раз там видела?... Мне все мужики наши приносят и дарят: и одежду, и все другое. Они сами там роются. Не хватало мне еще на помойках рыться! Я сама ничего не делаю, – гордо заявляет Зойка. – Они и бутылки собирают и еду готовят. А сыну приятно будет, что мать у него модно одевается, продвинутая, значит... А у тебя самой дети-то есть? Ты сама-то отдала долг?
      – Я не была замужем, поэтому детей у меня нет, – словно бы уже и оправдывается Маргарита.
      – Ну и что? Я тоже не была. И мать моя не была. Природа у тебя паспорт, что ли, просила, как долг-то отдавать? – иронизирует бомжиха. – Меня учишь, а сама – неученая! Историю ты в школе учила, нет? Первобытные люди вон и писать не умели, загсов никаких не было, а детей рожали. Если бы они стали загсов дожидаться, то и людей бы никого на земле не осталось – вымерли бы все до загсов. В Африке до сих пор голые ходят, ни читать, ни писать не умеют, а рожать рожают. И я родила, никого не спросила. А ты, если не родила, так хоть письмо напиши, не ленись.
      – Хорошо, Зоя, я напишу, но вы Свету не трогайте, пожалуйста!
      – Чё, испугались за нее? Ты ей правда, что ли, тетка?
      – Что вы за глупости говорите? Никакая я ей не тетка.
      – Не тушуйся, мать! У Сереги тоже дядя в Москве живет, а его не признает, как ты вот. «Ты, – говорит, – меня перед соседями позоришь». Ему соседи важнее родного племянника. Видала, какой? А чё Серега такого сделал? Убил кого, ограбил? Ну, черт с ним, с дядей этим... На фига такой дядя сдался? Ладно, я Светку не трону, если ты письмо напишешь, – уже явно шантажирует Маргариту Зойка. – Идет?
      – Хорошо! – обреченно соглашается Маргарита. – Но вы, Зоя, все-таки подумали бы о будущем, тем более, у Вас ребенок... Постарайтесь меньше пить, следите за собой... Может, Вам удастся устроиться на какую-нибудь работу.
      – На работу?! Сдурела ты? Да, если завтра объявят, что трезвых и чистых на работу поволокут, я в стельку напьюсь и грязью измажусь, даже дерьмом могу, только бы не трогали. Мне вон из подвального магазина азер говорит: «Мой у меня полы, мети тротуар, товар грузи, а я тебе двадцать рублей в день буду давать». Нашел дуру! За полбутылки вкалывать я буду? А на закуску, а папиросы? Я вот без всякой работы и выпивши всегда, и с куревом, и сытая. А ему вкалывай, да еще трахать меня, конечно, будет, и на выпивку не заработаешь... Ищи дураков! Мне и без работы хорошо.
      – Я не такую работу имею в виду... Можно договориться в жэке (я уже спрашивала там), чтобы устроиться дворником. Вы говорили, что у вас есть паспорт. А если вас возьмут дворником, вам дадут служебную комнату, будет жилье.
      – Ты чё? Кто тебя просил? Да если меня из-за паспорта этого работать заставят, я его сожгу к черту. Жилье будет!.. Оно у меня и сейчас есть. Мыс дворником этим по соседству живем: он на пятом этаже, а мы над ним на чердаке. Какая разница?
      – Но вас в любое время могут оттуда выгнать.
      – Другое место найдем. Подумаешь!.. Уже выгоняли и не раз. А его не могут выгнать? Не заплатит за комнату свою несчастную – погонят. Мети, скреби целый день, орут на тебя, кому не лень, а живешь не лучше нашего. Да еще плати! А мы в соседях и не платим, и сами, на кого хочешь, орем, над нами начальников нету... Ладно, мать, у меня времени нет с тобой болтать. Это ты на пенсии, тебе делать нечего, можешь лясы точить, а мне идти надо... Значит, договорились: ты письмо пишешь, а я Светку не трогаю! – Зойка обнимает за плечи Маргариту. – Будь спок, подруга! Я в дружбе верная, обещание сдержу. И ты не подведи! А если не напишешь, то я Светку, будь здоров, как отметелю: и за себя, и за тебя... Смотри, напиши! Бывай.
      Зойка спешной походкой удаляется...

Андрей Макаров

      Макаров Андрей Викторович родился в 1962 году в Польше, в семье военнослужащего. После школы окончил Ленинградское Арктическое училище, десять лет отработал на судах загранплавания ВМФ. С 1994 года военный журналист. Подполковник внутренних войск. Живет в Подмосковье.
      Публикуется более десяти лет, со своими произведениями выступал на радио и телевидении. Вышли две книги (С.-Петербург, 1994 г и Москва, «Воениздат», 2003 г.).
      Основные публикации – в журналах «Юность», «Смена», «Воин России», «Роман-журнал XXI век».
      Две литературные премии – имени Андрея Платонова и Валентина Катаева.

Третий двор (рассказ)

      Если ранним утром выйти на набережную, то сырой балтийский ветер полезет под куртку, попытается сорвать шапку и закружит, упруго толкая тебя назад в четкие и прямые линии Васильевского острова. Осенью ветер с залива запирает Неву, и тяжелая черная вода на глазах поднимается, подходя к краю гранитной набережной.
      Рано. Половина шестого. В летящей мороси фонари сверху смотрятся желтым яичным пятном. На набережной никого нет, только вывернет из-за горного института и промчится на страшной скорости со скрипом и грохотом первый трамвай. За окном единственный пассажир досыпает, согнувшись на фанерном сиденье и мотая головой в такт броскам вагона. Но вот трамвай умчался, унося красные огоньки и исчез, растаял, чтобы вдали свернуть на мост лейтенанта Шмидта.
      Идет к мосту, придерживая рукой фуражку-мичманку, и Олег. Чтобы по мосту перейти Неву, свернуть на Английскую набережную и уже по ней дойти до Адмиралтейских верфей, где днем через высокий забор и дома видны мачты стоящего на ремонте парусника.
      Парусник на ремонте уже третий месяц. Первые полтора с корабля сутками не уходили рабочие. Ломали переборки старых кают, в которых еще недавно ютилось на подвесных койках по шесть-восемь курсантов, чтобы сделать каюты или, точнее, апартаменты для богатых туристов. Резали трубопроводы, срывали доски палубы. Над ней выли шляфирки, стучали пневмомолотки, сбивая старую краску и ржавчину, обнажая темно посверкивающий серебром металл. Но через два месяца деньги на ремонт кончились, ушли на другие суда рабочие, и парусник остался у стенки завода ожидать решения судьбы. Найдутся ли на него деньги у бедного государства, или купит его новый богач или просто, сняв все ценное, отправят корабль на металлолом в Китай или Индию.
      Никто не будет платить зарплату команде стоящего на приколе корабля, и ее рассчитали, отправив по домам. Остались лишь Олег – штурман, еще молодой парень двадцати пяти лет, лишь несколько лет назад закончивший высшую мореходку, третий помощник капитана и Павел Леонидович, старший механик – дед, пятидесятилетний отставник, двадцать с лишним лет до этого отходивший механиком на эсминцах и крейсерах, а сегодня оба они – сторожа, несущие вахту у трапа двенадцать через двенадцать, поделив сутки надвое.
      Набережная еще спит. Спят дома с темными окнами, спят пришвартованные прямо к набережной речные сухогрузы. Новые, с закрытыми деревянными щитами и прямоугольными иллюминаторами. У речников все не как у людей, скорее, не иллюминаторы на их судах, а окна. И ходят они по своим рекам от бакена к бакену, как по веревочке. Сухогрузы поставили в ряд по четыре-пять и лишь на мачте крайнего зажжен стояночный огонь. Невская волна поднимает их одно за другим, словно клавиши гигантского пианино.
      Вчера был выходной. Узкий газон забросан смятыми картонными стаканами, пустыми сигаретными пачками, пластиковыми бутылками. В воскресенье здесь прошла московская орда. Новая мода из обгаженной столицы ночным поездом приехать в Питер, покуролесить здесь, пошляться по Невскому, съездить на фонтаны в Петродворец, полетать на катере по Неве, съесть шашлык на набережной и вечером, культурно отдохнув, на ночном экспрессе укатить назад в Москву.
      Теперь ветер с Балтики гонит не листья, а пустые пакеты из-под чипсов и орешков.
      Над домами с другой стороны Невы медленно светает. Негроидный Иван Федорович Крузенштерн стоит на постаменте напротив военно-морского училища, задумчиво свесив голову. А Олегу надо свернуть направо через мост, пройти над Невой и еще раз свернуть направо к верфи. На мосту ветер прохватит насквозь, и он бежит к остановке, чтобы успеть вскочить в подходящий трамвай.

* * *

      Попасть в обычную, самую рядовую петербургскую квартиру просто. Надо недолго идти по любой центральной улице или проспекту, не важно, на Васильевском острове, Петроградской стороне, Коломне или даже на Невском. Вскоре, буквально через несколько десятков метров в парадном ряду домов обнаружится арочка. За ней небольшой, сплошь заасфальтированный, заставленный машинами двор. Еще одна арочка в глубине двора уведет еще дальше от проспекта, снова будет дворик узкий и высокий, так что сходящиеся кверху стены домов открывают лишь маленький участок неба. В нем много всякого хлама, каких-то коробок. Древний автомобиль полуразобран и вместо колес стоит на деревянных чурках. Есть еще и третий двор, но там и вовсе стоят баки помойки, даже днем шныряют крысы. И все же это дворы, куда выходят двери нескольких парадных. Бывшие черные лестницы доходных домов все также круты и узки, выкрашены. В густой зеленый или темно-коричневый цвет, только краска давно облупилась. На каждой площадке тяжелые деревянные двери украшены гирляндой звонков. Под некоторыми на табличках под звонками еще и по две-три фамилии.
      Понять, сколько семей обитает за дверью, трудно. Проще всего, зайдя в квартиру, пересчитать вывешенные на стене в ряд электросчетчики. Те словно живут своей жизнью ночью, или стоят или, тихо жужжа, еле крутятся в такт тарахтящему за стенкой комнаты холодильнику. Оживают они лишь утром, когда многочисленные жильцы встают, готовят завтрак и собираются на работу, и вечером, когда они возвращаются в комнаты бесчисленных питерских коммуналок.
      Лида встала рано, точнее, проводив гостя не стала ложиться, чтобы успеть приготовить завтрак и помыться, пока не начнется утренняя суета в кухне и ванной. Но следом из своей комнаты вылезла соседка – бабка Анна Степановна, впрочем в квартире ее называли просто баба Нюра. Обычная бабка, жила одна всю жизнь, копила «приличные» вещи, забивая ими шкафы, а выйдя еще десять лет назад на пенсию, потихоньку снашивала их одну за одной, отдельно отложив «смертное».
      Ходила она тяжело, вперевалку на больных ногах, колыхаясь при ходьбе всем своим грузным телом.
      Бабка пришкандыбала на кухню, тяжело села на табуретку, глядя на Лиду.
      – Ушел твой, – даже не спросила, а словно подтвердила она.
      Лида, не отвечая, зажгла свою конфорку на одной из двух стоящих на общей кухне газовых плит и ждала, когда закипит чайник. Опустив голову, щурясь, смотрела на желтое газовое пламя. Прямые короткие волосы лезли в глаза, и она отводила их рукой, потом ёжась, снова запахивала халат, и тонкая ткань послушно обтягивала тело.
      – Ушел, – продолжила бабка, – они, эти, которые в форме, всегда свое дело сделают и уходят. О-хо-хо. За стенкой-то все долбят, ремонт какой, глядишь, дом совсем развалят.
      Бабка подождала, что ответит Лида. Но та молча стояла у плиты, глядя на огонь, и Нюра перешла к другим вещам, близким и понятным:
      – Рынок-то на Садовой был, как хорошо! Два трамвая и там. Теперь, говорят, в Озерках дешевый. На Хо Ши-Мина, какой-то.
      Лида не отозвалась и на рынки. Но истосковавшуюся по общению бабку остановить было не так-то просто.
      – Днем сосед новый въехал. Морда поперек себя шире. К Давыдовичам, в их комнату. И ордера нет! Купил, и все! Вот теперь времена, без ордера жилье дают. Пошел и купил. Одни мы с тобой да Гришка остались с этим мордоворотом. Тетка-то пишет?
      – Пишет, – просто ответила Лида, сняла закипевший чайник и понесла его к себе в комнату.
      – Привет ей от меня. – Бабка Нюра поднялась с табуретки и, тяжело переваливаясь, пошла к себе, чтобы глядеть в окно на каменный двор-колодец с единственным сухим, без листьев, деревом в залитом асфальтом дворе.
      Квартира потихоньку просыпалась. Потащился на кухню Гриша – давно потерявший возраст алкоголик, шел с закопченной кастрюлькой, не сготовить, а стянуть что-нибудь у соседей. Вернулся, хлопнув дверью, с пробежки новый сосед. На ходу стягивая красный спортивный костюм, пошел в ванную. Еще две двери комнат были закрыты, жильцы давно уже куда-то уехали.

* * *

      С Лидой Олег познакомился в начале лета. Парусник до того, как поставить в заводской док, на несколько дней ошвартовали у набережной между речными сухогрузами и катерами военно-морского училища. Был какой-то праздник, и народ целый день толокся вокруг, глазея на корабли.
      Уже ближе к вечеру, когда сошли на берег капитан и старпом, Олег остался старшим на борту, стоял у трапа вместе с вахтенным, коротая время и слушая с берега крики восточного человека. Тот, словно карикатурный торговец с рынка, в огромной кепке над лицом со жгучими усиками, внизу у трапа жестикулировал, доставал из кармана пиджака толстую пачку денег, перехваченную резинкой. На своей машине, старой, видавшей виды иномарке, он въехал прямо на набережную и теперь в ее окна было видно скучающих девиц, лениво поглядывающих на парусник.
      – Слушай! Ну почему нельзя? Давай договоримся. «Торговец» хотел на ночь зафрахтовать корабль, покатать девочек по Финскому заливу.
      – Сколько? – Край пачки разлохматился и развернулся как букет.
      – Пятьсот тысяч, – коротко бросил Олег. – Долларов. Покупай парусник и катайся хоть всю жизнь.
      Восточный человек ругался на каком-то непонятном языке, девицы в машине зевали, вечерний ветер лениво шевелил флаг.
      – Не ругайся, здесь тебе не кабак, – сурово с высоты палубы заметил вахтенный.
      – Почему не кабак?! Где тогда кабак? – возмутился восточный человек.
      – Езжай на Петроградскую, там у Петропавловской крепости такой же парусник в бордель превратили. В нем и оттянешься со своими лярвами.
      Вахтенный, несмотря на свои сорок с лишним лет, каждый день по два часа тягал гири. У него и бицепсы уже были как эти гири – круглые и твердые, как шары. Сам он, широкий, квадратный, как шкаф, загородил трап.
      Восточный человек ринулся было наверх, глазами наткнулся на вахтенного, оценил его и повернул назад к машине. Отъезжая, он еще что-то кричал через опущенное стекло, а одна из девиц махала на прощание рукой.
      – Этот кабак, «Кронверк», когда еще парусником был, ленинградской мореходке принадлежал, «Сатурн» назывался. Испоганили корабль! Хотя, разве помнит, кто об этом? Мне так батя рассказывал. Он в мореходке этой политэкономию преподавал, вроде как менеджмент, только времен развитого социализма.
      Вахтенному стоять у трапа было скучно, ему у него еще ночь коротать. Да и штурман давно бы уже ушел в каюту, просто загадал, вот еще три симпатичных девушки пройдут мимо, и тогда он со спокойной совестью пойдет к себе ставить чайник.
      Девушки, которых до этого было много, словно исчезли. Вечер давно растворился в белой ночи. Мимо прошла одна парочка, подальше от пирса, у самой стеночки, поднимающейся к тротуару. Как пограничники, прошли собачники. Последней, с пятнистым далматином на поводке, прошла у борта совсем еще девчонка в красной куртке, желтых хрустящих штанах из плащевки с большими наушниками на коротко стриженой голове. Она прошла, покачиваясь в такт неслышной музыке, утащив за собой и далматинца, который все не мог остановиться и пристроиться по своим собачьим делам.
      Набережная опустела, и Олег уж подумал, что в этот раз придется, не дождавшись удачи, идти в каюту, когда невысокая девушка прошла вдоль борта, задрав голову, рассматривая уходящие вверх мачты.
      – Полновата, – пожевал губами вахтенный.
      Олег проводил девушку взглядом. Она, продолжая идти, все не могла оторваться от мачт. Маневр неосторожный, поскольку и без заведенных на берег канатов по асфальту под ногами тянулись шланги, подающие воду, электроэнергию, все что нужно кораблю на стоянке.
      Электрический кабель, толстый, как удав, лежал, провисая на крохотных деревянных козлах, и засмотревшаяся на мачты девушка, зацепившись за него, охнув, неловко взмахнула руками и растянулась прямо на пирсе.
      Штурман рванулся к ней, как охотничий пес к добыче. Вахтенный только успел покрутить головой.
      – Вы не ушиблись? Что ж вы, девушка, так неосторожно?
      С его помощью она поднялась, отряхнула ладони, попробовала шагнуть и тут же, сморщившись от боли, схватилась за коленку. Кожа в сбитых местах приобрела молочно-белый цвет, и теперь на ней проступили красные капельки крови.
      – Рассадила... – с досадой сказала она, снова неловко попытавшись шагнуть.
      – Придется оказать помощь. – Олег выпрямился, встав по стойке «смирно», и поправил фуражку, – прошу пройти на борт.
      – Нет, – твердо сказала она. – В другой раз. Я уж как-нибудь до дома доберусь.
      Уже было поздно, и теперь третьи, четвертые и последующие девушки могли пройти мимо разве что утром.
      – Я вам честно скажу! В другой раз вряд ли получится. Наш барк последний в мире, и в следующий раз упадете вы или просто гулять придете, мы уже так далеко можем оказаться... Где-нибудь в другом полушарии.
      – Последний в мире?...
      – Ну, может, и есть еще парочка, где-нибудь в Бразилии. К тому же происшествие с вами случилось рядом с судном, и мы обязаны оказать медицинскую помощь. Все будет занесено в вахтенный журнал, как и положено. Вас как зовут? – с деловым видом раскрыл Олег блокнот.
      Вахтенный, все это время с интересом наблюдавший за ними с палубы, подал голос:
      – Последнему экскурсанту дня приз – чай с капитаном. – Лида меня зовут.
      Лида последний раз попыталась шагнуть сама, и обреченно приняв помощь, стала подниматься по трапу, вцепившись в ограждение и с опаской поглядывая на растянутую внизу сетку, в которую если и падали, так не гости, а свои возвращавшиеся с берега подвыпившие матросы.
      Каюта третьего помощника была на этой же палубе, не надо было ни подниматься, ни опускаться по трапу и, усадив девушку на крутой скрипучий диван, он притащил из рубки дежурного ящик с красным крестом и занялся ее коленом.
      Девушку вытянула на стул раненую ногу. Недоверчиво перепробовав все баночки из аптечки Олег остановился на густой резко пахнувшей мази Вишневского. Отыскав в столе малярную кисточку, густо залепил мазью ее круглое симпатичное колено. Вскрыв несколько индивидуальных пакетов, он соорудил на ее ноге огромный марлевый шар. Со стороны, когда он отошел полюбоваться своим творением, его творение напоминало забинтованную голову.
      Оказав первую помощь, Олег включил электрический чайник, усталый и довольный плюхнулся в кресло.
      – Пятьдесят минут полной неподвижности, – безапелляционно заявил он. – Потом вас, Лида, можно транспортировать.
      – Куда это меня можно транспортировать? – поинтересовалась девушка.
      – Куда хотите. В пределах Петербурга. Но лучше вам сегодня вообще транспортироваться в пределах парохода. Так для раны лучше.
      – А по-моему, у меня просто ссадина и ушиб, – она иронически глянула на него. – А капитан сюда придет чай пить?
      – Капитан на берегу. Но я за него. Могу и экскурсию провести в пределах каюты. Хотите сейчас из кают-компании какую-нибудь картину принесу, кораллы, кобру сушеную.
      – Нет, кобру не надо.
      Лида с удовольствием пила чай, грызла галеты, болтала. Штурман не замолкал. В его словах шквалы рвали паруса, бак скрывался в облаке пены штормовых волн, которые перекатывались через палубу. Возникали далекие жаркие страны и холод арктических побережий, и даже пара айсбергов с пингвинами продрейфовала перед девушкой. Между делом он успевал поглядывать в иллюминатор. Вот-вот должны были развести мосты, и ловушка захлопнется до утра. Да и девушка ему нравилась.
      Как и положено, в свое время на въезде встала машина с мигалкой и поползли вверх створки моста лейтенанта Шмидта.
      – Ну, – лицемерно вздохнул моряк, – вот незадача, мосты развели. Это до самого утра. Так что, сейчас мы вас на ночлег определим.
      Лида отставила чашку и встала. Осторожно покачалась на больной ноге.
      – Не надо меня никуда определять. Я тут рядом на Васильевском острове и живу. А если что, я кричать буду.
      Олег тоже поднялся. Вздохнув, надел фуражку.
      – Коленки у вас круглые. А вы сразу «кричать»... Давайте я вас, Лида, хоть домой отведу.

* * *

      Гриша, держа в правой руке кастрюльку, левой потирая грязную футболку у сердца, дошел, наконец, до кухни. Конфорки плиты были пустые. Он сунулся к широкому подоконнику, на котором у самого стекла стояла огромная, больше напоминавшая бачок, кастрюля.
      Гриша воровато оглянулся, дрожащими руками снял со стены черпак. Он сдвинул крышку и полез черпаком прямо в густое, с медалями застывшего жира варево, когда крышка соскользнула и с грохотом упала сначала на подоконник, а потом и дальше на пол, дребезжа и подпрыгивая.
      Гришу словно парализовало. Он стоял, прижав к себе кастрюльку, сжавшись, с черпаком, с которого падали на подоконник тяжелые капли супа.
      – От паразит! – Баба Нюра уже пришкандыбала из своей комнаты. – От паразитина! Ну ничего человеческого нет, все пропил. Ведь какой человек был. Слесарь! На заводе! Все пропил, паскуда.
      Она вырвала из его безвольной руки черпак, поболтала им в бачке и щедро плеснула суп Грише в кастрюльку.
      – Жри, паразитина!
      Тот немедленно юркнул с кухни.
      – Да хоть погрей! – крикнула она вслед, уже протирая тряпкой оставшиеся на подоконнике следы.
      Гришу еще успел перехватить у двери новый, всего неделю назад въехавший в квартиру сосед.
      Он уже сходил в ванную и теперь стоял в коридоре с полотенцем на широких плечах. Его круглая бритая наголо голова торчала из плеч без всякой шеи. Голова была мокрой и напоминала бильярдный шар с ушами.
      – Стой! – сосед навис сверху.
      Гриша послушно замер, прижав к себе кастрюльку.
      – Держи, подлечись.
      У соседа в кармане спортивных штанов оказался «малек» – маленькая словно игрушечная бутылка самой дешевой водки с яркой этикеткой.
      – И еще. Будешь окурки в раковину кидать – морду набью.
      Гриша наконец добрался до своей комнаты и юркнул за дверь. Он бы даже наверно закрылся, да только замка у него не было, да и каких-то особенных вещей, чтобы их беречь, тоже.
      Сосед еще прошелся по длинному и узкому коридору, вежливо посторонился, пропуская бабу Нюру.
      – Привет, бабулька! Разговор к тебе есть. Лидка-то дома? Не знаешь, прописывать она своего Крузенштерна не собирается?
      Бабка нового соседа побаивалась и теперь, пробормотав что-то, тоже скользнула в свою комнату.

* * *

      Лида оказалась крепким орешком. Выдержанным в старых правилах. Сначала она заставила Олега сводить ее в кино, после чего дала домашний телефон. После похода в скромное, хоть и в самом центре города кафе, поцеловалась с ним, прощаясь у подъезда. Но зато через две недели после спектакля в БДТ, где они с морским биноклем Олега отлично все видели с самой верхотуры, оставила его дома на ночь. Теперь, через месяц, у Олега даже был свой ключ, огромный с бороздками от входной двери и маленький, как карандашик с хитрой нарезкой от комнаты Лиды.
      Парусник уже оттащили в завод, и жизнь Олега была поделена – двенадцать часов на вахте на пустом развороченном рабочими паруснике и двенадцать свободных. Олег сам договорился с напарником. Его вахта была с шести утра до шести вечера. Механик был только счастлив, с завода если кто и приходил на борт, так днем в рабочее время, когда дежурил Олег. Но в шесть вечера он, не задерживаясь на борту, торопился через Неву к Лиде.
      Если той удавалось к этому времени освободиться в своей технической библиотеке завода, она шла навстречу и встречала его на полпути, часто посередине моста лейтенанта Шмидта, и дальше они шли уже вместе. Шли по набережной, на которой и познакомились.
      – А я и раньше любила по набережной гулять, – призналась Лида, – или, если идти куда-то, хоть немного по ней пройти. Тут всегда новые корабли. Флаги бывают интересные.
      Два буксира как раз ворочали огромный сухогруз. Флаги у них были замусоленные, с неуловимыми цветами. Красавец сухогруз ворочался тяжело. У причала ткнулись в гранит белоснежные надстройки кормы напоминавшие обычный дом с окнами, где трапы были просто крутыми лестницами, и в одном из пролетов даже сушилось белье. Даже оранжевая спасательная шлюпка выглядела чужеродной. Грузовая палуба была длинной, уходящей куда-то аж за центр фарватера, с открытыми створками трюмов, задранными словно заборы. И где-то вдали посередине Невы виднелся нос судна с небольшой мачтой.
      – Завидую я тебе Олег.
      Лида остановилась и смотрела на бестолково крутящиеся вокруг судна буксиры.
      – Сколько раз видела, и все равно не оторвешься. Уходит вот корабль куда-то далеко. В другие страны. И, может, не вернется.
      – Лида! Какие проблемы. Копишь деньги, путевку покупаешь, и езжай хоть в Гондурас.
      – Не то, – Лида вздохнула, – здесь, как видишь, уходящий корабль, аж сердце щемит.
      – Пойдем лучше к тебе. Будем сердце врачевать.
      Олег поднял пакет, сквозь стенки которого просвечивали яркие бока каких-то фруктов, торчало между ручек горлышко винной бутылки.
      – Пойдем, Лидусик. Там и про страны поговорим.
      – Пойдем...
      Лидина комната была большой, метров двадцать. Только из-за высокого, за три метра, потолка размер скрадывался. К тому же комната была заставлена добротной, оставшейся от тетки мебелью. Тяжелый комод, узкое высокое бюро, стол на массивных лапах, даже мебель попроще не казалась чужой: крашенный морилкой под красное дерево фанерный шкаф с маленьким окошком в углу дверцы и сервант из немецкого еще гэдээровского гарнитура. От тетки Лиде осталась и крутая упругая железная кровать с блестящими металлическими шариками на спинке. Чужеродной здесь была разве что большая магнитола на столе.
      Пока Лида разбирала пакет, Олег встал у старинного потемневшего зеркала. Снял фуражку, пригладил волосы. Лицо сразу стало каким-то полным, толстогубым, очень сухопутным и словно просило нахлобучить сверху какую-нибудь кепку. Он повертел головой и так и сяк, снова нахлобучил мичманку, с удовлетворением кивнул и лишь потом отошел, повесив фуражку на вешалку у двери.
      Олегу нравились и комната, и сама квартира. Было в ней что-то такое, угадываемое как под вековым слоем. Широкий мраморный подоконник, на который Лида любила забираться с ногами. Уходящее вверх окно. И рамы, и тяжелая дверь были покрыты, словно шубой, многочисленными слоями краски. Обои в углу отходили толстым, как книга слоем, в котором, подобно бутерброду, обои перемежались желтыми газетами. Когда Олег решил подкрутить расшатавшиеся ножки стола, то обнаружил под ним невесть как туда попавшую такую же желтую газету. На первой полосе снимок: Жданов подписывает мирный договор с Финляндией. Скрипел под ногами истертый паркет. В стене угадывались прежние, теперь забитые досками, и заклеенные обоями двери.
      Дом тоже словно жил своей жизнью. Если прислушаться ночью, что-то в самой квартире скрипело, вздыхало. Неясный, как стертые шаги, шум доносился с лестницы.
      Серенький свет с улицы едва проникал в комнату. Ветер с Невы через оставленную на ночь открытой форточку бесшумно шевелил занавеску. Олег и теперь бутылку и бокалы, вазу с яблоками и апельсинами поставил на подоконник. За окном ветер обсыпал деревья, гнал листья к набережной. Хоть и виден был через окно лишь пустой асфальт за деревьями, все равно, так ему казалось лучше, чем, как обычно, сидеть за столом.
      Лида примостилась рядом и, положив голову на плечо Олегу, тоже смотрела на улицу. Здесь никогда не было потока машин. Стояли деревья, шли люди от Большого проспекта к набережной и редко-редко проезжала какая-нибудь легковушка. Олег, осторожно, чтобы не потревожить девушку, разлил темное вино по бокалам.
      – За что выпьем? – спросила она.
      – Давай за твой дом, – предложил Олег. – Знаешь, после каюты я и любому месту рад, лишь бы под ногами твердо было, и движок под палубой не стучал. А тут так вообще, вот так сидел бы и смотрел на улицу.
      – Э, матрос, – Лида оживилась, выпрямилась и ножом стала нарезать апельсин на ровные круглые дольки, – здесь не улицы, а линии. Петр первый вообще хотел здесь каналы прорыть, Венецию сделать. И какой такой движок? У тебя же парусник! Шум ветра в парусах. Давай за ветер в парусах...
      – Давай, – поднял бокал Олег, – просто с нашими размерами в узкости, в той же Неве, или когда по фарватеру идешь, без движка никак, снесет. Да и когда на берегу стоим, электричество нужно, вот вспомогательный дизель и молотит. И все равно, давай за ветер в парусах.
      – И все же задом надо. – Олег поставил пустой бокал, потянулся за яблоком. – Вот похожу еще в моря лет пять и где-нибудь в таком же месте якорь брошу.
      – Мне и самой здесь нравится. Я и родилась в поселке под Псковом, и выросла, а как сюда переехала, словно новая жизнь.
      – Тебе же комната от тетки досталась? – Олег вновь наполнил бокалы. Бутылка уже наполовину опустела и все равно в сумерках белой ночи казалась темной почти черной.
      – Да, она решила на родину переехать к сестре – моей матери. На пенсию вышла. Тогда ни продавать, ни дарить было нельзя, и она со мной просто поменялась. Я и на работу ее устроилась. На заводе в техническую библиотеку.
      – Не скучает она по Питеру?
      – Да нет, у нее теперь сад, огород. Да наш городок еще древнее Питера. Просто теперь в глуши оказался. Остров, – может слышал?
      – Остров... название какое морское.
      – Да. Переехала из Острова на Васильевский остров и стала в восемнадцать лет ленинградка, а теперь вот петербурженка. Сразу и не выговорить. Поначалу большая коммуналка была. Шесть семей. На кухне тесно. А в последнее время тихо. Словно исчезают все. Две семьи комнаты продали кому-то. Так пустые и стоят. Теперь вот Давыдовичи тоже съехали. А у тебя, Игорек, только и есть, что каюта?
      – Не знаю, – пожал Олег плечами. – Была комната в Клайпеде. – А сейчас это другое государство, мне туда и не въехать. Надо в посольство идти, визу оформлять. Может, зайдем туда как-нибудь в рейсе, так сойду на берег, посмотрю. Давай, все же задом выпьем. Чтобы он был.
      Словно услышав тихий звон бокалов, в дверь постучали. Не дожидаясь разрешения сунул босую голову новый сосед, повел ей из стороны в сторону.
      – Эге! Да вы тут бражничаете!..
      Сказав это, он сразу исчез, но через минуту появился снова с высокой ребристой бутылкой в руках и небольшим, плотно набитым пакетом.
      – Пустите уж в избушку на огонек, – он протянул бутылку – это оказался джин – Олегу, а пакет с едой – Лиде.
      Сразу прежняя тишина и покой вечера оказались нарушены. Тарелки с подоконника перетащили на стол, зажгли свет. В пакете оказалась твердая, как палка, дорогая колбаса, кусок сыра и несколько банок: икра, оливки, какая-то рыба. Этакий походный набор. Даже небольшие, упрятанные в футляр стаканчики были в специальной коробке.
      – Ну, – потер сосед руки, когда все было нарезано и приготовлено, – давайте познакомимся, а то все по норкам сидим в своих комнатах.
      – И правда, – согласилась Лида, – а то мы все: сосед, да сосед, здрасьте-до свидания.
      – Да я уж знаю, – кивнул головой он, наклоняя угловатую бутылку над стаканчиками, – мне бабуля все рассказала. Вот, говорит, Лида – хорошая девушка, не обижай, вот Олег – друг ее, человек морской, значит жилец вроде как временный. Ну, я что? Сосед, так соседом и зовите. Так что, со знакомством...
      – Фу! – отставила стаканчик Лида и замахала перед ртом ладошкой, – как елку съела!
      Олег засмеялся, повернулся к гостю:
      – Я, может, и временный, а вы постоянно прописанный, так чем занимаетесь?
      – Скажем так, юрист с уклоном в практику. – Это как? – не понял Олег.
      – Очень просто, – пояснил сосед, ловко нарезая колбасу, – есть всякие доценты, профессора, что в институтах преподают. Теоретики объясняют, как в жизни должно по науке быть. Есть ребята, которым дипломы по барабану, чисто конкретные пацаны, что по понятиям живут и знают, что как в жизни на самом деле есть. И то, и то – однобоко. Ну, а я на стыке – соединяю теорию с жизнью. Приспосабливаю законы жизни к нормам юридическим. Ну, и людям помогаю. Исполняю самые заветные желания.
      – Раз так, и Лиде бы помогли, – засмеялся Олег. – Ей охота мир посмотреть, дальние страны.
      – Поможем, – ни секунды не раздумывая кивнул тот, – это легко, дадим такую возможность. Для некоторых и Колпино дальняя страна. Ну, а вам, уважаемый, чего бы хотелось?
      – Мне? – Олег тоже думал недолго. – Хотелось бы, чтобы в Питере в старых районах запретили белые стеклопакеты в окна вставлять и спутниковые антенны на стены вешать.
      – Почему? – удивился сосед.
      – Дома уродуют. Рамы эти белые, словно заплатки, и посмотрите, дома какие становятся – как в прыщах, в этих антеннах. Сосед ошарашенно покрутил головой.
      – Ну, не знаю. Огорошил ты меня, морячок. Уж больно масштабно мыслишь. Но могу обещать, здесь, в этой квартире, такого безобразия не будет.
      Сосед уже ушел, оставив на Лидином столе свои припасы. Но снова гасить свет, чтобы вдвоем также сидеть у подоконника и смотреть на улицу, не хотелось. Что-то нарушилось.
      – Что это он про Колпино говорил? – спросила Лида.
      – Да он уже выпивши был, нес, что попало. А мужик ничего. Закуска ладно, а если он едва начатую бутылку оставил – это о чем-то говорит.
      – Это говорит о том, что еще раз придет. Или не раз. Ладно, давай спать, а то тебе в пять на вахту вставать.

* * *

      Олег с Людой полюбили гулять по острову. Сначала она показывала ему свои любимые места. Ее больше тянуло к паркам, к дворцу имени Кирова, к старой пожарной части на Большом проспекте. Отсюда они доходили до Морского вокзала, и Олег фазу поворачивал назад, махая рукой на ошвартованные пассажирские лайнеры:
      – Ну их, надоело!
      И они шли туда, где нравилось Олегу, по прямым линиям выходили к горному институту. Тут, правда, стоял на приколе ледокол Красин, но его штурман воспринимал спокойно, как музей.
      Особенно Олегу нравилась следующая за метро линия. Не самая тихая, с громкими, разъезжающимися на перекрестках, трамваями. Ему нравилось пройти по ней от Малого проспекта до набережной лейтенанта Шмидта. Сначала дома были светло-желтыми, но после Среднего проспекта они словно темнели. Больше становилось мемориальных досок. Поэты, путешественники, географы. От табачной фабрики шел пряный запах табака. Дальше, за густо-зеленым Большим проспектом, линия вновь становилась светлой и словно раскрывалась, подходя к набережной.
      Но бывало и так, что, проходя казалось бы по вдоль и поперек исхоженному острову, они с Лидой выходили в совершенно незнакомые места, где шла какая-то своя жизнь. А остров стоял все тот же, что и века назад. Хотя однажды, пройдя мимо расселенного, всего в трещинах дома, они через месяц его уже не нашли. Невысокий забор окружал то место, и на пустыре начали рыть котлован. Потом прямо на глазах здесь возводился дом. Машины без перерыва возили сюда красный, здорового цвета кирпич, и рабочие разгружали привезенную облицовку, чтобы новый дом ничем не отличался от соседних, одетых в гранит зданий. «Гранитные» плиты из кузова брали толстыми пачками и несли бережно, чтобы, не дай Бог, не погнуть или не поцарапать. Новая вечность оказывалась дешевкой.
      Когда они в очередной вечер, усталые, уже шли домой, у подъезда из остановившейся машины вылез Гриша. Его единственные на все случаи жизни штаны и заношенная кофта дико смотрелись у не самой дорогой, но все равно ухоженной иномарки.
      – Вот, – Гриша был торжественен и как-то тих. – Ездил за город. Дом смотреть.
      – Ты что уезжаешь? Гриш? – засмеялась Лида, да и Олег улыбнулся. Настолько тот был тих и торжественен.
      – Меняюсь. – Он и говорил солидно, с расстановкой, почувствовав себя уважаемым человеком, с которым считаются, возят куда-то далеко на машине.
      – Зачем тебе дом? – поинтересовался Олег. – Свое хозяйство, морока одна. Брал бы лучше деньги.
      – Нет. – Гриша помолчал и с каким-то усилием признался. – Нельзя мне деньги. Пропью. А дом – он что? Это свое! Хозяйство. Мне три разных предложили. Тихвин, Сланцы и... – Он, вспоминая, задумался, но так и не смог выговорить хитрое финское название. Все хорошие. Буду думать.
      Гриша еще раз кивнул им и важно зашагал в подъезд.

* * *

      – Ты домой хочешь? – Спросил Олег.
      – Нет. А куда пойдем? На набережную?
      – Да ну, сегодня же выходной. Там сейчас куда не плюнь – житель Москвы.
      – А знаешь, – Лида от удовольствия оттого, что сейчас скажет, даже прикусила губу. – Полезли на крышу!
      – Там не заперто?
      – Нет. Сегодня рабочие что-то наверх таскали, и чердак открытым остался.
      Крыша у дома оказалась неожиданно крутой. С низенькими, словно игрушечными перилами по краю. Они сели у самого конька лицом к Неве. Крыши, крыши, крыши – серые, коричневые, с новыми блестящими металлическими заплатками, торчащими антеннами. Солнца уже не было, и шпили Петропавловки и Адмиралтейства темными иглами втыкались в небо. Купол Исаакия на другой стороне Невы стоял перевернутой чашкой. Шпили и башни поменьше терялись, словно в серой дымке. И было тихо. Шум редких машин остался где-то внизу, лишь изредка по набережной или через мост проносился свет фар.
      – Смотри, – сказала Лида, – все старые дома. Как наш. А знаешь, Олег, я домовую книгу смотрела. Кто в нашем доме только не жил... Какие-то капитаны Главсевморпути, скорняки, уполномоченные чего-то. Словно другой мир. В сорок первом, сорок втором просто где «куда выбыл» – «умер», «умер». А в шестидесятые, паспортистка сказала, старые жильцы потихоньку выезжать стали, отдельные квартиры получать. На Гражданку, в Полюстрово. И снова люди въезжали.
      – Смотри, – указал рукой Олег, – вон наши мачты виднеются, выше всех. Словно знак вечности, как и века назад.
      – А знаешь, Олег, вот наши профессии, получается, вечные. И тогда, когда эти дома строили, ведь библиотеки были, а уж парусники...
      – Жалко, что мы сами не вечны... Кстати наш барк тоже с историей. Реквизирован у немцев после победы, а так он и до войны под парусом ходил. Сначала его у нас военным отдали. Приходил как-то в Балтийске дед, капитан 1 ранга, в отставке, конечно, рассказывал, что он на нем командиром мачты начинал служить. Так эту мачту чуть не целовал.
      – Люди всегда тоскуют по прошлому. Кто-то там в Париже или на Колыме, кому как повезло, тосковал по этим вот квартирам, когда они не квартирами были вовсе, а особняками.
      – Вот-вот, – подхватил Олег, – а вы переедете же когда-нибудь в отдельные панельные и будете тосковать по своим комнатам в коммуналках, приезжать с той же Гражданки или Полюстрово на Васильевский остров, а здесь уже снова особняки...
      – Не знаю. Моя тетка в этой комнате и в блокаду жила, да все никак выбраться не могла, а я и вовсе уезжать отсюда не хочу. Смотри!.. – Лида вскочила, – мост разводят!
      Вскоре сквозь разведенные ладони мостов пошли первые суда, стало совсем уж зябко, и они спустились вниз.
      В квартире, несмотря на позднее время, горел свет. Сосед шел по коридору, крутя на пальце связку ключей и что-то напевая, да Гриша тихо, как мышь, шуршал в своей комнате.
      – Ну, голубки, поздравьте, бабкину комнату я покупаю, уломал. А что вы вроде не с улицы? – встретил он их по-хозяйски.
      – А где же баба Нюра жить будет? – спросила Лида.
      – В Ломоносове или, говоря более красиво и исторически, Ораниенбауме – городе моряков и переселенцев из коммуналок. Отдельная однокомнатная квартира. Седьмой этаж – птичий полет. «Почему люди не летают, как птицы?» – спросил риэлтор на балконе несговорчивого клиента. Это я шучу. А вот вашу, Лида, комнату готов прикупить – так это серьезно.
      – Что ж это вы старушку в такую дыру загнали? – не удержался Олег.
      – Да ладно вам – дыра! Чистый воздух, парки, дворцы, и всего час на электричке. Не худший, скажу, вариант, поверьте специалисту. Вот Кронштадт – это дыра. Остров. Ни работы, ни добраться толком, одна сплошная морская слава.
      Сосед бросив: «я по делу, на минутку» зашел следом в комнату и сел на стул со счастливым видом человека, сделавшего трудное и важное дело. Лида вышла на кухню поставить чайник.
      – Так ты чего от девчонки хочешь? – спросил Олег, подойдя и встав напротив.
      Сосед поднялся, смотрел на него в упор, тяжело.
      – Ты, морячок, не суйся. Меня наши уже спрашивали, чего он, мол, трется? Ты не переживай, Лидку твою не обидим, получит, что захочет, в разумных, конечно, пределах. Но и ты не встревай не в свое дело. А то ведь знаешь: был свидетель посторонний, стал он вдруг потусторонний. – Захохотал он.
      – Пошепты...
      Сосед окаменел, Олегу даже показалось, что толкнул статую. Не толкнул, асам оттолкнулся.
      Сосед схватил его за руку, крепко, до боли, ее сжал.
      – Извини, капитан, – проникновенно и даже расстроенно сказал он, – это на меня иногда находит. Недостатки воспитания. Уж как ни сдерживаюсь... Ты ж тоже пойми, работа нервная. Расселяешь коммуналку комнат на десять, половину людей переселишь, и вдруг какая-нибудь бабка как упрется, и хоть плачь...
      – Её право.
      – Право-то её, это конечно, это правильно. Но и мы-то никому плохо, всем хорошо делаем. Коммуналки расселяем, и у всех отдельные квартиры. Было всем плохо, а стало хорошо. И государству выгодно.
      Вот прибалты в Латвии там просто, закон о реституции. Вернуть дома прежним хозяевам. А те первым делом жильцов на улицу. А у нас по закону курс на ликвидацию коммуналок. Только мы за свою работу ни копейки с государства не берем. За все, как и положено в цивильном обществе, богатый дядя из своих доходов заплатит.
      – Убьете Лиду, если что?
      – С ума сошел?! – тяжело посмотрел на Олега сосед. – Мы в год десятки коммуналок расселяем. Оно нам надо? И так, то и дело, какую-нибудь сумасшедшую бабку приходится чуть ли не медом мазать и облизывать.
      Он помолчал, пьяно улыбнулся.
      – Ладно, ты вот есть, а парус поднял – нет тебя. Скажу. На радостях, в честь праздника. Мое ноу-хау. Мы теперь в нужную коммуналку своего человека поселяем. Он изнутри, из квартиры работу ведет. Это не агент, тому и дверь не всегда откроют, а сосед. А какой «тормоз» в квартире попадется, так к нему можно и несколько своих людей поселить. Тогда и работать веселее... И еще, штурман, или кто ты там. Грише сегодня не наливайте...
      Белые ночи уже уходили. Уснуть Олегу пришлось лишь на три часа. В половине пятого он поднялся собираться на вахту. Но Лида поднялась еще раньше и уже что-то готовила на плите.
      Олег, зевая стоял рядом, глядя из окна кухни на темный пустой квадрат двора.
      – А правда, что у моряка в каждом порту девушка есть? – неожиданно спросила Лида.
      – Так уж и в каждом. – Почесал он грудь. – Ну зашел пароход туда на три дня, так что ты успеешь?... Нет, успеть, конечно, можно. Но так, чтобы она тебя и потом ждала?!. Это лучше на регулярной линии работать. Санкт-Петербург – Гамбург – Манчестер – Санкт-Петербург. Чтоб, как трамвай. По расписанию. Хотя нет, это все страны-то развитые, в них моряк как временная работа, до лучших времен. Вот Африка, или если на ремонт где-нибудь на полгодика встать...
      Олег понял, что сказал, что-то не то и сразу поправился:
      – Да и не котируются нынче моряки. Это при социализме, рассказывают, они шмотки возили, магнитофоны на продажу...
      – Она его за тряпки полюбила, – вздохнула Лида, – давай собирайся на свой парусник, романтик. А то еще что-нибудь скажешь...
      Появился из своей комнаты сосед, уже одетый, буркнул «приветик» и, толкнув дверь, зашел в Гришину комнату.
      Оттуда донеслось невнятное бормотание. Но вскоре появился и сам Гриша в сопровождении соседа.
      Одет он был странно. На ногах кеды. Всегдашние вытянутые и потерявшие цвет, напоминавшие матросскую робу, спортивные штаны венчали вполне еще приличные рубашка, пиджак и галстук.
      Сосед придирчиво осмотрел Гришу, сунул ему расческу.
      – Ну вот, хоть на человека похож стал. Давай, быстрей, нам еще в твое Лодейное Поле ехать и ехать.
      Гриша серьезно кивнул и, взяв расческу пошел в ванную причесываться. Сосед все это время нетерпеливо стоял у открытой входной двери.
      – Давай, давай, красавец, – ласково подхватил он вышедшего из ванны Гришу под локоток, – с утреца, путь неблизкий, поехали.
      – Дай хоть комнату напоследок глянуть, – неожиданно возроптал тот.
      – Иди давай, что тебе комната, домовладелец!..
      Гришу выпихнули за дверь и слышно было, как он ссыпался по лестнице.
      Олег остался дома с Лидой один.
      – Куда это они? – недоумевал он.
      – Куда-куда, комнату менять.
      – Да нет, я понял, а почему одели его так?
      Лида задумчиво смотрела в окно на асфальтовый пятачок двора, стоявшую на чурках вместо колес старую ржавую машину, наконец, словно очнулась:
      – Там, где регистрация, окошко в стене, его подведут, документы положат, нормальный человек в костюме и галстуке. Без перегара. Ему уже два дня пить не дают. Комната неприватизирована – продать нельзя, поэтому и обмен. Меняет комнату в коммуналке на собственный дом...
      – Да что, это все серьезно было?... И что же, ты одна теперь в квартире с этим упырем осталась?
      Лида молчала. Она прижалась к Олегу, не от желания, а словно ища защиты и опоры. Вздохнула.
      – Видно пора и мне куда-нибудь собираться.
      – Куда? Тоже в Тихвин, какой-нибудь? Слушай, давай уедем подальше хоть на месяц, я отпуск выпрошу? Или рвани к тетке в этот Остров. Глядишь, все здесь устоится.
      – Да ничего не устоится. Что ты думаешь, это первый заход был? Нормальная квартира. Центр. Дом после капремонта. Всего шесть семей. И шесть комнат. Уже не первый год достают.
      – Ладно, – Олег взял приготовленный пакет, – давай так. Одна пока не ходи. После работы встретимся и решим, что делать...
      Как назло, с утра испортилась погода. К брошенной на борт парусника времянке Олег подсоединил электрическую плитку и кое-как грелся, держа руки над раскаленной спиралью. Лето уходило прямо на глазах.
      Даже если парусник твой плотно ошвартован к берегу и, по сути, ты словно сторож на барже, все равно вахта твоя останется корабельной. Пусть из снятой вверху обшивки подволока свисают провода, торчат всюду ржавые трубы, сняты доски с палубы, отодран линолеум в коридорах, все равно за иллюминаторами плещется вода. Стоит промчаться мимо «Метеору», задравшему нос над вышедшими из воды крыльями, волна начинает зло бить в борт, и старый парусник со скрежетом трется кранцами о причальную стенку. Словно до зуда хочется ему сняться со швартовых и уйти куда-то далеко в море, где берег не увидишь и с поднятой на самый верх мачты будки. Да и сам Олег уже подустал на берегу. Все чаще его тянуло куда-то. Бывало, просыпался ночью и просто смотрел из окна Лидиной комнаты, как идут мимо по Неве к заливу суда, закрывая противоположный берег. Их огни медленно проплывали мимо. Никого кроме вахты и поднятой на проход узкости швартовой команды, не было видно у них на борту. Да и те зевали, торопили время, чтобы поскорее пройти Неву и потом, уже на большой воде, завалиться в каюте спать. А Олег, наоборот, мучился, потому что не мог уснуть, ложился лишь под утро, а потом зевал всю вахту или вполуха дремал в каюте, или целый день ходил по кораблю недовольный и хмурый.
      Даже спокойная вода в Неве под ветром стала темной, с маленькими злыми волнами. Олег с неудовольствием поднял голову, когда сверху по железу со снятыми досками палубы прогромыхали чьи-то быстрые шаги. Он даже не поднялся. Все двери, кроме одной, задраены на кремальеры, и нежданный посетитель мимо не пройдет.
      – Спишь, совсем тут распустился?! – распахнув дверь, в каюту ворвался старпом.
      – Да я?! – Обрадовался Олег, – да я с механиком на пару эту консервную банку дни и ночи стерег!
      Отпуск пошел старпому на пользу. Лицо загорело, а волосы, наоборот, выгорели. Он подсел к плитке, тоже протянул было к ней широкие мосластые ладони, но не усидел, энергия у него била через край.
      – Холод собачий, – пожаловался он, – я же прямо с аэропорта сюда. Мне мастер телеграмму дал, ты что, не в курсе?
      – А кто, меня, сторожа, извещать будет? – пожаловался Олег, пожимая плечами. – Никак деньги на ремонт нашли?
      – Нашли! Через неделю в Бремен идем. Командный состав весь, что на вахту здесь и в машине, ну и матросов пяток в боцманской команде. Под движком как-нибудь дотопаем.
      – Слушай, – старпом на минуту задумался, – мастер пока в Москве, не сегодня завтра подъедет. Ты мне пока не нужен, а вот механика гони сюда. Пусть дед машину готовит. Давай, прямо сейчас за ним и езжай и на сегодня свободен.
      – Слушаюсь, – Олег даже шутливо козырнул и фазу засобирался на берег.
      Механик жил на самой окраине. Олег вылез из метро среди когда-то новых и нарядных а теперь уже просто серых домов с потеками на панелях. Дальше еще надо было ехать на автобусе, и Олегу показалось, что он сошел с ума. Дома вдоль дороги были одинаковыми, как близнецы, и различались лишь огромными номерами, выписанными черной краской прямо на стенах. Несмотря на лето, между ними лишь изредка стояли деревья.
      Зато нужный дом было отыскать легко. Отсчитав подъезды Олег нырнул в средний, мимо лифта, по лестнице взбежал на четвертый этаж и утопил кнопку звонка.
      Дверь открыл сам механик, одетый по-домашнему в вылинявшую майку и спортивные штаны.
      – Что случилось? – перепугался он. – Что, пожар?!
      – Да окстись! – засмеялся Олег. – Хуже! Старпом приехал, в море идти пора. В славный город Бремен.
      Механик стоял в дверном проеме, не говоря ни слова.
      – Дед, ты что? Радуйся, валюты срубим. Давай, на пароход двигай. Машину-то корабельную не всю продал?
      Наконец, он словно очнулся, совсем не радостный от близкого похода и вздохнул:
      – Это конечно, машину подготовим, ты зайди, что ли...
      Но Олег, мотнув головой, уже бежал вниз. Он прикинул, что встретиться с Лидой, как обычно, на мосту уже не успевает, и заторопился к дому. Он выбрался из метро на «Василеостровской» с удовлетворением огляделся и пошел к дому бормоча на ходу:
      – И как там, в новостройках этих, люди живут...
      Как к себе домой, он распахнул дверь подъезда и взбежал по лестнице.
      Миллионы прошедших ног выдавили ямки в ступеньках. Лестница была широкой, со множеством поворотов, так что в середине оставался большой, похожий на колодец проем. Всего четыре этажа, и на каждом, пусть и испохабленные звонками и замками, но все равно величественные, как во дворце, двери. Между этажами были площадки, и оставалось место для скамьи. Олег, вспомнив, как они вчера лазили на крышу, поднялся мимо квартиры выше, на верхнюю площадку, решив подождать Лиду здесь. Он стоял у окна и смотрел в окно поверх деревьев на пустую улицу и краешек Невы. В доме напротив через окна виднелся кабинет с огромными столами, и несколько женщин, склонившись над ними, писали что-то на огромных белых листах бумаги. Олег вспомнил, что здесь управление гидрографии, и женщины наносят новые точки глубин на морские карты. Может быть, на те самые, которые он придет получать перед выходом в рейс.
      Уже не раз простучали внизу чьи-то каблучки, хлопнула дверь какой-то квартиры, и Лида по времени должна была вернуться домой, а он все стоял и смотрел на здание напротив, на пустую улицу и узкий краешек Невы, видневшийся за набережной.
      Его тронули за плечо. Сзади стояла раскрасневшаяся, запыхавшаяся Лида.
      Олег потянулся к ней, но она отвела его руки.
      – Сейчас позвонили, Гриша-то умер...
      Они спустились на свой этаж. Квартира была непривычно пуста и тиха. Длинный темный коридор и светлые пятна света, падающие из комнат. Что-то жуткое было в их открытых дверях. На полу валялись обрывки каких-то бумаг, паркет был затоптан. Лишь последняя в ряду дверь была закрыта, когда она открылась, из своей комнаты показался сосед.
      – Что? Уже знаете? – усмехнулся он. – Тогда разговор есть. Пошли. И он свернул в Гришину комнату.
      – Деловой? – только и поинтересовался Олег.
      – Деловой, только с твоей подругой, – отозвался сосед, – у тебя лишь право совещательного голоса.
      Он подождал, пока Лида сядет на диван, и продолжил.
      – Тут, Лида, такое дело. Комната, получается, освободилась.
      – Что значит освободилась? Мне баба Нюра сказала, что поменялась она с вами, на квартиру где-то за Петергофом.
      – Да не о ней речь... Знаете же, Гришка, урод этот, прости господи, помер.
      – Ну, а как же дом в Тихвине или Лодейном Поле, – встрял Олег. – Он же вчера с вами поехал...
      – Вот, не доехал... Ни до дома, ни до регистрации. Он же аванс, пятьсот рублей с нас вытребовал. По дороге у вокзала остановился пописать. Памперс ему, что ли, привязывать?! И когда успел какую-то гадость купить и выжрать?! С регистрации нас завернули, пусть, говорят, проспится. А тому на глазах все хуже. В больничку местную отвезли, на коленях, как отца родного, там и отошел, гад.
      – Вроде как обманул он вас, – покачал головой Олег, – смотри, тихий-тихий...
      – Не говори, – сосед махнул рукой, – наш прокол. Ну да ладно. Не о том речь. Комната-то его неприватизированная была, освободилась и по нашему гуманному закону в нее тогда соседи селятся. Очередники. Если таких нет, ее в квартире в дополнение отписывают судье, полковнику или Кулибину заслуженному. Лид! Ты случаем не полковник? Тогда тоже отпадает. Значит, тогда по закону соседи должны ее выкупать, вроде как аукцион. Кто больше заплатит, тому и комната.
      – И сколько вы заплатите? – поинтересовалась Лида.
      – Сколько нужно – столько и заплатим, – жестко ответил сосед, – на рубль больше, чем вы наскребете.
      Лида подумала, глянула на молчавшего Олега:
      – Ну, а если я замуж выйду и на очередь жилищную встану?
      – Этот фокус не пройдет. Даже если к утру экстренно тройню родишь. Поздно. Все на момент события. Так что я пошел комнату столбить.
      – Подожди, – Олег остановил его. – Скажи лучше, вот Гришу хоронить будут. Вы ему хоть брюки нормальные к пиджаку наденете?...
      И все-таки он был сильно пьян. Медленно поднялся с тяжело скрипнувшего стула. Потянулся. Пошел к себе и уже в дверях обернулся:
      – Тебе когда в моря-то? Завидую я тебе, морячок. Хоть ты и без дому, без пристани, как дворняга морская. Помудрил, посчитал, карандаш к карте приложил, чирк по линейке и четкая линия: куда плыть. А тут народ все мечется, мечется чего-то...
      – Да, что-то мне все завидуют...
      Сосед ушел к себе. Вокруг лежали Гришины немудреные вещи. Голая лампочка под потолком светила тускло. Из мебели здесь были лишь старый диван со скомканным одеялом и засаленной подушкой. Фанерная табуретка заменяла стол. На ней стоял стакан и открытая консервная банка с чем-то засохшим с воткнутой, торчащей вверх вилкой. Был еще чемодан. Большой, обитый деревянными рейками. Он, по-видимому, заменял и шкаф, и комод. Из-под приоткрытой крышки торчали какие-то тряпки.
      Олег переглянулся с Лидой, подошел и откинул крышку. Среди грязных рубашек и маек лежал непонятно как уцелевший набор слесарного инструмента в деревянной коробке и большой альбом с фотографиями. Олег взял альбом, встал с ним под лампочкой. Вдвоем они стали листать его, переворачивая толстые картонные страницы.
      Первые, еще довоенные фотографии. Семейные, где все взрослые и дети, рассаженные фотографом, старательно смотрели в объектив. Степенные торжественные, сидевшие на стульях взрослые, вставшая за ними мелкота. Среди нескольких, на одно лицо, пацанов-братьев и не угадать было Гришу. Потом сразу шли снимки послевоенные. Уже точно Гриша в похожей на военную форме ФЗУ – фабрично-заводской школы. Вложена пожелтевшая грамота. Наверху Ленин со Сталиным. Снова пошли снимки. Гриша с друзьями у проходной завода, все в широченных брюках, таких же безразмерных пальто. Какое-то строящееся судно, и среди труб уже точно Гриша, улыбающийся, с толстым, похожим на удава кабелем на плече.
      – Не знаешь, у него родные есть? – спросил Олег Лиду.
      – Родители и братья умерли в блокаду. Жена лет пять назад, уже здесь, а детей не было.
      – Значит, теперь никого и ничего?
      Прошлое смотрело со снимков людьми, которых уже нет. Появился дом, счастливый Гриша стоял у подъезда, указывая рукой на свои окна. Дом был все тот же, лишь люди на снимках старели, как в замедленной съемке, от страницы к странице. Кто-то снял и новоселье. Все было в этой комнате. Нехитрый стол, много людей и Гриша – хозяин, рядом невысокая женщина.
      – Не могу больше! – Лида ладонью закрыла альбом. – Хватит. Пойдем к себе.
      – Забрать альбом?
      – Нет...
      Утром, когда Олег собирался уже уходить, в квартиру зашла баба Нюра в черном платке. Словно и не замечая Олега, она кинулась мимо него к Лиде, обняла ее и заплакала:
      – Уезжай, уезжай дочка, погубят они тебя!..
      На паруснике было не протолкнуться. Снова нагнали рабочих, и они экстренно, в три смены, готовили корабль к выходу. Подъехал еще четвертый помощник, самый младший из штурманов, прошлый год отходивший простым матросом выпускник мореходки. Прибыли в помощь деду третий механик и электрик.
      Олег с утра был на подхвате, но ближе к обеду стармех поднялся с машины, кое-как отмылся и махнул рукой:
      – Пошли обедать, а то сейчас работяги повалят.
      В заводской столовой было еще малолюдно и, загрузив подносы, они заняли место у окна. Дед явно был взволнован. Отвечал невпопад, думал о чем-то своем, но наконец разговорился.
      – В Бремен значит идем. Как музыканты. А я-то все думал-мечтал когда-то, отслужить, выслужить пенсион и сидеть на берегу. Да, берег... У нас автономки были по девять месяцев, так, бывало, закроешься в каюте и чуть волком не воешь от тоски. А вышел на пенсию, посидел на берегу. Одни проблемы. Дети без меня выросли. Диванчик тебе на кухне... Одно, другое, третье. Вот на борту. Каждый за свое отвечает, и с тебя конкретный спрос. Все поражался, что многим на берегу не сидится. Идут баржи охранять, на маяки смотрителями. А сам сошел на берег, а тут и не нужен никому. Дома все без меня привыкли. Ко мне: «эй, дед, за картошкой сходи, все равно без дела сидишь».
      Он задумался, так и сидел с поднятой над тарелкой ложкой. Уже старик. Олег как первый раз увидел его отекшее красное лицо, вспомнил его вечную одышку. Исчезала она только на корабле, когда тот попадал в привычный узкий круг каюта-дизель-мостик, в котором провел всю жизнь.
      – Я уже, наверное, медкомиссию не пройду. В море не пустят. Сердце. Когда парусник тронут, спишусь. Мне тут на заводе предложили в портофлоте на шаланде работать. Сутки – трое. Все эти воды льяльные-фекальные с кораблей принимать.
      – Да ладно, дед, – успокаивал его Олег, – сунь на медкомиссии в медкинжку полсотни баксов и «здоров». Сходи в Бремен напоследок.
      Честно говоря, Олегу было не до деда. Неожиданная новость словно всколыхнула спокойную и уже привычную жизнь последних месяцев.
      Олег с удивлением заметил, что и о Лиде он стал думать как бы в прошедшем времени, невольно уже отстраняя ее от себя. И все же мысль о ней беспокоила и саднила. Снова вспомнился сосед.
      Олег быстренько доел и поднялся.
      – Слушай, дед. Ты не посидишь за меня на вахте часок? У меня тут дельце одно есть...
      В одной из боцманских кладовок среди прочего хлама лежали два старых, вырезанных из борта иллюминатора. Когда-то давно в борт на волне садануло невесть как оказавшееся на рейде бревно, и на заводе первым делом поменяли кусок обшивки вместе с иллюминаторами. Старые же – хозяйственный боцман припрятал в кладовку на всякий случай.
      Олег присел, ногтем колупнул краску. Иллюминаторы отозвались темноватой бронзой. Оставалось оттащить их в приготовленный заранее ящик. Накладная на вывоз штурманских приборов в поверку тоже была заготовлена. Заказан и заводской грузовичок. Да и никто не обратил бы теперь на это внимания, когда все только и делали, что тягали ящики на борт и с борта.
      Вохровец на воротах равнодушно глянул в документы, нажал кнопку, и металлические ворота поехали в сторону. Парадные дома-дворцы центра фазу кончились. Пошли одинаковые мрачные и все равно добротные бывшие доходные дома. В нескольких кварталах стояли старые, невесть как оказавшиеся здесь гаражи. Скорее всего, самострой. На одном из них, прямо по стене, было краской криво выведено: «Скупка цветметаллов». Олег остановил грузовичок, откинул борт кузова. Водитель, мужик лет пятидесяти в старой спецовке, оживился.
      – Слышь, командир, ящичек не оставишь? Уж больно доски хороши. Мне б их на дачу.
      – Тогда помогай, – буркнул Олег.
      Вдвоем они сволокли ящик к воротам гаража. На них оказался огромный ржавый замок. Штурман зло сплюнул от досады. Но водитель как ни в чем не бывало застучал кулаком в половинку ворот.
      Изнутри тут же отозвались какой-то возней. Что-то там заскрипело и половинка ворот, та, что с замком, как ни в чем не бывало отъехала в сторону.
      – Ну?... – в воротах стоял, разминая в руках папиросу, весь какой-то жеваный, мужик, одетый, несмотря на жару, в телогрейку. Тут же рядом стояли большие весы.
      Олег молча, валявшимся тут же металлическим прутом поддел доски ящика и выволок иллюминаторы.
      Водитель с ящиком в обнимку потрусил к машине, а приемщик присел рядом. Он ласково провел заскорузлой морщинистой рукой по темному и все равно поблескивающему металлу.
      – Знаешь, какой же это лом? Жалко. Я их у тебя не по весу возьму, а так, на поделки. Заходят любители, интересуются.
      Из кармана телогрейки он легко, словно мелочь, достал две двадцатидолларовых бумажки.
      Олег сидел на улице Красной и пил пиво. Точнее, на улице Галерной, так было на табличках домов. Просто старушка, что направила его сюда, назвала улицу прежним именем. Олег сидел в небольшом дворике на поваленном стволе дерева и смотрел на здание через улицу. Темные стены, высокие узкие окна, крыша в рыжей ржавчине. Сбоку была башенка, тоже крытая железом, с пустыми окошками. Еще выше неторопливо ползли по небу облака. От улицы дворик отделяла невысокая желтая стена. Не было ни прохожих, ни машин. Словно вышел из мира на полшага в вечность. Наверняка к какому-нибудь празднику или юбилею появятся рабочие и перекроют крышу белыми сверкающими листами. Только миг, и снова дом будет стоять под скупым питерским солнцем, дождиком и снегом.
      – Вы ко мне? – До плеча Олега дотронулся высокий чуть сутуловатый мужчина в светлом костюме с портфелем в руках. Длинным у него было все: лицо, нос, пальцы, даже портфель. Олег даже подумал, что вот портфель точно для бани, и веник влезет.
      – Мне секретарша сказала, вы меня спрашивали. – Терпеливо повторил длинный. – Берите свое пиво и пойдемте, у меня еще сегодня процесс.
      «Адвокатское бюро Рубинчика» – значилось на вывеске у двери спрятавшегося среди деревьев двора флигеля.
      Адвокат провел Олега в контору, усадил напротив в глубокое кресло, в котором Олег сразу же утонул, и изобразил на лице усталое участие.
      Он даже ничего не помечал у себя в раскрытом блокноте и лишь пару раз уточнил у Олега обстоятельства дела. Выслушав, он ненадолго задумался.
      – Ни насилия, ни угроз нет, и это очень плохо. Получается, что некая организация, имени которой вы не знаете, просто предлагает вашей девушке и ее соседям безвозмездно улучшить жилищные условия. Этот ваш сосед для суда – никто. Он просто делает вам интересные предложения, а покупать или меняться к вам придут совсем другие люди.
      Окно в кабинете адвоката было закрыто жалюзи, мужик, пристроившийся за ними у стеночки, наверное, думал, что его никому не видно. На его лице беспокойство быстро сменилось маской удовлетворения и даже неги. Адвокат и бровью не повел, продолжая мерно говорить.
      – Заметьте, я не говорю про закон. Просто, если у вас есть сила, деньги, люди. Увозите эту девушку, или пусть ваши люди купят у нее комнату, и тогда вы сможете с ними торговаться и диктовать условия.
      Если у вас есть сила. У нас давно в городе не стреляли, даже скучно. И еще, почему вы все приходите так поздно? Купили в квартире первую комнату, пришли бы ко мне, и мы прописали бы на ваши метры кучу народу. Ветеранов, блокадников и малолетних узников концлагерей. И пусть бы они всех расселяли, а мы бы имели свой процент.
      Он еще немного подумал и решительно отказался:
      – Нет, на этом этапе я за дело не возьмусь...
      Деда Олег нашел в машине. Он стоял у разобранного дизеля и протирал, словно гладил, какие-то замасленные детали.
      – Иди уж, – повернулся он к Олегу, – тут народу и так теперь хватает, да и чего там тебе, два часа осталось.
      Лида стояла на мосту, у башенки с чугунной памятной доской.
      Здесь, на открытом пространстве над водой, и ветер был другим, стылым. Олег подошел и обнял ее.
      – Ты что? Я же только через час должен был смениться. Лида повернулась к нему и поправила сбитые ветром пряди.
      – А я сегодня на работу и не ходила.
      – Ну и правильно. – Олег достал и показал зеленую бумажку. – Гуляем.
      – Первая зарплата за два месяца? А с чего гулять будем, с радости или с горя?
      – Не зарплата, а кража судового имущества, хоть и в виде лома. А с радости или с горя – не знаю. Повод-то есть. Мы, Лида, в море уходим.
      Неподалеку нашлось кафе с пошлым названием «Фрегат», пустое днем, и лучший столик у окна был свободен.
      – Вот и лето прошло, – сказала Лида, грея бокал в ладонях. – А словно жизнь перевернулась. Осень, а как будто все и кончилось.
      – Да что кончилось?
      – Не знаю. Не люблю осень. Сейчас дождик на неделю зарядит... А в море дождь бывает? Так что снизу вода и сверху вода?
      – Конечно, бывает, – засмеялся Олег, – просто дождь по волне лупит. А если заряд ударит, так не дай Бог на верхней палубе вахту нести. Поток в лицо, в шторм, ветер над водой лентикулярисы срывает, и они летят отдельно. Это барашки белые – так по-латыни. Паруса уберут. Оставят штормовой, полоской на... мачте и дрейфуем по ветру.
      – Лентикулярисы... Олег возьми меня с собой. Не могу я здесь. Время сейчас такое, что одной нельзя, опасно просто. Возьми меня к себе на парусник.
      – Так это только на камбуз или дневальной, то есть уборщицей.
      – Все равно возьми, хоть кем.
      – Лидусик! Мы же не круизный лайнер. Нам сейчас в Бремен идти. Матросов человек пять возьмут – концы таскать, на швартовку. Ну что ты?! Да там и вся романтика за неделю проходит.
      Лида молчала.
      – И поднимет наш барк паруса, утром алые, как у Грина. А знаешь почему они алые? Потому что солнце утром на них светит.
      – Господи, какой еще Грин? – тяжело вздохнула Лида. – Скажи проще: поматросил и бросил.
      Наступал вечер. Кафе быстро заполнялось веселыми, празднично одетыми людьми. Бармен воткнул кассету в магнитофон и бодрая задорная музыка загромыхала так, что разговаривать было уже невозможно.
      – Пойдем ко мне, уж в последний раз, – прокричала Лида, наклонившись.
      – Почему в последний? – Олегу показалось, что он не расслышал. Он взял Лиду за руку и повел к выходу.
      Как-то быстро пришла осень. Под ветром облетала листва. Прячась от него, они шли проходными дворами. Первый парадный двор, второй поплоше и третий, заваленный мусором, надежно скрытый от проспекта. И снова выход на линию к особнякам.
      – Здесь Петр Первый вообще хотел вместо линий каналы отрыть, Венецию сделать.
      – Ну и где каналы? – поинтересовался Олег.
      Лида пожала плечами.
      – Наверное, деньги украли.
      У булочной стояла согнутая, как знак вопроса, старушка, протягивая к прохожим вытянутую ладошку. Побирушек в последнее время стало немерено. Таджики со своими детьми садились в засаленных халатах на коврики прямо на перекрестках.
      У старушки на мужском, старого покроя пиджаке был зеленый знак блокадника. Прохожие шли мимо, словно не замечая ее.
      Олег, задрав подбородок, прибавил шаг. Лида, оглянувшись, вернулась. У старушки просто упала булка хлеба, и ей было не поднять ее.
      – Молиться за вас буду, – едва слышно прошептала она им.
      – Стыдно как. – Олег еще потоптался, раздумывая, не вернуться ли, не предложить ли еще помощь. Но и старушки-то уже не было.
      Они дошли до дома. Прямо перед подъездом стояла огромная, с кузов грузовика, помоечная лохань, почти доверху заваленная мусором.
      – Смотри, – показала Лида на старый Гришин диван, край которого торчал оттуда.
      Бегом они поднялись по лестнице. Двери квартиры были распахнуты. В свободных комнатах уже содрали обои, срезали батареи и лишь снятый старинный паркет был заботливо сложен в углу. Вдобавок рабочие что-то начудили с проводкой, и света теперь не было.
      Закрытая комната Лиды была нетронута.
      Она достала откуда-то свечу, и та стояла в бокале криво и расплавленный парафин стекал прямо на подоконник.
      – Гляди, пригодился соседский подарок, – достал Олег начатую бутылку джина, – хоть ты и говоришь, что елкой пахнет, но это самый что ни на есть морской напиток. Я так и не понял, что ты про переезд говорила.
      – Говорила, что переезжаю. Ты утром как ушел, сосед со своими и подвалил.
      – С бандитами?! – дернулся Олег.
      – Почему с бандитами? Такие же юристы... Все в костюмах. Все культурно. Предложили на выбор. Однокомнатную в новостройке в любом районе, дом в области или деньги. Вполне приличные.
      – И ты в новостройки поедешь?
      – Нет. Здесь же. На третий двор, на две арки вглубь острова. У них для таких, как я неходовая квартира есть. Такая же комната будет, только не на Неву, а во двор, но квартира без алкашей, соседки – старушки из коммуналок, что из центра уезжать не хотели. Я уж и документы подписала.
      – Может, не стоит? – мысленно взвесил все Олег. – Все-таки новый район, отдельная квартира...
      – Вот и сиди в ней, как в клетке. Сколько раз к знакомым ездила. Мусор, грязь, дома все одинаковые. Даже не представляю, как там можно просто так погулять по улице. Там и гуляющих-то нет, разве мамы с колясками. Все топают куда-то конкретно. Утром в метро вдавиться, вечером выдавиться, пожрать и к телевизору.
      – Думаешь, здесь таких мало, – улыбнулся Олег, – быт заел. К тому же у тебя и коммуналка нормальная, Гриша он тихий алкаш был. А сколько здесь таких, когда соседи с белой горячкой, зэки какие-то, психи, просто сволочи.
      – Наверно. Только знаешь, я первые месяцы, как приехала, по Васильевскому каждый день часами меряла, от линии до линии. Здесь на Малом проспекте знаешь, какие тихие места есть... Даже на работу летом пораньше выходила. Я из мемориальных досок больше, чем за все годы истории в школе, узнала.
      – А может, все это правильно, – пожал плечами Олег, – жили здесь культурные богатые люди. Дворяне. Рояль играл, пары танцевали, домашние концерты. Кто-то сидел, не высовываясь, в комнате для прислуги и на балалайке тренькал. Потом трах-бах, революция. Перетасовали все. Сначала богатых истребляли, потом друг друга. Война, блокада, голод, коммуналки. Теперь вот тоже революция по-тихому. Глядишь, откупят назад квартиры и особняки. Станут новые хозяева культурными. Грамоты нарисуют, что они дворяне. Снова будет рояль играть.
      – Не будет, – покачала Лида головой, – тетка говорит, был рояль, да сожгли в блокаду.
      – Ну, домашний кинотеатр будет стоять какой-нибудь.
      В дверь тихо постучали.
      – Кто это? – переглянулся Олег с Лидой.
      – А ты как думаешь? – усмехнулась она и крикнула уже громко. – Заходи, сосед. Чего жмешься?
      Там действительно стоял сосед. Он, еще раз спросив разрешения, зашел. Поздоровался. Тихо присел так, что лица его в полутьме и не было видно.
      – Вот, Лида, ваши документы. – Протянул он ей прозрачную, набитую бумагами папку. Переезжайте, когда вам удобно. Только здесь уже строители свои работы начали. Боюсь, вам задерживаться будет не слишком удобно. Хотя они и переехать помогут, вещи перетащат... Ну, не буду вам мешать, – встал он. – Да, урну с Гришей к семье, на Шуваловское отвезли, если вам интересно.
      Сосед ушел. Пыль, поднятая днем строителями, набилась и в комнату.
      Свеча на подоконнике отражалась в стеклах, они и от слабого огня стали темными и словно три огонька плясали перед ними.
      Лида только притронулась к форточке, и сильный порыв ветра толкнул ее, распахнув. Ветер загасил свечу, поднял гардину, закружил по комнате. Сквозь него донесся слабый отзвук выстрела.
      – Что это?
      – Ну ты даешь, моряк! Пушка в Петропавловке неурочно бьет. Наводнение, верно.

* * *

      Ничего красивого в их отходе не было. Ободранный парусник оттащили от заводской стенки, развернули и поставили к выходу из Невы. И все равно толпа зевак собралась на набережной. Не так уж часто сегодня приходится видеть парусники.
      Едкий дым из трубы буксира летел в лицо. Слева были причалы верфи, справа набережная Васильевского острова. Уходили назад дома набережной, по которой каждый день Олег с Лидой гуляли все эти дни. Старые дома, невысокие особнячки, за окнами которых и сегодня, как много лет назад, разыгрывались страсти и страстишки. Олег все старался разглядеть людей на берегу, а те дружно махали медленно проходящему мимо паруснику. Проплыли назад выгнутые в муке фигуры у входа в Горный институт. Ледокол «Красин», который уже много лет таскали переставляя, как экспонат, с места на место.
      На паруснике была праздничная атмосфера, общее оживление, как всегда при выходе в море.
      Ветер с моря надраил буксирный трос, заставлял ежиться и запахнуть бушлат. Справа по борту уже начался Балтийский завод с серыми громадами недостроенных судов и кораблей. На одном, выдающемся под углом в Неву, на юте стояла девушка. Она смотрела на барк и, сложив у лица руки, пыталась что-то крикнуть. Мешал и ветер и стук машин буксиров. Парусник прошел мимо, и только Олег смог расслышать ее слова: «Третий двор...»
      Ему стало легче, он замахал в ответ, хотя и знал, что вряд ли вернется.
      И капитан, дав длинный гудок из тифона, скомандовав баку и юту отдать буксирные концы, повернулся к нему:
      – Штурман, пиши в журнал: «Хода и курсы переменные».
      Олег чувствовал и какую-то горечь. Удастся ли ему вернуться сюда когда-нибудь? И будет ли вообще на земле место, куда ему можно будет вернуться и где его будут ждать?

Александр Суворов

      Суворов Александр Естиславович родился в 1965 году в Казани. Закончил Литературный институт им. Горького и литаспирантуру по теме «Достоевский и западный философский роман XX века». Постоянный автор журналов «Наш современник», «Москва», «Роман-журнал – XX век», газет «Российский писатель» и «День литературы». Член Союза писателей России. Сотрудник журнала «Наш современник».

Человек без паспорта (рассказ)

      Фамилия у меня плохая: Серегин. Плебейская фамилия. Ничего благородного здесь не сыщешь, хоть в лепешку расшибись. А я благородным быть хотел до жути, верил в свою совершенную исключительность среди необозримых миллионов человеческих существ, вот и вышла мне моя неповторимость боком. Довела меня гордыня до ручки, я отгородиться хотел и сам по себе в силу своей исключительности прожить. В золотом дворце на мраморном утесе под облаками и высшему чувству любви изменил. Другие вон преступления не выносят – совесть заедает, а я любви к себе не стерпел.
      Никто не знает, как жить, – говаривал друг мой покойный, бывший гитарист из вокально-инструментального ансамбля, сокращенно – ВИА, как их в благостные советские времена называли. Прошли те времена, канули в лету, и люди озверели буквально, а ведь раньше благородные были все, кого ни возьми, даже последние, казалось бы, изверги из числа преступного мира. А одичавших и опустившихся интеллигентов, как я, и вовсе в природе не существовало. И как ведь говорили: «человек – это звучит гордо» и все в таком роде. И ведь звучало гордо. И умных книг было не достать, а ума на всех хватало, потому что у каждой последней твари из рода людского пищало внутри: человек человеку друг, товарищ и брат. Проморгали мы свое благоденствие, незаметно опустились на четвереньки и стали вонючим и потным стадом. И погнались за деньгой. Голодными стали и послушными. А голодный пес всем руки лижет.
      Так о чем я начал-то? Забыл уже, мысли все в голове перепутались, кишки голодные в комок слиплись, брюхо к позвонкам прилипло. А мысль у меня теперь одна: выпить, забыться, свернуться в клубок на чем-нибудь мягком и отвернуться к стене, чтобы мир этот паскудный некоторое время не видеть. Да ведь не спасет это, знаю, знаю. Конченый человек всяк тот, кто лакает по утрам водку из горлышка. Какая это, право, мерзость. Ух! Кажется, полегчало. Ну а коли так, продолжу свою последнюю повесть, рассказ опустившегося человека.
      Плохо быть слабым. И уж совсем худо твое дело, когда руку твою, не мытую уже десятый день, некому пожать во всем этом печальном мироздании, и сам ты мечешься, как пес, по огромному бесприютному городу без конца и края, над которым бегут рваные серые облака, словно Северный ледовитый океан опрокинулся вверх дном. И не к чему пристать тебе, сволочи безродной, у которой ни кола и ни двора, и мечешься, как щепка в водовороте. Тону я, братья мои, хотя никаких братьев у меня и не было отроду. А может, мы все уже умерли, а? Есть кто живой под этим ледяным палящим солнцем? Никто не отзовется, хоть охрипни тут. Люди катятся по улицам, как камни. Обернись и плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.
      Никто не знает, как жить, говорил один мой друг из прошлой жизни, хотя... я повторяюсь, когда я пьян, я всегда повторяюсь, а пьян я в стельку. Друг мой Леонид давно сгинул с лица земли, а истина эта осталась и по сей день. Время истине не указ. Хорошо ей там, за облаками, где нас нет, а тут живи, корчись, ползай на чреве своем, как дождевой червь, и жди, пока тебя раздавят. Или... дави сам. Се ля ви, так-то, други мои, хотя друзья мои сошли на прошлых остановках. Как говорится, иных уж нет, а те далече. Леонид, вот, покойный жил бобылем, спился, якшался со всяким сбродом, привечал бомжей, не платил за квартиру. У него обрезали провода, выбили окна, сломали дверь, списали на него уголовное дело и посадили в сизо. Когда его выпустили после суда, это был уже не человек. Он кашлял, как овца, рассыпал вокруг кровавые плевки, а через месяц умер. Когда в квартиру вошли, Леонид лежал желтый и высохший, точно мумия, подтянув колени к животу, синие губы его свела скорбная скобка и вокруг все было сплошной кровавый плевок. Вот что стало с человеком. Наверно, я тоже кончу чем-то плохим, просто думать об этом не хочется. Ну да пусть, все равно, коли так у меня на роду написано. Я уже не поднимусь, меня списали со счета.
      Когда я вижу глаза встречных, я все понимаю, лучше не смотреть. Поэтому я иду, потупясь в землю. Я хуже всех людей, – хуже по той простой причине, что у меня нет паспорта и штрих-кода ИНН. Паспорт. Кто бы знал смысл этого ужасного слова, от которого, если его понять правильно, горы обрушатся в моря. Никому не пожелаю я мук утраченного паспорта, какая-то чертовщина стоит за этой книжицей, но сей великой и страшной тайны я еще не постиг окончательно. Знаю одно: любая тля с документом за пазухой вырастает в сравнении со мной до размеров несказанных. Документов нет, а я еще жив, – так я понимаю это обстоятельство. Горы правосудия, падите на главу мою, ибо я давно уже вне закона о регистрации местопребывания, меня попросту нет.
      Но я есть. Я, свидетель этих сучьих времен. Страшный, разбухший, как желудочная киста, эгоизм и страшное роковое одиночество ждут нас на конечной станции исторического маршрута. Злодей-стрелочник направил летящий на всех парах пассажирский экспресс в зловонный тупик, где колея рельсов обрывается над пропастью. За окнами стелются золотые поля и частят телеграфные столбы, низкое небо с клочьями облаков бежит навстречу. Проводник поутру разносит душистый чай и звенит подстаканниками, женщины кормят детей, мужчины дымят в тамбуре. Знали бы вы все, что расписание лжет, что вас обманули и поздно, уже поздно возвращать билет, что купейное благополучие скоро закончится, и путь оборвется внезапно ужасным пробуждением среди ночи, и с грохотом вздыбятся в дугу, наезжая друг на друга, вагоны, и крики ужаса потонут в железном скрежете сминающих всех жерновов. Машинист, рвани рукоятку экстренного тормоза так, чтобы искры полетели из-под колес! Одинокий юноша в тамбуре, глядящий в багряную закатную даль, оторвись от мечты, сорви стоп-кран? Вас всех обманули, поезд не придет по назначению. Это говорю вам я, человек без паспорта и штрих-кода.
      Ежедневно пятьсот черных «мерседесов» с синими молниями на крышах с воем и ревом несутся по проспектам. Пятьсот водителей в черных очках не пощадят ребенка, выбежавшего за мячиком на мостовую: у них есть право на ВСЕ. За черными стеклами не различить лица тех, кто сидит на заднем сиденье. Тот, кто правит, всегда во тьме. Милиционер на перекрестке перекрывает движение и отдает честь вслед ревущему черному лимузину. Тысяча кадровых офицеров покончили с собой от бесчестья, и госбезопасность тоже не нужна обесчещенной стране, именно милиционер – главная профессия грядущего, а вор – настоящего дня.
      Почему так плохо на душе, хотел бы я знать. И сам же отвечу сквозь зубы: да потому, что она есть, она жива. И вы, гниды из черных «мерседесов», не дождетесь, чтобы я вывернул ее перед вами наизнанку, как старую кошелку, чтобы вы толкнули меня потом под зад коленом в гущу той человекомассы, во что вы обратили род людской. С детства терпеть не мог манной каши, которой меня обкормили на заре жизни, а теперь готов есть ее пригоршнями, как манну небесную. До исступления. Я ем теперь быстро и жадно, крупными кусками, почти не пережевывая пишу. И мне это нравится. Да! Только милостью небес жив я каждый день, и всякий кусок мне теперь – Божий дар! А ведь я не одинок – голодных и нищих миллионы. И ты презирай меня, чтущий эти строки, но все же оглянись на всякий случай – чья-то совиная тень мелькнула у тебя сейчас за левым плечом. Ты-то спокоен, ты-то доволен жизнью? И если да, то плохи твои делишки: если сердце не дрожит в груди, значит кто-то выпотрошил тебя во сне. Повернись и вырви из совиной глотки свое сердце. Смеешься? Тогда – прощай.
      Знаете, я не создан для благополучной жизни. Я когда-то жил с любимой женщиной вдвоем на берегу огромной седой Волги. Скажите мне после этого, что я не знавал счастья. Я был просто пьян этим счастьем, необъятным, как сама Волга, хотя и не пил тогда, и не нюхал этой проклятой водки. Счастье – самое хмельное зелье на свете, когда оно наваливается на человека, – такая теплота, такое невыразимое блаженство разливается по нутру, что просто перестаешь чуять землю под ногами. Счастливые всегда чуть пошатываются при ходьбе, обратите внимание. И тогда мир плывет перед глазами, все кажется чудесным и родным. И вот под таким блаженным хмельком можно жить много лет кряду. Таких счастливцев, как и пьяниц, нужно жалеть и оберегать, чтобы те не влипли в какую-нибудь неприличную историю. Но и те, и другие презирают уроки судьбы – пьяному всегда море по колено.
      В ту пору я казался самому себе художником, в котором дремлют великие образы. Всемирный потоп только брезжил тогда в седых облаках над землей. Хотя Леонид – царство ему небесное! – умнейший был человек, с самого начала «перестройки» сказал: это властям надоело украдкой жить, они хотят своими миллионами рай на земле построить. Для себя рай. Небольшой такой райчик, где вместо серафима с мечом огненным – огромный недреманный костолом-омоновец, ростом с версту, с кобурой и автоматом на шее вход охранял. И чтобы у всех на виду сиял всем на диво тот эдем под стеклянным бронированным колпаком и кондиционером на куполе. И чтобы полная свобода тем, у кого есть средства эту свободу купить. Нам-то с тобой в этот аквариум тропический хода нет, мы в списке господ не значимся.
      Чудное было время. Мы с Анной познакомились на моей выставке, которая проходила в большом и просторном зале, где было много воздуха из-за высоченных потолков и много света, лившегося из огромных окон. Теперь бы меня туда и на порог не пустили, даже если бы в кармане завалялись деньги на билет. Я рисовал тогда облака, распущенные по ветру космы земли, находя в них сходство с людьми, животными и демонами из Апокалипсиса. Я был профан, самодеятельный художник, не лишенный однако воображения и взгляда на вещи, но адский стрелочник уже вцепился в рычаг, и вся моя чертовщина считалась тогда очень продвинутым искусством. Я бы и теперь был на коне, умей я хоть как-то устроиться в этой жизни. Благо, что я не успел погрязнуть во всем этом. У меня, самозваного художника, имелась даже своя мастерская в детской студии рисунка. Дети приходили вечерами рисовать, я выдавал им бумагу и краски, а сам исступленно чертил на листах точеные бюсты дьяволиц, лица, глаза и рты. Зрители восхищались. Но был случай или предостерегающее видение – не знаю до сих пор – которое вовремя одернуло меня.
      Не могу сказать, что это было. Я сидел в совершенном одиночестве и слушал музыку Вивальди, эстет этакий, когда дверь мастерской тихо отворилась и с улицы вошла женщина лет сорока в черной шляпе и шелковом платке, повязанном на шее. У незнакомки был в руках маленький кожаный чемоданчик, наподобие докторского. Мельком глянув на меня, она стала рассматривать мои бредовые картины, висевшие по стенам студии. У некоторых гостья задерживалась подолгу, а потом переводила взгляд на меня, все так же молча. Я тоже молчал, наблюдая за посетительницей. Наконец она заметила: «Талантливо». Я пожал плечами. «У вас есть друзья? – спросила она ни с того ни с сего. – Знайте, пока вы не один, вы не чувствуете подноготной тех тварей, которых выпускаете на свет. Но берегитесь, как только вы станете одиноки, а этого вам не миновать, мир этих чудищ сомкнётся, и они растерзают вас». «Кто вы?» – спросил я озадаченно. «Допустим, психиатр». (Это я их тогда в мир напустил – чудовищ, вот и глумятся они над нашим братом, оборотни.) И направилась к выходу. В дверях она задержалась, посмотрела на меня долгим взглядом и вышла на улицу. Я вышел следом, но перед домом уже никого не было. Скажите мне, похож ли я теперь на того, прежнего себя, о котором пишу? Вы только ухмыльнетесь в ответ. Только все это правда. Вы можете презирать меня теперь, и я достоин того, но есть во мне нечто этакое, от чего вам не отмахнуться. Этакое, с чем вам придется посчитаться в конце концов. Это вам не штрих-код и не регистрация, это даже не паспорт. Я сам не знаю, что это. Не смейтесь надо мной.
      Вот за такое этакоеменя и полюбила Анна. А теперь взгляните на меня, как будто видите в первый раз, и ответьте, можно ли такого мытаря полюбить? Полюбить по-настоящему – не из-за денег, не из-за прописки с жилплощадью, даже не за внешность и, как теперь модно говорить, за сексуальную привлекательность, а за одну душу мою и... представьте, за мой ум. Можно ли? Это теперь я самый презренный из людей, прежние друзья избегают меня, знакомые стараются не узнавать на улице, чтобы я не попросил у них в долг. Проклятые деньги, что вы творите с людьми! Я ведь все понимаю на свете, все, все! Самый достойный, честный, умный, талантливый и благородный человек теперь тот, у кого есть деньги. Вот ведь как теперь все стало просто. Имей деньги – и будешь принц датский. А ты попробуй так, даром, чувство великое стяжать. Пытался уже? То-то!
      Анна была библиотекарем. Я-то несчастный в ту приснопамятную пору моей жизни считал библиотеку местом святым и непорочным. Самым надежным пристанищем на свете. И когда у меня квартиру отнимать начали, я книги свои, на которые последние гроши тратил, собрал и быстренько в ближайший читальный зал отнес, в тот самый, где я в ненастные часы жизни от мира бывало прятался. Так вот, мы познакомились у меня на выставке (я опять повторяюсь, но вы уже в курсе – почему). Анна была женщина очень умная и проницательная, она меня сразу раскусила. Недаром школу с медалью закончила. Хотя, почему была, она и теперь есть и здравствует, не в пример, скажем, мне. Что же, дай ей Бог. Кстати, в Бога она не верит, и это – главное отличие всех теперешних умных и проницательных людей, для кого Бог только полезное народное суеверие и не более того. Анна моя сразу, с первой встречи, меня как человека слабовольного и впечатлительного (вот самая непростительная черта!) взяла за руку, будто ребенка, и втащила в свою жизнь. Она и называла меня частенько заброшенным ребенком, но это так, к слову. Мы тогда, в день первого свидания, отправились гулять, и тут снег повалил. Помню, зашли мы в тот вечер к Леониду, который в ту пору имел образ вполне человеческий, и тот нас не принял, сославшись на какую-то пустяковую причину. Тогда я обижен был смертельно, а теперь понимаю, почему так вышло, друг мой ведь тоже был человеком умным и проницательным, хотя и на иной манер, чем моя спутница. Анна поняла меня, а Леонид понял Анну. И вечер этот снежный действительно был концом нашей дружбы и началом моей любви. А дружба с любовью под одним кровом никогда не уживутся: неприхотливой дружбе потребен простор, а любви, как декоративному растению человеческой души, – уютное гнездышко, хоть иногда, по временам. Любовь вообще – чувство каторжное, ее не выбирают, как вольную дружбу.
      И когда мы вышли на улицу, Анна взяла меня за руку, и мы отправились ко мне. Там все и случилось. В первый же вечер знакомства. Точнее, узнал-то я ее позднее, а вначале мы просто стали близки. Вот и вся мораль. После всего, что я сказал, вы думаете, я осуждаю ее? Ничуть. Главный осужденный моего рассказа это я, сам, конечно сам, разве вы не видите? Плохи мои дела под небесами. Но вы еще не знаете главного: Анна была замужем, и в тот день супруг (она в разговорах со мной всегда называла его именно этим словом, как скрип телеги супруг), кстати, профессор эстетики, чем-то, уже не помню, обидел ее. Однако не стоит делать из этого никаких выводов, в жизни ведь всякое случается. Мы стали часто бывать вместе.
      Уж не знаю, какие надежды в то время она на меня возлагала, а может, и вовсе никаких: с ее-то умом она видела меня до самого донышка, впрочем, женщины вообще обладают обостренным чутьем мужского ничтожества, и презирают его изо всех сил. Но тогда я был молод, сравнительно обустроен в жизни и на самом деле подавал некоторые надежды. Другое дело, что я всех обманул. Или почти всех.
      Она любила стоять со мной перед зеркалом и говорила в такие минуты, что наше отражение останется там навсегда: в жизнь вечную она не верила и легонько подсмеивалась над моими соображениями на сей счет, но зато верила в вечность материального отражения, в то, что в этом неведомом Зазеркалье мы навсегда останемся молодыми влюбленными. Она обнимала меня, и глаза ее сверкали в зеркале. Но жизнь за стенами текла не в мою пользу.
      Анна поговаривала о разводе, а я не хотел этого. Не знаю, был ли я прав, может быть, это спасло бы меня, может быть, смышленая Анна сумела бы совершить невозможное... хотя, не стоит об этом, что было, то было: жизнь моя в целом любопытна и познавательна, с какой стороны ее ни возьми, а все прочее не более, чем сопутствующие обстоятельства. Может быть, в будущем, когда я проснусь наконец, окажется, что мне просто привиделся дурной сон. И Анна обнимет меня поутру и поцелует легонько. Как тогда.
      Итак, однажды летом мы поселились с любимой на волжском берегу. Это произошло совершенно чудесным образом. За это счастье не пришлось платить ни копейки. В жизни так не бывает, уверяю вас я, человек без паспорта и штрих-кода. Вечно со мной случается что-нибудь необыкновенное – хорошее или дурное, не о том сейчас речь. Анну направили от библиотеки в международный летний лагерь, где она выдавала книги отдыхающим, большей частью – состоятельным господам, начавшим уже плодиться в то время со скоростью мух. Они приезжали туда, как это теперь называется, «оттянуться». И жили в тени духовитого соснового бора в сказочных домиках-избушках, а тут же рядом тянулся сколько хватало глаза золотистый пляж, на который с рокотом накатывались волны великой русской реки. Сказка, одним словом.
      И в этой сказке для взрослых у нас с Анной была своя двухэтажная избушка из золотистых бревен с окнами на речную даль до самого горизонта, где смутной полоской лежал невидный в пасмурные дни противоположный берег. На первом этаже было царство книг, которым заведовала Анна, а на втором – наш общий уютный мир. Один на двоих. Днем мы купались, уходя далеко по песчаному пляжу, или гуляли по лесу, где иногда можно было набрести на земляничную поляну, усыпанную спелыми крупными ягодами. Мы говорили обо всем, что есть на свете. Нам никогда не было скучно или попросту нечего сказать друг другу. Анна знала толк в яствах духовных, как и в земных, другой такой я больше не встречал никогда. Значит и не встречу. Такое бывает только единожды в жизни.
      Она тогда забеременела от меня. Теперь я понимаю, почему Анна создала этот чудесный мир посреди сосен на речном берегу. Она сразу похорошела, стала очень красивой, вся точно светилась изнутри. Я сначала отговаривал ее, как мог, потом стал замыкаться, малодушно избегать встреч. По привычке получать в жизни все, чего бы ни захотелось, Анна не отступала. И тут откуда-то из поднебесья сверкнул мстительный меч (за всякое удовольствие полагается расплата), она заболела, и ребенок, которому не суждено было явиться на свет, погиб во влажной темноте чрева. Потом он пришел к ней во сне и долго смотрел на свою несчастную мать. Анна печально сказала мне, что у мальчика были мои глаза. Вот и сказке конец. Все, что продолжалось у нас потом, уже не заслуживает описания из-за своей заурядности. Сказать одним словом, начались просто встречи тайком, по-воровски. Таких случаев на земле миллионы, слишком пошлых, а оттого и неприличных супружеских измен.
      Все это у нас тянулось еще несколько лет. Потом Анна бросила меня, и я покатился вниз. Потерял работу. Поехал в Москву в последней надежде прославиться своими картинами. Плевать здесь хотели на мое художество. Пропали мои неудавшиеся шедевры, оставленные скопом у случайного знакомого. Пропала моя квартира, которую я сдал перед отъездом мошеннику-квартиранту. Вот и жизнь моя пошла коту под хвост. Никто не знает, как жить. Вот с тех самых пор я и скитаюсь по чужим углам, перебиваясь случайным заработком или просто выпрашиваю деньги у тех немногих добрых людей, с кем знаком. Нечем мне отблагодарить их, кроме доброго слова. Вот и весь сказ.
      Один мой знакомый, из тех немногих, что кивают мне головой при встрече, будучи в хорошем расположении духа, так что даже остановился и заговорил со мной (это было как раз после обеда), назвал меня как-то очень терпеливым человеком. Вот комплимент так комплимент! После этого я целый день летал, словно на крыльях. Просто отвык от доброго слова, за душу взял меня тот человек. Как перышко, взял и приподнял. А я уже, признаться, в роде людском разочаровываться начал, как в тупиковой ветви. Это началось у меня, когда я с Анной расстался, а когда уже меня с квартирой обманули и стал я натуральным бездомным, или бомжем, как теперь говорят, я и вовсе такое отвращение ко всему почувствовал, что и жить стало тошно. Налицо свое в зеркале смотреть не мог, чтобы не сплюнуть. «Ты тоже, – думал, – человек, такая же мразь».
      Дом – это ведь святое, и силы святые – они все больше в родных стенах действуют, хотя и вольны дышать, где им вздумается. Бездомный становится извергом и звереет изнутри. Нельзя же человека дома лишать, дом ему по природе положен, как и всякому другому живому существу, это все равно, что храм разрушить. Пусть маленький, но Бог и в маленьком живет, ему метры жилплощади безразличны. Откуда знаю, спросите? Да я теперь все на свете знаю, потому что бомжи все знают, они ведь часть улично-каменной городской природы и живут по естественным законам, то есть вовсе без законов: в природе-то все позволено, оттого на ее лоне и дышится легко, и отдыхать все благоустроенные люди туда ездят и даже тратят на то священную свою деньгу. Но я еще настоящим бомжем не стал, потому как все себе позволить пока не могу. Я еще человек, правда неполноценный – без паспорта. Теперь можете назвать меня спортсменом, я ведь вкус к своей окаянной жизни ощутил и понял в ней наслаждение. Но первые дни, на самом старте я чувствовал себя ужасно.
      Тогда я кинулся к Анне. Прямо домой. Дурак же я был, никогда нельзя возвращаться к женщине, которая тебя бросила, я бы этому железному правилу прямо в школе учил – в старших классах. Это же азбука, как дважды два. Ночевал я на вокзале, точнее, просто сидел в зале ожидания и трясся, как осиновый лист, от сквозняков, которые там дули, и вообще от расшатанных нервов. Вот после этой адской ночевки примчался я прямиком к женщине, с которой жил некогда в сказочной избушке на берегу блаженной Волги. И прямо на пороге, увидев милую, дорогую и единственную из потерянного рая, чуть было не вцепился в нее с рыданиями. Но та только бровкой своей собольей сердито повела. «Вы что-то хотели?» – спрашивает. Тут у меня и сердце оборвалось. «Анечка, мне с тобой поговорить надо, – лепечу, – у меня возникли ужасные в жизни обстоятельства». Тут ее прямо затрясло всю, никогда в таком фуриозном образе ее не видал. «Ты хоть понимаешь, – шипит, – что ты меня перед всеми соседями компрометируешь?» Так и сказана – «компрометируешь». И слово это жестокое меня прямо в печень двинуло, я даже зашатался. «Покорми меня», – прошу зачем-то, как будто голоден, да я и в самом деле голоден был, но это дело десятое, когда земля из-под ног уходит. «Нет, – отвечает, уходи сейчас же». И прямо ножкой топнула. Вот вам и любимая женщина, лучше бы я сдох где-нибудь под забором в безвестности, но зато с верой в святой образ любви.
      И только Анна собралась дверь захлопнуть, тут как тут появляется некто другой и прямиком мимо меня шагает в распахнутую дверь. Вот и вся любовь. Никто никого не компрометирует. Как жить после этого, ответьте мне, любезные мои! Думаете, я полнейшая тряпка и все на свете могу стерпеть ради одной жизни этой дерьмовой? Чтобы только сопеть в две дырки? Нет, дорогие, всему на свете есть свое место и своя цена. И жизнь сама по себе не самое дорогое удовольствие в жизни, есть в мироздании вещи и посерьезнее, чем собственная ободранная персона. Про это вы лучше спросите у матери кормящей или у пулеметчика, который, стиснув зубы, на сердце последнюю гранату греет, как родную, на помин души солдатской, чтобы та нехристям на потеху не досталась. Но я-то в тот раз стерпел все, только на улицу выскочил. И тут же мысль: вот только что о меня, о мою бессмертную душу ноги вытерли, это тебе урок на всю жизнь последующую. Каково?! Я – обратно и кулаками в дверь забарабанил. Снова открывает она. Глаза испуганные. «Позови-ка мне, – говорю, – того молодого человека, который только что к тебе зашел». «Не надо, – шепчет, – уходи. Ну пожалуйста». «Нет, позови», – настаиваю. И вдруг шаги на лестнице. Появляется муж, профессор эстетики. Молод, осанист, умные глаза. Увидел нас, и брови вопросительно поднялись. Анна с умоляющим видом на меня смотрит. Я мужу обманутому, которого я же сам и обманывал в компании с этой женщиной: «Будьте добры, пусть выйдет человек, который у вас сейчас на кухне сидит». Немая сцена. Профессор быстро нашелся, на то он и профессор: «Этот человек пришел ко мне». Вышел я из подъезда, в окно им кулаком погрозил и побрел куда глаза глядят. Пусть они там сами разбираются между собой. Гнусно однако на сердце от таких воспоминаний, сам-то себе я не лгу никогда. Или думаю, что не лгу. Мерзко это – быть с чужой женой, хуже всякого воровства, вот меня Бог и наказал, не иначе. Поделом.
      Но я на этом не успокоился и порешил тогда свести счеты с жизнью. Честно говорю. Дане так-то это просто, как оказалось. На тот свет люди тоже попадают в порядке живой очереди, и с самозванцами здесь не церемонятся. Но довольно об этом. Последнее, что я запомнил перед тем, как совершить это непростительное безрассудство, была шахматная доска. Черные фигуры наползали со всех сторон, и белый король в два счета был повержен на своем поле. Я очнулся в пустой аудитории института, в котором когда-то учился и куда пробрался тайком, чтобы осуществить свой злодейский, кощунственный замысел. Но не тут-то было. Я оказался совершенным глупцом, прущим против рожна.
      Поди угадай, где твое место в жизни. Так и в смерти. Заварил кашу, так расхлебывай до конца. Ничто так не угнетает меня, как собственное окаянство. Незаконная любовь и незаконная смерть – многовато для одного человека. Эти две борозды на моем сердце не дают мне покоя.
      Я заметался тогда. Леонид не открывал, либо он уже сидел в тюрьме, либо валялся бесчувственным на своем продавленном диване. Другие, те, что прежде казались друзьями, услыхав о моих злоключениях, вежливо, но твердо отказывались войти в мое положение. «Извини, старик, – звучало в ответ, – у меня у самого проблемы». И это были те люди, с которыми я делился в лучшие времена самым сокровенным. Я уже не удивлялся ничему на этом черном белом свете. Я стал человеком с проблемами, изгоем, от которого надо сторониться. Черной бубонной чумой меж мирных хижин с телевизорами, видео по вечерам и уютно и сыто урчащими холодильниками, набитыми разной вкуснятиной.
      Зимними снежными вечерами я блуждал по пустеющим улицам, судорожно выгадывая себе место ночлега. Я с какой-то детской голодной завистью смотрел, как светятся маняще сотни и сотни окон в домах, представляя себе сцену семейного ужина. И ничего прекраснее этого не приходило мне тогда на ум. В животе урчало, иногда на меня находила такая безысходность, что я начинал хрипло подвывать про себя, чтобы не услышали прохожие, и по щекам катились тогда такие жгучие ледяные слезы. Я мечтал найти бумажник, полный крупных купюр, и накупить себе пирожков. Целый огромный пакет. А потом забраться куда-нибудь в укромное место и съесть их. И слаще мечты для меня не было. Но как только я разживался какими-то деньжатами, я почему-то предавал эту мечту и покупал водку, а потом пьяный ночевал, где придется, потому что, если трезвым меня бывало жалели, то под хмельком я внушал одно отвращение. Тогда меня ругали и гнали прочь. Пьяный всегда виноват, даже если он и не виноват ни в чем. Так я снискал всеобщее осуждение, меня стали презирать и те немногие, кто прежде дарил участием и даже пытался помочь. Я прослыл человеком безнадежным. «Он забулдыга, сам во всем виноват», – слышалось со всех сторон. И кто-то вздохнул с облегчением: помогать такому бессмысленно, пусть себе катится вниз. «Падающего – толкни». Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть.
      Хорошо еще, что меня не убили, впрочем, чего тут хорошего, рассуждаю я частенько. Пусть бы и убили, а тело расчленили на куски, как теперь модно, и в целлофановых пакетах выбросили на свалку. Разве теперешняя моя жизнь не такая же свалка, где свалены целые горы отбросов: тех постыдных и омерзительных поступков, которые я совершил за все годы своего сознательного бытия. Точнее, не свалка – там хоть небесный простор наверху и ветерок сквозит – а попросту пыльный темный чулан, набитый всякой рухлядью. Я ведь теперь ясно смотрю на вещи, даром что пьяница. Шельма-квартирант, которому я сдал квартиру, какими-то бесовскими махинациями переписал ее на себя, продал и испарился. Таких примеров тысячи, некоторые находят, что я еще дешево отделался. От милиции, куда мне советовали обратиться поначалу приятели-доброхоты, проку мало, она теперь ничем не может помочь простому смертному, это стала просто устрашающая мясорубка, дробящая кости и вытягивающая из человека жилы. Одно членовредительство, а не милиция, но это я так, ворчу по привычке. Только родная соболезнующая душа может еще помочь человеку, в этом я убедился на собственной шкуре. Никому мы на свете не нужны.
      Вот такой-то души у меня и нет. Да скоро и у вас не будет, помрут все души живые, останутся одни майки с номерами, как у футболистов. Как только я слышу привычное «это – ваши проблемы», понимаю: человек человеку никто. Иногда я прохожу мимо окон собственного дома, где теперь живут неизвестные мне люди, и, подняв воротник, чтобы меня не узнали во дворе, смотрю, смотрю до слез, как светятся в наползающих сумерках огни чужого очага, где за чужими шторами идет обычная вечерняя кутерьма.
      Видимо, жизнь скоро пройдет, век бездомного короток. Знавал я на своем веку тот незабвенный медовый месяц на волжском берегу. И довольно с меня. Недолго музыка играла... Я больше не верю в рай земной. Жизнь поманила и обманула. Любовь обернулась собачьим вальсом. Смерть с пренебрежением отшвырнула прочь, указав на место в толпе очередников. Судите сами, что мне остается? Вот еще отхлебну из горлышка, с неприличным звуком – горе и поутихнет. Ваше здоровье, дорогие мои собратья по разуму, будьте счастливы! Помните, число бедствий наземне ограничено законом сообщающихся сосудов, и если вы блаженствуете, значит кто-то там бьется за вас, как рыба об лед.
      Я, конечно, существо безусловно вредное для окружающего общества. Другой бы на моем месте давным-давно впрягся бы тянуть какую-нибудь лямку, вроде разгрузки вагонов или дорожных работ. Я пытался не раз и понял, что не способен на постоянное усилие. Это у меня от безволия. Анна как-то объяснила мне, что неспособность к труду и устройству собственной жизни на самом деле болезнь и передается генетически. Заразная хроническая болезнь, хочу прибавить от себя, просто эпидемия какая-то. Я теперь угрюмый, нелюдимый человек с осторожными движениями и быстрыми взглядами искоса. Голос мой дрожит, язык запинается. Всю мою прежнюю высокопарную художественную дурь как помелом смело в одночасье. Вот это одно хорошо, я считаю. Если на мое никчемное, чумное счастье перепадают какие-то деньжата, я тихо напиваюсь один, сидя где-нибудь на скамейке бульвара, чтобы подальше от глаз людских. Тогда я начинаю перебирать в своих трясущихся алкоголических пальцах годы, месяцы и дни своей жизни. И так все снова и снова, до самых мельчайших подробностей. Повторенье – мать ученья. Ненавижу все новое! Пересматриваю при случае старые фильмы, виденные уже сто раз, перечитываю старые добрые, растрепанные книжки, из которых больше всего люблю детские, «Приключения Вити и Маши», например, или «Незнайка на Луне». Просто зачитываюсь ими, сидя в читальном зале за дальним столиком у окна. Понял однажды простую премудрость Соломона: все новое на земле – от беса.
      Вот и стало все сразу на свои места. Люблю однажды виденное, верните мне мой потерянный рай, прежнюю Анну, летний месяц, сосны, пляж, избушку, верните мне прежнюю Волгу наконец! Боже, возьми меня осторожно, как кроху-жучка, двумя пальцами за спинку и вынь из этого мутного и страшного потока мироздания! Я тону, меня уносит все дальше и дальше. Думать не хочется, что станется со мной потом. Спаси меня, умоляю, ведь другого такого уродца на свете у Тебя больше не будет никогда. Никогда, Господи.
      Хорошо, что у меня нет детей. Только представлю себе, как они, заплаканные и чумазые, мечутся по этой голой неприютной земле и растирают ладошками слезы по лицу, сердце у меня сразу щемит и проваливается в пустоту. Хорошо, что я, чадо вырождения, первые признаки которого – отсутствие паспорта и ИНН, не успел в прошлой жизни своей родить на свет с Анной мальчика с моими испытанными глазами. Наверное, от таких, как я, надо в спешном порядке избавляться, диспансеризацию, что ли, какую провести в массовом порядке, чтобы укол – и нет человека, тормозящего своим неопрятным видом общественный прогресс. Чтобы глянцевитые люди из рекламы со здоровым цветом лица и улыбками от «Дирол вайт» могли безмятежно разъезжать на «джипах» по неоглядной Среднерусской равнине и вечно болтать по сотовому телефону о погоде на Канарских островах, не опасаясь, что какой-то опустившийся тип в глубоком тылу жиреющего общества потребления думает иначе, чем розовощекая разбитная сатана-дикторша в телевизоре.
      Я-то не охвачен телевидением, и в этом главная моя опасность для общества. Будь на то воля мирового правительства, меня бы силком усадили за экран и сказали: «Расслабься и считай слонов. Один слон, два слона, три слона, четыре... И так далее. А в остальном будь паинькой и слушайся тетю с микрофоном». Вот вам полное пророчество дня завтрашнего. Точка.
      Скажете, я просто валю с больной головы на здоровую? Может, вы и правы. Тогда замолкаю себе в темном чулане бытия. Меня заперли, ключ торчит снаружи. Пауки хозяйничают здесь. Только ровный, монотонный голос за дверью считает вслух: «Один слон, два слона, три...» Ненавижу «джипы», «Дирол» и шампуни от перхоти. Плюнь мне вслед, прохожий, я для тебя никто.

Алексей Горшенин

      Горшенин Алексей Валерьевич родился в 1946 году в г. Ульяновске. Окончил Томский государственный Университет, работал в новосибирских газетах, в журнале «Сибирские огни».
      Публиковался в журналах «Сибирские огни», «Октябрь», «Молодая гвардия», «Дальний Восток», в еженедельниках «Литературная газета», «Литературная Россия» и других. Автор книг «Человек среди людей», «Требуется лидер», «Беседы о сибирской литературе» и других...
      Живет в Новосибирске.
      Член Союза писателей России.

Несовпавший (повесть)

       Не жить случилось – доживать
       в срамной борьбе за выживанье...
       А тут без тяги торговать,
       да воровать, да предавать
       никчемны прочие страданья.
Н. Созинова

 
      О его смерти первым узнал и оповестил рыжий эрдель из квартиры напротив. Начиная со вторника, с первой утренней прогулки, пес, вместо того, чтобы как обычно, пулей нестись вниз, на улицу, садился вдруг на коврик у порога соседской двери и начинал выть. Хозяин с трудом стаскивал собаку с места, и она, испуганно озираясь чуть ли не на каждом шагу, продолжала подвывать и всхлипывающе взлаивать до самого выхода из подъезда.
      Так продолжалось и день, и два, и три...
      Наконец хозяин эрделя сообразил, что здесь что-то не так, и вызвал кого следует.
      Слесарь с дворником в присутствии участкового и соседа напротив взломали дверь (благо в их доме оставалась она, наверное, одна такая – не сверхпрочная бронированная, которую можно только фугасом свернуть, не с суперзамками и хитроумными запорами, а самая обыкновенная, навешенная еще четверть века назад строителями, оргалитовая дверь), вошли внутрь и сразу же почувствовали тошнотворно-сладковатый трупный запах.
      Хозяина квартиры обнаружили в ванной. Захлестнутая на шее петля из бельевой веревки была привязана к трубе полотенцесушителя, а сам хозяин, полу сед ой долговязый мужчина средних лет, худой и лицом, и телом, висел, неловко подогнув ноги и опустив руки по швам. Дно ванны поблескивало желтоватой лужицей. Запах мочи мешался с духом начавшегося тления.
      Участковый осторожно дотронулся до повешенного и тут заметил в нагрудном кармане его рубахи сложенный вдвое клочок бумаги. Развернув его, участковый прочитал:
      «Уходя, никого не виню. Просто не совпал с этой жизнью».
      И все.
      Участковый в недоумении повертел записку, повернулся к слесарю и, сунув ему бумажку, спросил, будто тот знал наверняка:
      – Чего это он?
      – Жить, поди, устал, вот и... – мрачно поскреб щетинистый подбородок слесарь.
      – А кто он?
      – Сосед мой, Николай Федорович... Перевалов, кажется, фамилия, – с готовностью сообщил стражу порядка хозяин эрделя.
      – Чего-то я его не припоминаю... – наморщил лоб участковый.
      – Он недавно в нашем доме. С год, наверное. После размена квартиры. Очень тихо жил, сам по себе, незаметно, – сказал хозяин эрделя.
      – Потому и не запомнил, коли не пил человек, не скандалил, не хулиганил, не судился, – заметил участковому дворник.
      – А за ним ничего такого не водилось? – с сомнением покрутил в воздухе растопыренной пятерней милиционер.
      – Не много я с ним общался, но, по-моему, вполне приличный интеллигентный человек, – возразил хозяин эрделя.
      – А чем он занимался? – спросил участковый.
      – Когда-то вроде в каком-то КБ работал, потом – кто его знает... – пожал плечами сосед и добавил: – И кто только сейчас чем не занимается! Чем раньше, может, и не приснилось бы.
      – Зачем же тогда он, интеллигентный человек, в петлю полез? – ни к кому конкретно не обращаясь, задал вопрос участковый.
      – Так пишет же: не совпал, – напомнил о записке слесарь. – Не сумел, значит, к нынешней жизни приспособиться.
      – К ней, заразе, пожалуй, приспособишься, ежели утром встаешь и не знаешь, что будет вечером, – проворчал дворник.
      – Ладно, – вздохнул участковый. – Сообщим в отделение и в «скорую» да будем оформлять. Надо бы родственников известить. Есть у него кто-нибудь? – спросил он, выходя из ванной.
      – Этого я не знаю, – развел руками сосед.

1

      Нельзя сказать, что жизнь Николая Федоровича Перевалова пошла под уклон внезапно. Он, во всяком случае, какого-то особого переломного момента в ней не помнил. Вроде катилось все себе обычным заведенным порядком: школа, вуз, молодой инженер-электронщик в проектном «ящике», работающем на оборонку и космос, и два десятка лет неспешной карьеры от стажера до ГИПа (главного инженера проектов). Утром – на службу в переполненном транспорте, вечером тем же макаром – домой. В промежутках – вороха «калек» и «синек» с чертежами, «пояснительных записок» и служебных циркуляров, которыми постоянно был завален рабочий стол, вечный дамоклов меч производственного плана над головой, летучки и профсоюзные собрания, анекдоты и треп в курилке, праздничные демонстрации, ну и, конечно же, с несокрушимой регулярностью выверенного электронного механизма – аванс, получка, прогрессивка, венчавшие творческий труд многочисленного коллектива.
      Похожей жизнью жили родители Перевалова, такие же итээровцы, несметное число других людей самых разных возрастов и профессий вокруг, а потому казалось, что она столь же естественна и незыблема, как и звездное небо над головой.
      Но, как известно, даже расположение звезд на небе меняется – что уж тут говорить о жизни человеческой...
      То, что жизнь становится другой, Перевалов почувствовал далеко не вдруг. Хотя лучше бы уж сразу швырнули в водоворот: выплыл – молодец, нет – такова твоя планида.
      В том-то и дело, что невообразимых размеров плот их страны, название которой умещалось в аббревиатуру из четырех букв, связанный из бревен и бревешек «республик свободных», краев и областей, долгое время сплавлявшийся туда, где вроде бы лежала земля обетованная «равенства и братства», курс свой сменил не сразу.
      Скорее всего, кормчие и лоцманы поначалу просто проморгали нужный поворот, а потом, когда заметили впереди на пути нешуточные пороги и поняли, что мимо никак не пронесет, стали уверять всех, что нет ничего страшного, а есть новый курс к земле еще более лакомой, где всем воздается по уму и таланту и даже сверх того, только вот на нем возникли некоторые естественные преграды, которые, зажмурившись, и очередной раз покрепче затянув пояса, надо преодолеть.
      Начавшиеся перемены не обошли и КБ, где работал Перевалов. На одном из партсобраний пришел черед и Николая Федоровича держать отчет в том, как он перестраивается в связи с новыми условиями (как делали до него и другие сослуживцы). Но вместо того, чтобы, как и они, потолочь воду в ступе, Перевалов честно сознался:
      – Извините, товарищи, но я никак не пойму, куда и зачем я должен перестраиваться. Я плохо работаю? Делаю что-то не так? Скажите тогда – что? А может, я – пропащий алкоголик, хулиган, аморальный тип?...
      Собрание безмолвствовало. Ничего плохого коллеги про Николая Федоровича сказать не могли. Специалист классный. По работе – только благодарности да премии. На Доске почета висит. Но главное – действительно работает, а не отрабатывает, как некоторые. Душа в деле чувствуется. Да и в общении мужик нормальный: ровный, доброжелательный; едва ли у них в КБ найдется человек, который бы на него зуб имел. В порочащих его связях тоже вроде не замечен. Но даже если и ускользнул от всевидящего ока общественности какой-нибудь производственный романчик – велика ли беда! Хотя и не бабник, но мужчина он привлекательный. Женщины охотно подтвердят. И рост есть, и стать. Лицо, правда, обыкновенное, не особо запоминающееся. В толпе мимо пройдет – и внимания не обратишь. Ну, так с лица ж воду не пить...
      Так что, как ни крути, а ведь прав, наверное, Перевалов: какая нужда ему перестраиваться? Ну а поскольку та же крамольная мыслишка относительно себя любимого тлела-шаяла, готовая вот-вот разгореться, внутри почти каждого из присутствующих, парторг, чутко уловивший это настроение, решительно взял инициативу на себя.
      Язык у него был подвешен, запудрить мозги умел, потому и комиссарствовал в КБ который уже год.
      Ты, Перевалов, говорил он, не понимаешь сути текущего момента. А суть заключается в том, что наша экономическая машина за многие десятилетия напряженной работы изрядно поизносилась и требует основательного ремонта всех узлов и деталей. Но для его осуществления надо переналадить в нужный режим работу обслуживающего персонала, то есть нас с вами, всего общества. Останавливать машину нельзя, ремонтировать придется на ходу. Отсюда сложность и ответственность задачи, которой нам надо проникнуться, – втолковывал неразумному Перевалову парторг.
      Перевалов попытался представить себе некую громоздкую, непонятного назначения машину, внешне смахивающую на видавший виды комбайн, участвовавший во многих хлебных битвах. Вокруг, нещадно дымя цигарками, топчутся мужики в промасленных спецовках и, перебивая друг друга, думают бесконечную думу о капремонте. Дума эта облекается в многозначительное почесывание затылков, цокание языками, сокрушенное качание головами, ну и, разумеется, в густо проперченные ненормативной лексикой словесные нотки. Главный же смысл ее, думы, укладывается в два непреходящих вечных вопроса-ответа: «Что делать-то, мужики?» – «Да хрен его знает!» И еще в одну фразу-надежду: «Вот приедет механик, он разберется...» Приезжает механик, ходит вокруг машины, чешет в затылке, сокрушенно вздыхает – до чего машину довели, матюгается, а когда спрашивают, что же с ней делать, разводит руками и произносит все то же сакраментальное: «Хрен бы его знал!» А машинешка все надсаднее чихает, кашляет, скрипит железными суставами, все жалобнее стонет, прося о помощи. А мужики продолжают топтаться возле больной и гадать, сколько ей еще осталось.
      В одном из этих мужиков Перевалов увидел вдруг себя, и ему стало стыдно. Но тут же подумалось, что, наверное, куда больше стыдиться надо механику, не имеющего понятия, как ремонтировать машину...
      Но вот чем иной раз Перевалов других «доставал», так это своей дотошностью, стремлением к исчерпывающей ясности.
      Ну, хорошо, соглашался он с парторгом, машину ремонтировать надо. Но надо же знать – как. Чтобы грамотно и толково, а не методом тыка все делать.
      – Это рассуждения сухого технаря-прагматика, – парировал парторг, – а общество живет по своим законам, и бывают моменты, когда надо сначала ввязаться в драку, а уж потом...
      Перевалов хотел напомнить, что, в результате, стало с великим полководцем-императором, когда он однажды так же вот, на авось, «ввязался в драку», но раздумал. Парторг, наверное, выражал линию партии, а это штука гибкая, и вполне возможно, что завтра она вильнет в противоположную сторону. Пройдет очередная кампания, схлынет волна – и все вернется на круги своя. Будет прежняя жизнь и прежняя работа с очередными в разработке проектами, вечной запаркой со сроками, сверхурочными, производственными неувязками, а дома – жена и дочь с сыном, вырастающие из коротких штанишек, и, чтобы безоблачное их детство плавно перетекало в такие же отрочество, потом юность, надо еще больше вкалывать... Но работы-то Перевалов как раз не боялся. Была бы только она. А в том, что ему, занятому обеспечением обороноспособности страны, человеку, работа всегда найдется, Николай Федорович не сомневался.

2

      Между тем, гул с порогов нежданных становился все явственней, уже и посверкивать впереди начало грозовыми сполохами. Но оглушительный гром еще не грянул – и мужик не перекрестился. А ветер крепчал, и все сильнее скрипели, расшатывались бревна в связках, особенно в крайних, словно пытались поскорее отделаться от надоевших пут и рвануть в свободное плавание. А некоторые звенья в носовой части под очередным порывом уже и оторваться успели. Их пытались поймать и силком вернуть на прежнее место, но не тут-то было – только щепки брызнули из-под багров да тучи новоявленных буревестников, невесть откуда взявшихся, гвалт подняли: «Караул! Спасайте свободу!»
      О, это сладкое слово – свобода!.. То, о чем не так давно и помыслить было боязно, сейчас говорилось без оглядки. И не только сказать, но и прочитать нечто когда-то запретное, уже было можно.
      Перевалов жадно набрасывался на прессу, восхищался остротой материалов, смелостью авторов, а главное, тем, что до всего этого он допущен,что ему это дозволено.
      Но послабления для любителей чтения, зрелищ и вольных разговоров меркли рядом с действительно революционной новинкой: появились кооперативы – первые ласточки свободного общества.
      То есть, конечно, они и раньше существовали, да только в густой тени, без вывесок и афиш. Тихохонько производили левый ширпотреб и тряслись денно и нощно, как бы не загреметь под фанфары правосудия. И вот – нате вам: шейте, ребята, трусы и рубашки, кормите-поите прохожий люд в своих забегаловках – не бойтесь ничего, вы в «законе».
      Впрочем, кооперативы и кооператоры как-то быстро и незаметно исчезли. Нет, не скончались скоропостижно, а просто сменили облик и вывески. Затянутые, словно когда-то большевистские комиссары в кожу, господа и дамы стали представлять в коридорах власти всякие-разные товарищества с ограниченной ответственностью и мало ограниченными спекулятивными возможностями, пришедшие на смену кооперативам.
      У Перевалова в конторе тоже нашлись некоторые, решившие пуститься в свободное предпринимательское плавание. Однако воспитанная в старых коллективистских традициях институтская масса, и Перевалов в том числе, смотрела на них как на любителей легкой наживы, погнавшихся за длинным рублем. Пока. Потом, когда они, успев снять пенки, будут разъезжать на шикарных заграничных авто, строить себе особняки во всех частях света и небрежно похрустывать зелеными ассигнациями с портретом чужого президента, многие крепко позавидуют, что не рванули за ними следом.
      Но это потом. А пока больше приглядывались, наблюдали через окошко телевизора, что там, у кормила власти и вокруг, происходит.
      А происходило то, что, наверное, и должно было произойти. Громкие вопли о свободе без конца и без края вызвали эффект стремительно скатывающейся снежной лавины. Свободы захотелось всем и непременно. И все вдруг сразу осточертели друг другу хуже горькой редьки. Словно только и ждали момента, когда можно будет развестись и приняться за дележ имущества. Не успели оглянуться, как обсосанный суверенитетом плот стал похож на обмылок. Тут же, рядом, гордо и счастливо бултыхались его суверенные осколки, с которых свистели, улюлюкали, орали непристойности и плевали в сторону того, что еще осталось от когда-то «единого и нерушимого».
      Случилось в это время Перевалову побывать в командировке в одном из новых суверенных образований, где находилось родственное по профилю НИИ, с которым они давно вели совместные разработки. Ничего отныне совместного, сказали ему там, все сами. Да, но ведь основные наработки у нас в КБ, напомнил Перевалов. И сами с усами; если приспичит – свои не хуже появятся, – ответствовали. Зачем же велосипеды изобретать, дай дело как-никак общее, удивлялся Перевалов и слышал в ответ чуть ли не гневное: кончилось общее, теперь все отдельное и самостийное.
      Еще сильнее пришлось засомневаться Перевалову в подобной самостийности, когда попал он чуть позже на другой суверенный осколочек, чтобы проведать давно живших тут, в краю шпрот и янтаря, стариков-родителей.
      Сколько раз бывал здесь Перевалов! Наезжал по делам, проводил отпуска и никогда не чувствовал себя чужим. А теперь – нате вам – заграница!.. Ну ладно, он приехал-уехал, как-нибудь переморщится. А его старики-пенсионеры, а другие соотечественники, давно обжившие этот край и здесь оставшиеся? Как они-то должны чувствовать себя, став в одночасье незваными гостями, людьми второго сорта, чуть ли не оккупантами?
      Ответов не находилось. На неуверенное предложение Николая Федоровича переехать к нему старики ответили категорическим отказом. Крепко вросли в янтарный берег. Не оторвать. Да и на материке чем лучше? Обременять сына, который и сам едва концы с концами сводит, не хотели, а судьба беженцев и переселенцев на их большой родине тоже незавидна.
      Позже, когда беженцы со всех концов «ближнего зарубежья» и из «горячих точек» станут явлением до равнодушия и раздражения привычным, Перевалов по-настоящему оценит прозорливую правоту своих родителей.
      А тогда он уезжал с янтарного берега с тяжелым сердцем, снедаемый черным предчувствием, что видит стариков своих в последний раз.
      Предчувствие оказалось вещим. Через три года родители Переваловатихо, один за другим, сошли в могилу, а он, задавленный безработицей и безденежьем, даже не сможет навестить их могилки...

3

      Лавина тотальной свободы тем временем с заоблачных высот докатилась уже до обывательского подножья, успев смять, разрушить и погрести под собой столько всего, что хватило бы на хорошую войну.
      Теперь даже пейзаж городской напоминал местами картины послевоенной поры. Многие оживленные улицы и перекрестки превратились в клокочущие пестрые толкучки, на которые, казалось, вывалило все население.
      Продавали, правда, не с себя последнее, а все больше импортное новье. От иностранных этикеток и наклеек рябило в глазах, и думалось, что вот оно, изобилие, о котором столько мечталось и говорилось! Окорочка и сигареты, салями и пиво, электроника и тряпки на любой цвет и вкус со всего света!.. И никакого дефицита, очередей!..
      А кругломорденький, с заплывшими поросячьими глазками, розовощекий лоснящийся экономист, захлебываясь от восторга, с телеэкрана обещал: «То ли еще при нашем любушке-рыночке будет!»
      Практическое представление о панацее-рынке, который всех облагодетельствует, у Перевалова дальше той же толкучки и коммерческих ларьков пока не шло. Наверное, потому, что других ярких и заметных его примет и не наблюдалось.
      Родная денежка стремительно превращалась в занюханного дистрофика, зато цены пухли, как от водянки, пугая обывателя все новыми нулями. Нули к зарплате прибавлялись куда медленнее, потому и покупать удавалось теперь только самое необходимое, остальное же изобилие можно было только пожирать глазами, как музейные экспонаты, которые не разрешалось трогать.
      Перевалова поначалу это не особенно угнетало, хотя и закрадывалось что-то вроде обиды, когда на его глазах какой-нибудь юный пижон, еще и потрудиться толком не успевший, покупал вещь, о которой Николай Федорович и мечтать боялся, ввиду ее непомерной дороговизны, и, рассчитываясь с продавцом, небрежно выдергивал из толстого, перетянутого резиночкой от бигуди, пласта одну крупную купюру за другой.
      Жену Перевалова подобные сценки доводили до белого каления. А громоотводом становился Николай Федорович, не умевший, по ее убеждению, жить, зарабатывать и как следует заботиться о семье.
      Потому и прозябает в своем никому не нужном КБ в то время, когда некоторые разъезжают на иномарках и покупают женам норковые манто. Никакой гордости у мужика!..
      Негодование жены Перевалов переносил спокойно. Ее мнение о нем и в другие-то времена было не намного лучше. Что уж говорить о нынешних! И кое в чем Перевалов с ней соглашался. В том, например, что так и не научился он держать нос по ветру, чуять за версту настоящую добычу и из любой ситуации извлекать выгоду.
      А вот насчет гордости она зря... За то, что гордость у него есть, Николай Федорович мог ручаться. Только гордость его сейчас в КБ и держала. Гордость профессионала, твердо знающего себе цену и уверенного, что без него дело, которым он занимается, не обойдется. Тем более что и дело-то – не тяп-ляп, а для безопасности и мощи страны жизненно важное. Так было до сих пор, и Перевалову казалось, что так будет и дальше. И глубоко ошибался.
      Кормчие громогласно и во всеуслышание объявили, что теперь опасаться больше нечего и некого, что враги перековались в друзей, а потому грозный, наводивший страх на недругов, бронепоезд можно переплавить на кастрюли, ложки, вилки и прочую кухонную утварь. Вскоре, однако, оказалось, что и ширпотреб почему-то проще (или кому-то выгодней) покупать за границей, и некогда привилегированная, ни в чем не нуждавшаяся оборонка сильно охромела, похилилась и все больше увязала в том незавидном состоянии, когда она уже и не богу свечка, и не черту кочерга.
      Все это, разумеется, аукнулось и у Перевалова в КБ. Одну задругой стали сворачивать перспективные разработки. Исчезли премии, прогрессивка, начались первые сокращения. В людях поселилось чувство тревоги и неуверенности.
      И как не тревожиться? Город оборонкой жил всегда, щит и меч куя, хлеб насущный себе ею зарабатывал.
      Но власти, как языческие шаманы, денно и нощно камлали: все путем, ребята, все катится, как задумано! Всего-то и делов – рухлядь убрать да новое поставить. Зато уж тогда заживем, ох и заживем!..
      И вспомнилась Перевалову та странная машина, что возникла в его воображении, когда слушал он объяснения парторга о сути «перестройки». Все так же толокся вокруг нее с размышлениями ответственный и полуответственный люд. Но ни о каком ремонте уже и речи не шло. О другом мараковали: как бы побыстрей да ловчей ее в утиль сбагрить, а взамен новую, заграничную приобрести. Находились и скептики. Не спешить советовали, подумать: может, иностранная машина для их условий и не годна вовсе. На них цыкали, махали рукой, демонстративно поворачивались спиной и затыкали уши. Денег на машину никак не наскребалось, но продавцы забугорные входили в положение, обещали – в кредит, под залог имущества, за умеренные проценты. Подумаешь, кабала! Не впервой – потерпят! Зато появится возможность на сверкающем лимузине по мировому сообществу раскатывать. Да и подаяния легче собирать будет...
      Между тем, возле старой машины шустрые пронырливые людишки замельтешили. Хоть и обветшала машинешка, но много еще можно с нее полезных для себя вещей поиметь. И пока высокое начальство судило-рядило, как и что с машиной делать, проворные жуликоватые ребята свинчивали с нее то одно, то другое. И сбагривали желающим.
      Иной раз нечто очень даже экзотическое и специфическое. А кое-что и такое, за что во времена оные очень даже запросто можно было до конца жизни оказаться «без права переписки». Во всяком случае, приборы ночного видения, которые изготовлял соседний завод, на городской барахолке продавались запросто. А однажды в рекламном объявлении Перевалов прочитал: «Продается подслушивающее устройство „Шалун“. И поразил даже не сам факт продажи явно не предназначенной для рядовых обывателей вещи, а то, что объявлялось об этом открыто, без всякой боязни и утайки.
      «Так ведь скоро и ядерные боеголовки начнут каждому встречному предлагать», – изливал по поводу этого Перевалов свое негодование жене и слышал раздраженное: «Ну и пусть! Люди, чтобы жить нормально, на все готовы. Один только ты – ни украсть, ни посторожить...»
      Чисто бабская логика, старался не обижаться на выпады супруги Перевалов. Но все чаще, просматривая прессу и глядя на телеэкран, с удивлением обнаруживал, что сплошь и рядом подобным образом рассуждают и государственные чиновники, и народные избранники, готовые, похоже, ради своих личных, семейных или клановых интересов пуститься во все тяжкие.
      Продавалось и покупалось теперь все что угодно: движимое и недвижимое, рукотворное и нерукотворное, неживое и живое. Все дозволялось, ничему не было запрета. И толпа свежеиспеченных нуворишей вершила дело с алчностью, которой позавидовали бы их серые четвероногие собратья.

4

      В Переваловском КБ, где госсобственность, в виде древней канцелярской мебели, кульманов и сейфов, почти никакой ценности не представляла, купить-продать, кроме мозгов и идей, было нечего, а цена на этот товар падала. Стала запаздывать зарплата, которая, в свою очередь, не поспевала за ценами. Люди начали разбредаться кто куда. Классные инженеры и конструкторы подавались в шабашники, «челноки», торговали в ларьках.
      Перевалову тоже бы подсуетиться, попытаться поймать ветер свободного предпринимательства в свои паруса (и жена его на это все время подталкивала), а он, осел упрямый, продолжал чего-то выжидать, на что-то надеяться. Чудилось ему, что всю эту образовавшуюся в последнее время накипь вот-вот сдует, проступит опять чистая вода, и можно будет, не разменяв, не растеряв себя в нынешней горячей лихорадке будней, продолжать, как и прежде, заниматься своим, однажды выбранным в жизни делом, в котором только и возможно проявиться по-настоящему, ощутить собственные нужность и полноценность и вне которого просто немыслимо себя представить.
      Надежды, однако, не сбывались. За бурлящим порогом спокойной чистой воды не было. Да и кормчие, похоже, понятия не имели, где она. Оттого, наверное, бросив кормило и пустив и без того изрядно потрепанный плот на волю стихии, они схватились за грудки с извечным: «А ты кто такой?»
      Разборка проводилась в лучших революционно-гангстерских традициях: с баррикадами, штурмом чиновничьих цитаделей и форпостов связи, а также (на зависть мелкой мафиозной шушере и в утеху жадной до зрелищ обывательской сволочи) с крутой орудийной пальбой, изрядно подкоптившей белоснежный дворец ретроградов и возвестившей миру о полной и окончательной победе «свободы и демократии».
      Уж чего-чего, а свободы нынче хватает, – полагал Перевалов и опять ошибался.
      Лупившие по белому дворцу танки заодно снесли напрочь и плотину ограничений и запретов. Вал необузданной свободы, ломая всякие и всяческие устои, срывая с цепей темные страсти с подлыми страстишками и печати табу, накрыл обывателя с головой. Он вымывал из обывательских ям и закутков старую грязь, с удвоенной силой и яростью забивая их новой...
      Свобода смыла запреты, и изголодавшиеся на скупом идеологическом пайке рыцари пера, камеры и микрофона бросились наверстывать упущенное. Газеты теперь, не в пример ранешному, читать было занимательно, но жутковато.
      «Судью взорвали вместе с собакой...», «Дзюдоистку зарезала родная мама...», «Голову девчонки пацаны носили с собой...», «Бандиты коллекционировали пальцы...», – взахлеб кричали газеты. «Развод при помощи киллеров...», «Афганца утопили в озере...», «Огород в стиле концлагеря...», «В морге есть что украсть...», «Блеск и нищета бомжей...», – смаковали они. «Награда нашла героя в тюрьме...», «Покойники – неплохая штука...», «В трупе передатчик не найден...», «За беса мстят мечом и огнем...», «Не дурак, не маньяк, а так...», – деловито сообщала пресса. Некогда кукольно-розовый глянец на ее физиономии сменился гепатитной желтизной.
      Перевалова пугали кризисом, катастрофой, стоящим буквально за дверями апокалипсисом, убеждали, что вообще всем им осталось жить полтора понедельника, если немедленно не одумаются, не укусят себя за локоть, не схватятся за голову и не придумают наконец что-нибудь.
      «Придумай что-нибудь, придумай что-нибудь!..» – истерично заклинала в тон всей этой пугательной вакханалии их главная поп-дива.
      Но почему-то ничего ни у кого не придумывалось, хотя оракулов, астрологов, колдунов, прорицателей, записных спасителей отечества расплодилось несть числа.

5

      Как-то забрел Перевалов на встречу с кандидатом в депутаты по их округу. Им, к великому удивлению Николая Федоровича, оказался его бывший парторг. Из КБ он давно ушел, отчалил в неизвестном направлении, и вот неожиданно выплыл – теперь уже в качестве претендента на депутатский мандат.
      На собрании парторг-кандидат пространно распространялся о том, что надо не щадя живота двигать реформы, бороться за панацею-рынок, что некогда общее-ничье сегодня, слава Богу, индивидуальное-свое и теперь все они – хозяйчики и кузнечики своего счастья, что надо вперед и выше, а заграница обязательно поможет...
      Перевалов слушал его с тоской и стыдом. И не оттого лишь, что парторг-кандидат пережевывал обрыдлую политическую жвачку. Он и раньше-то откровенным начетчиком был. Куда больше угнетало Перевалова его хамелеонство. Всего несколько лет назад доблестный парторг, вдохновенно пламенея партийным кумачом, призывал к заоблачным вершинам равенства и братства. А теперь...
      Впрочем, парторг и сегодня твердо знал, что лично ему будет очень даже неплохо, нисколько, по крайней мере, не хуже, чем вчера. Надо лишь вовремя усвоить новые правила игры. А их он, не сомневался Перевалов, успел усвоить.
      А ведь когда-то они были членами одной партии. Правда, в отличие от парторга, Перевалов никогда не рядился в тогу правоверного партийца. Он и в партию-то попал, можно сказать, случайно. Точнее даже – по расчету. Появилась однажды в КБ вакансия главного инженера проектов. Начальник отдела порекомендовал Перевалова. Руководство не возражало. Одна загвоздка: на должности такого уровня необходимо иметь партбилет. Хорошего специалиста Перевалова на менее ценного, но партийного, руководство менять не захотело, а потому предложило Николаю Федоровичу самому вступить в партию.
      Вступал он с надеждой: стерпится – слюбится. В любовь не переросло, но стерпелось. И жил он с ней, с партией, как и с женой, честно и добропорядочно, хоть и по изначальному расчету: аккуратно платил взносы, ходил на собрания, политучебу, выполнял поручения...
      Когда ее лишили руководящей роли, Перевалов обрадовался, что снова свободен. Но бросать камни вслед, устраивать сожжение партбилетов, обзывать фашисткой и супостаткой, расписывать журналистам, как партия его гнобила, да и вообще поливать грязью – не стал. Хотя мог бы и вспомнить что-нибудь не совсем приятное. А партбилет так и остался валяться в ящике письменного стола...
      Нарисовав общую картину ожидаемого рыночного благоденствия, парторг-кандидат обрушился на тех, кто мешает его созданию. Крайними оказались местные власти, которых парторг отругал за нерадивость и бездарность, обвинил в коррупции, прозрачно намекнув, что у него на всех найдется сколько угодно отборного компромата, который он обнародует, лишь только наденет на себя бронежилет депутатской неприкосновенности. После чего парторг горячо заверил присутствующих, что сделает все возможное и невозможное, чтобы результаты реформ золотым дождем пролились на каждого господина-гражданина, и стал горстями швырять в зал обещания.
      Аудитория вдыхала эти эфемерные обещания, как фимиам, и радостно рукоплескала. Перевалову она напоминала сейчас алкаша в той редкой стадии, когда даже от запаха спиртного он начинает ловить кайф, теряя последние остатки разума. Парторг «спаивал» аудиторию обещаниями, а она – что больше всего удивляло и убивало Перевалова – даже не пыталась поинтересоваться, как же он намерен их выполнять.
      Бывшего парторга Перевалов знал не один год. Как человек дела он в их КБ не котировался. Очень средненький был инженеришка, в серьезной работе ни то, ни се. Усердием и трудолюбием тоже не отличался. Зато всякие демагогические штучки ему куда лучше удавались. Потому и сбагрили с легкой душой, как только подвернулся случай, в общественные сферы. Сначала в профсоюзе подвизался, потом парторгом выдвинули. Лишь бы у занятых делом людей под ногами не путался. И за всю жизнь тип этот ни одной проблемы самостоятельно не решил. А тут – на тебе! – судьбы тысяч и тысяч людей клянется к лучшему изменить, чуть ли не по щучьему велению все к общему удовольствию устроить! Как?
      С этим «как?» и подошел Перевалов после собрания к бывшему парторгу.
      – Да никак! – цинично рассмеялся тот. – Сейчас важнее понравиться, запомниться. А обещания... Электорат любит обещания. Они его возбуждают...

6

      Жалкий актеришка! – возмутился тогда внутренне Перевалов, но тут же ему и подумалось, что классическое «Вся жизнь – театр» перестает быть метафорой и обретает смысл почти буквальный и тотальный. Везде шло большое и малое лицедейство. От президентских и парламентских дворцов до папертей с нищими.
      В президентских апартаментах Перевалову бывать не доводилось, но с лицедейством нищих он невольно сталкивался каждый день.
      До своего КБ Перевалов добирался на метро. Он спускался в подземный переход и сразу же попадал под перекрестный огонь нищих. Они стояли у стен, сидели на каменных ступенях, толклись возле стеклянных входных дверей, хватая прохожих за рукав. Были здесь и благообразные седенькие старушки, и мрачные типы с чугунными рожами профессиональных бомжей, и цыганки из южных республик с грудными младенцами на перевязи; были личности и вообще совершенно неопределенные – без признаков пола и национальности, но с печатью врожденного порока на ничем более не запоминающемся челе. Одни как заклинание повторяли одну и ту же слезливую историю о том, как их ограбили в поезде, и теперь вот они вынуждены просить у добрых людей на дорогу. Другие – в основном старушки – действовали Божьим именем, обещая райское блаженство каждому, кто одарит их денежкой. Сложив ноги калачиком, цыганки беспрерывно раскачивались взад-вперед, как китайские болванчики, с той же методичностью помахивая протянутой ладонью. Иные сидели или стояли молча, как истуканы, бросив наземь шапку для подаяний. За них говорила висевшая на шее картонная табличка, на которой корявыми печатными буквами с орфографией второклассника-двоечника излагалась жалостливая история о несчастном погорельце, в одночасье оставшемся без крова и средств к существованию, или о страдальце, собирающем деньги на операцию от тяжкого недуга.
      Перевалов не был черствым, глухим к чужому горю человеком и раньше нищим подавал. Но тогда и нищих-то во всем их большом городе можно было по пальцам пересчитать, зато сегодня от них ни в метро, ни в электричках, ни на улицах просто проходу нет.
      В послевоенном своем детстве Перевалов помнил нищих. И безногого фронтовика дядю Гошу, раскатывавшего на самодельной коляске с грохочущими подшипниками вместо колес, и убогую сиротку Фенечку, днями простаивавшую с алюминиевой кружкой возле кинотеатра, и некоторых других, таких же горемычных христарадников, которым считалось грешно не подать. Для всех них нищенство было актом безысходного отчаяния, а для кого-то и планидой.
      Для современных же попрошаек, все чаще убеждался Перевалов, их занятие было ремеслом, способом добывания денег. И не самым плохим и трудоемким, понимал Перевалов, встречая тех же цыганок, шествовавших весело гомонящей толпой по вечерней улице после «трудового дня» с узлами и пакетами, набитыми разнообразной снедью. Оживленно переговариваясь, женщины прямо «с куска» жевали похожую на них по цвету смугло-копченую колбасу, а дети, швыряя на тротуар шкурки и обертки, лакомились бананами и эскимо с орехами. Перевалов и не помнил уже, когда собственных детей угощал такими лакомствами.
      Сразила же его наповал одна нищенствующая бабуся у кафедрального собора. Ее он приметил однажды, ожидая, когда откроется с обеда хозяйственный магазин напротив. Он сразу выделил из шеренги разномастных нищих, подпиравших церковную ограду, эту сгорбленную трясущуюся бабульку, повязанную беленьким в горошек платочком, с батожком. Мелко крестясь, она с такой мольбой провожала слезящимися выцветшими глазками каждого проходившего мимо, что редко кто не осчастливливал ее «копеечкой».
      На другой день, но уже к вечеру, Перевалов вновь по какой-то надобности проходил мимо церкви. Нищие уже разбредались. Некоторые, не стесняясь близости Храма Божьего, прямо из горла хлестали вино.
      Бабуля, притулившись к ограде, деловито пересчитывала дневную выручку. Что-то в ней изменилось. Перевалов присмотрелся: исчез, улетучился бесследно слезливый жалостливый взгляд, распрямилась спина...
      Но самое удивительное оказалось впереди. Через пару минут возле бабульки затормозила шикарная иномарка и из нее выбрался здоровенный детина лет сорока. Бабулька отлепилась от ограды и заспешила к нему.
      – Ну чо, мать, много насшибала? – забасил детина.
      – Не базлай на всю ивановскую, вахлак! – осадила его старуха.
      – Слышь, мать, Виталька мой меня с компьютером заколебал: спроси да спроси у бабушки, она обещала на день рождения подарить.
      – Да будет ему компутер, будет! – сказала старуха. – Недельку еще похристарадничаю – и будет.
      Детина услужливо распахнул перед старухой дверцу. Нищенка чинно, не спеша, уселась на заднее сиденье, и машина рванула во весь опор.
      Перевалов долго еще ошарашенно смотрел вслед, и было у него такое чувство, будто он только что стал свидетелем чудовищного мошенничества.
      С тех пор как отрезало: нищим Перевалов подавать перестал...
      Отвязавшись от нищих, Перевалов пошел по переходу. Одна его стена была занята застекленными киосками с разнобойным ширпотребом, а другую поделили цветочницы и торговцы книгами. Книги лежали на открытых лотках. Они глянцево лоснились и просили хотя бы взглянуть на них.
      Во времена оно, когда они были в дефиците, Перевалов собирал книги. Это коллекционирование доставляло ему удовольствие. Сейчас, когда в дефиците были только деньги, и книги стали для обывателя роскошью, Перевалов бросил это занятие. Хотя интерес и азарт остались. Поэтому иногда он заворачивал к книжным развалам.
      От красочно-пестрых обложек разбегались глаза: то дуло пистолета с них на Перевалова целилось, то жуткая клыкастая образина вампира пялилась, то некое космическое диво, тоже на вурдалака смахивающее, гипнотизировало, то голая девица зазывающее подмигивала...
      Заголовки били по нервам. Но как-то все больше о смерти в различных ее вариациях в них было.
      «Смерть на взлете», «Смерть в облаках» – читал Перевалов на одних переплетах. «Наперегонки со смертью», «Смертельный вояж», «Смерть рэкетира» – натыкался его взгляд на других. Не лоток книжный, а, как значилось на одном из томов, прямо «Полигон смерти» какой-то, над которым сгустился «Воздух смерти». Красок в эту «Палитру смерти» добавляли «Убийство за убийством», «Кровавая карусель», которую заливал «Кровавый беспредел». Кто заставлял героев ходить «По колено в крови» – догадаться тоже труда не составляло. Из заголовков было совершенно очевидно, что тут орудует «Банда» под названием «Ночные волки», у которых идет своя «Игра со смертью».
      Но тогда, слегка призадумался Перевалов, обратив внимание на очередное название, «Кто убивает бандитов?» И тут же нашел ответ в заглавиях рядом лежавших томиков: «Беспределыцики», «Подонки», «Отморозки», готовые скуки ради «Перерезать всех!». Для них «Смерть ради смерти» – все равно, что искусство для искусства.
      Хотя не исключено, подумал Перевалов, продолжая изучать книжные названия, что «Кровь алую» пускает какой-нибудь «Нелюдь» или «Изувер», а то и вовсе – «Оборотень» в зловещий «Час нетопыря». Но возможно, свой «Счет за любовь» предъявляет «Насильник» или «Сексуальный маньяк». А вдруг это «Кокаиновый князь» вершит «Казнь по кругу»?...
      Не книжный лоток, а прямо «Заповедник убийц», – поежился Перевалов, но его начинало разбирать любопытство: противостоит ли кто всем этим «Ублюдкам»? Конечно же! – отвечала ему новая порция книжных заголовков. Например, «Гроза мафии» по кличке «Волкодав», который отлично знает основной «Принцип карате», имеет «Разящий удар» и, естественно, «Боевой захват». Или вот «Капитан Виноградов», за спиной которого «Штурмовой батальон» и «Черные береты». Так что держитесь всякие там «Господа из мафии», «Душегубы», «Блатные», «Торговцы плотью» и «Сыновья козырных тузов»!
      «Неужели ничего, кроме такого же убойного и костоломного, больше не сыщется? Хоть бы какая, пусть даже и криминальная, пища для ума?» – подумал Перевалов, переходя к другому лотку.
      Такая «пища» здесь предлагалась.
      «Дело опасной вдовы», «Дело об изощренном мошенничестве», «Дело о блондинке с подбитым глазом», «Дело о сбежавшем трупе», «Дело о ледяных пальцах»... – читал Перевалов на переплетах и невольно морщился: и здесь «пища» была с чернушным душком.
      А дальше и вообще пошло нечто потустороннее. «Дом тихой смерти» – кладбищенским фосфоресцирующим сиянием высвечивалось, на одной из книг. «Только для мертвых» – красовалось на другой. Третья завлекала «Тайной плачущего гроба». Четвертая предлагала «Приглашение в ад», чтобы увидеть «Танец мертвеца». Пятая передавала «Привет с того света», а ее подруга слева утверждала, что «Смерть нежна»...
      Перевалова передернуло, но и дальше было не лучше. На глаза попались сначала «Жертвы дракона», потом «Дети Сатаны», уютно устроившиеся рядом с «Коллекцией трупов». Неподалеку «Фабрика дьявола» изрыгала серу, а «Летающие колдуны», словно истребители прикрытия, сопровождали «Гроб из Гонконга», из которого доносился «Хохот дьявола».
      Перевалов поспешил подальше от этого загробного смрада. «Что-нибудь про любовь, про женщин посмотрю», – решил он, останавливаясь возле следующего лотка.
      Но и тут не повезло. Бесстыдно пялясь на него с обложки голым задом, «Стерва» лежала «В постели с врагом». Ее терзала «Неприличная страсть». А рядом «Мужья и любовники» вели азартные «Любовные игры». «Эксбиционистка» подле них испытывала «Вожделение».
      Разглядывая дальше обложки любовных романов, Перевалов узнал, что «Мир полон разведенных женщин», что вот «Эта вдова (очередная сексапильная неодетая красотка с переплета давала понять – какая именно) не плачет». Скорее всего, потому, что для нее всегда находится какой-нибудь «Нежный плут», без которого никакая «История греха» невозможна.
      Но Перевалову не хотелось ни греха, ни разврата, ни смертей, ни насилия, ни чертовщины всякой. Как глотка свежего воздуха хотелось нормального добротного чтения, в котором бы его не пугали на каждой странице невероятными страшилками, не морочили бы голову неуклюжими сказками, не выдавали бы болезненную физиологию на грани патологии или дурно пахнущую пошлость за подлинные человеческие чувства и отношения. И без того до болезненных спазм его уже обкормил всем этим голубой экран. Но и в чтиве, заполонившем книжные развалы, спасения от зловонной чернухи не находилось.
      Если по возвращении с работы Перевалов задерживался у книжных лотков чуть больше, чем надо, ему потом начинали сниться кошмары.
      Будто находится он в сумрачном зале, посреди которого на постаменте стоит массивный гроб. Из-под его крышки сочится влага. Вокруг толкутся призраки. Вот, совсем рядом – только руки протяни – «Джоконда с пистолетом». Чуть поодаль – «Призрак киллера» с «Призраком оперы». «Человек из крематория» нежно поглаживает полированную крышку гроба. В дальнем углу завязалась «Схватка оборотней». А под потолком металось совсем уж уродливое и страхолюдное – «Две головы, одна нога» – привидение.
      Вдруг комната погружается в могильный мрак, вспарывая который, рвется на волю леденящий «Крик из гробницы». Следом в кромешной тьме над гробовой поверхностью появляются «Светящиеся пальцы», сжимающие «Кинжал для левой руки», а из нутра домовины раздается глухой, отсыревше-скрипучий голос:
      – «Что сказал покойник?»
      Находящиеся в зале призраки разом поворачиваются к Перевалову, словно вопрос предназначался ему и только ему.
      Светящиеся пальцы с кинжалом исчезают, гроб протяжно-визгливо, будто из него выдергивают ржавые гвозди, скрипит, и крышка начинает медленно отходить. Наконец она исчезает, растворяется в темноте, и из черного провала гроба поднимается бесплотная фосфорецирующая фигура.
      – «Торжествующий мертвец»... «Торжествующий мертвец»... – шелестит вокруг.
      – Так что сказал покойник? – повторяет свой вопрос бесплотное явление, вперив в Николая Федоровича жуткий взор, и, не дождавшись ответа от испуганного Перевалова, назидательно изрекает: – А то, что «Смерть нежна». И пусть светлый лик смерти станет твоим верным и вечным спутником.
      Мертвец отворачивается от Перевалова и, вдруг выбросив вперед бестелесную светящуюся руку, начинает греметь, как в мегафон митинговый оратор:
      – Не остановить «Маятник смерти». «Время убивать настало». И пусть «Агония» умирающих будет самым желанным для вас зрелищем! И взбугрится земля могилами, и настанет «Ад на земле»!..
      Мертвец делает паузу, вслушиваясь в рассыпающееся по углам зала эхо, расплывается в продирающей до озноба улыбке и зловеще заканчивает:
      – И тогда, неразумные и подлые дети мои, «Я приду и плюну на ваши могилы!..»
      Перевалов просыпался в холодном поту и долго потом не мог отойти от увиденного.

7

      ...Между тем дела на их плоту, изрядно поредевшем на суверенной стремнине, шли хуже и хуже. Все рушилось и падало, а от уцелевшего воротило и тошнило. Взор надежды устремился на заграницу. Кому было что, меняли родные «деревяшки» на их «зелень». Кому не было – с вожделением ждали из-за бугра тучку с манной небесной в виде гуманитарной помощи.
      Перевалову тоже посчастливилось ее отведать. Однажды вместо очередной зарплаты, которую теперь приходилось ждать по несколько месяцев, выдали им в КБ испещренные иноземными надписями коробки с гуманитарной помощью. В картонной коробке чуть больше посылочного ящика был упакован набор красивых пачек с быстро разваривающимися концентратами и разноцветных банок консервов. Жена обрадовалась этой коробке, словно дитя давно обещанной кукле. Она не знала, куда и поставить ее, без конца перебирала и перекладывала содержимое.
      Но праздник длился недолго. Первая же вскрытая банка тушенки источала запах такой откровенной тухлятины, что ее пришлось немедленно выбросить в помойное ведро. За ней последовала и другая. Та же участь постигла и просроченные рыбные консервы. Крупы тоже оказались залежалыми и к употреблению непригодными. Из всего содержимого общим весом в десять килограммов более или менее сносными оказались две пачки сухого печенья да пара пакетиков жевательной резинки.
      Разочарованная жена почему-то надулась тогда на него, Перевалова, будто именно он подсунул ей несъедобную «манну». А Перевал ову вспомнилась шустрая старушка-христарадница у церковной ограды – ведь она, пожалуй, такой вот милостынькой и в физиономию подающему запустила бы. И правильно бы сделала – не о халяве надо думать, а о «собственной гордости», которая бы позволяла смотреть на буржуев свысока.
      – Да когда ж мы на них свысока смотрели-то? – удивилась жена, когда Николай Федорович попытался напомнить ей строки знаменитого поэта-трибуна. – Мы ж им всегда завидовали, догнать-перегнать пытались, да кишка была тонка. И до гордости ли, если одеть-обуть себя никогда прилично не могли!..
      Перевалов собрался горячо возразить: неправда, мол, и гордость была, и достижения – вон какую державу отгрохали! – но ничего не сказал. Остановила каверзная мыслишка: куда же все так скоренько подевалось? А главное – стремительно, как из проколотой резиновой камеры, испускался дух прежней жизни, в которой человек человеку был пусть и не брат, но уж товарищ – точно.
      Товарищеский локоть, дух здорового коллектива, в котле которого бурлили страсти производственные, общественные и даже личные, Перевалов привык ощущать денно и нощно настолько, что, казалось, лиши всего этого – он задохнется в мучительной асфиксии, как рыба, выброшенная на берег.
      Однако в последнее время атмосфера в их КБ становилась все разреженней и одновременно тяжелей. Старый, складывавшийся десятилетиями, коллектив разваливался, редел, усыхал. Народ разбредался. И каждому увольняющемуся как бы даже радовались, словно, уходя, он освобождал столь необходимый остающимся кусочек жизненного пространства.
      Занимались теперь в элитном КБ, еще не так давно проектировавшем поражавшую воображение супер-технику, вещами далекими от современных высоких технологий. Обслуживали в основном частные фирмы и предприятия. О серьезном госзаказе не было и речи.
      Трудно было узнать и само КБ. Больше половины помещений арендовали в нем новоявленные бизнесмены. Молодые, коротко стриженые, мурлатые ребята и длинноногие, макаронного вида девицы заполонили комнаты и коридоры, где некогда витали флюиды творческой научно-технической мысли. По-птичьи тренькали мобильники, доносились напористые голоса юных предпринимателей, без конца что-то покупавших, перепродававших. В рабочих комнатах, коридорах и даже туалетах стоял грай чужих, непривычных для этого интеллектуального заведения слов и понятий. «Ты мне баксы давай, баксы!..», «Штук сто навара будет, как с куста...», «Какой сегодня у зеленых курс?...», «Надо разговаривать с официальным дилером...», «А мы демпинговать будем, демпинговать...» – то и дело доносилось до старожилов КБ. Перевалову эта шумная и весьма беспардонная молодежь с их новоязом казалась нахально вторгшейся в соловьиную рощу вороньей стаей. Еще оставшиеся работники КБ неслышными тенями боязливо жались к стенам, и уже не они, а самоуверенные, попыхивающие дорогими заграничными сигаретами, попивающие пивко из жестяных банок, арендаторы чувствовали себя здесь полными хозяевами.
      «Наваривали» они, видно, неплохо, поскольку через день, да каждый день завершали свою трудовую смену нехилыми застольями с шампанским, импортными винами в красивых бутылках и закусками, от одного вида которых у полуголодных сотрудников КБ, заглянувших ненароком в кабинет, где шел гудеж, начинала кружиться голова и появлялись спазмы в желудке.
      В отличие от не бедствовавших и вполне довольных жизнью квартирантов, хозяевам приходилось все туже затягивать пояса. Зарплата, долг по которой рос, как снежный ком, становилась большим, редким, но в то же время очень скромным праздником, который заканчивался, едва успев начаться.
      Но вот парадокс: контора их на глазах чахла, хирела, а ее руководители, наоборот, наливались здоровьем и румянцем. Пока их подчиненные терпеливо гадали, когда наконец появится возможность получить кровные, они не теряли времени даром: меняли старые авто на новые, малометражные со старых времен квартиры на громадные элитные хоромы, в которых можно было заблудиться, как в лесу, забивали эти апартаменты дорогой мебелью, всяческой утварью и бытовой техникой, с иголочки одевали в дорогих бутиках себя и своих близких, по несколько раз в год совершали вояжи в райские уголки планеты для отдохновения от трудов праведных, заводили валютные счета и переправляли деньги подальше от родимой земли...
      Народ глухо роптал, нов глаза своего недовольства не высказывал, боясь потерять последнее и самое сейчас ценное – работу, пусть плохонькую и нерегулярно оплачиваемую, но работу, эту полузадохшуюся птичку надежды. Все перемелется, надеялись, чистая вода наконец проступит – и как тут без спасательного круга работы!..
      А работу потерять, упустить из рук эту синичку стало нынче раз плюнуть. Не висел теперь на руководящей шее партийный хомут, не вставал грудью на защиту рядового труженика профсоюз. Один на один – голый, сирый, беззащитный – оставался перед лицом хозяина своего труженик. И разговор с ним был круче армейского с его сакраментальным «не хочешь – заставим». «Недоволен – пшел вон!», – смело и цинично говорили теперь начальники, указывая на дверь. И уже не имели никакого значения ни твои прошлые заслуги, ни регалии, ни твой талант.
      Перевалов пока держался. Не трогали его пока. Даже шанс ему дали новые руководители. КБ они возглавили всего года полтора назад, когда прежние заслуженные отцы-командиры ушли на покой.
      Перевалов, много лет проработавший под началом тех, прежних, все никак не мог привыкнуть к новому руководству.
      Этих ребят (для него действительно – ребят, поскольку каждый из них был моложе него минимум на десять лет) – и начальника конструкторского бюро, и его замов, и главного конструктора с главным инженером, и коммерческого директора – Перевалов знал еще с тех пор, когда они, как и прочие, добросовестно корпели за кульманами, выполняли общественные поручения, участвовали в самодеятельности, играли в футбольной команде КБ. Звезд ребята с неба не хватали, постромки в работе не рвали, но себя показать в нужном месте и в нужное время умели и любили.
      А скоро приспело и их золотое время. Начиналось последнее десятилетие многострадального и шумного века. Демократический сквозняк уже гулял по предприятиям, учреждениям и конторам, проникая в самые закрытые из них. Сладкозвучное слово «свобода» туманило голову. Старые конструкторские кони дорабатывали свой ресурс и все пристальнее поглядывали на молодых, присматривая себе замену. Способных и работящих было много, но требовалось еще и умение управлять, командовать, а оно встречалось реже. Хотя, наверное, у кого-то просто сразу и не проявлялось, не мозолило глаза. Может быть, поэтому нынешние ребята-руководители, а тогда еще просто конструкторы каких-то категорий и инженеры, оказались на виду.
      Большие говоруны и кроссвордные эрудиты, они любили повитийствовать, охотно выступали на собраниях, устраивали дискуссии в курилках. Они сразу же заметили благосклонное к себе отношение со стороны старых конструкторских коней, больше относившееся к их фонтанирующей энергии, нежели к уму и таланту, и поспешили к ним в льстивое услужение.
      Задача «преемников» еще больше упростилась, когда пошла мода руководителей не назначать, а выбирать. Знали их в коллективе как ребят свойских и даже своих в доску, понадеялись, что с ними порядком поднадоевшая размеренная жизнь станет лучше и веселей, а потому и выбрали без проблем.
      Жить действительно стало веселей...
      Ребята оказались зело хваткие. И в смысле половчее схватить, урвать что под руку подвернется, и в смысле приспособиться, найти свою выгоду даже на догорающих останках родного производства.
      Как-то раз один из ребят-начальников перехватил Перевалова в полумраке коридора и под локоток увлек к себе в кабинет.
      Молодой начальник долго и пространно рассуждал о том, как резко вокруг все меняется, что старое, слава Богу, уже не возвратить, что жить надо сегодняшними реалиями, в которых рынок правит бал и всюду деньги, деньги, деньги, всюду деньги без конца, а потому волей-неволей приходится вписываться, вживаться в новые условия, если, конечно, хочешь жить по-человечески, а не прозябать в ожидании мизерной зарплаты. Перевалов никак не мог понять, к чему тот клонит, а начальник уже переключился конкретно на него и стал сокрушаться о невостребованности его конструкторского таланта и опыта, которым можно было бы, если постараться, найти достойное применение.
      – В общем, Николай Федорович, – испытующе и со значением сказал начальник, – не хотелось бы вам заняться настоящим делом?
      Как дальше выяснилось, под «настоящим делом» подразумевалось создание некоего товарищества с ограниченной ответственностью, где Перевалову отводилась роль технического директора. Чем будет заниматься новорожденное ТОО, а в нем – он, Перевалов, начальник объяснял прямо-таки эзоповским языком. Из напущенного словесного тумана Перевалов кое-как уяснил для себя, что ему предлагается перелицовывать или подгонять под нужды и вкусы потенциальных (скорее всего зарубежных) заказчиков имеющиеся в КБ разработки с целью выгодной их продажи.
      – Боже мой! – ужаснулся Перевалов. – Продавать то, что береглось когда-то, как зеница ока, как часть национального могущества и как его честь, наконец!
      – Николай Федорович, – посмотрел на него как на идиота начальник, – я же вам говорю: рынок, все на продажу, от презервативов и гвоздей до космической техники и грудных младенцев. Нормальный бизнес...
      Над предложением Перевалов обещал подумать, и еще несколько дней в висках его пульсировала фраза – «все на продажу!» И чем настойчивей стучалась она, тем отчаянней протестовала душа Перевалова. Его воспитывали совсем на других моральных ценностях и понятиях. С детства ему внушали, что общественное благо и достояние выше личного, что раньше думай о родине, а потом о себе. Поэтому ему и в голову не могло прийти торговать государственными тайнами (а именно к таковым большинство разработок в Переваловском КБ и относилось).
      Но у теряющего последние лохмотья государства тайн оставалось все меньше. А те, что пока еще не были проданы, ждали своего покупателя. И Перевалову предлагалось готовить этот необычный товар к продаже.
      После бесед с ребятами-начальниками бросало Перевалова то в жар, то в холод. Не от страха, нет. Чего бояться? Не в пример прежним временам, нынче никто никого ни за что (если не считать бандитских разборок) не преследовал, ибо ни воровства, ни спекуляции, ни измены с предательством не было просто по определению – везде один сплошной бизнес. Знобило от самой мысли, что ему, быть может, придется окунуться в зловонное топкое болото. Всю жизнь Перевалов знал, что родину, как и мать, не выбирают, что ею не торгуют, а напротив, заботятся об ее защите и безопасности, и вот...
      От этих мыслей Перевалов слег в постель. К моменту выздоровления твердо решил сказать начальникам на их предложение категорическое «нет». Он даже прорепетировал нелегкую для него сцену и представил, как вытянутся у этих беспринципных деляг физиономии, когда он скажет им все, что о них думает. Но готовился он напрасно. Новое рандеву не состоялось. Более того, ребята-начальники старались попросту не замечать его присутствия. Если ненароком и сталкивались с ним в коридорах КБ, то смотрели мимо, насквозь, будто его и не было вовсе. И Перевалов понял, что возвращаться к начатому разговору они не станут, что раскусили и вычислили его еще в первую их встречу. Рыбак, как говорится, рыбака... И не рыбака – тоже!
      Николай Федорович почувствовал облегчение – неприятное это дело решалось как бы само собой. В то же время самолюбие его было уязвлено. И не из-за того лишь, что ему предлагали стать соучастником грязной игры. Убедившись, что рассчитывать на него не стоит, его просто забыли, вычеркнули из памяти, перестали видеть в упор.
      На носу был Новый год. В КБ по новомодным веяниям ввели контрактную систему. Каждый служащий теперь обязан был подписать договор-контракт на ближайший год, в котором расписывались его обязанности и права.
      Перевалову контракта никто не предложил. Когда он попытался выяснить у начальника КБ – почему, тот с ледяной улыбкой сказал, что в нынешних условиях им больше необходимы люди молодые, энергичные, современно мыслящие, умеющие ориентироваться в быстро меняющейся обстановке, лишенные застарелых комплексов.
      Про молодость и энергичность Николай Федорович пропустил мимо ушей – какой же он старик, если ему за полвека еще только-только успело перевалить. А вот все остальное действительно было про него.
      Перевалов понял, что это приговор. В таких случаях почитают за благо написать «по собственному». Но рука не поднималась. Как жить дальше, что делать, чем заниматься за стенами КБ, он не представлял. И к этому готов не был.
      Жена к назревшему в его судьбе повороту отнеслась двояко.
      – Дурак ты, Перевалов! – сказала она в сердцах, узнав о предложении ребят-начальников. – Такой шанс упустить! И когда ты перестанешь быть идеалистом? Сейчас, Перевалов, время прагматиков и циников. Без этого сегодня не выжить.
      Наверное, она права, попытался согласиться Перевалов, но тут же подумал, что же тогда делать ему, идеалисту, в стране прагматиков и циников? Учиться их повадкам? Видимо, это и подразумевала жена.
      – Но, может, и к лучшему, – тут же и успокоилась жена. – Давно пора плюнуть на ваш загибающийся КБ и поискать себе что-нибудь поприличнее. Только ты «по собственному» не уходи, пусть они тебя сократят. Тогда сможешь на бирже зарегистрироваться и получить пособие. У нас уже некоторые так делали...»
      Но «сократиться» Перевалову не удалось. «У нас не сокращение, а обновление, – сказали ему. – И вы не вписываетесь». Пришлось подавать «по собственному».

8

      Впервые после увольнения дни Николай Федорович ходил в каком-то полуобморочном состоянии и походил на снулую рыбу. Слова, звуки доносились до него, как через толстый слой ваты, а лица людей, предметы вокруг, словно из густого тумана выплывали. Перевалов валялся целыми днями на диване, ловя на себе встревоженные взгляды домашних. Внутри было пусто, а сам он, будто оборвавшийся лифт, с нарастающим ускорением обрушивался в эту пустоту.
      Но прошло время, падение прекратилось, туман рассеялся, предметы обрели очертания, звуки – отчетливость... Переживания переживаниями, но надо было что-то предпринимать. Очнувшийся мозг услужливо напоминал о том, что под лежачий камень... А еще притчу о двух лягушках, попавших в кринку с молоком. Участь лягушки, утонувшей из-за собственной пассивности, Перевалова не устраивала, да и как-то привык он за многие годы чувствовать себя кормильцем семьи, а посему решил браться за поиски нового места под сегодняшним неласковым солнцем.
      Дело это для него, имевшего одну-единственную запись в трудовой книжке и никогда не менявшего профессию, оказалось архисложным. В огромном промышленном городе две трети трудоспособного населения работало в оборонке. Но ее предприятия в последнее время, словно какой-то страшной эпидемией охваченные, чахли одно за другим, отхаркивая толпы оставшихся не у дел работников. Перевалов сталкивался с ними на улицах, в магазинах, в общественном транспорте, где то и дело вспыхивали конфликты кондукторов с зайцами, оказывавшимися по большей части бывшими итээровцами с оборонки. Они попадались ему всюду. И больше всего их было на бирже труда.
      В первый раз Перевалов забрел сюда, испытывая сильное внутреннее сопротивление. Само понятие – биржа труда, где идет постыдная купля-продажа рабсилы, ассоциировалось у Перевалова с «их нравами» и загнивающим капитализмом, который, не успев догнить там, «за бугром», переместился сюда. Да и в слове «безработный» чудилось ему что-то постыдное, сравнимое с бомжами или нищими.
      Однако не обнаружил на бирже Перевалов ни тех, ни других. Вполне приличная публика здесь толклась, изучая официальную информацию о вакансиях и обмениваясь собственной. Попадались и знакомые ребята. И чем дальше, тем больше нравилось Перевалову заходить сюда. Было тут что-то вроде клуба по интересам, где собирались такие же, как он, бедолаги и осколки прежней жизни, не успевшие приспособиться к нынешней.
      Походы на биржу приносили Перевалову некоторое облегчение. Теперь, по крайней мере, он видел и знал, что не одинок в своих бедах, не только его судьба вышвырнула за борт. И это несколько утешало. Но не надолго. Лишь до той поры, пока снова не вставал вопрос о хлебе насущном.
      Очень быстро Перевалову пришлось убедиться, что не только его собственная профессия, а с ней и вообще итээровская братия, сегодня не в цене. Не жаловал рынок труда и разных там слесарей-токарей, и представителей прочих пролетарских специальностей. Требовались теперь все больше финансисты, продавцы да охранники, менеджеры да экспедиторы с личным автотранспортом...
      И вот что заметил Перевалов, общаясь на бирже, читая объявления в газетах, на заборах и подъездах: народ пускался во все тяжкие, пытаясь выжить, приспособиться, найти какие-то новые, нетрадиционные способы существования. Правда, касались они по большей части, как любил говаривать герой знаменитого сатирического романа, сравнительно честного отъема денег.
      Перевалов раскрывал очередную газету и в разделе частных объявлений читал:
      «Предлагаю эффективные способы борьбы с похмельем...»
      «Вышлю рецепты от геморроя, выпадения волос, полового бессилия, а также заговоры от зубной боли и запоев...»
      И вообще за энную сумму, вложенную в конверт с обратным адресом, предлагались рецепты на все случаи жизни. В том числе брались подсказать, как завладеть «без особых затрат и усилий» миллионом или «заработать на дому пятьсот, тысячу и более» денег в валюте за месяц.
      Иной раз, изучая рекламное творчество, Перевалов начинал сомневаться: а есть ли она, проблема занятости населения? Ведь столбы и заборы пестрят от объявлений, предлагающих «частичную и полную занятость» и при этом «высокий заработок, свободный график, возможности роста».
      Живое воплощение этой распрекрасной работы являли собой косяки энергичных и страшно коммуникабельных коммивояжеров с большими полиэтиленовыми пакетами в руках, которые каждому встречному заступали дорогу и с обворожительной улыбкой «почти за бесценок», «в честь дня рождения президента фирмы» пытались всучить свой товар, оказывавшийся в ближайшем магазине и качественней, и дешевле.
      Перевалову было немного жаль этих ребят, вынужденных ради своего маленького бизнеса с комариной назойливостью хватать встречных-поперечных за полу с сомнительными предложениями, но где-то в душе и завидовал им – таким раскрепощенным, незакомплексованным, напористым.
      Разного рода умельцы тоже предлагали свой товар на рынке труда. Могли лоджию застеклить, собаку выдрессировать, уроки за лодырей сделать, а дураков набитых – в вуз за уши втащить, и даже произведение изящной словесности могли по желанию клиента изладить. Так, в очередном рекламном объявлении Перевалов наткнулся на следующее: «Напишу по заказу эпиграмму, пародию, поздравление, шарж, каламбур, эпитафию и т. д. Высокое качество гарантирую».
      Изучение рекламной информации помогало Николаю Федоровичу узнавать много нового и неожиданного в современной жизни. К примеру, с легкой руки старорежимного классика Перевалов привык считать, что в его стране две глобальных беды – дураки и дороги. Реклама же со страниц прессы, в теле– и радиоэфире, с бумажных клочков самодеятельных объявлений на столбах и заборах страстно убеждала, что кариес, перхоть и ожирение – вот суперпроблемы, важнее которых нет сегодня ничего на свете. Особенно, понял Перевалов, актуально и опасно для населения именно ожирение. С каждого столба неизвестные доброхоты уговаривали его сбросить кто от четырех до двенадцати за тридцать дней, а кто двадцать семь кило за месяц. И все это «легко и безопасно», «очень комфортно», с помощью некого чудодейственного напитка, который «пьешь и худеешь». Перевалову даже как-то неловко стало, что он по причине отсутствия лишнего веса не может воспользоваться такими замечательными предложениями. Да он, пожалуй, и сам мог бы предложить чрезвычайно простой и широко доступный, но не менее эффективный способ похудения – всего-то и надобно, что остаться без зарплаты и работы.
      Изучая с помощью рекламы проблему трудоустройства, Перевалов обратил внимание на один немаловажный момент: предложения о работе явно превышали спрос, и предлагавшие себя стремились показаться в самом выгодном свете. Кроме обычного – «пунктуален, энергичен, сообразителен», некоторые обращали внимание будущих работодателей и на какие-то свои довольно специфические достоинства. «Умею молчать, не задавать лишних вопросов», – сообщал некто ищущий высокооплачиваемую работу, явно намекая, что за хорошие деньги будет и сам нем, как рыба, и для других станет могилой чужих секретов.
      Продавали не только свои способности, таланты, деловые и прочие качества, но и самих себя с потрохами. Особенно старались молодые особы. Красивые девушки, успевшие устать от «неустроенности бытия и житейских проблем», сообщали всем заинтересованным лицам, что очень нуждаются в «состоятельном друге». И сей мотив, варьируясь в зависимости от вкуса и фантазии авторов, звучал во множестве объявлений.
      «Ищу самостоятельного любовника (желательно холостяка и не лысого)». «Редкий драгоценный камень, нуждающийся в хорошей оправе, ищет романтического, немного взбалмошного ювелира, имеющего, кроме денег и приличия, еще и чувство юмора». «Хорошенькая женщина ищет богатого спутника жизни. Скупердяям просьба не беспокоить». «Стройная симпатичная блондинка хочет нежности, ласки и прекрасного отдыха с солидным бизнесменом у него на квартире»...
      У Перевалова подрастала дочь, и он думал, что не дай-то Бог и ей когда-нибудь оказаться в числе подательниц подобных объявлений.
      Хотя продавали себя не только девушки. Был и встречный поток предложений. Некий «молодой человек без комплексов желал бы познакомиться с состоятельной женщиной для интимных встреч у нее». Он при этом не скрывал, что женат, а стало быть, просто пытался таким вот «нетрадиционным» способом пополнить семейный бюджет. А вот «состоятельный мужчина среднего возраста хотел бы наладить свою личную жизнь с девственницей, не обременяя себя брачными узами». Ну, чем не «спонсор» для уставших от жизни девушек, желающих выгодно продать свою молодость!
      Не имелось у Перевалова ни денег, чтобы купить для похотливых утех молодость, ни самой этой, с радостью готовой продаться, молодости, – вообще не было ничего такого, что можно было бы обратить в выгодный товар, а потому куда ближе и понятнее были ему объявления иного рода, где, например, с горькой обреченностью сообщалось, что «учительница математики ищет любую работу с заработком, позволяющим выжить». И почти физически ощущал он, читая это, как в смрадно-торгашеской атмосфере корчится в судорогах «разумное, доброе, вечное».
      Изучение рекламной информации Перевалову никакого практического результата не дало. Разве что удушливых выхлопов от этого чадящего и смердящего «двигателя торговли» нахватался до тошноты. Надо было искать что-то самому. А пока – суть да дело – стал Перевалов ходить на «общественные работы».
      Из желающих на бирже труда сколачивались бригады, выдавали им оранжевые жилеты дорожников и отправляли на уборку улиц. Женщины собирали в траурно-черные полиэтиленовые мешки мусор с газонов и тротуаров, подбеливали деревья и бордюры, мужчины соскребали лопатами с обочин и поребриков грязь, ремонтировали в сквериках и бульварах оградки и скамейки, искореженные дурной энергией юных балбесов на ночных тинейджерских посиделках.
      Платили за эту нехитрую работу скудно и, как и везде, с задержками, но иного в руки пока ничего не шло и в перспективе не просматривалось, а потому приходилось, скрепя сердце, соглашаться и на это.
      Поначалу Николай Федорович сильно стеснялся своего нового положения, поминутно озирался на улице, не видит ли его кто из знакомых – трудились-то в своем районе, но скоро успокоился: народ в бригаде собрался образованный – в основном такие же итээровцы да служащие. Среди них он не чувствовал себя белой вороной.
      Но все-таки временно это было, ненадежно. И средств к существованию давало слишком мало. Не говоря уж об уязвленном самолюбии.
      Хорошо еще, что дача спасала...

9

      Ну, дача – это, пожалуй, слишком громко. Так, четыре сотки, а на них слепленная из чего попало халабуда и тесненький стоячий туалетишко.
      Перевалова прежде никогда особо к земле не тянуло. Городской был человек. На природу выехать с отделом, шашлычки на опушке у тихой речки пожарить – это другое дело. А пропадать на огороде все выходные, стоять раком на грядках, обливаясь потом, – увольте! Проще было на базаре купить. Хватало, к тому же, и общественных сельхозкампаний, когда бросали на уборку то картофеля, то свеклы, то морковки, то еще чего-нибудь, чтобы в это же время дать селянам заниматься собственными огородами. Как они там ими занимались, Перевалов не знал, так как видел раза три в день только бригадира, который утром, отравляя пространство на гектар вокруг самогоновым перегаром и переводя некоторое время в порядок свой вестибулярный аппарат, давал им задание на день, отмеривая взмахом заскорузлой руки сектор от собственных кирзачей в исходной точке до туманной полоски на горизонте, днем, ближе к обеду, заглядывая городским просительно в глаза, искал спонсоров на очередное возлияние, а к вечеру, благоухая свежеупотребленным зельем, был счастлив, любил все человечество, и за дополнительную емкость готов был закрыть глаза не только на то, что половина картошки после «ударного» труда горожан осталась в поле, но и на само – будь оно неладно – поле.
      Ничего, кроме отвращения к земле, эти сельскохозяйственные десанты не вызывали. Оттого, наверное, и садовый участок, который ему не раз по линии месткома предлагали, был Перевалову на дух не нужен.
      Но верно говорится: все течет, все изменяется. Для удовольствия поковыряться на собственных грядках участок Перевалову действительно не был нужен, но когда толком ни работы, ни зарплаты, на тот же самый клочок земли совсем по-иному взглянешь...
      В общем, когда как следует залихорадило и стало ясно, что к лучшему ничего меняться уже не будет, надо искать, чем поддержать свое незавидное существование, Перевалов решился. Он вступил в садоводческое общество с лирическим названием «Исток», заплатил первые взносы и на исходе мая, когда после затяжных дождей выглянуло солнце, отправился осматривать свои землевладения.
      Добираться до места пришлось долго. Сначала полтора часа на электричке, потом еще минут сорок разбитым колесами и гусеницами, чавкающим под ногами проселком. Но было ясно, тепло, и это поднимало настроение. Да и шел Перевалов далеко не один.
      Колонна людей с рюкзаками, ручными тележками, сумками, лопатами растянулась на несколько километров. Такого массового выхода на сельхозработы в прежние времена никакая организация не смогла бы обеспечить. Зато теперь вот шагали, несмотря на хлябь, бодро, воодушевленно, как на праздничной демонстрации, и казалось даже, что вот-вот взовьется-грянет над головами задорная песня. Да и то: шли ведь не на казенные барщины время отбывать, а свою собственную целину-залежь подымать, свою землицу-кормилицу обихаживать. Оттого и душа была светла, и руки зудели, просили честных крестьянских мозолей.
      «Вот что значит работать на себя, а не на дядю!» – глядя на это шествие итээровцев, научных работников, учителей, врачей, культработников (а в основном это им отвели угодья в здешних местах), думал Перевалов и вспоминал известные ему еще со школы строчки поэта-громовержца: «землю попашет – попишет стихи».
      Правда, тут же и червячок сомнения румяное яблочко его оптимизма начинал точить: разве ж это нормально, что, вместо того, чтобы сосредоточиться на своем профессиональном деле, люди мечутся между письменным столом, классом, лабораторией, больницей, сценой и грядками с морковкой, луком и редиской, не зная толком, как и что туда воткнуть?
      На месте оказалось, что сразу нескольким новорожденным садоводческим обществам выделено одно большое, гектаров на сто с лишним, брошенное совхозное поле. До самых колков оно густо поросло высоким, жестким, грязно-серым бурьяном. Поле это много лет подряд, без передышки, доводя до полного истощения, засевали то овсом, то кукурузой, то еще какими-то злаками, нещадно травили пестицидами и гербицидами, а теперь вот, когда даже таким варварским способом содержать его стало не под силу (ни техники, ни горючего, ни людей, ни, главное, денег, чтобы это все иметь), когда высосали из поля практически все соки и фактически угробили, превратили в сорную пустошь, решили сбагрить подвернувшимся горожанам да еще и умудриться при том себе и ручку позолотить, лупя деньги с доверчивых урбаноидов за аренду земли, за пахоту, за то, за се...
      Ликующее шествие новоявленных землевладельцев притихло, сгрудившись на кромке, приуныло. Но ненадолго. Откуда-то появились люди с землемерными саженями, рулетками, охапками пограничных колышков. Народ заволновался: начиналось самое сложное и интересное – разметка земельных участков.
      – Ну, поехали, што ли! – сказал некто небритый, в заштопанной телогрейке и стоптанных сапогах, сам очень похожий на лежащую под его подошвами почву, и процесс пошел.
      Шел он нервно, с драматическими коллизиями и накалом страстей. Поле было хоть и бросовое, но имелись на нем участочки и получше, и похуже. Последних – гораздо больше. И они, разумеется, никому не были нужны. А потому грозовая атмосфера возникла сразу же, как только циркуль землемера шагнул вглубь поля.
      Мерили и размечали, время от времени хватая друг друга за грудки, а порой теряя не только интеллигентный, культурный, но и вообще человеческий облик, до самого вечера.
      Перевалов в общей сваре не участвовал. Он бродил по травянистой дороге вдоль поля, заходил в лесополосу с непросохшим ковром прошлогоднего палого листа, издали наблюдал за клубящимся вокруг землемера человеческим роем, и от утрешнего радостного возбуждения не оставалось и следа.
      Участок Перевалову достался прямо у дороги, по которой он бродил весь день. С этого края надел был изрядно побит тяжелой тракторной техникой, а местами утрамбован колесами так, что только динамитом его брать. Но что делать, если не участвовал в баталиях дележа, если не пускал юшку соперникам в борьбе за свое землевладельческое счастье!..
      Да и некуда было отступать. На одну лапшу денег иной раз только и хватало. А подрастающим детям требовалось полноценное питание с овощами и витаминами. Так, по крайней мере, твердила жена, подталкивая Николая Федоровича к огородной его саге. Сама же супруга участвовать в ней после двух-трех изнурительных поездок в битком набитой электричке и ковыряния на открытом всем стихиям поле категорически отказалась. Поэтому Перевалов поднимал свою целину один. И даже рад был, что жена перестала с ним ездить: хватало ему упреков и недовольства дома.
      Перевалов вставал затемно, шагал пешком на вокзал и на первой электричке мчался на свой, обозначенный двузначной цифрой, «километр». Ну «мчался», конечно, преувеличение. Скорее – полз в гремучем, словно консервная банка, вагоне, стиснутый со всех сторон такими же, как он, досыпающими на ходу, стоя, как лошади, дачниками. По дороге от платформы до поля Перевалов развеивался на бодрящем утреннем воздухе, но окончательно приходил в себя, когда втыкал лопату в землю.
      Труднее всего было по первой. Искореженную техникой неудобицу железный штык лопаты никак не хотел брать. Семьдесят семь потов пролил Перевалов, пока расковырял придорожных пол-участка. Дальше пошло легче. И сноровка появилась, и земелька вроде бы податливей стала. Правда, если честно, ее и с самого начала-то можно было на пуп не брать. Не раз подкатывали к Перевалову местные механизаторы и предлагали как следует вспахать участок. Дел – на двадцать минут, и уже многие вокруг воспользовались их услугами. Но на деньги, которые они запрашивали за работу, можно было переваловской семье при нынешнем ее состоянии прожить чуть ли не неделю, поэтому Николай Федорович каждый раз отказывался, еще яростней вгрызаясь в неподатливый грунт.
      Когда наконец все было перекопано, грядки возделаны, семена посажены, появилась другая проблема – вода. Общественный садоводческий водопровод был пока что лишь в проекте, а поливать грядки в установившуюся после дождливой весны жару требовалось сейчас, немедленно и регулярно. Источник же на всю округу был единственный: протекавшая в километре от участка речушка в полтора шага шириной.
      Ее-то Перевалов и использовал для полива. Он вырубил в лесополосе молоденькую осинку, сделал по концам ее засечки-углубления для ведерных дужек, и теперь на этом импровизированном коромысле носил воду на огород. В парусиновых шортах и сложенной из газеты треуголке на голове, с вымазанными по щиколотки речным илом ногами, он издали, когда поднимался с полными ведрами на плечах от ручья, походил на трудолюбивого китайца с классических акварелей Поднебесной.
      Огород оставался не единственной заботой Перевалова на фазенде. Надо было еще и как-то обустраиваться. Кто пошустрее да с машинами, к осени уже и домишками обзавелись. Перевалов смотрел на них с завистью, да только куда уж ему!.. Однако какую-то городушку слепить все равно было необходимо: переодеться там, инвентарь хранить или просто от дождя спрятаться.
      Выход подсказал сосед, трудолюбиво, как муравей, таскавший из лесополосы и окрестных колков осиновые бревешки. Он выпиливал их прямо на месте, а потом перетаскивал к себе на участок.
      Перевалов последовал его примеру, и сообща, помогая друг другу, они сколотили себе по балаганчику, крытому жердями с набросанными на них кусками толя и гофрированного упаковочного картона.
      – Н-да... – вздохнул сосед, критически оглядев строения, – как у робинзонов.
      Николай Федорович согласился с ним, но подумал, что есть в том, что балаганчик похож на хижину потерпевшего кораблекрушение, и своя прелесть, и свой смысл: ну, чем не укромный островок в сотрясаемом жестокими житейскими штормами море!
      И очень быстро Перевалов привязался к своему островку, находя здесь душевный покой. Особенно нравилось ему посидеть на порожке хижины после нелегкого трудового дня, оглядывая окрестные дали, с удовольствием, вдыхая настоянный на травах воздух, перекинуться несколькими фразами с сидящим в той же умиротворенной позе соседом, лениво отмахнуться от назойливого паута... Это были минуты настоящего счастья.
      Труд, достойный китайца на рисовых плантациях, жаркое солнце, омрачаемое редкими грозами, постоянное недосыпание, скудный паек, обычно состоящий из ломтя хлеба и пары яиц, и каждодневные многоверстные путешествия до фазенды и обратно Перевалова подсушили, подсократили в объеме, сделали юношески стройным. О том, что это все-таки не юноша, говорили темные круги под запавшими глазами, заострившиеся скулы и нос, обтянутые задубелой шелушащейся кожей и седеющая щетина на щеках и подбородке (чаще всего и побриться некогда было).
      Но труд оказался не напрасным: земля хоть и неохотно, но воздавала пока еще неумелой, неопытной и, наверное, скуповатой, по ее разумению, руке новоявленного земледельца. Удобрить бы – тогда б ни ей, земельке, ни хозяину цены бы не было. Но за навоз те же совхозные механизаторы драли еще больше, чем за пахоту, а суперфосфат в хозтоварах продавался по цене золотого песка, и Перевалову ничего не оставалось делать, как надеяться на удачу. И она от него не отвернулась. Взошел укропчик, пошла редисочка, прочикался и весело зазеленел стрелками лучок. На огурцы с помидорами Перевалов в первый сезон замахиваться не стал – дело непростое, подготовка нужна, а вот всякую там свеклу-редьку, морковь да фасоль с кабачками – посадил. И кое-что собрал. Во всяком случае, за редиской и укропом летом на базар не бегали, и по осени на столе самые необходимые овощи тоже были.
      Первые результаты воодушевили Перевалова. Перекопав на зиму свой участок, он с нетерпением стал ждать нового огородного сезона. И заранее к нему готовиться. Запас с осени земли на рассаду (со своего же «Истока» и пер на себе ее целый рюкзак), песочку, золы. Всю зиму собирал вощеные тетрапаки из-под молока (услышал, что они очень хороши для выращивания рассады), а в конце марта высеял в них семена помидоров и перцев. Импровизированными горшочками Перевалов занял все подоконники, ухаживал за ними, как за младенцами, вызывая скепсис и раздражение жены, убежденной, что с такими стараниями и нежностью лучше бы выращивать другую «зелень», на которую можно купить и овощи, и все остальное. Тем более что для такой «зелени», втолковывала она неразумному супругу, климат сейчас самый благоприятный.
      Да что ему, ретрограду упертому, это на пальцах доказывать! Вот положит она денежки в какой-нибудь банк, а потом ка-ак получит кучу процентов, какие зазывно обещают в рекламе многие финансовые учреждения!.. А их вон сколько развелось – глаза разбегаются! Не банк, так пирамида или «фонд» какой-нибудь. И у каждого – предложения одно другого заманчивее. Он, банк то есть, завораживала вездесущая реклама, «ваш сильный и добрый друг», который «каждую песчинку вашего вклада превратит в жемчужину». Перевалов, посчитав, что сами по себе не вложенные в реальное дело деньги прибавить в весе не могут, от выращивания сомнительного жемчуга наотрез отказался. Зато жена, плюнув на своего неизворотливого супруга и собственную едва живую бюджетную синицу в виде смешной и нерегулярной зарплаты детсадовского воспитателя, отправилась самостоятельно ловить банковского журавля. Тем более что и сложностей тут вроде бы никаких не предвиделось: надо было, просто отдать свои кровные и ждать, когда в скором времени заколосятся обещанные проценты. И мадам Перевалова в точности повторила наивного деревянного мальчишку из сказки, зарывшего свои золотые на Поле Дураков. Была у нее заначка на черный день, хоронившаяся в тайне от мужа, которая теперь вот и перекочевала в ненасытное чрево очередного финансового клопа...
      Перевалов тем временем продолжал огородную эпопею. Рассада ему удалась. Но пришла пора ее перевозить, и это оказалось сущим мучением. Перевалов составлял вытянувшуюся до полуметрового роста рассаду в картонные коробки из-под сигарет, которые подобрал возле ближайших ларьков, обвязывал их веревками, просовывал сверху палочки вместо ручек и тащил до электрички. Громоздкие коробки тащить было тяжело, неудобно, а тележку купить своевременно Перевалов не удосужился. Но еще хуже было в электричке. На его платформу с вокзала приходила она уже полной, и вместе с толпой дачников ее приходилось брать штурмом. Но и в вагоне облегчения не наступало. Коробки мешали пассажирам, о них запинались, в сердцах пинали, на Перевалова сыпались оскорбления и угрозы выкинуть к чертовой матери вместе с рассадой. Но это было не страшно. Все тут ругали всех, и никто ни на кого не обижался.
      Когда же обруганный толпой Перевалов выбирался наконец из электрички, он сразу же бросался проверять свою рассаду – цела ли! Без потерь не обходилось – обычно после каждого такого рейса приходилось выкидывать несколько измятых или сломанных кустиков. От жалости у Перевалова закипали слезы. Но он брал себя в руки – предстоял еще трудный пеший путь до «Истока»...
      Второй огородный сезон складывался для Перевалова удачно. Лето было теплое, в меру дождливое. Овощи перли, как на дрожжах. Николай Федорович радовался: земля ему воздавала.
      Правда, омрачали его радужное состояние некоторые моменты. С деньгами в семейном бюджете становилось все хуже, а тут, как назло, железнодорожному ведомству приспичило чуть ли не в два раза взвинтить цены на проезд в пригородном транспорте, хотя еще совсем недавно, нынешней весной, повышение уже было. Теперь Перевалову частенько приходилось ездить зайцем. Ему, честному до мозга костей, это претило, он чувствовал себя (и не фигурально, а вполне реально) затравленным зайцем под невидимыми дулами охотничьих ружей. Особенно когда начиналась проверка билетов, и безбилетный народ, уходя от контролеров, начинал кочевать из вагона в вагон. Перевалов почему-то уйти вовремя не успевал и обычно представал пред суровые контролерские очи. Его отчитывали, как нашкодившего школьника, ему было мучительно стьщно, он что-то блеял невразумительное в оправдание и еще больше краснел и терялся. Не раз его высаживали, и он, вместо того, чтобы тут же перескочить в уже проверенные контролерами вагоны, оставался ждать по часу-полтора следующую электричку.
      Но это бы еще ничего. Стыд – не дым. Да и не один такой Перевалов был. Толпами «зайцы» по вагонам метались. А некоторые, позубастее, и сами в атаку бросались: такие скандалы, горячо поддерживаемые обозленной вагонной общественностью, контролерам закатывали, поминая при этом недобрым словом все власти, включая президента, что блюстители оплачиваемого проезда спешно и позорно ретировались под свист и улюлюканье готовой к расправе толпы. Куда хуже было другое...
      Стал Николай Федорович замечать на огороде своем пропажи. То огурчики, которые он оставлял на вырост до следующего приезда, исчезнут, то клубникой кто-то вместо него успеет полакомиться, то покрасневшие помидорки снимут с куста.
      Подумал сначала – ребятишки балуют. Но как-то странно было. Дети дачников всегда находились под родительским доглядом, а самостоятельно на воровской промысел ездить в такую даль вряд ли отважились бы. Да и зачем, когда у всех свое такое же есть? До ближайшей деревни тоже не близко, и там, опять же, свои огороды.
      Воровали и у переваловских соседей. Одни предполагали, что это бомжи, другие грешили на местных.
      Перевалову «повезло»: однажды ему все-таки довелось столкнуться с грабителями.
      Случилось это в начале осени. Перевалов успел убрать лук и зимний чеснок. Лук он рассыпал сушить на куске брезента, брошенного на земляной пол балаганчика Радом, на картонках, дозревали в стручках бобы и фасоль. А в объемистую коробку Николай Федорович ссыпал несколько ведер удавшихся нынче на славу помидор. Начинались осенние дожди, и держать их на кусгах не было смысла. Надо было еще выкопать картошку, морковку, свеклу, а в левом углу огорода белеют десятка полтора капустных кочанов – по первым заморозкам и за них надо браться. В общем, таскать ему не перетаскать, горбатясь под двухпудовым рюкзаком. Но это была своя приятная ноша, которая не тянула, а радовала.
      И без того ездил Перевалов на фазенду довольно часто, а тут решил, что в период уборки урожая не худо бы наведываться каждый день. Уже шагая по территории «Истока», он увидел прямо по курсу легковушку и не то две, не то три (третья словно вырастала из земли и как бы тут же в нее проваливалась) человеческие фигуры. У Перевалова от нехорошего предчувствия заныло под ложечкой. Он прибавил шагу. И чем ближе подходил, тем меньше оставалось сомнений: это его участок. Но кто там и что они делают? По какому праву и кто позволил?
      С гулко колотящимся сердцем Перевалов остановился возле своей фазенды. Двое ковырялись в глубине участка, где росли морковь и свекла.
      Так и есть: один выворачивал вилами пласты с морковью, другой отряхивал ее от земли, обламывал ботву и складывал корнеплоды в мешок.
      Скрипнула дверь балаганчика, и оттуда показался наголо остриженный щетинистый детина, прижимавший к животу коробку с помидорами. Не замечая Привалова, он, кряхтя, понес ее к машине, стоявшей чуть дальше балаганчика с открытым багажником.
      От беспардонной этой наглости у Перевалова помутилось в глазах.
      – Что вы здесь делаете? Это мой участок, мой огород! – закричал он, срываясь на фальцет.
      Двое на грядках разом подняли головы и повернулись к нему. Третий, не дойдя шага до машины, так и застыл с коробкой.
      Немая сцена «не ждали» длилась, однако, всего несколько мгновений. Воры тут же пришли в себя и продолжили, как ни в чем не бывало, начатое.
      – Кто вы такие? – снова закричал Перевалов, понимая, что вопрос глупый и риторический.
      – Тимуровцы, не видишь, что ли! Помогаем тебе урожай собирать, – услышал он в ответ. На сей раз воры возле моркови со свеклой даже и обернуться не соизволили, а щетинистый детина с наглой ухмылкой демонстративно швырнул коробку в багажник и зашагал назад, к балаганчику.
      Перевалов беспомощно заозирался в надежде увидеть кого-нибудь из соседей. Никого, как назло, в этот утренний час понедельника не было.
      Волна гнева накрыла Перевалова с головы до пяток.
      – Не сметь! Вон с моего огорода! Во-о-он!!!
      Николай Федорович схватил валявшуюся под ногами узловатую коряжину и с налитыми бешенством глазами, тяжело дыша, зашагал навстречу наглецам.
      Двое на грядках вскочили. Тот, кто подкапывал морковь, взял вилы наизготовку. У второго в кулаке сверкнул нож.
      Пыл Перевалова стал остывать, но по инерции он продолжал надвигаться на обидчиков.
      И вдруг что-то тупое и тяжелое обрушилось ему на голову. Свет померк в глазах, и Перевалов провалился в пустоту...
      Очнулся он от запаха дыма и страшной головной боли. Открыв глаза, увидел перед собой участливое лицо соседа.
      – Наконец-то! – обрадовался тот.
      Перевалова, как он сам потом догадался, подкосил детина, оставшийся в балагане. Ослепленный гневом, Николай Федорович на время забыл про него, не почувствовал за своей спиной и поплатился.
      Охая и опираясь на плечо соседа, Перевалов поднялся на ноги, повернулся к балагану и чуть заново не свалился: на месте его хижины дымилась куча обугленных головешек – дочиста обобрав огород, отморозки подпалили балаган.
      Боль проломленной головы многократно усугубилась болью от увиденного. И Перевалов в яростном и бессильном горе своем утробно, по-звериному завыл...
      С травмой черепа и сотрясением мозга Перевалов больше месяца провалялся в постели. Немного оклемавшись, подал заявление в милицию. В райотделе заявление приняли с большой неохотой. Сразу, мол, надо было, по горячим следам... Да и недосуг как-то огородными кражами заниматься. С убийствами да бандитскими налетами разобраться бы... И вообще, мил человек, топал бы ты отсюда подобру-поздорову и не мешал серьезными делами заниматься. А заявление?... Ну, если так хочется – пусть лежит. Однако гарантировать никто ничего не может...
      Больше на фазенде своей, на взлелеянном им и уже питавшем его участке Николай Федорович не появился. Как оградить плоды рук своих от чужих посягательств, он не знал, а продолжать с тупым упрямством начатое, полагаясь на везение и авось, тоже не мог. Не грело и сознание того, что тебя, не моргнув глазом, могут порешить за ведро моркови или несколько кочанов капусты.
      Но долго еще вставали у Перевалова перед глазами дымящиеся головешки догорающего балаганчика и чудился запах дыма.

10

      Нос к носу с наглым бандитско-воровским мурлом Перевалову пришлось некоторое время спустя столкнуться еще раз. Теперь уже – на барахолке или, как ее официально именовали, вещевом рынке.
      Старый школьный приятель Перевалова, тоже недавний инженер, весьма успешно переквалифицировавшийся в челнока-коммерсанта, предложил стать его компаньоном. Дело свое приятель расширял и нуждался в помощниках. Попробуй, сказал он, сначала в палатке поторговать, а как товар распродадим, поедем за новым за границу. Пока тебе – пять процентов от выручки, дальше – посмотрим, как дело пойдет.
      После неудачной сельскохозяйственной эпопеи Перевалов был совсем на мели, поэтому с радостью согласился, даже не спросив себя, а сможет ли – ведь за всю жизнь коробки спичек не продал.
      Торговая его карьера, впрочем, закончилась так же стремительно, как и началась...
      Толкучка находилась на юго-восточной окраине города и начиналась сразу за трамвайным кольцом. По сути, это был еще один город, только торговый, состоящий из десятков палаточных рядов-улиц с бесконечной людской толчеей на них. В этом гигантском универмаге под открытым небом в палатках, контейнерах, с лотков и просто с рук можно было купить все – от шурупа и карандаша до собольей шубы и суперсовременного автомобиля.
      Торговое место приятеля находилось довольно далеко от центрального входа, но народу хватало и здесь.
      Приятель торговал в основном кожаными куртками и обувью. Первые дни, вводя Перевал ова в курс дела, он рассказывал о товаре, его свойствах, ценах, о том, как преподносить товар покупателю, и Николай Федорович дивился, с каким знанием дела и вкусом приятель об этом говорил. И не только говорил, но и давал тут же практические уроки. Он выкладывал перед покупателем курточку, распахивал ее, заставлял щупать и кожу, и подкладку, и замок-молнию; он прикладывал ее к плечам покупателя, чуть ли не силком впихивал в рукава ошалевшего от такого натиска клиента и все говорил, говорил, говорил, вознося хвалу товару, пересыпая искрометную речь свою шутками-прибаутками и каламбурами. Он был похож в эти моменты на завораживающую пением сирену, насказителя-кайчи, слагающего на глазах изумленного покупателя эпос о замечательной кожаной курточке, счастливый обладатель которой сможет почувствовать себя настоящим мужчиной, почти что былинным героем.
      Подобная легкость контакта и общения Перевалова восхищала, но самому была недоступна. Перед покупателем он деревенел, как кролик перед удавом, во рту появлялась противная сухость, язык прилипал к нёбу, и слова выцеживались с трудом и мучением.
      – Лапши им побольше вешай, лапши! Ля-ля, тополя и все такое... Особенно бабам. Они ушами не только любят, но и покупают, – наставлял приятель.
      Перевалов, пересиливая себя, пробовал следовать советам. Но «лапша» получалась какая-то вялая, кислая. Покупатели недоверчиво косились на него и отходили. Мрачнел и приятель, видя это.
      Перевалову становилось страшно неуютно, даже знобко, и он с тоской думал, что и здесь, наверное, не попадет в струю нынешней жизни, и тут ему не климат. И завидовал и приятелю своему, и соседям по торговому ряду, таким же, как успел понять, сродни ему, итээровцам, сумевшим перестроиться на новый лад и найти себе новую нишу.
      Так промучился Перевалов с понедельника до пятницы, а в пятницу случилась беда.
      Как обычно, рано утром они с приятелем прибыли на свое торговое место, раскинули палатку, разложили товар.
      – Сегодня поработаешь один, – огорошил вдруг приятель, – а мне надо контейнер с товаром получить. Ближе к вечеру за тобой заеду, заберу. Так что – давай, а я помчался...
      Перевалов остался один, и сразу же закралось нехорошее предчувствие. Что-то, мнилось ему, должно с ним сегодня обязательно произойти. Что, почему и с какой стати – объяснить себе не мог, но предчувствие не покидало, бродя в нем холодным сквозняком.
      Весна в том году была ранняя, но слякотная. Жидкая грязь чавкала между рядами под ногами редких в это буднее утро покупателей. В палатках от нее спасались набросанными на землю картонками, но грязь все равно прорывалась из-под них наружу струйками и крохотными фонтанчиками.
      Невысокого, крепенького, бойкого парнишечку в короткой, до пояса, цвета черной весенней грязи кожанке и таких же, в тон ей, джинсиках, Перевалов заприметил издалека. Парнишечка хозяйски уверенно продвигался от палатки к палатке, свойски перебрасывался двумя-тремя фразами с продавцами и небрежно протягивал руку. Продавец вкладывал в нее несколько бумажек, и рука тут же ныряла в объемистый кошель на животе, именуемый в народе «Желудком». Парнишечка переходил к следующей палатке, и процедура повторялась. И чем ближе подбирался к Перевалову парнишечка, тем ознобней Николаю Федоровичу становилось.
      Но вот парнишечка остановился против него, изучая колким буравящим взглядом голубовато-льдистых глаз под белесыми бровями. Был он белобрыс, и короткая, чуть ли не под нуль, стрижка делала бильярдно круглую голову его похожей на одуванчик.
      – Новый, что ли? – спросил наконец он. Перевалов неопределенно пожал плечами.
      – А кто у нас тут стоял? – наморщив лоб, стал вспоминать белобрысый. – Кажись, Васильич...
      Приятеля Перевалова звали Петром Васильевичем, но по причине солидной по габаритам фигуры его чуть ли не с молодых лет все величали Васильичем.
      – Так ты сёдни за него... – догадался парнишечка, лучезарно улыбнулся, не оттаивая, впрочем, но все же мягчея взором, и тут же построжел. – Ладно, кто за кого – дела ваши, а наше дело – свае бабки взять.
      Как и возле других палаток, он небрежно протянул руку.
      – Простите, я не понял... Что за бабки?... Вы, собственно, кто? – путаясь в словах, забормотал Перевалов.
      – Кто, кто... Дед Пихто!.. – воззрился на него парнишечка. – Васильич с тобой, что ли, инструктажа не проводил?
      Перевалов помотал головой. Приятель действительно ни о чем таком его не предупреждал.
      – Ну, Васильич дает! – удивился белобрысый и назидательно сказал: – Так вот, запомни, лох, все должны платить. С каждой палатки – стольник. Понял?
      – За что? – заупрямился Перевалов, хотя уже и догадался, кто перед ним и с кем он имеет дело. И то, о чем раньше знал из газет или телепередач, сейчас представало перед ним в своем натуральном виде. – За место Васильич администрации вперед заплатил, – попытался объяснить Николай Федорович.
      – Так это не за аренду – за охрану. Ты платишь, мы тебя охраняем. Чтоб не наезжал никто, – объяснил белобрысый. – А милиция на что? – не сдавался Перевалов.
      – Да что твои менты, в натуре, могут? Они, если что, и возникать-то не станут. Короче, кончай базар и гони, козел, стольник!..
      За сегодняшнее утро Перевалов еще ничего не успел продать, и стольника у него просто не было. Можно было бы, конечно, попытаться перехватить у соседей или попросить отсрочку до прихода Васильича. Но Перевалова болезненно задевал и сам факт открытого вымогательства, и та бесцеремонная наглость, с которой действовал этот, в сыновья ему годившийся, молокосос.
      – Сам ты козел! – вспылил Перевалов. – Иди давай отсюда!
      – Что-что? – не поверил своим ушам парнишечка.
      – То самое... Проходи мимо...
      – Ладно... – недобро усмехнулся белобрысый. – За базар ответишь. И, круто развернувшись, торопливо зашагал прочь.
      – Зря это вы... – осуждающе сказала женщина из палатки напротив. – Они все равно вас в покое не оставят.
      – Только себе хуже сделали, – поддержала ее продавщица из палатки слева.
      И очень скоро Перевалову пришлось убедиться в их правоте. Минут через двадцать он снова увидел белобрысого вымогателя. Был он уже не один, а в сопровождении двух таких же коротко стриженных, обтянутых черной кожей и джинсой, битюгов. Масти они, правда, были иной и походили на подбирающихся к издыхающему зверю воронов. Челюсти их методично двигались, гоняя между зубов жвачку, а тупые физиономии не выражали ровным счетом ничего.
      Троица остановилась у палатки Перевалова. Теперь их разделял только низенький раскладной столик, служивший прилавком, на котором были разложены образцы обуви.
      – Этот? – кивнул в сторону Николая Федоровича один из битюгов.
      – Он, – подтвердил белобрысый.
      – Как торговля? – поинтересовался бесцветным хрипловатым голосом другой битюг.
      – Да никак, – чувствуя предательское дрожание голоса, ответил Перевалов.
      – Видишь, Белый, мужик еще бабок не надыбал, а ты его трясешь, – все тем же бесцветным голосом попенял битюг белобрысому. – Может, скидку новичку сделаем? Пусть товаром на первый раз рассчитается. Тут кроссовочки для тебя, Белый, есть ништяк. А я вот ветровочку померяю...
      Битюг по-хозяйски снял со стенки палатки понравившуюся вещь, деловито расправил, ощупал ее и сказал:
      – А и мерить не буду. С пивом – потянет!
      Он перекинул ветровку через руку и двинулся вдоль ряда дальше. Белый, прихватив пару кроссовок, поспешил за битюгами.
      – Да вы что!.. Куда?... Верните товар!.. – рванулся за ними Перевалов. Троица и ухом не повела.
      – Стойте, сволочи! – заорал вне себя Перевалов. Троица тормознулась, развернулась лицом к Перевалову.
      – Мне послышалось или правда кто-то тут возгудает? – сказал битюг с ветровкой, не меняя прежней своей интонации, и троица, будто слова его были командой, двинулась обратно.
      Она надвигалась на Перевалова тяжелым, готовым раздавить, вмять в грязь асфальтовым катком, и Николай Федорович невольно попятился, продолжая бубнить деревенеющими губами:
      – Товар верните... Верните товар...
      Троица приблизилась к Перевалову вплотную, обдала сложным амбре пива, курева и жевательной резинки.
      – Так что ты сказал? – спросил битюг с ветровкой на руке.
      – Товар отдайте... – почти прошептал Перевалов.
      – Ничего ты, однако, не усек, – осуждающе покачал головой бандит с ветровкой.
      – Еще и оскорбляет, – вставил белобрысый.
      – Вот именно! – согласился битюг с ветровкой и вздохнул: – Придется поставить на вид.
      Он вдруг резко и коротко замахнулся, и Перевалов непроизвольно отшатнулся.
      – Не боись, бить не буду, – успокоил битюг. – Зачем нам «разбойное нападение», «тяжкие телесные» и прочее. Ты сам сейчас упадешь. Запнешься и упадешь...
      И в то же мгновение, почувствовав мощный толчок в грудь, Перевалов отлетел в глубину палатки и рухнул на мешки и коробки с товаром.
      Он хотел вскочить и не смог: в груди сперло так, что ни охнуть, ни вздохнуть.
      Троица между тем принялась деловито крушить палатку. В Перевалова полетели сорванные с крючков вещи, обувь. Потом обрушился на его голову – едва успел прикрыть ее руками – раскладной столик-прилавок. В довершение выродки свалили палатку, которая погребла несчастного Перевалова могильным курганом.
      Когда Николай Федорович наконец выкарабкался наружу, глазам его предстало печальное зрелище. Варварам этим показалось мало просто раскидать вещи, они еще и в грязи их вываляли, ногами со злорадным остервенением на них потоптались.
      Перевалов беспомощно озирался, торча, как печная труба на погорелище, ловя на себе удивленные взгляды проходящих мимо покупателей. Его душили бессильные слезы. Убивал не только учиненный мерзавцами погром. Не менее обидно было и то, что никто вокруг пальцем не шевельнул пресечь, остановить распоясавшихся рэкетиров, прийти на помощь. Наоборот, еще и соли на рану насыпали, напомнив, что предупреждали – не связывайся, не лезь на рожон, уступи, смирись, делай, как все, и спи спокойно.
      Вернувшийся после обеда приятель, увидев погром, долго молчал, выковыривая из грязи то одну вещь, то другую, наконец сказал:
      – Я, Федорыч, конечно, тоже виноват, что запамятовал предупредить тебя насчет этих ребят – у них как раз по пятницам обход, но и ты хорош... Чего было в пузырь-то лезть, на дурацкий принцип идти. Не видишь, что ли, что вокруг творится, в какое время живем? Соображать надо!..
      Приятель все же оказался человеком благородным и возмещения убытков не потребовал, но точку в его торговой карьере поставил.

11

      Беда, говорят, не приходит одна. Отвори ей ворота – въедет во двор целым составом.
      Не успел Перевалов от рэкетиров очухаться, как новое ЧП. Не с ним, правда, с супругой, возжелавшей быстро и бесхлопотно обогатиться.
      Финансовая компания с красивым названием «Лазурит», куда жена Перевалова вложила свои не ахти какие средства, в одночасье лопнула и бесследно исчезла с горизонта. Еще вчера исправно функционировала, принимала деньги от клиентов (выдавать, однако, проценты уже не выдавала, повесив объявление, что просит не беспокоиться, скоро выдача возобновится), а сегодня – как и не было никогда на свете этой конторы: офис пуст, даже кнопки канцелярской в нем не сыскать, безлюден, по комнатам ветер гуляет-насмехается. Мол, нате вам, выкусите! Не знали разве, что жадность фрайеров губит?...
      И заметались бедные вкладчики, как в мышеловке. Обман, закричали, караул! Ограбили, запричитали, без ножа зарезали! Держите их, ловите!..
      Кого? Где? Кому ловить-то? Кого винить в собственной глупости и ротозействе? Сами же доверили козлам-мошенникам свою капусту. Ни козлов теперь, ни капусты...
      Но безутешны были те, чьими скромными сбережениями строилась внезапно обрушившаяся пирамида. Почему их вовремя не предупредили, не удержали от опрометчивого шага (удержишь, пожалуй, если рвались, как форварды на забивание решающего гола), не подстелили соломки, наконец?...
      И вот уже новая организация из горя этого выклюнулась под названием «Общество обманутых вкладчиков». «Лазурит» ведь не один такой был и не один он в нужное для его владельцев время лопнул. Так что сам Бог велел обманутым вкладчикам объединяться, чтобы коллективно мстить за свои обиды, а главное, за неимением сбежавших ответчиков, найти, с кого спрос учинить.
      Да и искать-то особо не надо. Не на необитаемом острове ведь живут – в государстве. С него и спрос! Пусть расплачивается за чужие грехи. Жираф большой – с него не убудет...
      Оправившись от удара, супруга Перевалова активно включилась в борьбу за честь и достоинство обманутых вкладчиков и по вечерам надоедала Николаю Федоровичу с эмоциональными, в картинах и подробностях, рассказами о происходящих в их «Обществе» процессах.
      Впрочем, эти «процессы» Перевалов и сам имел возможность лицезреть, когда однажды, поддавшись уговорам жены, посетил очередное собрание «Общества».
      Люди толклись здесь в основном в возрасте. Гвалт и ор в одном из пустующих помещений бывшего «Лазурита» стоял, как на переполненном стадионе. Возбужденные вкладчики были настроены воинственно. Слышались проклятья в адрес руководителей всех рангов: от столичных до местных. Виноваты были все. Однако в огород «Лазурита»; к удивлению Перевалова, камня никто не бросил. Словно боялись: вдруг хозяева его так же, как и пропали, нежданно-негаданно объявятся и покарают тех, кто против вякал – не отдадут взад денежки.
      Напряжение росло. Уже предлагали составить грозную телеграмму с последним предупреждением главе государства, допускающим «пирамидальные» безобразия и плохо обеспечивающим конституционные гарантии. Уже слышались призывы идти на столицу маршем пустых кошельков и, объединившись с обманутыми вкладчиками всей страны, биться лбами о мостовую перед домом правительства до тех пор, пока не вернут им все деньги с обещанными суперпроцентами...
      Все это напоминало Перевалову революционный митинг, и казалось, что вот-вот, когда народ дойдет до точки кипения, начнется раздача оружия и патронов. Николай Федорович инстинктивно оглянулся, ища глазами выход, но за пугающим отсверком горящих взоров не смог его разглядеть.
      – Мы образуем партию, станем реальной политической силой и тогда заставим с собой считаться, вытряхнем с кого надо не только свои кровные, но и сами сделаем их историческими лишенцами! – услышал вдруг Перевалов, перекрывающий гул и гомон, знакомый голос.
      Он вытянул шею и не поверил глазам: это был он, бывший парторг, бывший кандидат в депутаты, а теперь, значит, предводитель обманутых вкладчиков, которых он по привычке и неуемному политическому зуду сколачивает не то в партию, не то в секту. Безумный фанатичный огонь во взорах многих здесь присутствующих давал больше оснований предположить последнее. Хотя, честно говоря, особой разницы между тем и другим Перевалов в последнее время не замечал.
      То, что парторг и на сей раз оказался в нужном для себя месте и в нужное время, невольно подтвердила супруга Перевалова, проговорившись, что главное для их «Общества» сейчас – решить проблему брошенного «Лазуритом» впопыхах помещения.
      Недвижимость эта находилась в центре города, имела немалую цену и куском была лакомым. А если бывших вкладчиков еще и в партию преобразовать, и брать, как полагается, членские взносы, да помимо того, привлечь под партийные знамена нужных людей при хороших возможностях, то тем паче было за что бороться вождям «обманутых».
      А Перевалову после того собрания подумалось, что, наверное, все они, рядовые граждане своей страны, сегодня – «обманутые вкладчики»: свои силы, умение, талант, старания, душу вкладывали в одно, а подсовывают им взамен совсем другое. В который уже раз в истории подменили им икону и заставляют молиться вовсе не на то, что действительно свято.
      Но это бы еще полбеды. В конце концов по-настоящему ценен и свят не тот храм, внутри которого находятся они и который то рушат, то жгут, то воскрешают из злого пепла под покаянные речи, а тот храм, который внутри них самих. Но ведь и до этого храма добираются, подтачивать и расшатывать пытаются...
      «Общество обманутых вкладчиков» телепалось еще довольно долго, обрастая скандалами, склоками, судебными тяжбами. В чью собственность перешло помещение «Лазурита» – понять было трудно. Арендовали его теперь многочисленные фирмы и фирмочки. Вкладчикам же, естественно, никто никаких денег так и не вернул.
      Зато бывший парторг в любом случае в накладе не остался. Опираясь на плечи вкладчиков, он после очередных выборов занял кресло депутата областного законодательного собрания. О вкладчиках тут же забыл – не до них государственному человеку, который теперь мыслил другими масштабами, то есть «в общем и целом».
      Супруга Перевалова дорогу в «Общество», Слава Богу, довольно быстро забыла. И не то чтобы прозрела и рукой махнула на потерянные по собственной глупости деньги, а просто жизнь теперь ставила супругов Переваловых перед куда более трудными и тяжелыми вопросами...

12

      Пока Перевалов взращивал огород, пытался торговать, какие-то другие источники дохода искал, а жена его ждала золотого дождя у подножья иллюзорной пирамиды, очень стремительно подрастали их дети. И создавали новые проблемы.
      Дети у Переваловых были погодками, но уравновешенный и рассудительный старший сын рядом с младшей сестренкой смотрелся мудрым старичком. Он все что-то мастерил, паял, ковырялся с радиодеталями, чертил схемы, выказывая явно отцовские гены, и Перевалов втайне гордился им. Дочь же была милой егозой, больше маминого, чем папиного темперамента, хотя как ласковое теля успешно сосало обоих родителей. Нельзя сказать, что Перевалов кого-то из детей выделял и баловал. Каждый получал свою долю отцовского тепла и заботы.
      И все было б хорошо в этой рядовой нормальной семье, не жировавшей, но по меркам своего общества жившей в приличном достатке, до тех пор, пока глава семьи твердо стоял на ногах, занимался своим делом и был спокоен за завтрашний день. Выбили его из этой колеи – опасно накренилось и закачалось все семейное гнездо. И на детях это как-то сильнее всего аукнулось.
      Когда-то, во времена детства и юности Перевалова, все были равны. Так, по крайней мере, им внушали и следили, чтобы никто не высовывался, не выламывался из общего строя и поперед него не забегал. И как все резко смешалось сейчас!..
      Бедность стала пороком. И очень даже большим. Это подчеркивалось везде и всюду. И в газетных статьях, с восторгом расписывающих блестящие финансовые успехи новоиспеченных нуворишей. И в телепередачах, представляющих этих кузнецов золотого тельца как героев современности, гордость и надежду нации, хотя еще недавно их заслуги смело можно было определять как уголовные деяния под названием «спекуляция в особо крупных размерах» или «афера», или еще нечто в этом же роде. И в различных телеиграх и телевикторинах, призывавших стать миллионером, разжигавших алчность. И, конечно же, в рекламе, на каждом шагу напоминавшей, что человек без денег – нехороший человек.
      Даже в родном ЖЭУ, куда Перевалов, будучи уже безработным, поспешил после случайного заработка частично погасить задолженность по квартплате, его встретили как лютого врага, вылив на него ушат оскорблений, общий смысл которых сводился к тому, что из-за таких, как он, и они вовремя не получают зарплату.
      Но, пожалуй, наиболее остро ощутили, что бедность – порок, да еще какой, дети, вообще все юное поколение. Об этом Перевалов мог судить по своим отпрыскам.
      В школу они пошли на закате эпохи всеобщего равенства, но вскоре очутились в ее Зазеркалье. И не то угнетало, что кто-то лучше одет-обут, кто-то хуже, у кого-то пейджер, а у кого-то даже и сотовый телефон, а то, что и со стороны учителей не стало равного и справедливого, по достоинствам человеческим, а не богатству, отношения к подопечным своим. Нищая школа, брошенная на произвол судьбы, как и многое другое, в их разоренном, разворованном государстве, нуждавшаяся во всем сразу – от зарплаты до ремонта и денег на электричество, отопление и т. д., заискивала перед богатенькими родителями в надежде на щедрость их подаяний. Богатенькие же деточки (яблоки ведь от яблонь недалеко падают), в свою очередь, хорошо чувствовали силу богатства родителей, а значит, и свою тоже, и вели себя в школе по-хозяйски. Да и как иначе, если директор или завуч, не говоря уж о классном руководителе, время от времени, нижайше кланяясь богатеньким папам-мамам, выпрашивали деньги то на одну школьную нужду, то на другую.
      С родителей бедных проку не было никакого, а потому и к их детям такие же нищие учителя относились с плохо скрываемым презрением, почти с враждебностью, как к сорнякам на грядке. И чем беспросветнее становилось положение родителей, тем презрительнее и враждебнее было отношение к их детям.
      Все чаще то дочь, то сын Перевалова возвращались из школы в слезах. Дочь закатывала истерики, что ее «крутые» (она так называла богатеньких одноклассников) дразнят Золушкой, что ей стыдно ходить в таком позорном прикиде. А сын, вместо жалоб, с горящими глазами рассказывал, какой кому из ребят купили классный музыкальный центр, компьютер или мотоцикл, и добавлял, выжидательно глядя на отца: «Я тут в радиотоварах кассетничек хороший присмотрел. И не дорогой совсем...» Перевалов молча отводил глаза, а жена, давясь рыданиями, начинала кричать на детей, что у них завидущие глаза, что они только и умеют в чужой рот заглядывать, что не всем дано на иномарках раскатывать, и так далее в том же духе.
      Она кричала, а Перевалову было больно и стыдно перед детьми. Разве виноваты они в том, что хотят выглядеть не хуже сверстников, жить, как они. Это он, их отец, не может сделать так, чтобы они нормально учились, отдыхали и были обеспечены всем необходимым. Одноклассники ходят на концерты «звезд», в театры, ездят с экскурсиями в другие города, а его дети лишены всего этого, потому что ему, их отцу, нечем за все это платить. И после школы ждет их столь же унылая жизнь, если не даст он им хорошее образование с хорошей профессией. Так что ему, Перевалову, и отвечать за то, что не может вывести детей своих в люди, обеспечить им достойную жизнь. В какие «люди» и какую жизнь – это, конечно, вопрос, но задавать его и действовать следовало гораздо раньше, а не ждать, что все образуется, вернется на круги своя.
      Умом все понимал Перевалов, но ничего не мог с собой поделать: не совпадал со стаей ни голосом, ни повадками. Как ни тужился, ни старался подчас приспособиться, обязательно упирался в какую-то непреодолимую стену.
      Стена отчуждения, чувствовал Перевалов, вырастала и в его отношениях с детьми.
      Сын был на выпуске, дочь дышала ему в затылок, оба заглядывали в ближайшее будущее, ничего хорошего в нем для себя не видели, и все чаще Николай Федорович ловил в их глазах укор и брезгливую, будто к заболевшему какой-то стыдной болезнью, жалость. Сын, худой и нескладный, как Паганель, продолжал ковыряться в радиодеталях, приобретая их где-то неведомыми Перевалову путями, и, казалось, весь был сосредоточен лишь на этом. Дочь на глазах превращалась в неплохо сложенную симпатичную девушку. Она была далека от всякой техники и мечтала только об одном: не в пример глупому, никчемному, не умеющему жить отцу, стать богатой, а значит, и счастливой. Ну а способ достижения этой цели представлялся юной леди, не успевшей переступить порог взрослой жизни и ничего в ней не умеющей, простым, проверенным и старым, как мир: искать прекрасного, набитого миллионами, принца.
      Сын между тем получил аттестат, сдал вступительные экзамены в Технический университет. И что самое важное, что было в нынешние времена скорее исключением, – на бесплатное обучение. Да еще и стипендию стал получать. Пусть крохотную, но все же...

13

      Перевалов радовался, что жизнь у парнишки начала складываться нормально. Однако радовался, как довольно скоро оказалось, преждевременно. И первого курса сын не успел закончить, как получил повестку из военкомата. Восемнадцать едва исполнилось. Не брился еще толком. Какой из него солдат – мослы одни! Нет – годным признали и в отсрочке отказали.
      Перевалов потом, провожая сына на службу, поглядел на них, новобранцев. Зелень недоросшая и недозрелая, дистрофики, ветром качает. Какой прок от такого воинства?...
      Жена была в панике. Надо срочно дать кому-нибудь в военкомате «в лапу», чтобы «отмазать» сына, наседала она на Перевалова. По причине хронического безденежья давать Николаю Федоровичу все равно было нечего, да и не представлял он себя совершенно в роли взяткодателя. И главное – не видел в том необходимости. Нет, конечно, он не враг своему сыну и, кто спорит, лучше бы ему сначала вуз закончить. Но ведь есть же воинская обязанность, есть священный долг – родину защищать. Сам когда-то его исполнил.
      – Какой долг? Какая родина? – бесилась жена. – Эта жуткая, безобразная, прогнившая страна, где бандит на воре сидит и жуликом погоняет, – Родина? Ее защищать? Да пусть эта свора сама себя защищает!
      – Родину, как и мать, не выбирают, – как прилежный пионер возражал Перевалов и про себя думал: «Если она тяжело больна, не бросать же ее умирать».
      Надо сказать, что причины для паники у жены Перевалова были веские. Уж давненько по окраинам их государственного плота то там, то сям зачинали дымиться от постоянных между собой трений суверенные бревна. А кое-где и огонек с пороховым убийственным треском вспыхивал. Ну, а в одном уголочке и вообще пожар занялся.
      Двести лет спесивые его обитатели ни перед кем не желали склоняться, а тут, когда ни твердой руки не стало, ни кнута, и вовсе выпряглись. Бросились новые кормчие статус-кво под названием «конституционный порядок» восстанавливать, да не тут-то было – фига уже не в кармане, а перед самым их носом торчала. Оскорбительная такая волосатая фига, провонявшая овечьей шерстью и звериным горским потом. Договориться, пряничком угостить, чтоб успокоились, западло показалось, решили, что кнут надежнее. Забыли только, что и кнут надо уметь держать. А то, неровен час, тебя же твоим кнутом и перетянут. Так оно и вышло. Тем более, что дети гор не только по части кнута были большие специалисты. Они и лицедеями оказались отменными. Не дай Бог их задеть, даже голосом построжеть! Уж такой концерт с выходом на мировую общественность закатывали, такую трагедию с поруганием прав человека разыгрывали, вышибая праведный гнев и сострадательные слезы у добропорядочного человечества, что даже привычных ко всему кормчих приводили в смятение. Поминутно оглядываясь за «бугор», из-за которого доносились голоса в защиту горских овечек вперемешку с угрозами в адрес их обидчиков, кормчие начинали паниковать, делать глупости. Нашелся и возле кормчих кое-кто, кому весь этот сыр-бор на руку оказался, кто свой темный интерес в нем ловко прятал, с теми же лицедействующими овечками снюхавшись. В конце концов запутавшись окончательно, кормчие решили просто разрубить «гордиев узел». Тем более, что ни они, ни их предшественники ничего другого, кроме как пустить юшку, не умели.
      И вот бравый, но без печати интеллекта на челе, генерал, только что занявший кресло министра обороны, взялся уверять общественность, что никакой горской проблемы не существует и ему для ее решения достаточно полка ВДВ на пару часиков. Но прошла неделя, вторая, третья, и оказалось, что военный коготок все основательнее увязает в теснине гор.
      Все чаще стали сообщать о погибших. Войну никто не объявлял, а счет их шел уже не на десятки, на сотни. И как тут было Переваловым не опасаться за сына, как не бояться, что будет убит, ранен или станет горским рабом, отрежут ему уши, пальцы, а то и голову, как нередко водится у этого народа-зверя...
      Не дождавшись от Николая Федоровича решительных действий, жена Перевалова взяла инициативу в свои руки. Где, по каким кабинетам она бегала, с кем и о чем договаривалась, чего давала-обещала (личные-то сбережения после эпопеи с пирамидой были у нее на нуле), Перевалов не знал, но однажды, когда до отправки сына оставались считанные дни, сияющая супруга объявила ему, что куда-куда, но туда их сынуля точно не попадет. Это ей твердо пообещали. И с победным презрением – эх, ты, тюфячок, рохля, никчемный человечек! – посмотрела на мужа.
      Поначалу обещания действительно сбывались. Горская язва кровоточила в западной стороне, а эшелон с новобранцами, среди которых был и их сын, ушел далеко на восток, к Великому океану, куда, казалось, никакая война не дотянется.
      Но и полгода не прошло, как письма от сына стали приходить именно оттуда, с запада. Всего и было их два-три, где он сообщал, что вокруг высокие красивые горы со снежными вершинами и черные, как вороны, гортанно-крикливые, высокомерные и злые, готовые даже взглядом убить, аборигены.
      Потом письма приходить перестали, и наступила полная неизвестность. Запросы в постоянное расположение части давали только один ответ: солдат такой-то в командировке, а где – военная тайна. В штабе округа от толпы солдатских родителей, осаждавших строго охраняемые подъезды, отмахивались, как от назойливых мух. Военные решали важные стратегические задачи, и заниматься едва оторвавшимися от мамкиных юбок салажатами им было некогда.
      А вести из мятежной республики, куда угодил-таки их сын, приходили все мрачней и тревожней: каждый день подбитая и сожженная боевая техника, новые и новые убитые и раненые. Чувствовалось, как ни пытались кормчие доказать обратное, шла там настоящая война. Замирая сердцем, Переваловы включали радио или телевизор и со страхом внимали тому, что происходило у подножья высоких красивых гор, смутно догадываясь, что это лишь макушка информационного айсберга о странной войне, в которой крайними оказались такие, как их сын, мальчишки.
      После четырехмесячного молчания сын наконец дал о себе знать коротким письмецом, в котором скупо сообщал, что находится на излечении в госпитале, идет на поправку, и скоро его отправят домой...
      Дома он появился неожиданно, без всяких предупреждений: позвонил в дверь и возник на пороге их квартиры как пришелец из другого мира.
      В первый момент Николай Федорович даже не узнал сына. Куда-то исчез светлоокий, с распахнутым взором и застенчивым румянцем мальчик. Перед ним стоял угрюмый, погрубевший лицом, на котором и следа не осталось от былой свежести, потяжелевший и почерствевший взглядом парень в потрепанном, видавшем виды камуфляже и таких же ветхих, на честном слове державшихся, армейских ботинках. От него исходил сложный запах пороховой гари, больницы и не совсем чистого тела.
      И не только внешне изменился сын. Ничего не осталось в этом повзрослевшем и заматеревшем молодом мужике от прежнего, с детским еще восторгом присматривавшегося к широкому дольному миру, юноши. Что-то резко надломилось и как бы переключилось в нем, меняя полюса. И какая-то неизбывная нездешняя тоска, какая-то незаслуженно-горькая обида поселилась в глубине его глаз. Не совсем и раньше-то раскованный и общительный, теперь он совсем замкнулся, как в кокон, ушел в себя.
      И только однажды приоткрылся. Но и этой щелочки хватило Перевалову, чтобы увидеть, какая страшная и безрадостная картина скрыта от рядового обывателя за частоколами слов о наведении «конституционного порядка», о том, что наводят его знающие и умелые вояки; что дело это совершенно бескровное, бесхлопотное и не более трудное и ответственное, чем обычные учения.
      А приоткрылся сын Перевалову, когда Николай Федорович однажды, пытаясь очередной раз растормошить, вывести его из ступора, из полулетаргического состояния, воскликнул в сердцах:
      – Еще не жил толком, а ходишь, как живой труп!
      – А что ты знаешь о жизни? – услышал он в ответ и словно лбом в стену ударился.
      Перевалов действительно не знал того, что знал теперь сын и чего уже никогда не сможет испытать на своей шкуре он сам. Николай Федорович прожил большую часть своей жизни в другой реальности и в нынешней многого не понимал.
      – А насчет трупа ты, наверное, прав – труп я и есть... – устало согласился сын.
      Перевалов в первый момент не нашелся, что и сказать, а чуть позже ничего и говорить не хотелось – сын в неожиданном, будто избыточным давлением предохранительный клапан сорвало, порыве откровенности стал рассказывать о своем армейском житье-бытье...

14

      Сначала все было ничего. Привезли их на берег Великого океана, окруженный уютными кудрявыми сопками. Прошли, как полагается, курс молодого бойца, приняли присягу. Правда, ни оружие толком в руках подержать, ни пострелять еще не успели. В частях, сказали, по полной программе все будет. В части же, куда попал после «учебки» Перевалов-младший, стрелять оказалось и вовсе без надобности. Вокруг тайга, а на поляне, где торчало несколько радиомачт на растяжках, приютился вагончик защитного цвета с аппаратурой, где и нес боевое дежурство взвод, куда попал молодой солдат. Чистый воздух, красивые пейзажи, в свободное от дежурств время рыбалка. Лафа!..
      Но к зазимкам лафа кончилась. Его и еще одного салагу вдруг срочно вызвали в округ. Здесь таких, как они, салабонов, согнанных со всех частей, томилось в неизвестности уже чуть ли не батальон. Слухи ходили разные. Однако в основном склонялись к тому, что бросят их на «зверей» (горцев).
      Наконец загрузили эшелон и через неделю очутились они рядом с другими горами, высокими, сияющими зловещей белизной вечных снегов.
      Потом началась сутолока и неразбериха. С бору по сосенке собранное воинство больше походило на толпу, ватагу, чем на полноценное армейское подразделение. Солдаты почти не знали друг друга, командиры – солдат. Оторванные от своих баз и частей, выбитые из привычной колеи и те, и другие чувствовали себя крайне неуютно. Поскорее бы закончилась эта никому не нужная кампания да вернуться назад – читалось у всех на лицах. Скрашивая безделье, некоторые добывали где-то спирт, а кое-кто – и дурь. Офицеры, сами многие навеселе, смотрели на это сквозь пальцы.
      Наконец выдали личное оружие, посадили в боевые машины пехоты и куда-то повезли.
      Им повезло. Добрались до места благополучно, без потерь, хотя по дороге несколько раз обстреливали, и слышно было, как, рикошетя, дзинькали пули о броню.
      Их высадили в чистом, почти бесснежном поле, поросшим кое-где редким кустарником. Здесь уже было полно военных. Люди, бронетехника и артиллерийские орудия, как на ладони. Среди этого сборища ратной техники, ощетинившейся стволами в разные стороны, беспорядочно передвигались солдаты. Все это называлось районом сосредоточения Восточной группировки.
      И первое, что спрашивали у вновь прибывших измученные грязные военнослужащие, заброшенные сюда раньше, нет ли чего пожрать и покурить. Кухню и тыловиков здесь еще не видели.
      Никаких блиндажей или землянок, где можно было отдохнуть, тоже не наблюдалось. Только редкие кое-где окопы, вырытые ямы да воронки от разорвавшихся мин и снарядов – вот и все «укрепления». Прятались либо в БМП, либо в окопах. Но от минометного огня не спасало ни то, ни другое.
      Отделение Перевалова-младшего заняло позицию в глубокой яме. Они натащили туда ящиков с патронами. Надеялись, что пробудут здесь недолго, но застряли на несколько суток.
      Вся местность вокруг была изрыта арыками, и горцы, хорошо ориентируясь в них, подползали прямо к позициям. Они появлялись всегда неожиданно, заросшие черной, как смоль, бородой или такого же оттенка недельной щетиной, с горящими ненавистью глазами. Злыми гортанными голосами они выкрикивали свой древний боевой клич, который, наверное, можно было бы перевести как «бог, накажи нечестивцев!» и от которого мурашки пробегали по спине, и начинали палить короткими расчетливыми очередями. В ответ открывался беспорядочный испуганный огонь, но горцы, наделав шороху, задев своими очередями одного-двух солдат, столь же внезапно исчезали, чтобы потом появиться в другом месте.
      Особенно опасны были налеты ночью. Били тогда горцы уже не короткими очередями, а вели плотный огонь, заставляя чуть ли не по часу лежать лицом вниз в промозглой от растаявшего снега грязевой каше, испытывая непередаваемый ужас. Одно дело нечто подобное видеть когда-то в кино, заранее зная, что все срежиссировано и сыграно, а ты только зритель, которому ничего не грозит, и совсем другое, когда сам вовлечен в этот жуткий военный спектакль, где все настоящее, а не бутафорское, и жизнь твоя каждую минуту под боем. И вдвойне страшно оттого, что их, салаг, никто не научил, как в такой обстановке себя вести, что делать, чтобы остаться в живых.
      У них и навыков-то боевых никаких не было: ни, там, автомат с закрытыми глазами разобрать-собрать, ни элементарно к стрельбе лежа изготовиться... Все это должно было исполняться механически, не задумываясь. А тут кое-кто не знал даже, как и рожок к автомату присоединить. Дай стреляли... Услышав горскую речь, вскидывали на голос оружие и палили с перекошенными лицами. Заряжали новый и опять полосовали воздух.
      Да что о солдатах говорить, если на многих офицеров в те дни жалко было смотреть!
      Своего взводного они увидели лишь на утро следующего дня. Лейтенант кулем свалился к ним в яму и долго не мог прийти в себя, что-то бессвязно бормоча. А когда начался очередной обстрел и заработали минометы, он забился на дно ямы, обхватив голову руками, и трясся, как в лихорадке. Казалось, офицер сошел с ума. Может, и впрямь спятил...
      На третьи сутки стрельба стала стихать. И их стали выгонять из укрытий: из ям, наспех вырытых окопчиков, воронок, из-под бэтээров, бээмпэшек – кого откуда, и пытаться организовать из этого хаотичного, перепуганного, грязного сборища колонну для движения.
      Горцы, оказывается, отошли, и армии теперь была поставлена задача штурмовать горскую столицу. Пехоту снова посадили на броню и – вперед!
      Колонна из нескольких танков впереди, бронетранспортеров, штабных машин, остальной техники, облепленной солдатами, была похожа на длиннющую змею. Никакого боевого прикрытия с боков. Изредка проходили над ними вертолеты.
      Почти до самого города двигались без приключений. Снег стаял. Гусеницы и колеса бронетехники месили черную жидкую грязь. Недалекие горы тонули в облаках. Но на подходе к мосту через реку, за которой начиналась столица, по колонне начали бить крупнокалиберные пулеметы. Им помогали снайперы. Каждая боевая машина, проходившая по мосту, тут же попадала под прицельный перекрестный огонь. Сидевшей на броне пехоте приходилось несладко. Пошли потери.
      Прямо на глазах у Перевалова-младшего убило сидевшего рядом пацана-одногодка. Он даже не успел понять, как это случилось и откуда стреляли. Просто вдруг судорожно, с захлебом вздохнул пацан, рванулся вперед грудью, словно что-то крикнуть вдогонку хотел, да и обмяк тут же, стекленея останавливающимся взглядом, а пониже левого предплечья стало, набухая и расползаясь, проступать сквозь грязный камуфляж багровое пятно.
      Под еще более яростный огонь попали в самом городе. Стреляли, казалось, из каждого дома, каждой подворотни. Уже несколько машин подбили горцы из гранатометов. Ощетинившаяся, как еж, колонна тоже отстреливалась. Солдаты спешивались, бежали, занимали позиции, опять запрыгивали на броню, снова отстреливались, спрыгивали и бежали... Но все очень хаотично, беспорядочно, без всякой согласованности. Да и какой тут порядок, если вместо убитых, раненых или просто обеспамятевших от страха офицеров во многих взводах и ротах командовать вынуждены были сержанты, в лучшем случае – прапорщики.
      В хаосе этом уже невозможно было даже просто передвигаться. Вглубь города колонна продолжала втягиваться по инерции, оставляя на своем пути все больше убитых и раненых.
      Скоро от нее осталось одно название. Горцы, свободно ориентируясь на своих улицах, рассекли колонну на отдельные части и теперь с жестокой хладнокровностью добивали деморализованных, отчаявшихся людей, помышлявших только о том, чтобы просто выжить.
      Доставалось не только от горцев. Из-за аховой связи свои иной раз начинали палить по своим.
      Убитых и раненых почти не подбирали. Санитарные машины горцы уничтожали еще при въезде в город. Другой же медпомощи не было. Лишь в боковом кармане камуфлированного бушлата имелся пакет с промедолом да еще в прикладе автомата – обмотанный кровоостанавливающим жгутом бинт.
      Невероятно, но бронетранспортер, где находился Перевалов-младший, еще продолжал пульсирующими толчками двигаться. Солдаты да тронувшийся их лейтенант уже не огрызались на огонь противника (давно расстреляли весь боезапас, лупя от страха в белый свет, как в копеечку), а лишь судорожно вжимались в броню, моля, чтоб пронесло и вынесло наконец куда-нибудь в безопасное место.
      Не пронесло и не вынесло...
      Скорее всего, их бронетранспортер напоролся на мину. Перевалов-младший почувствовал вдруг, что какой-то страшной обжигающей силой его оторвало от брони и подняло в воздух. На краткий миг зацепил взглядом развороченную машину, окровавленную в солдатском сапоге ногу над ней. Но тут же замельтешил рой звездочек в глазах, пошла красная пелена, и сознание отключилось...
      Перевалову-младшему крупно повезло. Его подобрали пробивавшиеся из окружения десантники. И раны оказались не смертельные: несколько осколков в левой руке и заднице да небольшая контузия.
      Но он рано радовался. Полевой госпиталь, куда привели его десантники, был переполнен. Везде кровь, гной. Обезболивающих средств не хватало. Резали так, на живую. Врачи сбились с ног. С часу на час ждали машины, чтобы хотя бы тяжелораненых отправить на Большую землю. Десантники же ждали к вечеру вертушку. Снова отправляться в путь по враждебной земле после всего увиденного и пережитого совсем не хотелось, и Перевалов-младший напросился к десантникам.
      Как чувствовал!..
      Позже узнал, что колонну с ранеными, где предназначалось быть и ему, по дороге расстреляли горцы. Полностью, до единого человека!
      Ну, а он в компании раненых десантников и завернутых в черную фольгу трупов благополучно попал в госпиталь. Осколки там вытащили, подлечили...
      Только вот голова с тех пор часто беспричинно болит, и видения – пацан-одногодок с остановившимся взглядом и потерявшая хозяина нога в солдатском сапоге – по ночам мучают.
      А еще вопросы, на которые никак не находится ответов. Зачем их, еще только начавших служить пацанов, бросили в этот ад? Ради чего они там гибли и калечились? Кому нужна эта война?...
      Сын бил Перевалова тяжелыми каменьями этих вопросов, а ему нечем было их отразить. Он чувствовал себя в странном и удивительном положении пожилой курицы, ставшей вдруг яйцом. Он, видевший войну только на экране кино и телевизора, знавший о ней из книг и прессы, был отцом солдата, познавшего весь ее ужас и всю ее грязь изнутри.
      Так что же в таком случае мог ответить он, не воевавший отец, своему воевавшему сыну? Что в любом случае надо гасить пожар, дабы не распространялся он дальше? Да, но тушили ли его вообще? Или только делали вид, что тушат, играя под завесой порохового дыма в свои грязные игры, где на кону огромные деньги? И пацаны-солдатики, собранные со всей страны и брошенные в эту западню, оказались очередной раз пушечным мясом, заложниками «желтого дьявола» и политиков, жиреющих на крови?...
      Не находилось у Перевалова ответов!..

15

      Эта вспышка сыновней откровенности была ослепительной и короткой, как высверк молнии в грозовой ночи. Тем черней и непроглядней следом тьма. Еще более угрюмым, замкнутым и непроницаемым сделался сын. Еще более нездешним. Прочным запором замкнул душу.
      Да Перевалов больше и не пытался в нее лезть. Считал себя не вправе. И помочь ничем не мог. Без любимого дела, без постоянной работы, без той цепкой корневой силы, которая связывала его когда-то с окружающим миром, жизнью и которую стряхнули на нынешнем роковом перекате, как прилипший к лопате пласт дернины, оставив засыхать на продувном ветру, Перевалов и сам чувствовал себя все безрадостней и тоскливей. Что уж говорить о парне, который и корешками-то малыми прорасти не успел: выдернули безжалостно из одной почвы, воткнули в другую и, даже не дав привыкнуть, перебросили хилые растеньица на другой край света – во враждебную, горящую под ногами, каменистую землю. Когда же выжил, вернулся, наткнулся на полное равнодушие к своей судьбе. И те, кто посылал его выполнять их конституционный долг, и многочисленные «белые воротнички», рядом и за ними стоящие, с ледяным безразличием взирали, как подобные Перевалову-младшему, меченые огнем, ребята беспомощно барахтаются в клоаке гражданской жизни.
      Конечно, будь у сына иной склад ума и характера, не походи он так на своего явно растерявшегося в жизни родителя, парень вполне мог бы определиться и в нынешних обстоятельствах. Пристроился бы куда-нибудь охранником. Или занялся б пусть и сомнительным, но неплохо кормящим бизнесом. Пошел бы в бандиты, наконец. Но отцовские гены давали знать себя и тут: мешали легко, как в дом родной, войти, вписаться в окружающую реальность...
      Сын, между тем, менялся на глазах. Даже чисто внешне. Он заметно похудел, щеки впали, кожа натянулась на скулах. Это от их нищенской жизни, бросая камень в Перевалова-старшего, констатировала жена. И он готов был с этим согласиться, хотя по-настоящему они еще не голодали. Готов, если б не подозрительный глянцевый сухой блеск в глазах сына, когда он за полночь возвращался домой. Если б не странное бессвязное возбуждение, сквозившее в его движениях и действиях, хотя при этом даже намека на присутствие алкоголя не было. Если б не подозрительная у парня, никогда этим не страдавшего, потливость: даже в сухую теплую погоду туфли были сырыми, словно по лужам брел. Если б не столь же неожиданная страсть к сахару (никогда раньше не был сладкоежкой), который в определенные моменты мог есть стаканами. Если бы не резкие перепады между сонливостью, апатией и беспричинным весельем. Если бы еще не ряд ранее не наблюдавшихся у него странностей...
      Все стало понятно, когда, убирая комнату сына, жена нашла на его столе, под стопкой старых тетрадей, кусочки ваты с засохшей кровью и два одноразовых шприца: один – использованный, с характерными бурыми пятнами, другой – совершенно новый. Сомнений не оставалось: кололся!..
      А потом пошло все, как в страшном сне.
      Чуть ли не до обеда сын отсыпался тяжелым сном, а встав, начинал кому-то лихорадочно названивать, с кем-то о чем-то договариваться. Потом куда-то убегал и пропадал до глубокой ночи.
      Все чаще к нему стали наведываться гости – такие же, с печатью тайного недуга на челе и лихорадочным слюдистым блеском в глазах.
      Однажды, вернувшись домой раньше обычного, Перевалов увидел в квартире целую компанию парней. У него был свой ключ, и застал он их явно врасплох. Все были сверх меры возбуждены, бессвязно болтливы, а некоторые уже и в блаженной прострации – в самом, в общем, кайфе. На кухне, на плите, булькала в кастрюльке какая-то темно-смолистая гадость, распространяя по квартире сладковато-тошнотворный запах. В комнате сына, где от вони этой было просто не продохнуть, на столе и диване валялись использованные шприцы, окровавленные клочки ваты. На всю мощь ревел проигрыватель.
      В квартиру позвонили. Открыв, Перевалов увидел еще двух юношей с той же самой печатью изъедающего их порока. Они спросили сына, асами, хищно поводя ноздрями, уже устремили свои взоры через плечо Перевалова туда, где отрывалась сейчас эта гоп-компания. Они знали, чуяли, что все для них там есть.
      Обычно выдержанный, Перевалов рассвирепел. Он захлопнул дверь перед непрошеными гостями. Потом стал выдворять развеселую компанию. Молодые люди были уже почти в полном «улете» и плохо соображали, чего от них этот дяденька хочет. И лишь когда он заорал вне себя, что сейчас за ними приедет милиция, что-то перещелкнуло в их задурманенных мозгах, и они сомнамбулически стали просачиваться в приотворенную дверь на лестничную площадку.
      Выпроводив последнего, Перевалов запоздало испугался. Не за себя, хотя в таком состоянии они запросто могли и изувечить. Страшно было, что квартира превращалась в наркотический притон.
      Были потом с сыном и разговоры-уговоры, и истерики, и угрозы, но мало что помогало. Правда, шалманов в квартире с тех пор больше не было.
      Зато стали с завидной регулярностью пропадать вещи. Сначала книги из личной библиотеки Перевал ова, которую он много лет с большими трудами собирал. Потом пропали музыкальный центр, магнитофон, фотоаппарат и другие вещи, подаренные сыну на дни рождения. Следом пошли в ход вещи из гардероба: сначала собственного, потом и родительского.
      Было это и накладно, но еще больше – обидно: сын-то – вор!
      Перевалов, в жизни чужой иголки без спроса не взявший, последнее переживал, пожалуй, даже тяжелее, чем пагубное пристрастие сына.
      Тот же свое воровство никак не признавал, врал, изворачивался. Некогда честный прямодушный мальчик на глазах становился все лживее, циничнее.
      Уже и милиция к нему начала проявлять интерес: то участковый зайдет расспросить, что да как с парнем и как родители на все смотрят, а то вдруг следователь, распутывающий очередную кражу в их районе, заглянет – а не засветился ли тут и их сынок?...
      Бог, правда, пока миловал, но очень уж оскорбительно было Перевалову такое внимание. Однако, с другой стороны, и вина скребла сердце – сын-то чей!
      Но разве учил он его чему-то плохому, предосудительному? Разве подавал пример? Где и как подцепил он эту заразу? Что заставило?
      Рассудком понимал Перевалов, что лично за ним особой вины и не было, таких, как его сын, сама жизнь нынешняя покорежила, и если он, его отец, и виноват, то без умысла и вины. Легче, однако, не становилось. Где-то, наверное, и он, Перевалов, не все, как надо, делал, чтобы сын не мог попасть в такую ситуацию даже в принципе, даже теоретически. Не сумел помочь выработать парню противоядие. Хотя как бы он это сделал, если таких пороков в их стране, пока не сбилась она с курса на светлое будущее, просто не было, потому что не могло быть, по определению, никогда?
      Наркотическая спираль тем временем закручивалась все круче. Легкий конопляный гашиш остался в прошлом. Сын прочно сел на тяжелую наркоту. Когда переносить ломку становилось невмоготу, он соглашался на лечение. Но хватало его не надолго. После нескольких походов то в больницу, то к частникам (и там, и там результат был ничтожный) Перевалов-старший безнадежно махнул рукой. Тем более, что удовольствие было не дешевое, а материальное положение семьи Переваловых становилось все хуже.
      Чаша терпения переполнилась, когда однажды, придя домой, Перевалов, заглянув в плательный шкаф, не обнаружил там своей дубленки. Куплена она была еще в прежние времена с премии за рацпредложение. Дубленки были тогда редкостью, а тут подвернулся приехавший из загранки приятель, который привез оттуда несколько полушубков и уступил ему один из них. Жена поддержала, и Перевалов, пометавшись, решился на такую дорогую вещь. О рацпредложении в КБ много говорили, даже писали в отраслевом журнале. Дубленка тоже была хороша. И долго еще Перевалов одинаково гордился и тем, и другим. Дубленку надевал по праздникам и на выход, а на работу и будничным делам продолжал бегать в простеньком драповом пальтишке с цигейковым воротником. При такой бережливости дубленка могла и дальше служить, тем более что в ближайшем будущем новой не светило. И вот...
      Состояние было хуже некуда: ведь даже отпетые негодяи не плюют в колодец, из которого пьют.
      Сын, как обычно, объявился за полночь. Перевалов не открыл ему.
      – Без дубленки не возвращайся, – сказал через дверь и добавил, проглотив жесткий комок в горле: – Можешь и вообще не возвращаться, раз ты такой...
      Он и не вернулся. Пропал бесследно. Как в воду канул. Словно и не было никогда на свете. Пытались в розыск подавать, на местном телевидении фотографию показывали с просьбой, если кому что известно о пропавшем, сообщить. Безрезультатно!
      Каждую ночь чудились Перевалову за дверью шаги и покаянный голос сына: «Отец, прости, пожалуйста, я дубленку принес!..»
      Перевалов вскакивал, бежал к двери, непослушными руками отворял ее и натыкался на сонную пустоту лестничной площадки...

16

      Жена не простила Перевалову сына. Так прямо и бросила однажды с болью, гневом и злобой ему в глаза: «Сына тебе не прощу!» Словно к позорному столбу пригвоздила.
      Заневестившаяся дочь тоже смотрела косо, и холодом отчуждения веяло от нее все сильнее.
      Девушкой, не в пример папе, она оказалась проворной и богатенького Буратино, как и замышляла, себе нашла. Был он, правда, не из их соплеменников, откуда-то из-за океана, но именно это, похоже, дочь больше всего и устраивало.
      Новоявленного зятя своего Перевалов видел всего раз, да и то очень коротко, когда дочь приходила с ним объявить, а точнее – поставить перед фактом, что она вышла замуж и на днях уезжает на родину мужа, где у него есть свой бизнес и загородный дом.
      Смуглый, непонятной национальности, зять вежливо улыбался, глядя куда-то мимо Перевалова, и молчал. Дочь поминутно радостно оглаживала мужа, как наконец-то подаренную ей давно обещанную дорогую игрушку. Мать, глядя на дочь, тоже сияла и с победоносным видом то и дело поворачивалась к Перевалову: знай, мол, наших, вот как в жизни надо устраиваться!
      Перевалов понял, что она, безусловно, в курсе происходящего, и зять, наверное, у них уже не в первый раз, давно все решено за его спиной, а сегодняшние смотрины пустая формальность.
      Стало обидно, что его напрочь игнорировали, отнеслись, как к пустому месту, и у Перевалова тоскливо заныло внутри. Он показался себе покойником, смерти которого родственники давно ждали и вот теперь с облегчением исполняли необходимый обряд.
      Дочь уехала, и дом совершенно осиротел. Кот слонялся по квартире, обнюхивал углы, поднимал голову, и в изумрудных глазах его читалось недоумение: куда же это все подевались?
      Перевалов раньше и не предполагал, что дети так крепко и надежно могут связывать семью. С детьми она была цельным единым организмом. Сейчас же, когда их рядом нет и, скорее всего, уже больше не будет, оставались наедине друг с другом два – увы – чужих человека, если даже не врага.
      Они были вместе почти четверть века. За исключением нескольких последних лет, прожили достаточно ровно, спокойно, можно даже сказать, благополучно.
      Перевалов и не помнил толком, как они с супругой своей познакомились и сошлись. Случилось это, кажется, достаточно банально, без особых страстей и лирических затей.
      Хотя время на дворе стояло романтическое: она – «уехала в знойные степи», он – «ушел на разведку в тайгу», и оба-два строили «голубые города» (тьфу-тьфу – не в нынешнем пошло-сексуальном смысле), где гремели веселые комсомольские свадьбы.
      Всей этой романтики Перевалов коснулся скользом: съездил разок со студенческим стройотрядом в забытую Богом деревню Козотяпку, где в компании таких же, не умеющих толком держать в руках топор, все лето ремонтировал телятник, глядя на который, принимавшее его совхозное начальство чуть не зашлось в истерике, отомстив, правда, при выдаче окончательного расчета, какого их развеселой компании едва хватило на обратную дорогу и разовый пропой.
      Ну а жену свою будущую Перевалов увидел в первый раз на вечеринке у кого-то из сослуживцев – то ли день рождения был, то ли еще что.
      По части женского пола Перевалов, в отличие от некоторых его сокурсников и коллег по КБ, специалистом не был. Наверное, потому, что необходимого любовного опыта мешала набраться его природная застенчивость, доходящая до робости. Да и парень он был всегда зажатый, не умевший, как другие, быть в компании раскованным, казаться обаяшкой и привлекашкой. И девицы, видимо, интуитивно чувствуя это, не то чтобы совсем его чуждались, но и не льнули особенно. Были, конечно, и с ним «случаи» и «моменты» – с кем их не бывает, но далеко идущих последствий они не имели.
      А тут все произошло как-то само собой, неожиданно легко и просто. Посадили его за стол рядом с русоволосой голубоглазой девушкой, встретились они взглядами и – словно шторы между ними невидимые раздернулись. И пошло дальше, поехало, как по маслу: и красноречие у Перевалова откуда-то взялось, и обаяние, и ответный интерес к нему обнаружился...
      Встречались они недолго – пару месяцев. Поженившись, снимали квартиру (куда же деваться, если его и ее родители жили вдалеке от них), потом, когда родился сын, дали им комнату в семейном общежитии, а после появления дочери – и квартиру, очень хорошую по тем временам, трехкомнатную.
      Людьми супруги Переваловы были разными: более впечатлительная, эмоциональная, энергичная и темпераментная – она, и более спокойный, рассудительно взвешенный, более основательный – он. Она постоянно бурлила в общественном котле, всю дорогу возглавляла местком своего детсадика, где проработала, считай, всю сознательную жизнь, но, странное дело, выше рядового воспитателя так и не поднялась. Перевалов же, избегая, по возможности, общественной суетни, незаметно, вроде бы и звезд с неба не хватая, но методично одолевал профессионально-служебную лестницу.
      И вкусы их далеко не всегда сходились. Супруга любила компании, шумные застолья, хотя сама тяги к спиртному не испытывала, многословные громкоголосые разговоры, песни под гитару, любила и сама выглядеть приятной во всех отношениях, но, главное, значительной женщиной. И поначалу она часто таскала мужа по гостям, на свои коллективные профсоюзные посиделки, устраивала приемы дома, когда Переваловы обжились и заимели квартиру. Самому же Перевалову весь этот шум-гвалт под аккомпанемент посуды претил.
      Оба супруга были книгочеями: покупали книги, выписывали периодику, но и читали тоже по-разному. Не имея гуманитарного образования, Перевалов не поленился заглянуть в программы филологических факультетов и постарался привести свое знакомство с мировой литературой в систему. Жена Перевалова, имея диплом педагога-словесника, наоборот, читала так бессистемно, что супруг просто диву давался. Она хваталась за любую модную новинку, а то и вообще за черт знает что, а потом носилась с этим в поросячьем восторге, как дурень с торбой.
      Да и много чего не совпадало в их взглядах, характерах и вкусах. Нет, конечно, не «лед и пламень», но все же были они разные...
      Это, впрочем, не мешало их брачному союзу держаться долгие годы. Да и усилий для этого особых не требовалось. У каждого имелись компенсирующие друг друга достоинства и недостатки.
      Переваловская супруга при некоторой ее взбалмошности и бабских причудах была женщиной, в общем-то, незлобивой и заботливой, а главное – семейной. В том смысле, что с рвением вила семейное гнездо и, как могла-умела, поддерживала в домашнем очаге огонь. Она была хорошей и практичной хозяйкой и матерью их детей – всегда у нее прибранных, ухоженных, всегда первоочередных в ее заботах. Перевалов это видел, ценил, полагал, что это и есть в семейной жизни главное, а потому терпеливо сносил и вечный по отношению к нему повелительно-хозяйский тон, и часто несправедливые в его адрес упреки-уколы, и многое другое, что ожидает мужчину, в доме которого верх держит женщина.
      Но и мадам Перевалова, наделенная от природы неплохим психологическим чутьем, палку лишний раз не перегибала, прекрасно понимая, что фундаментом их семейного дома является именно он, Перевалов. Она и «запала» на него с первого же дня знакомства, потому что инстинктивно чувствовала, что он для нее, беспородной девушки из районного городка, есть та надежная в обозримом будущем стена, на которую можно спокойно и уверенно опереться.
      Так что их семейный тандем, несмотря на разнозаряженность полюсов, был до поры вполне органичным. А в силу того, что подобных союзов несть числа, то и типичным.
      Новые времена – новые песни. По-иному зазвучал сейчас их семейный дуэт. И чем хуже шли дела у Перевалова, тем меньше в дуэте оставалось гармонии, резче проявлялся диссонанс. Самого Перевалова теперь почти не было слышно, зато соло супруги становилось все злей и укорительней. В ее глазах Перевалов был виноват во всем: и в творившейся вокруг вакханалии, и в том, что из этого моря безобразия он, чистоплюй и замшелый ретроград, не сумел ничего нужного и полезного для своей семьи выудить. И чем дальше, тем явственней звучал в ее партии мотив презрения – презрения к слабаку и неудачнику.
      В глубине души Перевалов понимал, что это ее поведение – своеобразная защитная реакция. Женщина привыкла чувствовать под собой опору, и вот теперь, когда стены зашатались, а фундамент треснул, она инстинктивно отшатнулась, запаниковала и заметалась в поисках новой опоры. Но все равно было обидно, и с каждым днем взаимоотчуждение усиливалось.
      А обиднее всего было то, что раскаляющейся злостью на него и презрением заражались дети. Только виноват ли он в том, что из нормальных обеспеченных детей превращались они в золушек, брошенных в поток мутной жизни?
      Сын пропал в этом потоке бесследно. Унес он в неизвестность и дочь с ее смуглым принцем. Кто следующий?...
      Следующей стала сама мадам Перевалова.
      С ней, как и с дочерью, случилось все внезапно. Для самого Перевалова, во всяком случае. Крупно ей повезло. Наконец-то счастливый билет выпал: нежданно-негаданно наследницей стала. Одна из ее тетушек, у которых жена Перевалова поначалу, перебравшись в город из райцентра, квартировала, завещала племяннице старенькую однокомнатную «хрущобу» на окраине.
      Об этом Перевалов узнал, когда тетушку давно похоронили, а супруга его вступила во владение наследством. Сама она его в известность после того и поставила. И тут же предложила в «хрущобу» съехать, добровольно, по-хорошему оставив ей трехкомнатную квартиру. Дескать, получай свою долю и – прощай, расходимся, как в море корабли. Об оформлении и прочем пусть не беспокоится, она это берет на себя...
      Тяжелым, тягостным был тот разговор. Неприступной каменной глыбой стояла перед ним супруга. Словно и не было до этого четверти века совместной жизни. Она начала совпадать, или уже совпала, с нынешней жизнью, – догадался Перевалов и понял, что им, двум отрезанным от семейного каравая ломтям, больше не соединиться.
      Супруга (теперь уже бывшая) действительно все обтяпала быстро: и развод, и размен. Перевалов оглянуться не успел, как оказался в «хрущобе» времен первых лет панельного домостроения.
      Квартира была сильно запущена. Ни средств, ни сил на ремонт у покойной тетушки, видимо, не было. Беленые потолки мучнисто-серого цвета покрыла сеть мелких трещин. Обои во многих местах полопались, свисали клочьями. Эмалированные раковины в ванной и на кухне облупились, давно потеряли всякий вид, смесители текли. Булыжного цвета линолеум на полу вышоркался кое-где аж до бетонных перекрытий. На электроплите непонятно какого цвета, работала одна едва дышавшая конфорка. В квартире успел прочно поселиться нежилой дух. Оставшаяся здесь полувековой давности старомодная обветшавшая мебель – гнутые скрипучие стулья, продавленный диван, металлическая кровать с панцирной сеткой, буфет, комод да плешивый ковер над койкой только усугубляли мертвенность запустения.
      Впрочем, Перевалов был настолько шокирован новым поворотом судьбы, что не только разглядеть, понять-то долго не мог – где он и как сюда попал. Несколько дней провалялся на диване, тупо уставясь в потолок. Он ничего не видел, не слышал, не воспринимал.
      Из затянувшейся прострации вывел его голос, звучавший не рядом, не вне, а где-то внутри него. Чей, кому принадлежал – мужчине ли, женщине – Перевалов не разобрал. Может, он и вообще был бесполый. Голос звал его. Слов было не разобрать, но Перевалов прекрасно понял их смысл. А сводился он к тому, чрезвычайно для него важному, что на старой квартире его дожидается сын. Он нашелся, он пришел...
      Перевалов сломя голову помчался на старую квартиру. Сына там не было. По квартире ходили чужие люди, распаковывали коробки и узлы, расставляли мебель. На его вопрос, не появлялся ли здесь молодой человек такой-то наружности, недоуменно пожимали плечами. И о том, куда делась женщина, жившая в этой квартире, тоже ничего не знали. Обмен был сложный, многоступенчатый...

17

      И наступила для Перевалова новая эпоха, новая эра – бессемейного одинокого существования.
      Так уж выходило, что Перевалов никогда раньше не жил один. В детстве рядом были родители, в армейской казарме и студенческой общаге тоже говорить об одиночестве не приходилось. Потом – своя семья, работа: домочадцы и сослуживцы, родственники, друзья и знакомые. Ходили друг к другу в гости, общались, перезванивались, переписывались. Все это создавало питательную среду и атмосферу его жизни.
      С годами атмосфера становилась разреженней, а в последнее время и вовсе дух выходил из нее, как из проколотой футбольной камеры. Родители давно умерли. Единственная родная сестра жила на другом конце страны, и как-то не очень они роднились. Друзья и знакомые тоже постепенно исчезали с горизонта. Прошли времена, когда Переваловы принимали у себя и сами заглядывали в гости. Кто-то «забурел» и стал чураться их, к другим идти с пустыми руками казалось неприличным, а что нести, если у самих с голодухи мышь в холодильнике повесилась?
      Теперь вот он один на один с собой в неродной, унылой, как мглистый день поздней осени, квартире.
      Хорошо, хоть его любимец, сибирский кот, с ним. Не стала претендовать на него супруга, посчитав, видно, что оба они ненужные, бесполезные существа – обуза для приличной женщины...
      Однако надо было выкарабкиваться, жить дальше. Этого требовал инстинкт самосохранения. Но прежней воли к жизни уже не было.
      Внутренний стержень треснул, тоска и усталость довершали дело. Душа опустела, как покинутый дом, и апатия стала верным спутником Перевалова.
      Ничего не хотелось ему делать. Тем не менее, инстинкт был еще до конца не сломлен и заставлял думать о хлебе насущном. Да и о коте, единственной теперь родной душе, не следовало забывать.
      На счастье Перевалова, в продмаге, кварталах в двух от его дома, освободилось место грузчика, и ему удалось туда устроиться, правда, после некоторых сомнений по поводу его немолодого уже возраста и подозрительно интеллигентной наружности, с какой, если ты не студент, таким делом обычно не занимаются.
      Кроме Перевалова, в магазине работали еще два грузчика. Один был ему почти ровесником, хотя в силу испитости и потасканности выглядел старше, другой, по той же причине, смотрелся ровесником, хотя был лет на пятнадцать моложе. Чувствовалось, что оба они хорошо спелись и спились, являют собой единый организм, с утра озабоченный тем, как поправить здоровье, а к вечеру – как дойти до полной кондиции. В процессе решения этих двух насущных проблем делали они и все остальное: разгружали продуктовые машины, подносили к прилавкам товар, убирали пустую тару...
      Непреходящие свои проблемы грузчики решали без особого напряга, можно даже сказать, виртуозно. У воды жить и воды не напиться – говорилось явно не про них. Главной их задачей было сделать утечку незаметной. Способов для ее решения они знали уйму. И если у карточных шулеров всегда в нужный момент оказывался на руках лишний козырь, то у этих магазинных искусников – емкость с тонизирующим содержимым. Чаще всего – водка. И хотя алкать они как истинные специалисты своего дела могли все, что льется, безусловное предпочтение по патриотическим соображениям отдавали национальному напитку.
      Перевалова поначалу они встретили радушно. С его появлением сам собой замыкался классический треугольник алкогольной геометрии. Однако очень быстро они поняли, что жестоко ошиблись: в треугольник Перевалов не вписывался.
      Не сказать, что был он непьющ в принципе. Вовсе нет. Позволял себе и в праздники, и на разного рода торжествах – от семейных до производственных. В старые добрые времена любил по выходным литр-другой разливного пивка с вяленой рыбкой выкушать. В общем, нормально потребляющим мужиком был. А вот что не нахрюкивался до безумия – это да. И в рабочее время в рот не брал.
      Последнее обстоятельство новых «коллег» Перевалова, пожалуй, больше всего и покоробило. Еще бы! Пока они где-нибудь в укромном уголочке за мешками приводят себя в чувство, он работает. Уединятся через пару часиков продолжить лечебные процедуры – опять он не с ними, снова ящиками-коробками гремит, таскает-перетаскивает, маячит перед ними живым укором – водка в глотке застревает. Продавщицы на него не нарадуются, зато на них волчицами смотрят, загрызть готовы.
      Ну не пьешь ты – больной там или малахольный – ладно, хрен с тобой, но чего ж ты, падла, выщелкиваешься, чего ты другим жить не даешь? Ты ж не в лесу один, ты – в коллективе! А коллектив уважать надо.
      – Тебе бы, земеля, поближе к народу надо быть, – намекнули Перевалову для начала. А когда тот намек не воспринял, стали «делать выводы».
      В злокозненности они тоже оказались настоящими артистами. То под локоток «нечаянно» подтолкнут, когда Перевалов к прилавку лоток со сдобой несет. Булки, естественно, – на грязный пол. То мимо подставленного Переваловым плеча мешок сахара или крупы опустят при разгрузке. Мешок с высоты борта – оземь, лопается, содержимое рассыпается. «Коллеги» в крик: не мог аккуратнее мешок принять! А то еще какую-нибудь пакость придумают... И старались, чтобы все прилюдно было, чтобы видели все, из какого места у этого вшивого конструктора руки растут.
      Но, несмотря ни на что, Перевалов не «исправлялся». Однако и бойцы были из тех, кто на полпути не останавливается.
      Однажды в коробке с дорогим импортным вином не досчитались трех бутылок. Переполох! Продавщицы на алкашей своих косятся. Хотя и на них вроде бы не похоже. Во-первых, больше пузыря за раз обычно не берут и пропажу так замаскируют, что долго не хватишься. А во-вторых, не дорос их организм до благородных напитков. Слаще нумерованных портвейнов они отродясь ничего не пили. Так что – алиби!
      А тут как раз один из «бойцов» заскочил в бытовку за куревом и «случайно» заметил в шкафчике Перевал ова эти самые бутылки – стоят три в ряд, рядом с ботиночками, нарядными этикетками сверкают. А еще трезвенником прикидывался, честного изображал!..
      Первый раз Перевалов столкнулся с подлостью в таком неприкрытом виде.
      Надо отдать должное хозяину: не бросился он в милицию, просто тут же рассчитал Перевалова и отпустил с миром. Хотя для оскорбленного подозрением Николая Федоровича мир этот был хуже наказания.

18

      Он опять замкнулся в панельном склепе своей «хрущобы» и, пока оставались от расчета в магазине деньги, выходил раз в три-четыре дня на микрорайонный мини-рынок купить себе и коту рыбы, хлеба и молока, которые здесь были ощутимо дешевле, чем в продмагах.
      Нынешняя зима выдалась холодной. Намерзшись в старом пальтишке в очередях, Перевалов спешил домой, но и в квартире с чуть теплыми батареями согреться было трудно. Перевалов наливал коту в блюдце молока, ставил на плиту чайник, натягивал старый свитерок под пиджак, а потом, когда кипяток был готов, устраивался на рассохшемся стуле образца середины столетия за таким же древним журнальным столиком и включал телевизор.
      Кроме тусклых лампочек в комнате и туалете да на ладан дышащей электроплиты, включать в квартире было больше нечего. Другие электроприборы отсутствовали, радиоточка обрезана (видно, тетушка отказалась от нее еще при жизни).
      Оставался черно-белый доисторический телевизор. Кроме него да кота, пообщаться Перевалову в квартире было не с кем. Они были теперь самыми близкими ему существами, хоть как-то скрашивавшими его одиночество.
      Перевалов включал телевизор, гладил вспрыгивавшего на колени кота и говорил ему, кивая на телевизор: «Сейчас эта старая рухлядь опять начнет нас пугать страстями-мордастями...» И не ошибался.
      Прихлебывая жидкий и несладкий чай, Перевалов привычно смотрел в голубой экран и ежился в нервном ознобе.
      Во времена, когда у него была по призванию и душе работа, семья и нормальная жизнь вокруг, в которой он занимал свое прочное место, Перевалов не особенно задумывался о смысле существования.
      Смысл заключался, наверное, уже в том, что он, Перевалов, работал и был на хорошем счету, мог содержать семью и растить детей. И на производстве, и дома он был нужен, востребован, включен, как любили писать тогда в газетах, в «созидательный процесс», который, как сейчас начинал понимать Николай Федорович, их жизнью и двигал. Не все, разумеется, в этом процессе удовлетворяло и грело, многое хотелось исправить, но разве не в нужном направлении он развивался, не достойны ли и благородны были его конечные цели – свобода, равенство, братство и достойная жизнь всех, а не избранных?
      Но где они, те цели и направления? Все смешалось на их плоту, все смешалось... И вот уже честь не по труду, как когда-то, не по тому, что доброго ты после себя оставил, воздается, а по тому, сколько и насколько ловко или дерзко сумел хапнуть, украсть, смошенничать. Не честью в деле утверждает себя большинство тех нынешних, кто рвется к богатству и власти, а чудовищным обманом, грабежом, кровью и насилием. Ну а те, кто никуда не рвется, не имея либо сил, либо желания, просто барахтаются в оставляемой сильными и крутыми грязи, пытаясь выжить, не захлебнуться в ней окончательно.
      Вот и весь на сегодня смысл жизни: одни грабят и жируют, другие, на это неспособные, влачат и прозябают. Вот уж поистине – время вывихнуло сустав, жизнь окривела, мир сошел с ума!..
      Или, закрадывалась жуткая мысль, только один он и спятил? Разве мало людей его эпохи и даже его поколения прекрасно уживаются с нынешней жизнью? А вот он родился в ненужное время и в ненужном месте. Хотя при чем здесь время и место, если не умеешь перестраиваться на нужный лад? Как же он был самонадеянно глуп, когда заявлял на заре нынешних перемен, что если честен, порядочен, добросовестен, если не за что стыдиться, то и перестраиваться не надо. Теперь жизнь смеется над ним и показывает кукиш; бывший его парторг как плыл, так и продолжает плыть, а он идет ко дну. И правы были древние, утверждая: времена меняются – и мы меняемся вместе с ними. Но, может, все проще: одни способны жить в настоящем, словно ничего до этого не было, другие – нет. В математике это, кажется, называется «марковский процесс», вспомнил Перевалов и еще раз уныло подумал, что, конечно же, дело в нем самом, в его плохо приспосабливаемой натуре, в ущербном менталитете, которому не всякая среда и атмосфера в жилу.
      В общем, кто не успел, тот опоздал, а кто не сумел – погиб...

19

      Деньги от расчета в магазине стремительно подходили к концу. Надо было что-то предпринимать. Николай Федорович стал захаживать на оптовый рынок, расположившийся на самой окраине города, минутах в двадцати ходьбы от дома, в надежде что-нибудь подзаработать.
      Эта большая, огороженная забором из бетонных плит, площадка круглый год была забита фурами и рефрижераторами «дальнобойщиков» с мясом, разными продуктами, овощами и фруктами. Больше всего приезжало машин с юга. По утрам сюда устремлялись оптовые покупатели со всего города. Мелькали ящики, коробки, мясные туши, мешки. Висел над рынком многоязыкий говор.
      Работа здесь – разгрузить-загрузить, поднести-перенести – не переводилась, но и охотников на нее имелось с избытком. Причем, не чета ему, Перевалову – мужиков, едва переваливших в большинстве своем на четвертый десяток, крепких, напористых, цепких, зорко следящих за посторонними на своей территории. Были тут свои лидеры, свои отношения и сферы влияния. Белую ворону и «чайника» Перевалова вычислили фазу, едва он в первый раз появился на площадке, и к серьезной работе не допускали. Да и на «несерьезную» – уборка территории, например – попасть из-за конкурентов-бомжей и алкашей, которые глотку готовы были перегрызть, нечасто удавалось. А уж забросить незаметно мелкому оптовику в легковушку несколько ящиков куриных окорочков было вообще большой удачей. Но и с тех грошей, какие удавалось поиметь, следовало «отстегнуть» «бригадиру» за возможность находиться на площадке.
      В общем, и тут было, как везде. И как везде, ему и здесь не находилось места...
      А дома, у порога, его встречал кот. Он терся о ногу, с голодным вопросом заглядывая хозяину в глаза. И Перевалову все чаще нечего было своему любимцу ответить. Николай Федорович брал кота на плечо, тот прижимался полосатой мордой к его уху и начинал громко мурлыкать, словно утешая и ободряя: мол, не расстраивайся, обойдется, Бог даст. Перевалову и впрямь становилось легче.
      Перевалов принес его когда-то в дом совсем еще маленьким котенком, более пятнадцати лет прожил с ним, не расставаясь, и любил его, как еще одного своего ребенка. Пожалуй, никто из домашних не был так привязан к нему, как Перевалов. И кот отвечал ему полной взаимностью, только в нем по-настоящему и признавая хозяина. Они чем-то неуловимо схожи были. Во всяком случае, чувствовалась в переваловском питомце своя порядочность и даже интеллигентность. Кот никогда не воровал, не попрошайничал. Когда приходили гости, он встречал всех в коридоре, и каждому, как собака, протягивал, вызывая изумление, мягкую мохнатую лапу. (Этому его научила дочь). А потом величаво, с чувством собственного достоинства удалялся и не появлялся, пока все не расходились. Он был добрейшей души животным, совершенно незлобивым, не мстительным, как некоторые кошки, ни разу никого не укусил, не исцарапал. Ему неведомо было, что такое враги. Окажись кот на улице, думал иной раз Перевалов, ему бы там не выжить.
      Теперь, оставшись вдвоем в этом враждебном мире, они чувствовали еще большую нужду друг в друге. Перевалов стал замечать, что он разговаривает с котом не только как с живым человеком, но и равным собеседником. Кот, не мигая, смотрел на него изумрудными глазами и, казалось, все понимал. Иногда сам отвечал что-то на своем кошачьем языке. И Перевалов тоже его понимал. Если бы рядом не было этого пушистого друга-собеседника, Перевалов от тоски и одиночества точно бы сошел с ума.
      Особенно – когда вышел из строя телевизор. Ремонту этот ветхий аппарат уже не подлежал, а потому просто пылился в углу комнаты. Перевалов по-прежнему садился со стаканом чая за журнальный столик напротив него, подолгу отрешенно смотрел на помертвевший экран, вздыхал и говорил привычно устроившемуся на коленях коту: «Вот и закрылось наше окно в мир».
      Без телевизора к хроническому недоеданию прибавился еще и информационный голод. Сначала Николай Федорович, пытаясь хоть как-то утолить его, захаживал в ближайший магазин радиотоваров, чтобы постоять возле всегда включенных телевизоров, но быстро намозолил глаза персоналу и вызвал подозрения. И в очередной такой визит, когда Перевалов, ушам своим не веря, слушал об отречении старого кормчего в пользу своего молодого, только-только появившегося на политическом Олимпе, преемника, два дюжих охранника его просто выперли за дверь.
      Смена кормчих обсуждалась на каждом углу. Мнения были разные, как погода в берущей разгон весне: то оттепель растапливала снег, то морозец ударял гололедом. Многие ждали перемен к лучшему, надеялись, что уж этот-то – молодой, бодрый, спортивный, непьющий, ни в чем предосудительном не замеченный – навороченное до него выгребет и исправит. И вообще даст прикурить!..
      Перевалов уже ничего не ждал и ни на что не надеялся. Для него лично, знал-чувствовал, лучше уже не станет. И верно...
      Когда сошел снег и начала пробиваться первая весенняя травка, заболел кот. Его мучительно рвало даже от воды, живот раздуло. Он едва передвигался. Потом и вовсе слег. Кот с трудом приподнимал голову, глядя наПеревалова больными, полными слез и тоски глазами, и слабо шевелил хвостом в ответ на прикосновение хозяйской ладони.
      Перевалов, умостив его в большую хозяйственную сумку, помчался в ветлечебницу. Там, чуть не плача, уговорил ветеринара осмотреть кота бесплатно.
      Узнав, сколько коту лет, ветеринар сразу же предложил его усыпить. Эта процедура освобождала Перевалова от многих хлопот, но Николай Федорович наотрез отказался, решив, что пусть его единственный друг, если ему суждено, умрет естественной смертью. Лучше бы подсказали, чем больному помочь. Ветеринар посоветовал капельницу, назвал какие-то лекарства, но когда сказал, сколько это будет стоить, у Перевалова волосы встали дыбом и все оборвалось внутри – таких денег ему не найти...
      Оставалось только смотреть, как доживает последние дни его полосатый друг, терзаясь тем, что ничего уже не в силах для него сделать. Даже покормить толком.
      Хоть покормить бы напоследок!..
      Эта мысль, воспринятая им как последняя воля умирающего, подхватила Перевалова и понесла на базарчик.
      Он не помнил, как очутился в павильоне мясных изделий. С гуляющим ветром в карманах ему здесь делать было нечего. Но неотвязное желание напоследок вкусно покормить кота уже потащило Перевалова вдоль торговых рядов.
      Боже ж ты мой! Какой только вкуснятины тут не было! Истекающая соком розовая буженина, загорелые окорока, толстобокие, перепоясанные шпагатом вареные колбасы, кофейного цвета сервелаты, копченые языки, от которых и собственный немудрено проглотить, похожая на слоеный пирог корейка, тающая во рту пастрома, свиные ребрышки, гирлянды сарделек и сосисок и многое еще такое, чему Перевалов и названий-то не знал, дразнили взгляд, обоняние, возбуждали зверский голод.
      Покупатели разглядывают колбасы, продавцы расхваливали товар, предлагали пробовать, ловко отделяя от мясного тела тончайший пластик. Покупатели с глубокомысленным видом дегустировали, оценивая. Но когда и Перевалов попросил попробовать, продавщица просто махнула в его сторону тыльной стороной ладони, как делают это, отгоняя муху.
      Перевалов понуро побрел дальше. И... не поверил своим глазам: шагах в трех от него, на бетонном полу под прилавком, лежала сосиска. По всей видимости, упала, когда покупателю взвешивали товар. Замечательно! – обрадовался Перевалов, и от волнения у него перехватило дыхание. Народу в будний день в павильоне было мало, и никто не мешал ему вплотную приблизиться к вожделенной сосиске. Оглянувшись для верности по сторонам, он нагнулся и схватил ее. А когда выпрямился, услышал из-за прилавка:
      – Эй, мужик, чего это ты там нашел?
      Николай Федорович вздрогнул от неожиданности. Подавшись всем телом через прилавок, его в упор расстреливала густо подведенными глазами молодая яркая продавщица.
      – Да вот... Валялась... На земле... Я и подобрал... – растерявшись, залепетал Перевалов, протягивая в подтверждение свою находку.
      И не успел Перевалов глазом моргнуть, как молодая халда выхватила сосиску.
      – Да вы что! Я же не с прилавка... Она на полу лежала... – заволновался Перевалов, еще не веря, что лишился сосиски.
      – А свалилась она откуда? – злым пронзительным голосом заверещала продавщица. – С неба? С моего же прилавка. Мой товар, слышишь ты, мой!
      – У меня кот болеет... Покормить хотел... Помрет вот-вот... – заискивающе бормотал Перевалов, все еще надеясь, что продавщица сжалится.
      Но она взвилась еще пуще:
      – Чего?... Твоего кота сосисками кормить? Ну вы посмотрите на него, люди добрые! Я должна его кота сосисками кормить! Это что ж такое делается? Ты сам себе на горбушку хлеба, гляжу, не можешь заработать, а собрался кота сосисками кормить. Конечно... Можно... Чужими-то! Ворованными... Ходите тут, шакалы голодные, а чуть зазевался – тырите, что подвернется. Вали отсюда, бомжатина неумытая!.. – зашлась продавщица в крике, и было в нем столько презрения и ненависти, что Николай Федорович испугался: в красивом еще пару минут назад лице почудился ему злобный волчий оскал.
      «А ведь не какая-то там бесящаяся от жиру „новая русская“. Такая же, едва сводящая концы с концами, баба, которой сегодня, может быть, чуть больше повезло в жизни. Откуда же эта ненависть и уничижение к тем, кому повезло меньше? – недоумевал Перевалов, едва волоча ноги. – Наверное, она таким образом пытается совпасть с жестокой и дикой нынешней жизнью, усвоив ее главное правило: человек человеку – волк!»
      Кот доживал последние отпущенные ему часы. Он лежал на боку неподвижно, и только иногда приоткрывал глаза, которые все сильнее затягивала смертная пелена.
      – Ну поживи еще хоть чуть-чуть, не оставляй меня одного... – шептал Перевалов, сидя на полу рядом с другом, и невольные слезы катились по его щекам.
      Едва заметно, как показалось Перевалову, прощально шевельнулся самый кончик хвоста, хотя кот еще дышал...
      А под утро будто кто толкнул Николая Федоровича в бок. Он вскочил с дивана и бросился в угол, к балконной двери, где было постелено коту. Перевалов встал на колени, осторожно, словно боясь спугнуть, дотронулся до него. Кот еще не остыл, но был мертв.
      Перевалов застонал, обхватил голову руками и так, на коленях, простоял, не двигаясь, пока совсем не рассвело. Потом очнулся, тяжело поднялся, чувствуя, как ноет сердце. Надо было что-то делать дальше, где-то похоронить друга. Можно было закопать его во дворе, за гаражами или еще где-нибудь неподалеку, но Перевалов отверг эту мысль. Кот был в последнее время ему дороже любого человека, а потому...
      Перевалов нашел большую картонную коробку из-под зимних женских сапог, порвал надвое простыню, завернул в тряпку тело кота и положил в коробку. Накрыв коробку крышкой, обмотал ее куском шпагата и, взяв свою скорбную ношу под мышку, зашагал навстречу солнцу. В той стороне, на самой окраине, располагалось одно из городских кладбищ.
      Перевалов решил похоронить друга возле забора, неподалеку от кладбищенских ворот. Он выбрал местечко посуше, еще не занятое могилами, и только сейчас вспомнил, что забыл лопату. На глаза попался ржавый железный прут от оградки, и он взялся ковырять им землю.
      – Мужик! – окликнул его кладбищенский рабочий. – Ты чего тут скребешься?
      – Хороню, – мрачно отозвался Перевалов.
      – Кого? – не поверил рабочий и подозрительно посмотрел на коробку.
      – Кота, – неохотно пояснил Перевалов. Очень уж ему сейчас не хотелось ни с кем объясняться.
      – Кота?!. – удивленно присвистнул рабочий и рассердился: – Тебе тут что, кладбище животных? Да ты знаешь, что здесь для самых богатых, крутых и блатных место зарезервировано?
      – Он не просто животное. Он как человек. Даже и лучше многих. Он – мой друг, – сказал Перевалов, пропустив мимо ушей слова о «богатых и крутых».
      Рабочий покрутил пальцем у виска, присел на бугорок и закурил, глядя на странного мужика, вздумавшего похоронить животину на человеческом погосте да еще в самом престижном месте.
      Перевалов продолжал ковырять землю.
      Рабочий был Перевалову ровесник, не первый год промышлял кладбищенским трудом, сталкивался здесь со всяким, но такое видел впервые. Впрочем, он давно разучился чему-либо удивляться. Особенно, когда дело касалось жизни и смерти. Поэтому, еще немного посмыкав свою цигарку, философски заметил:
      – Ну, если друг, то куды попрешь... Друг он и в любой шкуре друг... – помолчал и сказал: – Ты это... Кончай скрести-то. Много ли такой железякой нацарапаешь. Передохни пока. Я сейчас...
      Рабочий, кряхтя, поднялся и пошел к видневшейся неподалеку хозяйственной постройке, откуда вернулся вскоре с лопатой. Титановый, отлично заточенный ее штык, изготовленный скорее всего на бывшем оборонном предприятии, был насажен на короткий, прочный и легкий черенок. Все говорило о том, что сей шанцевый инструмент принадлежит профессионалу.
      Рабочий несколько секунд целился взглядом в расковырянное Переваловым место, потом вонзил в землю заступ.
      Действовал он артистически. Перевалов даже забыл на время о своем горе и невольно залюбовался работой.
      Очень скоро аккуратная могилка с идеально ровными краями была выкопана. Перевалов, встав на корточки, осторожно опустил на дно обувную коробку с телом кота и бросил на ее крышку комок холодной весенней земли. Заступ опять споро замелькал в руках кладбищенского рабочего, и вот уже на месте ямы вырос холмик. Рабочий деловито обхлопал его со всех сторон заступом, и получилась маленькая плоская пирамидка. Он подобрал с земли прут, которым Перевалов ковырял землю, и воткнул его в основание могилки. Потом порылся в карманах, вытащил обрывок черной муаровой ленты, на которой еще различались золотые буквы, и повязал ею, как галстуком, воткнутый в землю прут.
      – Чтобы знал, где искать, когда проведывать будешь приходить, – сказал он.
      – Спасибо, – задрожавшим голосом поблагодарил Перевалов, и его стали душить копившиеся весь сегодняшний день рыдания.
      Рабочий неловко потоптался и ушел. И снова вернулся. Вместо лопаты в руках у него была отпитая примерно наполовину бутылка водки, на горло которой, как колпак, был надет верх дном пластмассовый стаканчик.
      – Давай помянем, – просто сказал он, налил до краев и протянул стакан Перевалову...

20

      Похоронив кота, Перевалов словно завис в невесомости. Ни сидеть, ни лежать, ни ходить не мог. Мыслей в голове тоже не было. Лишь сполохи отрывочных сумбурных видений, в которых мелькали то дочь, то жена, то кто-то из бывших сослуживцев или знакомых, но чаще всего – сын и кот. Иногда являлись они к нему оба разом: кот на плече у сына что-то нашептывал-мурлыкал ему в самое ухо. И оба, казалось Перевалову, укоризненно косились на него: что же ты, отец, нас бросил? Мы – здесь, ты – там. И звали: присоединяйся к нам, втроем и веселей, и на душе легче...
      Так прошла неделя, началась вторая, а на девятый день выпадала родительская суббота. Перевалов засобирался на кладбище.
      Когда субботним утром Николай Федорович очутился на дороге, ведущей к кладбищу, ему показалось, что он попал на первомайскую демонстрацию. Неширокое шоссе было забито машинами и людьми. Разноцветная толпа, путаясь под колесами машин (или, наоборот, авто путались под ногами людей), несла в руках живые и бумажные цветы, лопаты и грабли обихаживать могилки, сумки с поминальной снедью. Шли поодиночке и целыми семьями, старые и малые. Зарождаясь у конечной остановки городского транспорта, шествие растянулось на километр.
      Возле центральных ворот кладбища табунились торговые и общепитовские палатки с печеньем и конфетами, пивом и прохладительными напитками, дымящимися на мангалах шашлыками и варившимися тут же, в больших кастрюлях на газовых горелках, пельменями. В кроны обступивших кладбище сосен уносились вызывающие слюну дымы и запахи. Тут же продавали цветы, похоронные венки, восковые свечи, миниатюрные иконки, ладанки и прочие церковные причиндалы.
      Толпа роилась вокруг этой импровизированной ярмарки, закручивалась в водовороты, галдела, как стая вспугнутых ворон. И если бы не кладбищенская ограда впереди с выглядывающими из-за нее крестами и надгробиями, могло показаться, что шумит вокруг народное гуляние.
      К кладбищу Перевалов шел мимо пристроившейся на самом его краю белокаменной с золотой маковкой часовни. Она была забита людьми. Шла служба. Через распахнутые настежь двери доносился густой, но кристально чистый, прямо-таки колокольный бас дьякона.
      Привалов невольно приостановился. Лучезарная золотая маковка подпирала голубое безоблачное майское небо, а из дверей в вышину рвался дьяконовский бас. Слов было не разобрать. Но чудилось, что это возносится молитва Богу за всех них: безвременно ушедших, бесследно сгинувших и здравствующих, но уже словно умерших.
      Николай Федорович подумал, что хорошо бы свечки за рабов Божьих сына и кота поставить, но вовремя вспомнил, что ни денег, ни даже, наверное, права на это у него нет: всю жизнь был неверующим. Да и молится ли церковь за усопших животных – тоже не знал.
      Перевалов пошел дальше и вскоре вместе с толпой влился на центральную аллею кладбища. Ощущение, что ты не то на демонстрации, не то на массовом гулянии, здесь еще более усиливалось.
      Этот город мертвых с зеркальной точностью отражал бытие живых, чему живые больше всего и способствовали.
      Когда Перевалов девять дней назад хоронил своего кота, он много чего узнал от словоохотливого кладбищенского рабочего. Например, кого, где, как и за сколько хоронят. Неимущим одним взмахом экскаваторного ковша вечный покой устраивался на самых задворках кладбища, за которыми шел сплошной лес. Но чем весомее была «отстегнутая» денежка, тем ближе и престижнее отводилось для похорон место. И если когда-то надгробия центральной аллеи сплошь пестрели золотом имен уважаемых в городе людей – крупных руководителей, ученых, деятелей культуры и искусства, генералов, то сейчас, подступив к самой дороге, их заслонили собою персональные мемориалы братков и цыган – по нынешним меркам, видимо, особей куда более важных и уважаемых.
      Памятники бандитам отличались суровой монументальностью и отсутствием архитектурных излишеств. Специфику их профессии подчеркивали высеченные на камне эпитафии обычно следующего содержания: «Спи спокойно, братан. Мы за тебя отомстим». Братки и поминали так же мрачно и немногословно – чисто конкретно. И чем больше в себя вливали, тем больше походили на высоковольтные опоры с прикрученными к ним табличками «Не влезай – убьет!».
      Цыгане почему-то любили ставить усопшим соплеменникам стопроцентно реалистические памятники в полный (а то и более) рост на ступенчатых, похожих на мавзолеи, постаментах. Говорили, что в них они вмуровывали по своему обычаю ценности, якобы необходимые покойникам в загробной жизни, вводя в искушение гробокопателей, которые со времен древних фараонов ничуть не перевелись. Цыганские изваяния очень смахивали на памятники стародавним вождям, которые до сих пор еще нередко встречаются в городах. (Закрадывалось подозрение, что и делали их одни и те же люди, вовремя, правда, переквалифицировавшиеся на выпуск новой продукции).
      Постаменты цыганских памятников ломились от снеди, спиртного и фруктов. Все отменное, вкусное, дорогое. Вокруг клубились маленькие семейные таборы с мужчинами, женщинами и ребятишками. Их гвалт и ор разносились далеко по округе. Возле некоторых постаментов, также богато накрытых, было всего по два-три человека, которые, словно погадать приглашая, зазывали проходивших мимо помянуть своих чавал.
      Кое-кто – явно жаждущего и страждущего вида – охотно заворачивал. Но такие готовы были помянуть хоть черта с рогами, лишь бы налили. Остальной же народ, неодобрительно косясь на нечистое цыганское изобилие, торопился к своим могилкам.
      Перевалову цыгане тоже зазывно махнули, но он, с трудом справившись с голодным спазмом, отвернулся. Однако подумал: вот уж кто умеет всегда, везде и ко всему приспособиться – не гаданием, так косметикой или тряпками, не ими, так золотом с наркотиками будут промышлять. И при любом режиме, при любой погоде остаются на плаву. Вот у кого надо учиться совпадать!..
      Хотя, как понял, и цыгане цыганам рознь. Мелькали на кладбище и другие чавалы, гораздо более затрапезные. Они шныряли между могильных оградок, где уже вовсю поднимали стаканы за помин души, и попрошайничали.
      Нищим вообще сегодня было раздолье. И центральную аллею, и боковые ее ответвления они обсыпали, как тля кусты. Откуда и слетелись-то! Хотя чего удивляться: такие дни в их профессии год кормят, грешно упустить... И действительно, до полудня еще далеко, а в целлофановых мешках, сумках, авоськах перед нищими уже полным-полно всего: и конфеты, и печенье, и домашняя выпечка, и разная другая снедь, и фрукты...
      – Подайте помянуть ваших близких, подайте... – слышалось с обочин чуть ли не на каждом шагу. Подавали. И просто отдавали оставшееся с поминания. Уносить с кладбища по не известно кем установленному обычаю нельзя, грех. Потому – нищим. Пусть лучше они, никакими предрассудками не обремененные, унесут жратвы от пуза на неделю вперед.
      А почему бы и ему не присесть тоже где-нибудь тут и не протянуть просящую руку, подумалось почти неделю не евшему Перевалову. Он даже приостановился от этой удивительной мысли. Но замешательство было недолгим. Он прекрасно знал, что не смог бы, даже если б сильно захотел, для него это все равно, что догола раздеться. Не то что для господ нищих, паразитирующих своим ремеслом на жалости и людской скорби.
      Аллея была длинная, и по ней можно было еще шагать и шагать, поражаясь особенно явственному здесь контрасту богатства и нищеты, помпезного блеска и сирой убогости. Но давно пора было (он и так слишком увлекся) навестить могилку полосатого друга.
      Перевалов вернулся к воротам и пошел вправо вдоль ограды, вспоминая и отыскивая глазами то место. Довольно быстро он нашел его, еще издали увидев обрывок муаровой ленты на воткнутом в землю железном пруте.
      Здесь было тихо, спокойно. Умиротворяюще шумели над головой сосны. Разноголосый людской гул едва доносился сюда. И Перевалов мысленно поблагодарил кладбищенского рабочего, позволившего ему совершенно бескорыстно похоронить друга в этом замечательном местечке. Николай Федорович присел на корточки, огладил рукой холмик, поправил чуть покосившийся прут с лентой и подумал, что хорошо бы и ему упокоиться здесь, рядом. Да только кто же его сюда положит?... Подумалось и о сыне: если нет в живых (а чем дальше, тем больше Перевалов в этом переставал сомневаться), то где лежат его косточки? А как здорово было бы тут им всем троим, в стороне от шума и суеты! Перевалов представил себе рядом с едва заметной могилкой кота еще две, побольше, и вздохнул. А еще поймал себя на мысли, что думает о себе живом, как о мертвом.
      Да он уже и не живой, если разобраться. Ходячий покойник. А может, он из тех, кто попал случайно в другое измерение, в параллельный мир, из которого никак не может найти выход? Какая, в сущности, разница! Главное, что нет выхода.
      И вот уже жизнь позади, ждать от нее нечего, надеяться не на что, существовать не для чего. Остается тихо дотлевать в скорлупе своей ненужности, или...
      Это «или», как уголек в костре, выстрелило в мозгу Перевалова и уже больше не исчезало, то притухая, то вновь разгораясь...
      Николай Федорович не помнил, сколько времени пробыл он в состоянии задумчивой отрешенности. Очнулся оттого, что кто-то тряс его за плечо:
      – Мужик, эй, мужик!..
      Тормошила его средних лет женщина. Перевалов с трудом поднялся на затекших ногах с корточек. Мимо проходила хорошо уже выпившая компания. Женщина, по всей видимости, была оттуда.
      – На! – протянула она едва початую бутылку водки и пакет с чем-то съестным.
      – Что вы, что вы!.. Не надо... – растерянно забормотал Перевалов, поняв, что показался женщине побирушкой.
      – Бери, бери! – совала женщина. – Мы уже напоминались. Не нести же домой? Грех!..
      Перевалов прижал к груди бутылку и пакет, не зная, что и сказать в ответ, а женщина уже догоняла свою компанию. Поплелся домой и Перевалов.
      А дома голодный Николай Федорович обнаружил в пакете целое богатство. Там были пирожки с ливером, сладкая булочка, кусок печеной курицы, пластики тонко порезанной копченой колбасы, половинка свежего огурца, жареная рыба, несколько шоколадных конфет и даже большое желтое яблоко. Если добавить сюда еще и почти полную бутылку водки, это было настоящее пиршество, при виде которого у Перевалова в первые мгновения так закружилась голова, что он чуть не свалился.
      Перевалов долго размышлял, за помин чьей души ему выпить сначала: сына или кота? С одной стороны, девять дней коту, а с другой – сына ему как-то не пришлось помянуть вообще. Хотя, конечно, кто ж его точно знает: жив ли, нет... В конце концов решил не делить – пить за обоих фазу.
      Потом он помянул родителей, а следом и то гигантское единое многонаселенное пространство, в котором он появился когда-то на свет и которое четыре десятка лет было его великой и доброй родиной. При воспоминании о ней у Николая Федоровича текли слезы и хотелось несбыточного – повернуть время вспять. Но можно было только прокрутить назад ленту памяти. А вспоминалось почему-то плохо. Кадры прошлой жизни очень смутно просматривались через грязное окно нынешней.
      Малопьющего, ослабленного Перевалова хмель одолел быстро. Еще не добравшись до половины содержимого бутылки, он опьянел.
      Появилось ощущение легкости, некоторой приподнятости, утишилась сердечная боль-тоска, не отпускавшая его в последние месяцы. Через пару рюмок жизнь и вообще перестала казаться безысходным тупиком: стоит еще немного выпить-закусить – и все наладится.
      Но, потрескивая где-то глубоко в подсознании, продолжал тревожно давать знать о себе уголек «или». Он, как часовой на посту, не давал Перевалову полностью забыться.
      Хмельной сон, правда, еще через рюмку сморил его. Сон сопровождался видением непонятных абстрактных узоров, цветовых пятен, странного и пугающего свечения, словно Перевалов заглядывал куда-то за грань бытия. А перед утром все это схлынуло, и появились они...
      Как и тогда, кот сидел на плече у сына и что-то нашептывал-мурлыкал ему в самое ухо.
      – Ребята, вы опять пришли! – обрадовался Перевалов. Кот с сыном прервали свою «беседу» и, не мигая, воззрились на Перевалова.
      – Так что же ты, отец? – услышал он укоризненный и в то же время требовательный голос сына. – Почему не идешь к нам? Заждались мы тебя.
      Перевалов очнулся, открыл глаза, еще находясь на границе бреда и яви. Квартира была пуста, но он знал, чувствовал, что они здесь, рядом. Стоит только опять смежить веки...
      – Да, да, мои родные, я сейчас... Сейчас... Я быстренько. Нищему собраться – только подпоясаться...
      Перевалов тяжело поднялся. Начинавший уползать хмель вызывал головную боль, но теперь это уже не имело значения.
      – Сейчас, ребята, сейчас... Подпоясочку только для себя найду... Да в ванной же она!..
      Перевалов зашел в ванную комнату, с трудом взгромоздился на край ванны и стал отвязывать бельевую веревку. Нога его едва не сорвалась с края, и он чудом не загремел вниз. Отвязав, неуклюже спрыгнул на пол и сел на край ванны перевести дух. Николай Федорович закрыл глаза – они стояли перед ним в дверном проеме ванны и ждали.
      – Поторопись, отец, – незнакомым, не терпящим возражений тоном сказал сын, – самое время настало...
      – Да, да... – послушно закивал головой Перевалов и стал дрожащими руками делать петлю.
      Наконец он справился с этим занятием и привязал конец петли к полотенцесушителю. Потом накинул петлю на шею и зажмурился.
      Кот уже не нашептывал сыну на ухо, а сидел на плече, похожий на глиняную копилку, торжественно и строго. Так же строг и торжественен был сын.
      – Давай, отец! – сказал, словно скомандовал, он.
      Перевалов подогнул ноги и повис, не доставая коленями до дна ванны. Петля, медленно затягивавшаяся на его шее все эти годы, сделала последний решительный рывок.
      ...Плот стал стремительно уходить из-под ног. Соскользнув с обглоданной водой древесины, Перевалов на миг очутился в пустоте. Но тут же со всех сторон навалились мокрые бревна и стали перемалывать его, как попавшее в жернова зернышко. Трещали кости, лопались позвонки и связки, сперло, а потом и вовсе остановилось дыхание, в глазах вспыхнул фейерверк. Перевалова накрыла волна ужаса. Ему захотелось позвать неизвестно кого на помощь, он даже попытался крикнуть, но из передавленной петлей гортани раздался только протяжный хрип...

* * *

      Прибывшие милиционеры и врачи «скорой» единодушно констатировали отсутствие признаков насильственной смерти, то есть чистейший суицид без всякого криминала. Труп освободили от петли, положили на носилки и унесли в машину.
      – Был человек – и нету... – вздохнул слесарь и покосился на слегка оттопыренный карман своего пиджака.
      – Все мы там будем! – философски заметил дворник, с внимательным интересом проследив за взглядом слесаря.
      – Только не таким вот образом, нет, не таким! – возразил хозяин эрделя. – Бог дал, Бог и взял, а не сам себя...
      – Знать, приперло крепко, – предположил дворник.
      – Нет, все равно... – стоял на своем хозяин эрделя. – Надо было еще потерпеть немного. Ну хоть чуть-чуть. Ведь жизнь, сами видите, потихоньку налаживается. А с нашим новым президентом – тем более.
      – Для кого? – удивился слесарь. – Для вас, коммерсантов-спекулянтов?
      – Ну что вы так! – загорячился хозяин эрделя. – Во всем обществе подвижки в сторону улучшения чувствуются. Да и, что ни говорите, поздно уже нам сворачивать. Надо по новой дороге учиться ходить, к новому пути приспосабливаться.
      – Ага, – мрачно сказал слесарь, снова поглаживая себя по оттопыренному месту. – Один вон уже попытался...
      – Да ладно, – рассердился дворник, – чего воду в ступе толочь. Если есть у тебя там что, – мотнул он головой в сторону оттопыренного пиджака слесаря, – то пошли, помянем раба Божьего.
      – Пошли, – с видимым облегчением согласился слесарь. Они вышли из квартиры. Хозяин эрделя устремился за ними.
      – Мужики, давайте ко мне! У меня и закусочка есть, и пузырек вам в помощь соображу.
      Слесарь с дворником переглянулись и враз согласно кивнули.
      Переваловский сосед, отомкнув квартиру, пропустил вперед гостей и кликнул собаку, все это время беспокойно топтавшуюся на лестничной площадке. Эрдель поднялся и поплелся к своей двери. На пороге остановился, повернулся и, будто окончательно прощаясь с ушедшим в мир иной, громко, горько-тоскливо, словно старуха-плакальщица на похоронах, завыл. И от этого леденящего нутряного заупокойного воя сделалось всем не по себе...

Александр Варакин

      Bapакин Александр Сергеевич родился в 1954 году в г. Саранске. Окончил Мордовский Государственный Университет. Специальность: инженер-электрик. Печатается с начала 80-х годов.
      Автор двух поэтических сборников, нескольких книг по исторической проблематике. Рассказы публиковались во многих коллективных прозаических сборниках...
      Лауреат Международного конкурса фантастических рассказов (1980).

Любовь (рассказ)

      Изрядно пожил Веселов на этом свете. Не верил он ни в Бога, ни в черта. Молодость провел бурную и соответственно фамилии. Особенно любил он женщин и девушек. Если кто-то сказал бы, что Веселов пропустил хоть одну, то с его стороны мог уже не рассчитывать на взаимопонимание. Много сердец разбил Веселов, потому что и девушки к нему сами тянулись, будто его медом намазали чуть не с самого рожденья.
      Но оттрубила молодость, незаметно прошла и перестроечно-рыночная зрелость, – теперь старость занесла подагрическую ногу над порогом веселовского холостяцкого жилья, что на четвертом этаже девятиэтажки. Стал Веселов уже не тот: провожал взглядом красавиц и не очень, – ни одна не подвигала его на суету. И сам себе признавался: нет, не тот он теперь. А если оглянуться назад, то и подруги ни одной вспомнить не может. Все они превратились в общий собирательный образ чего-то легкодоступного, а потому и мало желанного. Может быть, только одна Марина и осталась в его памяти ярким, теснящим душу эпизодом, дай то потому, возможно, что, когда заночевал он у нее в общежитии нефтехимического техникума, прятался под казенной кроватью, откуда его доставали шваброй бдительные вахтеры, откуда потом сиганул прямо в трусах по коридору до раскрытого окна, через которое вынырнул и успел ухватиться за ветку раскидистого дерева. Чем оно было – кленом или дубом? – Веселов уже не мог припомнить. Но красавица Марина нет-нет да и всплывала в воображении – манящая, желанная, молодая... Еще, помнится, говорили они с нею о Боге. Тогда это было редкостью.
      Марина осталась искрой, тонким лучом, что связывал нынешнего Веселова с тем, давним. Свет Марины помогал Веселову в его рассуждениях о Боге и был как бы воплощением самой Любви к ближнему. Особенно радовался Веселов, что тогда так все произошло, что спустился он по дереву и убежал, и что Марину он, кажется, не тронул, только полюбовался на нее несколько недолгих минут. Это неосуществленное и ему самому придавало вес в его нынешних суждениях.
      Не по моде и не от страха перед смертью обратился Веселов к Богу. Обратился всерьез. Покрестился, принял первое причастие, и теперь стал примерным прихожанином в новом храме, построенном на собранные народом средства.
      О Боге Веселов думал много и с удовольствием. Несмотря на то, что учили Веселова атеисты-материалисты, он в физических и химических законах мира видел прежде всего проявления Сверхъестественного, Его высокого разума, который недоступен пониманию и требует лишь единственного – веры в Него. Верил Веселов искренне, но, как бывший безбожник, не мог остановить свою мысль, которая хоть и зиждилась на вере, но тем не менее часто желала доказательности. Многими бессонными ночами думал Веселов о Боге и пришел наконец к выводу, что Бог есть Любовь. Не та любовь, которая озаряла всю его жизнь и которую любовью-то назвать будет неправильно: она суть всего лишь совокупление. А Любовь к ближнему, готовность поделиться последним и принять от ближнего абсолютно все – от покаяния до побоев и самой смерти.
      Идя по улице, Веселов часто встречал бывших любовниц и коротких знакомиц. Многие жили сейчас счастливой жизнью, любили своих мужей, которых, возможно, любили и тогда, когда любили Веселова. Многих лиц Веселов не мог узнать, а они, улыбчивые или с гримасой боли, отвечали на его мимолетный взгляд: я тебя знаю, Веселов, ты дон-жуан. Иди мимо, счастью моему не мешай.
      А ведь на месте любого из этих мужей мог оказаться он сам... Стольким женщинам наобещал Веселов жениться, стольких обманул!.. Не обещал одной лишь Марине, да и то потому что не успел.
      Да, говорил Веселов самому себе, глядясь в тусклое зеркало. Бог есть Любовь. Бог есть самоотречение, и скоро я буду совсем готов самоотречься, а значит, сумею хоть на шаг приблизиться к Нему. Это мой удел, и хорошо, что не создал семьи, не привязал к себе ни одного человека. Возможно, даже уйду в монастырь, ибо Господу нелишни самоотверженные слуги Его.
      Так думал Веселов и сейчас, разглядывая свое обрюзгшее лицо и рыхлое тело – то, чем он не так уж и давно покорял женщин. Смотреть на себя было неприятно, и потому даже в эту минуту Веселов думал о Боге. Любя ближнего своего, от себя отрекись и даже невзлюби, – так формулировал для себя Веселов и считал, что это по-православному.
      Редкая радость – звонок в дверь!
      Смиренно пошел Веселов отпирать дверь и застыл, увидев на пороге старую нищенку с испитым лицом и ароматами вокзала.
      – Подожди, – сказал ей Веселов, но, смутившись, раздумал идти за подаянием и сказал: – Проходи на кухню, сейчас накормлю тебя чем-нибудь.
      Раздумывая, нищенка приостановилась в коридоре. Но решила, что если разуется, то создаст хозяину еще большие неудобства, и прошла на кухню прямо в растоптанных сапогах.
      – А ты художник? – спросила, тыча грязным пальцем в небольшой этюд, среди многих работ Веселова украшавший стены коридора.
      – Храм Христа Спасителя. Недавно писано, – подтвердил Веселов. – Опохмелиться хочешь? – попросту, как давней знакомой, предложил он.
      – Кто ж откажется? – хихикнула старуха, обнажив беззубый рот, показавшийся Веселову неопрятным.
      Достал из холодильника банку с огурцами, порезал хлеба и, не сильно поспешая, отправился в комнату, где добыл из бара непочатую бутылку. Вернувшись, обнаружил, что нищенка жует пустой хлеб.
      – Выпей вот для начала, – сказал сочувственно.
      Она опрокинула две рюмки подряд и взяла со стола огурец. Веселов тем временем уже поставил на огонь сардельки.
      – В Господа Бога нашего Иисуса веруешь? – по-деловому спросил старуху, когда она пыталась укусить огурец, который был ей не по зубам.
      Веселов бросился мелко нарезать другой огурец и налил ей в бокал огуречного рассола.
      – Верую, как же. А вот не скажешь ли мне, художник, что есть Бог?
      На этот вопрос Веселов давно готовился ответить кому-нибудь и с удовольствием сказал:
      – Бог внутри нас. Он есть Любовь.
      – Это я знаю, – вздохнула нищенка. – Почти сорок лет. Тем и жила, пока бездомной не стала.
      – Дети выгнали? – догадался Веселов.
      – Нет детей. Фирма.
      – Это ты Бога прогневила... На-ка вот с собой на дорожку.
      Он сунул ей пятьдесят рублей и начатую бутылку. Потом хлопнул себя по лбу и, схватив с огня сардельки, разложил их по блюдечкам.
      Нищенка налила себе еще водки, запила ее рассолом, а сардельку аккуратно положила в грязный полиэтиленовый пакет, куда перед этим отправила огурец.
      – Спаси, Господи, веселый ты человек, Веселов.
      Он слышал, как она прошла дверь, как зазвучали шаги по площадке, но никак не мог стронуться с места. Наконец бросился за старухой:
      – Постой-постой, а ты-то кто?
      – Испугался? – обернулась она со ступенек. – Не бойся, не колдунья. Я тебя у одного бомжа на чердаке по телевизору видела. И картинки твои тогда еще понравились.
      – Как звать-то тебя, сестра?...
      – Мариной кличут, брат, Мариной.

На веревочке (рассказ)

      Висит себе Дмухан Дмуханович на веревочке, глаза прикрыл, ветерком его покачивает. Нарочно повис Дмухан Дмуханович: грустно ему стало. Петельку хитрую-хитрую придумал, к корсетику хитрому-хитрому пристегнул – висит, людей пугает, а сам слушает.
      – Ну, сколько раз тебе повторять! – говорит Дарья Ивановна внучке Марусе. – Горлышко заболит.
      «Это про меня!» – радостно думает Дмухан Дмуханович.
      – Не будет тебе мороженого, – заканчивает Дарья Ивановна и уводит Марусю в детский сад, качнув Дмухана Дмухановича плечиком под пяточку.
      Завертелся Дмухан Дмуханович на веревочке, в голове закружилось, чуть было глаза не открыл. «Вот, – думает, – хорошо, что не заметили. Ребенка бы напугал. Надо было другое место выбрать – на площади, перед мэрией».
      – Ему-то уже хорошо, – слышится Дмухану Дмухановичу. – Он свой кайф получил. А нам что делать?
      «Это про меня, – думает. – Завидуют, что отмучился. Знали бы, что жив, не завидовали. Теперь снимать будут, протоколы составлять, искусственное дыхание и все такое...»
      – Ему-то хорошо, – продолжает между тем Иван Семенович Николаю Егоровичу про кого-то третьего. – У него зять в ларьке торгует. У него зять ему каждое утро по сто грамм подносит. А нам что делать?
      «Никакого зятя у меня нет, никаких ста граммов... Значит, не про меня, – вздыхает Дмухан Дмуханович. – Опять не заметили. Не то место выбрал».
      Прошли алкаши, даже не взглянули на висящего.
      – Ку-ку, ку-ку!.. – считает часы кукушка в чьей-то квартире. Восемь утра насчитала.
      «Так это же моя кукушка!» – догадывается Дмухан Дмуханович. И жалеет, что забыл гирьку подтянуть: кто знает, сколько тут еще висеть... Ничего, скоро выйдут на лавочку старушки – уж тогда засуетятся.
      Выходят – Аполлинария Кузьминична, Анна Ступановна и Аглая Фемистокловна.
      – Глянь-ка, Нюра! – обращается Аглая Фемистокловна к Анне Ступановне. – Видишь, висит?
      – Где? – поражается Анна Ступановна, но тоже видит и вскрикивает: – Мать честная! Повесили!..
      «Это про меня! – думает Дмухан Дмуханович. – Теперь начнут слезы лить да причитать. А я – вот он, жив-здоров: доброе утро, бабушки, я еще кого хочешь переживу, а за сочувствие – спасибо!»
      – И впрямь висит, – говорит Аполлинария Кузьминична, тетя Поля. – Не вижу, с какого там числа? Только горячую или обе фазу?
      – Горячую, на месяц! Чтоб им пусто было. Нет, опять не про него...
      Висит Дмухан Дмуханович еще минуту, вторую, и вдруг до него доходит: а ведь устроил он себе «повешение» аккурат под ящиком для овощей, что на четвертом этаже у Владимира Ильича, зятя Аглаи Фемистокловны. А если упадет сундук?... Нет, сейчас об этом лучше не думать.
      Зачесался нос у Дмухана Дмухановича: комар сел. Больно жалит! Подтянул Дмухан Дмуханович незаметно так левую руку, с часами, согнал комара, почесал нос. Уже пятьдесят восемь минут висит он в качестве упокойника, а никто на него внимания не обращает.
      «Зря, зря я здесь-то, – думает. – Надо было на Красной площади. Или перед Белым домом».
      Руки затекли. Горлу больновато. Надо было другую конструкцию выдумать.
      Вздохнул. Довисел еще пару минут – и стал из веревочки выпутываться. Невнимательный народ.
      Идет Дмухан Дмуханович в подъезд, на старушек не глядит.
      – До чего невнимательный! – слышит голос Аполлинарии Кузьминичны.
      – Нерусь, однем словом, – поясняет Анна Ступановна.
      – Битый час провисел, думал, не заметят. Своим знак подавал.
      А может, он с ночной смены? – говорит Анна Ступановна.
      Тогда пущай поспит, намучилси, – разрешает Аполлинария Кузьминична.
      Приходит Дмухан Дмуханович домой, завтракает и действительно ложится спать. Но не спится ему: вот на балкон упали грязные струи – это Владимир Ильич огурцы в ящике поливает. Лодырь из соседнего подъезда опять включил на всю катушку «Гуд бай, Америка, о!». Его сверстники суетятся у мусорных баков, разбрасывая содержимое. Как всегда, одного в бак засунут и крышкой накроют – развлечение такое. Гогочут и матерятся, не стесняясь. У них сленг теперь одинаковый – что у мальчиков, что у девочек.
      Встает Дмухан Дмуханович и подходит к окну. Смотрит на свой город, на страну свою и вспоминает рабовладельческий Советский Союз. Все эти годы он его вспоминает. Может, и не его, а юность свою безмятежную...
      Подтягивает гирьку на часах: пусть идут.
      Содрогнулся и загудел металл балконного ограждения – то оторвался все же и устремился к земле ящик с огурцами. Каждый год что-нибудь – то дефолт, то ящик...
      А дефолт по-ихнему – это по-нашему умолчание.

Александр Громов

      Громов Александр Витальевич родился в 1967 г. в г. Подольске Московской области. Когда не было еще года, родители переехали на постоянное жительство в г. Куйбышев (Самара). Военную службу проходил в Афганистане. Награжден медалью «За боевые заслуги». Заочно окончил Литературный институт им. Горького (семинар В. Шугаева). В 1996 г. стал лауреатом Всероссийской литературной премии СП России «Русская повесть».
      Автор трех книг: «Легкое терпкое вино» (1997), «Слава Богу за все» (2000), «О Любви» (2003). Публиковался в журналах «Москва», «Русская провинция», «Русское эхо», «Всерусскій соборъ».
      В настоящее время – председатель Самарской областной писательской организации России.

В. Л. (рассказ)

       Светлане Солнцевой с благодарностью

 

1

      Девушка позвонила в пятницу. Виктор Михнеев как раз намазал на хлеб масло и собирался пить кофе.
      Запахивая полы халата, он прошлепал в комнату, снял телефонную трубку и недовольно произнес:
      – Слушаю.
      – Можно переговорить с Виктором Львовичем Михнеевым? Голос у девушки показался напряженным, и Михнеев еще недовольнее буркнул:
      – Я слушаю.
      Девушка заторопилась:
      – Извините за беспокойство. Я хотела показать вам стихи. Мне посоветовали именно вам...
      – Ми-илая де-евушка, – протянул Михнеев, – при Союзе писателей существует литературная студия, там есть замечательный поэт Дмитрий Шадрин, очень милый и добрый, обратитесь к нему.
      Девушка помолчала и грустно вздохнула:
      – А мне советовали показать именно вам.
      «Вот ведь», – подумал Михнеев, вспомнил про стынущий кофе и согласился:
      – Хорошо. Приходите в Союз в понедельник после двенадцати, спросите меня. В трубке после быстрого «спасибо» раздались короткие гудки.
      Михнеев только направился на кухню, как телефон зазвонил снова. День начинался отвратительно. Но, видимо, не у всех: на том конце провода царило беспробудное веселье.
      – Хорош спать! – бодро поприветствовала трубка.
      – Я не сплю.
      – Молодец! – поддержала трубка.
      – Я ем.
      – Хорош жрать! Время делать бабки!
      Михнеев молчал, с некоторых пор подобная легкость бытия раздражала его. Трубка пояснила:
      – Старик, надо срочно к завтрему стихи на свадьбу. Сваргань, а я вечерком заскочу и бобы привезу... Ну, ты че, жуешь, что ли, там все? Хочешь, вместе на свадьбу завалимся, сам прочитаешь?
      Михнеев поморщился и спросил:
      – Сколько?
      – Чего сколько? А, ну как всегда, наверно, по червончику. – Да нет, строчек сколько?
      – Чего? – опять переспросила трубка и обиделась: – Чего ты херню всякую спрашиваешь, сделай, как всегда, и все. Ты же у нас надежда русской литературы, в конце концов.
      – Как звать-то?
      – Кого?
      – Кого-кого... молодоженов.
      – А, этих... Он точно Коля, а она, кажись, Наташа. Три рубля – и наша! Во! Я тоже стихами могу.
      – Чем они занимаются?
      – Кто?
      – Мо-ло-до-же-ны.
      – А-а... Да хрен их знает. Слушай, какая тебе разница, ты поздравление напиши, а не статью про производство. Хоп? Давай дожевывай, а я заскочу вечерочком.
      Михнеев вернулся к остывшему кофе и машинально подумал: «Эх, товарищ милый Коля, тяжела в семействе доля, три рубля цена Наташе, нету девки в мире краше, – и чертыхнулся: – Вот привяжется же такая гадость».

2

      Девушка появилась в Союзе писателей в половине первого и, заглянув в комнату, где вокруг большого стола сидели пятеро еще не утративших доперестроечной важности и достоинства пастырей слова, робко произнесла:
      – Извините...
      Пять голов медленно обратились в сторону юного создания.
      Девушка кашлянула:
      – А как мне найти Михнеева?
      Четыре головы также неторопливо вернулись к газетам, а та, что была ближе к двери, секунд через пять снизошла:
      – Он сейчас подойдет. Подождите.
      Девушка, не решившись войти в комнату, осталась стоять в коридоре, и за те десять минут, что ждала Михнеева, не услышала из комнаты ни звука, словно это было хранилище слов, где каждое оберегалось с религиозной преданностью: непосвященным здесь становилось неуютно и страшно, как на заброшенном капище.
      Михнеев появился в сером, удачно подобранном по крепкой фигуре, плаще и с совсем не вяжущейся с респектабельным обликом дерматиновой сумкой через плечо, какие обычно носили раньше молодые специалисты.
      После патриархального вида хранителей слова он показался девушке совсем молодым; она сразу догадалась, что это тот, кого она ждет, и чуть подалась ему навстречу.
      Михнеев тоже догадался, что это звонившая в пятницу девушка. Было в ней что-то трогательное и полузабытое, словно из доброго прошлого. «Студентка, – определил Михнеев, – курс первый-второй».
      – Подождите минуточку, – сказал он и прошел в комнату.
      В комнате послышалось шевеление, словно с места на место перекладывали пуховики и подушки, потом донесся звякающий, будто треснувший колокольчик, звук и чей-то глухой голос: «Иди, только скорей». Михнеев появился уже без плаща и сумки.
      – Вы принесли рукопись? – спросил Михнеев, и девушке стало неприятно от того, как он осмотрел ее.
      Она достала из пакета и протянула серого цвета общую тетрадку и, как показалось Михнееву, в последний момент попыталась задержать тетрадь у себя, ему даже пришлось легонечко выдернуть ее из рук.
      Михнеев раскрыл тетрадь и одним краешком рта улыбнулся:
      – Почерк хороший, это уже неплохо... А данные ваши где-нибудь указаны?
      – Что? – переспросила девушка.
      – Напишите, вот хотя бы на обложке, как вас зовут, и, если есть, телефон. Девушка взяла тетрадь, и снова Михнеев отметил ее нерешительность.
      – Вот, – протянул он девушке ручку.
      Та взяла ручку, чуть подумала, быстро что-то написала на оборотной стороне обложки, вернула тетрадь и прямо посмотрела на Михнеева.
      – Гм, – Михнеев не ожидал такого взгляда, глаза у девушки были небольшие и строгие. – Приходите в следующий понедельник.
      – Как – в следующий?... – Девушка испугалась и невольно потянулась к отданной тетради.
      – Ну, сейчас же я не буду читать... – перебил Михнеев и как-то так повел рукой в сторону комнаты, что, мол, вы сами понимаете, какая тут обстановка. – Я прочитаю спокойно все дома, а через неделю мы с вами встретимся и поговорим.
      – Хорошо, – решила девушка и направилась к выходу, но, пройдя немного, обернулась и сказала: – До свидания.
      – Всего доброго, – отозвался Михнеев и ушел в комнату, крепко прикрыв за собой дверь.

3

      Всю неделю Михнееву было не до серой тетради.
      Сначала понадобилось писать статью об одном предприятии, где догадались производить суперпрочный строительный материал на основе куриного помета. То ли сама идея так потрясла Михнеева, то ли стоявший на предприятии запах, то ли сам директор, потрясающе похожий на курицу (именно на курицу, а не на петуха) да при этом еще легко заикавшийся на букве «к», что Михнеев два дня никак не мог подступиться к материалу, и лишь когда уже отступать было некуда, встал в четверг в шесть часов, принял холодный душ и одним махом накатал положенные восемь страниц.
      Вторник же и среду потратил на чтение романа одной задыхающейся от тучности старушки. Писала старушка также тучно и с придыханием. И Михнеев подумал, что по рукописи графомана можно, наверное, определять его внешность.
      Впрочем, роман был не без приятностей. Старушка описывала свою бурную молодость, которая пришлась как раз не на самое веселое для страны время. Для нее же существовала только ее юность, и старушка представлялась Михнееву молодой стройненькой брюнеткой с немного нерусскими большими черными глазами и почему-то постоянно хохочущей. Он еще подумал, что вот бы на этом материале написать повесть о том времени: кругом страх, лагеря, труд до изнеможения, а героине хоть бы хны, она молода и ей весело жить. А ведь так и было. «Скажут потом, украл», – лениво подумал о возможной повести Михнеев, продолжая листать рукопись.
      Теперь, покончив с куриной статьей, он тут же, хотя и не успел дочитать старушечьего романа, заглянул на последние страницы и накатал на него рецензию.
      «Поперло», – пронеслось в голове Михнеева, и он повез статью заикающемуся директору, тут же, что показалось совсем невероятно, получил за нее весьма приличный гонорар и отправился в Союз писателей сдать тяжким бременем оттягивающий плечо старушкин роман.
      В Союзе сообщили, что у местночтимого поэта вышла книжка и в пятницу все приглашаются на вечер, а после – на банкет.
      – На пьянку, – уточнил Михнеев.
      – Бан-кет, – строго пресек вольности секретарь правления, помолчал и добавил: – А потом уже пьянка.
      Михнеев вспомнил, что в субботу у студенческого приятеля день рождения, и вздохнул.
      Все равно четверг получался относительно свободным, срочной халтуры не было, и Михнеев решил просто почитать набранные в Союзе писателей журналы, положил на тумбочку у изголовья кровати и серую общую тетрадь. Однако дело не дошло даже до журналов.
      Заявился знакомый, с которым некоторое время работали в одном газетном отделе, и начал жаловаться на жену: мол, она сказала, что он дурак.
      – Правильно сказала, – поддержал Михнеев, злясь, что и этот вечер пропал. Знакомый же, пропустив замечание мимо ушей, продолжал хныкать:
      – Хорошо тебе, ты холостой.
      – Плохо мне, плохо, – снова не в тон отозвался Михнеев и в очередной раз отметил удивительное свойство халтурных денег – они никогда не задерживаются. То, что добывается настоящим трудом, всегда расходуется не спеша, основательно, по нескольку раз прикинешь, стоит ли именно так их тратить, а с этими же – Михнеев уже доставал полученные сегодня куриные деньги – расстаешься легко, как утром со случайной женщиной.
      В воскресенье, уже ближе к обеду, Михнеев наконец вырвался со дня рождения однокашника. По дороге купил каких-то куриных полуфабрикатов, сварил себе бульон и весь день отпаивался им. Причем в башке занозой засела единственная тупая до неимоверности мысль: сколько можно было изготовить строительного суперматериала, если бы съеденные им куры остались жить на пользу обществу.
      Впрочем, Михнееву было всего тридцать пять и организм с последствиями банкетов и дней рождений справлялся достаточно скоро. К вечеру он почувствовал себя лучше, выключил телевизор, доел бульон, и тут на глаза ему попалась серая тетрадь.
      «Ага», – подумал Михнеев.

4

      В начале тетради почерк был ровный и по-девчоночьи старательный. И девчонка представлялась такой же старательной хорошисткой, все у нее было правильно и как раз о том, о чем пишут в ее возрасте: мама, сестра, школа, каникулы, еще неясные мечтания и, может быть, предощущение иного мира, который вдруг приоткрывался краешком в звездном небе, в яркой майской зелени, в падающих снежинках, и эти отголоски будущих возможных открытий выбивались из общей старательности. А, впрочем, вот и о снежинках:
 
Ложатся редкие снежинки,
Осенних луж скрывая грязь,
И вот уже на стеклах льдинки
Зима рисует, наклонясь.
 
      Сколько ей тогда было – двенадцать, тринадцать?
      Потом пошло такое же старательное подражание, через которое проходил каждый, и почему-то почти всегда у талантливого русского ребенка переплетаются Шекспир и Есенин – разум ссорится с душою...
      Однако почерк становился быстрее и вдохновеннее, вот, наконец-то, она влюбилась. И, разумеется, несчастливо.
      Правильно сказал Олеша: у истоков каждого творчества стоит неразделенная любовь.
      Михнееву вспомнилась его первая настоящая любовь к девушке, которая училась классом старше и была для него чем-то вроде священной тайны, прикосновение к которой так же желанно, как и смертельно опасно. Пока он служил в армии, девушка вышла замуж, а ефрейтор Михнеев написал первые стихи.
      Михнеев то опускал тетрадь, вспоминая свое, то снова принимался делать карандашом пометки, и вдруг поймал себя на ощущении, что некоторые строчки ему знакомы.
      Впрочем, Михнеев знал, большинство стихов в юношеском возрасте очень похожи и близки по настроению и темам, более того, когда лет восемь назад его приставили от писательской организации к школьному творчеству и три года подряд он был завален детскими тетрадками, ему приходилось встречать практически одинаковые стихи, присланные с разных концов области. Но таланты, разумеется, были. Михнеев очень старался тогда помочь им: выбивал деньги на различные семинары, проталкивал подборки в газетах, таскался по разным литературным местам, подбадривал, настраивал, увлекал, заставлял, и сейчас он мог бы гордиться, что почти в каждой областной газете были, так сказать, и его воспитанники. Но Михнеева это не грело. Наоборот, ему отчего-то становилось неловко, когда он встречал кого-то из своих бывших учеников, словно обманул их.
      Об одной истории вообще вспоминать было стыдно, собственно, после нее он и оставил в покое детей. Была там у него любовь, правильнее – страсть, к одной красавице. Она заканчивала школу, писала и в самом деле неплохие стихи, а он настолько ошалел от нее, что таскал с собой везде, где только она могла блеснуть своим талантом. Она и правда блистала, только неизвестно, чем тогда больше восхищались: стихами или ее изумительной красотой? Он даже всерьез подумывал, не жениться ли, но Господь уберег: она закончила школу и канула где-то в пространствах между Питером и Москвой.
      А вот уже строчки прямо-таки чуть ли не уставшей женщины:
 
Как просто все у вас, мужчин,
Вы или грешны, или святы...
 
      Нет, откуда-то он определенно помнил эти строчки. Может, читал это уже где-то опубликованным. И та девушка читала и просто по девичьей простоте вписала понравившиеся стихи в свою тетрадь. Это тоже случается. И часто, между прочим.
      Михнеев глубоко вздохнул, словно старый учитель, уставший от одних и тех же шалостей меняющихся из года в год учеников и пролистал несколько страниц. Его вдруг привлек год под одним из стихотворений. Нигде больше дат не было, а тут с точностью до дня было помечено, что стихотворение написано почти шесть лет назад. Он прочитал последнюю строфу, стоящую над датой:
 
Только нервно сжаты мои коленки,
Разрывая в клочья твои старанья.
Мне казалось раньше любовь – как птица,
А теперь – лишь смачный плевок на стенке.
 
      Это был как раз год его любви («Нет, все же страсти», – поправился Михнеев) к шестнадцатилетней школьнице. Был поздний декабрьский вечер, свет в комнате не включался и, когда они целовались на диване, вдруг заглянула луна, и он ясно увидел эти «нервно сжатые коленки».
      «Наваждение какое-то», – отмахнулся Михнеев и оттолкнул тетрадь, в голове же продолжало крутиться: «...плевок на стенке».
      «Да не было у нас тогда ничего, – начал неизвестно перед кем оправдываться Михнеев. – Не было. После – было. Да, было. А тогда она встала и засобиралась домой, а я еще пошел ее провожать».
      Звали ее Таня. На ней были короткая шубка и полусапожки, а голени оставались неприкрытыми. «И как она не мерзнет?» – думал тогда Михнеев, едва поспевая за ней и скользя по плотно утоптанному снегу. Раз и она, потеряв равновесие, качнулась, но он, идя в полушаге позади, успел подхватить под руку. После этого они пошли медленнее. Он отпустил ее руку, а когда они переходили опустевшую к ночи дорогу, она сама взяла его под руку, неуверенно и все еще страшась чего-то, держалась не за руку, а за рукав пальто чуть повыше локтя. Они перешли улицу и он поправил ее руку. Так и дошли до ее подъезда. У нее были темные глаза и густые почти сходящиеся у переносицы брови. Таня чмокнула его в щеку и убежала в подъезд.
      Михнеев придвинул тетрадь, и она послушно раскрылась на тех же самых стихах с датой. На этот раз он посмотрел в начало стихотворения, и еще одна жгучая догадка, да нет, теперь уже не догадка, а точное знание поразило его. В начале стихотворения стояло посвящение, всего две буквы: «В. Л.». Именно такими были его, Михнеева, инициалы. И именно так полностью – Виктор Львович – она звала его, даже после того, как они стали любовниками.
      Это случилось в субботу, в середине января, когда уже минули все старые и новые праздники. Они долго гуляли, а на улице было морозно и ветрено, и она снова была в короткой шубке и полусапожках, и ему все казалось, что она мерзнет. Когда же он заглядывал в ее красивое лицо, Таня улыбалась. И все же он чувствовал: что-то дрожало внутри нее. Михнеев сказал, что так они совсем замерзнут, и стал звать к себе домой пить чай, причем он и теперь был уверен, что тогда, в первый момент, и правда подумал о чае.
      Таня сказала, что ей нужно позвонить подруге, и отошла к висящему под козырьком автомату. Михнеев, сделав вид, что ему вовсе неинтересно, о чем она будет разговаривать, отошел, но встал с наветренной стороны и, попинывая сугроб, расслышал: «Нет, мама... Скорее, не приду... Останусь у Светы... Холодно... Нет... Да... Скорее всего... Ну пока». И тут Михнеев почувствовал, что и сам начинает дрожать, и что это не холод.
      Когда она вернулась от телефона-автомата и, зябко поежившись, попросила проводить ее домой, он не сомневался, что ночевать Таня останется у него.
      Они пошли в сторону ее дома, но в первом же ларьке купили бутылку вина «Варна», которого Михнееву больше никогда в жизни не приходилось пить, и повернули к нему.
      Он подумал тогда еще, что дрожь, охватившая его, больше похожа на дрожь преступника, когда уже невозможно отступиться от дела. И ее дрожь – тоже дрожь обреченного человека.
      Таня задержалась у его открытых дверей и долго посмотрела в глаза Михнеева снизу вверх, словно требуя какой-то клятвы. Он смутился, как-то глупо пошутил и прошел в квартиру первым, следом зашла она.
      Его поразили тогда две вещи. Первое: откуда у шестнадцатилетней девочки такое знание любовного искусства. Теперь он понимал, что это не знание, а дар, точно такой же, как дар живописи или дар к литературе, и как в литературе количество графоманов преобладает над числом талантливых людей, так и в любви. Поразили ее чуткость и умение угадывать его желания, он почувствовал, что в желании слиться, стать одной плотью она сильнее его. Но он не знал тогда еще, какой это страшный дар. Второе, поразившее – то, что даже в самые интимные минуты она называла его Виктором Львовичем.

5

      С этого момента и где-то до середины весны Михнеев испытал чувства, которые, казалось, уже никогда не должны были вернуться, все было, как в юношеские годы: провожание до дома, стояние под окнами с желанием уловить хотя бы силуэт в зашторенных окнах, хотя бы движение самих штор, раз ему удалось увидеть ее голую руку, закрывавшую форточку, и он был счастлив; он испытывал юношеские муки ревности, когда всюду ему мнились соперники и он ужасно страдал, если долго ее не было рядом; особенно терзали его всякие школьные вечера и дискотеки; он начал писать стихи, казавшиеся гениальными; он таскал ее на все окололитературные вечеринки, одновременно боясь, что кто-нибудь уведет ее. В апрельской книжке местного литературного журнала вышла ее подборка стихов.
      Как раз в этот месяц и легла тень на их отношения. Ему стало казаться, что Таня начала капризничать, что ее забавляет поддразнивать его ревность, что она стала уделять другим мужчинам больше внимания, чем ему, и тогда он сделал ей предложение, а она в ответ рассмеялась. Она вообще была весьма жизнерадостным ребенком.
      А он почувствовал усталость и надвигающуюся пустоту. Карнавал не может длиться вечно, в конце концов улицы пустеют и остаются лишь яркие, как сами воспоминания, конфетные обертки и прочий, уже не трогающий мусор.
      Еще была какая-то до сих пор не понятная ему сцена со слезами, с метаниями от него к двери и обратно, когда он первый раз не пошел провожать ее.
      Раз она пришла пьяная. Это шокировало, Михнеев даже вообразить не мог, что она может с кем-то пить. Ну с ним, вроде, ладно, но без него! Он холодно взял ее под руку и чуть не силком потащил домой, в какой-то момент ему, правда, показалось, что не так уж она и пьяна, но чувство гадливости, какое часто бывает у трезвого человека при виде пьяного, пересилило.
      И все же они еще продолжали, хотя и реже, встречаться, но это были лишь отблески тех, первых встреч. Всякий раз он вяло напоминал ей, что не отказывается от своего предложения, она же больше не смеялась, а хмурилась и встряхивала головой, словно отгоняла муху.
      В мае она сказала, что хочет поступать в Московский литературный институт. Он уговаривал ее не уезжать или хотя бы поступить на заочный, а сам тем временем подготовил все необходимые документы.
      После того, как она уехала, он с неделю помыкался в тоске, а после с ощущением некоторого предательства, но все же с облегчением вздохнул.
      Летом Михнеев блаженно отдыхал, словно свалил большое дело, – написал повесть или роман. Осенью все же через знакомых справился, учится ли такая-то в литинституте. Оказалось, что она даже не подавала документы. Это несколько озадачило Михнеева, но он почему-то не сомневался тогда, что Таня обязательно появится в его жизни. Сам же сел писать повесть, по-голливудски пошловато названную «Виктор и Виктория». А закончив черновик повести, охладел к ней и забросил...

6

      «Вот оно значит, как вернулось», – подумал Михнеев и с мазохистской неспешностью взялся за тетрадь. Это было все равно, что заставлять себя читать подробный отчет о проигранном накануне футбольном матче.
      Яблоко с древа познания было съедено.
      Дальше в стихах пошел какой-то сумбур, смешение, расхлябанность, и до Михнеева дошло, что яблоко было съедено не тогда, в субботнюю январскую ночь, а когда он втащил Таню в общество писателей, художников, актеров.
      Он уже предчувствовал, что по всем литературным законам концовка в этой тетради будет трагичной, и здравый смысл подсказывал отложить, не бередить, не ворошить прошлое, но упрямо продолжал листать чужую жизнь, словно еще надеялся найти себе хоть какое-то оправдание. Но то, что он читал, вызывало лишь только новые приступы боли.
      Теперь ее чувствами уже всецело правили «зеленые кошки», пошли «об пол разбитые коленки и поцелуйчики взасос», «под утро вялый отходняк и вновь по кругу сигарета» и совсем уж резануло окончание одного стихотворения:
 
...гадок и сладок внебрачный интим.
 
      И все же за этими разухабистыми строчками читалась страшная тоска по чему-то безвозвратно утраченному. Так порою душа тоскует по Богу, даже не осознавая, что именно природа этой тоски Божественна, и оттого, что силится и не может понять душа, какая утрата гнетет ее, тоска наваливается все сильнее и давит, давит, давит...
 
В узелок завязаны ресницы,
Ночь до оглушенности проста,
Только слышно: из-под половицы
Выползает тихо пустота.
 
      Михнеев и желал, и боялся встретить еще раз посвящение, но он встречал строчки, в которых, без сомнения, находил обращение к себе:
 
Мои слова летят вдогонку,
Но только где ты? Нем и глух.
Привычно хлещешь самогонку
И развлекаешь местных шлюх.
 
      Или еще было стихотворение «надменным учителям», которым, кажется, что они «знают все и потому имеют право учить», но они не могут знать «устройства души» и потому губят души тех, к которым прикасаются «своим надменным словом».
      «А ведь я действительно толком и не знал ее», – мелькнуло в голове у Михнеева. Дальше пошло уж совсем мрачно: «все в этой жизни подвергается гниенью», «мусоропровод разбитых надежд» и страшное пророчество перед отъездом: «тело мое обнаружат в Неве».
      «Почему Нева? – удивился Виктор Львович, – она же собиралась в Москву? Может, поэтому я не нашел ее? Да искал ли...»
      Вот оно – у Михнеева холодно заныло под сердцем:
 
В голове сплошной бардак
И не светят перемены.
Я – плохая, ты – дурак.
Вот и все. Вскрываю вены.
 
      На словах «жизнь перечеркнута красным крестом» Михнеев не выдержал и отложил тетрадь.
      Пролежав некоторое время без движения, он все же заглянул на последнюю страницу – она была девственно чиста. Он стал отлистывать назад чистые страницы, но последнее стихотворение, грустно-ностальгическое и доброе, не только не успокоило, но добило его:
 
Я и сегодня вспоминаю Вас
И те места, где мы бывали с Вами...
Вы на обложке книжной – гордый фас,
Я – вам ненужный сборник со стихами.
 
      «Выжила», – подумал он, но стало нестерпимо больно и жалко самого себя. «Не хватало заплакать», – опять коротко подумалось, но Михнеев не заплакал, а поднялся с кровати, поставил на кухне чай и, прижавшись лбом к холодному стеклу, долго смотрел в заоконную тьму, пока не зашипел на плите чайник.
      Он пил чай, а за окном медленно наползал рассвет, будто солнцу надоело смотреть на людские страстишки, и только ради нескольких праведников оно еще не бросало свою скучную работу.
      «Надо что-то делать», – наконец решил Виктор Львович и тут же вспомнил о девушке, принесшей тетрадь.
      «Ну, я ей устрою». – Все случившееся за ночь он почему-то обернул против нее и теперь с нетерпением ждал времени, когда пора будет идти в Союз писателей.

7

      В Союз он пришел первым, сразу отсел в угол большой комнаты, взял вчерашнюю газету и попробовал читать. Народ, собиравшийся в Союзе писателей, был опытен и мудр, потому, войдя и поздоровавшись с Михнеевым и сразу почувствовав его взвинченность, никто к нему с расспросами не лез, прошедший в пятницу вечер обсуждали приглушенно, как при больном человеке, а когда Михнеев вдруг резко вскочил и, туго сворачивая в трубочку газету, с каким-то непонятным и неприемлемым вызовом предложил: «Ну что, сбегать, что ли?», – его ласково усадили на место: «Отдыхай, дорогой, пошли уже...» Михнеев вернулся в свой угол и развернул мятую газету.
      Девушка появилась около часа. Михнеев быстро подскочил, победно рванулся, но потом не спеша поправил задетый стул и, постукивая ребром тетради о ладошку, подошел к девушке и, не задерживаясь на ней взглядом, произнес:
      – Пойдемте.
      Девушка тоже не стала здороваться и пошла следом по коридору.
      Михнеев заглянул в одну из комнат и обратился к средних лет даме:
      – Галина Георгиевна, можно мне поговорить с человеком?
      – Да-да, – отозвалась Галина Георгиевна и, прибрав со стола бумаги, поднялась и, выходя, внимательно, словно соперницу, осмотрела девушку.
      – Проходите, – сказал Виктор и пропустил девушку в открытую дверь.
      Она прошла и села на стоявший возле стола стул и положила ногу на ногу, у Михнеева еще мелькнула мысль, что она старше первого курса.
      И тут он допустил первую ошибку: он не стал садиться рядом на соседний стул, а, обойдя стол, сел на место Галины Георгиевны. Затем он ошибся еще раз, положив серую тетрадь на стол, и она получилась как бы разделяющим их буйком.
      В комнате повисла пограничная тишина, звонкая и настороженная.
      – Ну, – начал переговоры Михнеев, – а где же автор?
      – Что? – переспросила девушка и подняла на Михнеева удивленно-строгие глаза, а Михнеев опять подумал, что она все-таки старше первого курса.
      – Очень хотелось бы побеседовать с автором этих стихов, – не изменив ядовитого тона, повторил Михнеев.
      – Эти стихи написала я, – тихо, но четко разделяя каждое слово, произнесла девушка.
      – Вы?
      – Я.
      И тут он совершил последнюю ошибку: он откинулся на удобном кресле Галины Георгиевны и тоном следователя, которому уже надоели отпирательства мелкого воришки, предложил:
      – Ну хорошо, тогда продолжите мне строчку: «Я думала, любовь как птица, а оказалось...» – Он сделал паузу: – Ну, что же вы?
      И тут девушка одним движением схватила со стола тетрадку и выскочила из комнаты. Произошло это настолько стремительно, что Михнеев поначалу даже не услышал, как за ней захлопнулась дверь и только чуть позже, как звук грома после молнии, до него дошел тугой хлопок.
      И странно, все нервное напряжение сегодняшнего утра пропало. Михнеев поднялся, осмотрел комнату, словно припоминая, зачем он здесь, пожал плечами и вышел. Найдя в соседней комнате Галину Георгиевну, сказал:
      – Я – все.
      – Все? – удивилась Галина Георгиевна.
      Виктор Львович кивнул, вернулся в большую комнату, сам налил и легко выпил полстакана водки.

8

      Проснулся он ночью от щемящего чувства беды или неотвратимости наказания. Он долго лежал, вслушиваясь в ночные звуки, словно и правда за ним должны были прийти, но ничего, кроме ширканья по проспекту редких машин, не слышал. Наконец Михнеев решил, что должен обязательно разыскать Таню. Он еще не понял, зачем, но все равно успокоился и стал забываться какой-то невнятной нелепицей: слышался стук колес, текла из крана вода и разливалась в море, зачем-то появился один из забытых студенческих приятелей, они куда-то шли вдоль моря, увязая в песке, а идти не хотелось, было жарко и хотелось пить...
      Очнулся Михнеев от телефонного звонка: нужно было ехать на телевидение и что-то переписать в подтекстовке к сданному две недели назад телефильму. Разумеется, срочно. Ничего серьезного в общем-то не оказалось, но на телевидении он проболтался целый день и от царящей там суеты и постоянной спешки с вечными криками неимоверно устал. Дома ему вспомнился утренний жар и желание пить, он померил температуру, но она оказалась нормальной. На всякий случай Михнеев все же выпил шипучего аспирина и лег спать.
      Однако сон опять был рваным и тревожным, Виктор часто просыпался и подолгу соображал, что на самом деле с ним происходит. Поднялся совершенно разбитым, снова померил температуру, но она опять оказалась издевательски нормальной, Тогда Михнеев оделся и пошел к дому, где, помнилось, жила Таня.
      На улице было пакостно. Будто природа, как недовольный картиной художник, тщательно смывала остатки летних пейзажей. Все было в лужах, грязи, проезжие машины брызгались, встречные люди толкались и все были недовольны.
      На удивление Михнеев легко и быстро нашел дом, где жила Таня. Он даже и не искал его, а просто вышел известным маршрутом, как птицы возвращаются домой на север. И ничто не изменилось в Танином дворе, разве что появился торгующий всякой снедью киоск, но и он, приунывший под дождем, казалось, стоит здесь с сотворения мира.
      Михнеев увидел знакомое, только, показалось, с другими шторами, окно, на всякий случай еще раз вычислил квартиру и стал подниматься на третий этаж. Даже дверь нисколько не изменилась за шесть лет, та же пупырчатая пенопленовая обивка. Михнеев коротко выдохнул, словно сбрасывал мешающее, и позвонил.
      За дверью послышались легкие шаги и молодой женский голос спросил:
      – Кто?
      Михнеев заволновался, и слова вышли хрипловатыми и какими-то простуженными:
      – Мне бы Таню.
      Зашурыкали замки, дверь распахнулась и Михнеев увидел ее.
      Он не знал, когда шел сюда, к чему готовиться, да и вообще не было у него никакого четкого плана, но такой концовки своих ночных переживаний он не ожидал никак. Все, что угодно, могло представиться ему, но не такая сильно подурневшая да еще и беременная женщина. Сразу вспомнился нашумевший некогда роман, и Михнеев ухмыльнулся тому, как комично и по-литературному пошло обернула жизнь его ночные страдания.
      – Что вы хотели? – не выдержала молчания молодая женщина, и тут до Михнеева дошло, что это вовсе не Таня.
      Теперь Михнеев устало улыбнулся и, отерев капельки пота со лба, спросил:
      – Простите, тут раньше жили Луговские...
      – Ой! – облегченно выдохнула женщина и даже подалась вперед, упершись рукою в открытую дверь. – А они уж давно не живут здесь.
      – Жаль, жаль... – повздыхал Михнеев, словно он привез от однополчанина с дальнего фронта известия, а родственников не оказалось дома. – А вы не знаете, куда они могли переехать?
      – Нет, что вы, они уже лет пять, как съехали.
      – Жаль, – снова погрустил Михнеев, но роль исполнил до конца: – А может, кто-нибудь из соседей знает?
      – Не знаю, спросите... Вот внизу баба Нина живет, она старшая по подъезду, она, может...
      – Спасибо, – поблагодарил Михнеев, – извините за беспокойство, – и, все еще не снимая вежливой полуулыбки, стал спускаться вниз. Когда он прошел лестничный пролет, женщина крикнула:
      – Или еще в сорок пятой спросите.
      Михнеев обернулся, еще раз благодарно кивнул ей, дождался, пока закроется дверь, и почти бегом, минуя и сорок пятую, и сорок вторую, сбежал вниз.
      Он беспечно, словно отдыхающий на курорте, прокрутился по мокнущему городу, купил зачем-то в сувенирной лавке колокольчик, его уверили, что он с самого Валдая, звон у колокольчика и правда был чудесный и долго держался в воздухе, наполняя все тело тихой радостью и истомой – и Михнеев купил; еще в канцелярском магазине приобрел простенькую точилку для карандашей; а в магазине часов – симпатичный будильник с усиками вместо стрелок.
      Вечером заломило во всем теле, и Михнеев, скорее по инерции, снова взялся мерить температуру, и термометр опять удивил: теперь он показывал тридцать семь и шесть.
      К ночи стало совсем плохо, температура перевалила за тридцать восемь, начали слезиться глаза, сильно ломило голову и каждый чих или кашель отдавался в голове так, что рябило в глазах, как после хорошего боксерского удара. Тело и в самом деле трясло, но не как при обыкновенной простуде, а будто напала настоящая тропическая лихорадка и уже, когда он завалился, зарывшись под пару одеял, в постель, вдобавок ко всему заболел живот, причем с животом совсем было неясно, так как ничего необычного Михнеев в последние дни не ел. Боль же продолжала нарастать, скоро заставила забыть о голове и об остальных болячках, словно клубок утыканных иглами червей катался в его чреве и, не переставая, грыз нутро. Михнеев, как бесноватый, кидался по кровати, скрежетал зубами, червь на время замирал, приноравливался к новому его положению и продолжал изнурять тело.
      «Господи, Господи, – не вытерпел Виктор, – за что ты меня так?» – и заплакал. И какой-то иной голос, но тоже откуда-то изнутри, отозвался: «Поздно теперь, поздно, душ-то сколько погублено...» «Я же добра хотел», – взмолился Виктор. «Как же ты мог дать добро, когда сам в душе мира не имеешь».
      У него уже не было сил метаться, и он, по-утробному сжавшись в комок, тихо скулил. В этом положении клубок червей не грыз, а только шевелился, и его иглы продолжали больно ранить.
      «Неужели в аду хуже? – пронеслось в голове и дальше как-то само собой пришло: – А ведь я в ад попаду».
      И после того, как он понял это, червяк замер, словно ожидая, что он подумает дальше.
      А дальше Виктор подумал, что непременно умрет.
      И совсем простая вещь открылась ему:
      «Помру вот сейчас, и помолиться некому обо мне будет. Вот для чего детишки-то нужны были...»
      А ведь могли быть детишки, могли... А как хорошо и просто можно было бы жить: любить детей, жену, всех и все любить. Какой бес вдолбил ему в башку, что его место в литературе? Славы хотелось, поклонения, учить всех – а чему учить-то? Только разврату и мог учить. Вот теперь и будут грызть черви.
      «Поделом, значит», – решил Виктор и приготовился терпеть дальше, но червь притих.
      И тогда, улучив эту паузу в муках, он взмолился: «Господи, прости меня грешного! Разбойника, исповедовавшего Тебя, на кресте простил, за блудницу заступился, слепого пожалел. Хуже я, много хуже и злее их, но, если хочешь, верни паршивую овцу в стадо Твое. Помилуй, Господи!» И он стал вспоминать все известные Евангельские случаи милости Божьей.
      И опять тот, другой голос изнутри произнес: «Ведь знал же все, знал, а творил. Благо, не знал бы. Горе тебе, человек, горе».
      Но Виктор уже не переставал молиться, как вдруг ему показалось, что червь оставил ею. Он, еще опасаясь, тихонько расправил ноги, в животе чувствовалась тяжесть, но что-то рассасывалось и таяло.
      «Слава Тебе, Господи!» – прошептал Виктор, и горячий пот прошиб все тело.
      Пот был так силен и обилен, что разом намокло все вокруг и можно было подумать, что Виктор находится в бане, но он не шевелился и только продолжал благодарить Бога за исцеление, пока под утро сон не сморил его.
      Проснувшись к обеду, Виктор почувствовал, что почти здоров, и лишь легкое недомогание еще слегка разливалось по телу, температура же оказалась детской – тридцать семь и три.
      Он попил чаю и стал потихоньку прибираться в квартире. Когда Виктор менял белье, заметил телефон и удивился, что тот ни разу за все время болезни не зазвонил. Он даже проверил, не отключен ли звонок, проверил шнур, поднял трубку – но все работало. Виктору подумалось было ради интереса просто позвонить кому-нибудь, но так вдруг не захотелось, даже через телефон, касаться мира, что он бережно, словно мину, вернул трубку на место, подумал и все же отщелкнул звонок, а вслух над онемевшим аппаратом произнес:
      – Ибо сказано: не искушай Господа своего.
      Потом он еще попил чаю с медом, отыскал на полках Евангелие и лег выздоравливать.

9

      Как хороша и полезна бывает легкая температура! С чистой совестью можно выключиться из общей круговерти, лежать на диване и жалеть себя. Да и когда человеку можно побыть одному, как не во время болезни. Не под шум Нового года человеку проверять сделанное, а в больничном покое, когда в немощи, когда страсти и земные привязанности отпадают. Люди, которые не болеют, да еще и хвастаются этим – глупые люди. Сколько надо болезни, столько пусть и идет. Для всего есть свой срок. Вот и Виктор через пару дней чувствовал себя здоровым, ночь он спал отлично, крепко и без сновидений, а утром в субботу встал бодрым и свежим, и странно даже было вспомнить, будто и не с ним это было, что третьего дня собирался помирать.
      Первым делом Виктор вымыл дома полы. Потом отправился в магазин.
      Погода за болезные дни изменилась: проплакавшись, небо и все вокруг омылось и успокоилось, было тепло, светило солнце и мир поприветствовал выздоровление Виктора легким касанием паутинки.
      «Хорошо», – подумалось Виктору.
      Кроме хлеба, ничего покупать не стал, а, вернувшись, из того, что оставалось в холодильнике, сварил супчик, набросав туда всего, что брала рука, и супчик получился на удивление хорошим. Поев, Виктор снова подумал, что кругом хорошо, и даже решил оживить телефон.
      И надо же, как только щелкнул выключателем, тот сразу истерически заверещал. Причем звук прорвался так резко и сразу, что Виктор, уже отвыкший от этого, одернул руку. Но тут же улыбнулся и поднял трубку.
      – Алле-у, – нараспев и басом произнес он. – Нет, вы ошиблись, – положил трубку и с той же веселой улыбкой стал собирать небольшую дорожную сумку. Через сорок минут он был на железнодорожном вокзале, где купил билет на ближайший поезд.
      Все складывалось замечательно в этот день. И попутчики в купе попались замечательные: пара молодоженов, две недели назад расписавшаяся и отправившаяся теперь в свадебное путешествие. Звали их Коля и Наташа.
      Они весело, перебивая друг друга, рассказывали, как познакомились год назад; Наташа работала парикмахером, а Коля шоферил («тогда на „бычке“ мотался») и зашел в парикмахерскую постричься, и как он фазу увидел ее и пропустил очередь, чтобы попасть именно к ней, она же («сама не знаю, почему») разволновалась и, когда стригла вторую половину головы, задела кончик уха («так и стриганула с кровью» – «да ладно, чуть всего и коснулась»), он вскочил, наорал на нее, выбежал на улицу, впрыгнул в свой «бычок» и укатил, только прежде еще успел заметить, как молоденькая парикмахерша выбежала за ним, что-то кричала и чуть не плакала («я и убежал-то со страху» – «с какого страху» – «представил, что жениться придется»; «а я и правда плакала» – «из-за уха, что ли?» – «из-за тебя, дурачок, думала, что больше не приедешь, а я даже номер не успела запомнить»), и как неделю работала без выходных, все ждала, что он заедет, а он и правда заехал и попросил достричь его («а то, мол, перед людьми неудобно» – «и все извинялся, что нашумел тогда»), как они в тот же вечер пообещали через год пожениться и как целый год они только целовались, хотя обоим сильно хотелось («так чего ж ты молчала» – «а ты не спрашивал»), и вот теперь они едут в свадебное путешествие по Золотому Кольцу.
      – А почему по Золотому Кольцу? – спросил Виктор.
      – Не знаем. Так захотелось.
      Счастье переполняло их и, казалось, что они даже немного стесняются, что у них его так много, и им очень хочется, чтобы и другие люди вокруг тоже были счастливы и, правда, все рядом с ними тоже начинало светлеть и радоваться. Заулыбался и еще один попутчик – поначалу хмурый и всем недовольный командированный – и после они, сговорившись на пару, принесли из ресторана шампанское и весь вечер кричали «горько!», а командированный даже пытался сплясать. А Коля и Наташа все звали с собой по Золотому Кольцу, им так хотелось рассказывать всем, что счастье – это так просто.
      И тут Виктор поймал себя на мысли, что и у него обязательно будет такое земное счастье, и он тоже непременно будет делиться им со всем миром, и у него тоже обязательно (Коля и Наташа заспорили, какие у них будут дети: Наташа утверждала, что мальчик и две девочки, а Коля – девочка и два мальчика, в конце концов решили, что первым непременно будет мальчик, потом девочка, а дальше, как получится) будут дети.
      Командированному выходить надо было раньше, и он все охал, что может проспать.
      – У меня есть будильник, – вдруг вспомнил Виктор. – Я его тебе подарю. Командированный удивленно посмотрел на него и пошел еще раз на всякий случай напомнить проводнице.
      – А вам я подарю колокольчик. – Виктор достал из сумки купленный недавно колокольчик, и чудный звон наполнил поезд.
      – Какая прелесть! – воскликнула Наташа и, взяв колокольчик в руки, позвонила еще раз.
      – Он отгоняет злых духов, – сказал Виктор.
      – И вам не жалко? Нет.
      – Нисколечко?
      – У меня еще есть, – соврал Виктор.
      – Спасибо, – и Наташа, перегнувшись через купейный столик, чмокнула Виктора в щеку. А Коля сказал:
      – А знаете что, поедемте с нами по Кольцу.
      – Ой, правда! Как я это я сама не догадалась, какой ты у меня умненький, – Наташа чмокнула и Колю. – Поедемте!
      Виктор отнекивался, но ему и в самом деле не хотелось расставаться с этими славными людьми. Пришел командированный и полез на верхнюю полку.
      – Поедемте, – попросила Наташа, ей тоже очень хотелось что-нибудь подарить, но чем они могли поделиться, кроме того счастья, которое было вокруг них, и спать легли только после того, как Виктор дал «честное-пречестное» слово («Как дети», – подумал он, хотя Коле было двадцать пять, Наташа была немного моложе), что завтра утром он вместе с ними выйдет во Владимире.
      Утром рано-рано пришла проводница и стала толкать командированного, тот, поворчав, слез опять с недовольным видом, сходил умылся и стал собираться. Поезд начал притормаживать.
      – Какой город? – спросил Виктор.
      – Муром, – хмуро ответил командированный и вдруг, посмотрев на Виктора, широко улыбнулся, сказал: – Счастливо, – и вышел.
      Наступила тишина, какая бывает только ранним утром в поездах на небольших остановках, с каким-то отдаленным, словно из другого мира, хлопаньем дверей, приглушенными разговорами, невнятным бормотанием и храпом.
      Виктор вдруг вскочил, мигом, как в армии, оделся, подхватил сумку и бросился к выходу и, когда поезд, лязгнув всей своей массой, потихоньку стронулся, выбежал на подножку, отстранил полусонную проводницу и выскочил из вагона.
      Его обволокла белая пелена тумана. И представилось, что некое иное бытие ожидает за этой пеленой, сквозь которую слабо пробивались только что такие знакомые и обычные предметы; набирая ход, словно большое доисторическое чудище, прошел поезд; что-то звякнуло справа, впереди послышался глухой деревянный удар и упругое, как теннисные мячи, раскатилось по земле и звонкий голос произнес: «От епсель-мопсель»; откуда-то издалека донесся мерный звук колокола, который казалось понемногу разгонял туман; проступило красноватое здание вокзала, стал виден мужик, присевший у перевернутой тележки, пробежала собака, проплыла большая ветвь дерева, совсем рядом возник и исчез человек; и, словно начало будущей жизни, по-набатному ширился и креп звук колокола...

Роман, который мне приснился (повесть)

      Более всего я люблю утренние сны. Ночь тает, становясь вязкой и податливой, и все – краски, образы, звуки, – теряя очертания, растворяются друг в друге. И я тоже замешан в этом бредовом коктейле, где не я, а кто-то другой наблюдает за происходящим, и тот – во сне – живет своей отдельной жизнью, встречаясь с умершими родителями, попадая с только что придуманными типами в различные передряги и обсуждая с приятелями дочитанную вчера книгу. Я блуждаю по размытой кромке сна и начинаю путать, что большая реальность: мир или мой сон, в котором переплетается живое, мертвое и вовсе никогда не существовавшее.
      Последнее, что доносится до моего сознания, это электрическое подвывание первого троллейбуса, который пустой консервной банкой, привязанной к проводам, протаскивается под окнами. Я еще представляю, как начинает оживать дом: треск соседских будильников, урчание водопроводных кранов, зубная паста, зевота, кофе... Но я уже не участвую в этом...
      Просыпаюсь я поздно, около одиннадцати. Некоторое время лежу, отделяя сон от яви, начинаю различать ширканье машин, невнятный стук с отдаленной стройки, тявканье соседской собаки. Я открываю глаза и первым делом, вытягивая руку, щелкаю переключателем телефона и восстанавливаю связь с внешним миром. На этот раз – я еще не успел убрать от аппарата руку – телефон сразу зазвонил. Я поднял трубку.
      Звонила секретарша Союза писателей, старенькая женщина, с тихим голосом и такой же, едва заметной жизнью. (Когда у ней не было работы – а это случалось часто – она читала Псалтырь, который старалась прикрыть, если в ее отгороженный уголок заглядывали неожиданно, но это не всегда удавалось, и можно было заметить крупный шрифт Псалтыри, каким обычно печатают детские книжки.)
      – Разве вы не знаете? – мне сообщалось, что все начнется в двенадцать, а я не знал что именно. – Шадрин умер, в двенадцать вынос.
      – Шадрин?!
      – Да. Как же вы не знали...
      Я положил трубку и, поднявшись, стал одеваться. Димка Шадрин. Весельчак, балагур, общий любимец. Димка Шадрин! Он был чуть старше меня. Года на два, на три. Значит, ему было около тридцати пяти... Господи, какая нелепица!
      Я вышел из дому. На улице было мерзко. С погодой вообще последнее время творится невесть что – сейчас, в конце ноября, голо, сухо и страшно тоскливо. Снега нет, и только с тупым постоянством, без затиший и перерывов, словно где-то забыли выключить какой-то механизм, дует холодный восточный ветер. Впрочем, всем давно наплевать на этот мир. Снег ли там, дождь ли, ветер – значения не имеет... Когда я вошел в скверик, земля смотрела на меня дряхлым лицом изработавшейся женщины. Деревья стояли коряво и мертво, невозможно было представить, что через полгода все это может ожить.
      Я вышел из скверика и снова наткнулся на ветер.
      Димка Шадрин!
      Резко взвизгнуло рядом, так что передернуло и пробежали противные мурашки. Водитель «Жигулей» покрутил пальцем у виска. Я, извиняясь, развел руками. «Жигули» уехали. Подумалось: вот, мне еще не хватало следом за Димкой, и долго стоял перед дорогой, ожидая пока она расступится, как воды перед Моисеем.
      Перед самым домом, где размещался Союз писателей я нагнал старика Н. в поношенном плаще военного покроя и цвета, голову его облегала, как старый размокший блин, серая кепка, из-под которой торчали красные замерзшие уши. Некогда Н. считался ведущим критиком, сейчас – со спины – он выглядел жалко и скомканно, как выброшенный в корзину листок бумаги. Н. вытянул из плаща руку, мы поздоровались. Рука его была холодная и вялая.
      – Вот так вот... – произнес он, и квартал мы прошли вместе, не проронив ни слова.
      Н. двигался медленно, и у самого дома нас нагнал прозаик Т., и Н. снова вынул из плаща руку, поздоровался и сказал:
      – Вот так вот...
      – Да... – отозвался в той же интонации Т. и протянул руку мне: – Привет, давно тебя не видел. Как роман?
      – Пишется...
      – Вот так вот... – вздохнул Н., и мы вошли в помещение.
 
      Собравшийся народ по кучкам толпился в фойе вокруг большого полированного стола, списанного некогда из обкомовских апартаментов. За этим столом устраивались писательские пирушки по поводу выхода книги, дня рождения, а чаще без повода вовсе – и тогда из-под лестницы доставался бильярд, снедь и бутылки перемещались на подоконник или на пол... Теперь же стол, за которым виднелась пара дешевых бумажных венков, ожидал Шадрина. Я, здороваясь, обошел всех и остановился с поэтами С. и М. Голос успевшего выпить С. звучал громко и развязано. М. молчал и теребил аккуратную бородку. Я спросил о Шадрине. С. замолчал и отвернулся. М. дернул себя за бородку, словно это был некий ритуальный жест, отворяющий его уста, и выронил слово:
      – Сердце.
      С. повернулся и зло почти выкрикнул:
      – Да похмелиться не дали! – и отвернулся снова.
      М. снова дернул себя за бородку.
      – Говорят, его нашли на вокзале...
      – На вокзале? Каком вокзале?!
      – Да я и сам толком не знаю. Говорят, он последнее время бом-жевал.
      Это меня ошарашило. У меня никак не соединялся веселый образ гуляки Димки Шадрина с бомжами, ошивающимися возле пивных и вокзалов.
      – Говорят, его нашли на вокзале в Родинском... – досказал M.
      – В Родинском? – я совершенно ничего не понимал. Родинское – районный центр, сто верст отсюда, туда он как попал? М. молчал. С. снова повернулся и прохрипел:
      – А чего ты хочешь? Мало того, что на нас всем наплевать, так теперь нам самим на себя наплевать... Ты давно его видел?
      – С год, – припомнил я и ужаснулся: неужели год прошел?! – Вот так вот...
      Это вздохнул рядом подошедший Н. Старик тоже успел выпить, и любимая фраза его звучала несколько патетически.
 
      Дымное облако под потолком качнулось, слишком резко распахнувшаяся дверь осталась открытой. Все разом стихли и повернули голову к проему, откуда слышались возня и пыхтение, потом показался чей-то оттопыренный зад. Это критик К., обхватив снизу и прижимая к животу, вносил край гроба. Стоявшие рядом бросились помогать и на какое-то время все смешалось и спуталось. Наконец гроб установили на стол и тут, когда толкотня улеглась, наступило оцепенение, причем наступило оно не сразу и везде, а шло волной от стоящих непосредственно у гроба к тем, кто стоял дальше, словно передавался какой-то страшный предмет, и тот, кто на секунду касался его, не различив и не узнав, но ощутив весь его мистический ужас, тут же передавал дальше. И вдруг кто-то охнул:
      – Это не он!
      Люди зашевелились, змейкой пополз шепоток, но все оживление разом перекрыл усталый голос поэта К.:
      – Он это...
      И все опять оцепенело.
      Димку действительно невозможно было узнать. Все помнили его высоким щеголеватым красавцем, с очаровательной, чуть виноватой, но изумительно доброй улыбкой. Сейчас вид его был не только неузнаваем, но и откровенно омерзителен. Лицо стало худым, и смерть, заострив черты, придала ему страшное, демоническое выражение. Некогда пышные густые с рыжинкой волосы теперь свалялись шапкой и были темны, словно их измазали коричневым сапожным кремом. И еще эта новая для всех нас борода – козлиная, редкая, тоже вся свалявшаяся и казавшаяся приклеенной специально. Но всего отвратительней была кожа – словно серый асфальт. В воздухе быстро распространился тошнотворный запах... Я не выдержал и отвернулся.
      Неожиданно позади себя я увидел Тишкина, появления которого сначала не заметил, вероятно, он проскользнул в сутолоке, когда заносили гроб, но меня удивило не столько само появление Тишкина, сколько то, что на его вечно виноватом лице лежала тень некоего тайного знания, словно у новообращенного иезуита. Мне вдруг показалось, что он подмигнул мне. Я кивнул и отвернулся. Мысли мои отвлеклись – с этим Тишкиным меня связывал один эпизод, которого я не то чтобы боялся или стыдился, но, вспоминая всякий раз испытывал чувство брезгливости.
 
      Года два назад мне дали на рецензию небольшую рукопись, состоявшую из отдельных скорее наблюдений, нежели рассказов. Наблюдения порой были действительно любопытны, но не более того, в лучшем случае преобладали газетные штампы, в худшем – обрывки сочинения шестиклассника «Как я провел лето». Убив на эту галиматью вечер, я плюнул и занялся своими делами, но деньги все-таки были нужны, и на следующий день я изложил на трех страницах все, что думаю об авторе, отнес в Союз рецензию и получил гонорар. А через месяц в моей квартире раздался робкий звонок, даже не звонок, а звоночек. Я как раз собирался после обеда вздремнуть. Открыл – на пороге какой-то сжавшийся человечек с виноватым лицом и извиняющейся улыбкой. На вид ему было под сорок, и жизнь, видно, не то, чтобы не радовала, а просто забыла о его существовании, и за это он ее недолюбливал.
      – Я – Тишкин, – сказал человечек, и голос у него оказался как ржавый гвоздь на старой стене.
      – Чем могу быть полезен?
      Он помялся. Мы все еще стояли по разные стороны порога.
      – Видите ли, вы писали рецензию на мою книгу...
      – Книгу? – удивился я, пытаясь вспомнить, что я мог последнее время рецензировать из книг.
      – Да, она называлась «Полевая страда».
      – Почему не «луговая»?
      – Нет, «полевая», там были небольшие рассказы...
      – А-а, вспомнил, – я даже немного обрадовался, что вспомнил. – Проходите.
      Когда он вошел, я сообразил, что радоваться, собственно, нечему.
      – Так вы о рукописи? – Нуда, о книге.
      Я промолчал.
      – Видите ли, вы написали такую рецензию... Нет-нет, там, конечно, много справедливого, спасибо вам большое... Но, знаете ли, с вашей рецензией... Понимаете, мне в нашей районной администрации согласны дать деньги на издание книги и просили привезти рецензию из Союза писателей... Вот... А теперь как я ее им покажу?
      Я продолжал молчать. Он выдохнул и снова с паузами продолжил:
      – Видите ли, мне скоро сорок лет... я бы хотел... все-таки что-то в жизни оставить... какой-то след... Я эту книгу всю жизнь писал, собирал... там все-все правда, я ничего не выдумывал... и вот... знаете ли... – он вытер пот со лба и вдруг ловко извлек из коричневого потертого портфельчика бутылку водки и протянул ее мне. – Вот... это... вы не могли бы переписать... или подправить... чуть-чуть...
      Я человек слабый... Смелым я могу быть только на бумаге, в жизни же видеть чьи-то мучения для меня невыносимо. Ситуация оказалась настолько неприятной и противной, что хотелось как можно быстрее, любыми путями избавиться от нее.
      – Вы из какого города?
      – Из Родинского.
      Ну и пусть в родинской глухомани выйдет книга этого Тишкина, ну дает администрация деньги, какое мне дело, пусть родинцы радуются.
      – Вы зайдите минут через сорок.
      – Хорошо. Да. Спасибо! А это куда? – он все еще стоял с бутылкой в руке.
      – Давайте в морозилку.
      Он уходил, когда я вдогонку крикнул:
      – Бесцельно по городу не бродите – купите закуски.
      Я быстренько отстучал на машинке, что провинция – это живой ключ, и что нужно приветствовать появляющиеся там таланты, которые, как ключ – тьфу, про ключ уже было (как гаечный ключ?) – пришлось один лист поменять, потом что-то про самобытность, про зоркий взгляд, и, несмотря на то, что автору не хватает пока должного мастерства, но можно надеяться, что он себя еще проявит во всей красе. Тьфу! И спасибо родинской администрации, что она так бездумно тратит деньги... Три раза «тьфу»!
      Ровно через сорок минут он вернулся. Разговоры с Тишкиным о литературе меня никак не устраивали, я придумал, что мне нужно быть там-то и там-то, мы быстро распили поллитровку и расстались взаимно довольные – Тишкин рецензией, я – тем, что он ушел.
      Через полгода он прислал мне экземпляр вышедшей книги.
 
      К трупу стали привыкать. Кто, как и я, отвлекся мыслями, кто о чем-то перешептывался. Предлагали не ждать запланированного времени и ехать на кладбище немедленно. Все, кто его знал, собрались, а родственников у Шадрина не было.
      Снова открылась дверь... И все опять замерли – вошла высокая женщина в черных плаще и платке, она была бледна, в руках держала красные цветы. Ее слегка вытянутое лицо вряд ли кто назвал бы прекрасным – курносый нос, тонкие губы – но глаза!.. Описывать такие глаза бесполезно: каждый расскажет о них по-своему, но о несомненном волшебстве, мерцающем в глубине, упомянут наверняка все. Стоявшие в холле невольно расступились. Женщина, ни на кого не глядя, подошла к гробу, положила цветы и, выпрямившись, несколько секунд стояла, потом едва видимая судорога передернула ее, она быстро оглядела собравшихся, затем так же быстро сняла перчатки, нагнулась и поцеловала Димку. Потом, снова ни на кого не глядя, молча вышла. Однако выходила она уже не твердо, ее слегка покачивало. Никто не предложил ей помощь, никто не распахнул предупредительно дверь – все стояли, освобождая дорогу.
      – Это она, – прошелестело под ухом.
      Я оглянулся и мне снова показалось, что Тишкин подмигивает мне.
      Минуты две стояла тишина, потом раздался голос нашего «дядюшки Бу», как звали мы ответсекретаря Союза писателей, добряка, который любил и окормлял всех, за что и его любили, но больше, кажется, за то, что тот давно ничего не писал:
      – Ну что ж, теперь давайте выносить...
 
      Кладбище мне всегда напоминает свалку. Тем более наше, стоящее слегка на пригорке: когда к нему подъезжаешь, кажется, что насыпан небольшой курган из всякого мусора. Кладбище разрастается быстро, и, может быть, поэтому никакая зелень привиться не успевает, все голо, серо, убого – облезлые железные памятники, между ними сваленные скомканные бумажные венки, и все остальное – коричневый цвет с примесью песчаного на частых бугорках. Автобус подъехал к ряду из шести свежих могил. Будто конвейер, подумал я. Кладбищенский рабочий указал нам на вторую – кого-то мы опередили. Вынесли табуретки, поставили гроб. Все ежились от холода и ветра. Кто-то что-то сказал, прочли пару стихов покойного, дядюшка Бу, любитель говорить речи, на этот раз произнес нечто краткое и унесенное ветром, затем махнул рукой – закрывайте! – и сделал шаг в сторону. Гроб быстро заколотили – показалось, что даже чересчур поспешно – и также торопясь, опустили в могилу. Мы, те, кто помоложе, взялись за лопаты, и тут я почувствовал, что сам стараюсь работать как можно быстрее. Это было не оттого, что хотелось согреться от холода и ветра, это было, скорее всего, желание побыстрее отделаться и убежать с этого страшного места. Безумная тоска подхлестывала работу – казалось ты один среди нагромождения трупов, и, если не успеешь... Мы закончили, могильщик похлопал лопатой по бокам бугорка, установил венки и воткнул в головах дощечку с номером. Памятника, естественно, пока не было. Теперь быстрее в автобус! Автобус – это уже наша территория, посольство живых во враждебном государстве.
      В автобусе старички наши смотрели веселее и покрякивали, выпивая.
      – Вот так вот, – произнес при моем входе в автобус Н., и на этот раз в голосе звучало что-то от фокусника, показавшего номер: вот так вот, мол, раз и нету.
      Мне тоже протянули полстакана, я мгновенно, не ощущая ни вкуса, ни жжения, выпил. Сунули пирожок. Я понюхал. Откусил. Автобус рявкнул и тронулся. Тут же, правда, пришлось съехать на обочину – навстречу нам чуть ли не по могилам ехал другой автобус, видимо, те, кого мы опередили. Мы разминулись и выехали на дорогу.
      Неожиданно для себя я обнаружил сидящего рядом Тишкина. На коленях у него лежал потертый коричневый портфельчик, тот самый с которым он заявлялся ко мне два года назад. Тишкин глядел прямо перед собой и еле скрываемая улыбка радости хорошо чувствовалась.
      – Что это вы носитесь с вашим портфелем?
      Улыбка вырвалась и озарила физиономию Тишкина. Он посмотрел на меня ласково, словно я сделал ему подарок.
      – О! – погладил он портфель. – Тут целое состояние.
      – Чье? – спросил я. Тишкин замялся.
      – Так получилось, – начал он вкрадчиво, – что когда на вокзале обнаружили труп Шадрина...
      – Въезжаем в город, – сказал я и отвернулся к окну.
      В Доме литераторов, на том месте, где час назад стоял гроб, был приготовлен скромный стол: бутерброды, сыр, огурцы, помидоры, минералка, водка. Сначала выпили молча, потом языки развязались и общество опять распалось на мелкие кучки и между этими кучками время от времени возникала перепалка. Около стола шатался поэт С. и читал свои стихи. Его добродушно слушали, затем начинали отворачиваться, потом гнали. Тишкин, хотя это было и неприятно, все время крутился подле меня, мы чуть ли ни в туалет вместе ходили. И почему-то, видя все время в его руках потрепанный коричневый портфельчик, я чувствовал себя спокойней. Один раз мелькнула мысль: «А ведь врет, шельмец, нет там у него ничего». И тут же, словно угадав, Тишкин подмигнул: «Ан нет, и не вру!»
      От стола послышался звон ножа по стеклу. Все, обернувшись, примолкли, поднялся местный мэтр В., ныне отошедший от стихов и подвизавшийся на ниве христианства.
      – Я что хочу сказать... – он стоял, сжав рюмку, и повторил, дожидаясь полной тишины: – Я что хочу сказать... – Шелест слов еще продолжался. – Да дайте же сказать! – вдруг заорал В.
      Тут действительно все замерли, только кто-то проворчал: «Ты так идиотом сделаешь», а В., то ли израсходовав весь запас сил на грозный рык, то ли театрально выдерживая паузу, то ли просто подзабыв о чем, собственно, шла речь, тоже замер и недоуменно смотрел перед собой. Пауза затянулась. Однако он все же выпалил, кажется, первое, что взбрело ему в голову:
      – Его убили!
      И сел. Народ явно ожидал чего-то другого.
      – Э, завернул, убили... Он сам себя убил. – Вот так вот...
      – Кто не знал, что он обречен? Ну кто не знал?
      – Но, согласитесь, это все равно, можно сказать, очень символическая для сегодняшнего времени смерть.
      – Чем же это она символическая?
      – Вот, писатель, можно сказать, большой писатель, да, теперь это можно сказать, умер бродягой на вокзале. Это символично.
      – А вы тогда чего не умираете?
      – Ему не дали похмелиться! Сволочи!
      – Я почему не умираю?
      – Да, вы. Именно вы, почему не произведете символическую смерть?
      – Каждый должен нести свой крест до конца!
      – Тьфу на вас!
      – Кто-то бы рюмку поднес и жил бы... Жил бы!
      – Друзья, друзья, потише, потише.
      И тут, как бы обессилевший и задремавший после своего тезиса об убийстве, снова очнулся В. Он шатко поднялся. Народ как-то фазу сообразил, что изложенное ранее являлось лишь предисловием к основной мысли, и все разом затихли, с интересом ожидая насколько у В. хватит сил высказаться на этот раз. В. обвел всех мутным взглядом и вдруг прослезился. То ли его умилило, как вдруг все разом замолчали, и он увидел в этом знак уважения к своей персоне, то ли ему вспомнились его прежние христианские выступления, но он умилился и пустил слезу.
      – Милые мои, – он сделал жест, словно хотел обнять всех и немножко расплескал из рюмки на стол. – Я вас всех так люблю... – Никто этого не ожидал, и все немного опешили. Но тут кто-то сплюнул, кто-то чертыхнулся, и это заставило В. напрячься и попытаться вспомнить, что же он хотел сказать на самом деле: – А знаете ли вы, что я хотел сказать? – этот вопрос, скорее, он задал самому себе, продолжая нашаривать обрывок мысли, и вдруг случайно мысль нашлась, словно кто-то шепнул ему, и все тем же елейным голосом он произнес: – А ведь это мы его убили, – и сам замер от сказанного. Стало ясно, что он вовсе не это собирался говорить, а все получилось само собой, так что сказанное можно было принять за откровение свыше, и В., сообразив, какое обвинение вышло из уст его, поднял палец вверх, посмотрел в потолок, потряс вытянутым перстом, вернул взор на окружающих и грозно заключил: – Вот! Выпил залпом рюмку и сел.
      Мгновенно произошел взрыв, все разом заговорили.
      – Что он сказал?
      – Он сказал, что мы убийцы.
      – Да он сам себя довел. Шадрин давно был конченый алкаш.
      – А вы знали, где он живет?
      – Да какое мне дело?!
      – Вот так вот...
      – Нет, я все больше убеждаюсь, что это символическая смерть.
      – Да пошел ты со своей символикой!
      – Нет, пусть он повторит, что сказал. С чего это я убийца?!
      – Убийца тот, кто не дал похмелиться!
      – Не надо ярлыки вешать!
      – Успокойтесь, успокойтесь же!
      – Налейте!
 
      Я вспомнил, что виделся с Димкой около года назад. Он был тогда в очередном запое и, встретив меня на улице с поэтом С., затащил к себе. Впрочем, «затащил» – это неверно. Никто меня не тащил. Я сам слонялся без дела. Меня мучило и томило бездействие. Год получился скверным. Ничего путного не писалось, я сбился на заказные вещи, наскоро строчил всякие рекламные штучки, а потом вдруг подвернулся еще один доходный пунктик: подоспели выборы, и я писал выступления и статьи за разных кандидатов. Мне было плевать за каких, я не сомневался, что особых различий между ними нет – платили-то все одинаково – и что все это лишь игра и комедия, за участие в которой неплохо платят. Но мне было плевать. Поначалу, правда, я успокаивал совесть, убеждая себя, что занимаюсь этим из чисто профессионального любопытства, встаю то на одну, то на другую сторону и у меня получается нечто подобное длинным монологам различных лиц. Но в глубине-то я понимал, что ничего кроме вранья не получается. Мне это быстро опротивело, но связанный обязательствами и деньгами, бросить начатое я не мог. За два-три часа я клепал статейку, относил, получал гонорар и слонялся по городу. В моем столе лежали наброски романа, но я никак не мог к нему подступиться, все заполонили статейки, статейки, статейки... И я очень обрадовался, когда меня по плечу хлопнул Димка. «Затащил», надо же придумать такое? Обрадовался я, может, еще и потому, что сразу разрешилась проблема выматывающих меня халтурных денег. Я достал их и сунул Димке. Димка не особо удивился, а немного подозрительно спросил:
      – Откуда такое богатство?
      – Оттуда, – махнул я рукой, признаваться не хотелось, но Димка, кажется, сообразил и без этого.
      – Тогда их надо срочно пропить!
      – Надо, – поддержал я.
      И мы пошли вместе, а Димка через несколько шагов нагнулся ко мне и шепнул:
      – У меня, брат, самого паршивейшее настроение... Однако держусь.
      Я кивнул, но почувствовал себя как-то бодрее.
      Зашли на работу за какими-то знакомыми и уже впятером отправились к Димке. С. быстро отключился и его уложили спать. Один из приятелей тоже скоро уехал, а с другим мы долго играли на гитаре, пели, и все окружающее – грязь, тусклость – отступала, и мне казалось, что мы и есть тот огонек, от которого в мир пробивается свет. Засобирался домой и товарищ, игравший на гитаре. Он хотел бы остаться, нет, он обязательно остался бы, и как ему жалко расставаться, но надо домой – жена, дети, завтра на работу... Ну еще одну песню. Ладно! Ну, мужики, извините, правда, пора. Еще рюмку! Прямо уходить не хочется. А ты оставайся! Так ведь жена, дети, работа... Еще песню. Ладно! Рюмку... Теперь уж на посошок. Посошок впереди. Ладно... Но он все-таки, обнимая нас и пятясь задом, ушел.
      Некоторое время мы сидели с Димкой молча: он опустив голову, а я просто так и чего-то жевал. Вдруг Димка поднял глаза и, глядя куда-то мимо меня, за черное окно, хрипловато произнес:
      – Ты не представляешь, какая тоска...
      Я перестал жевать и удивленно посмотрел на Димку – высокий, красивый, он весь сгорбился и сжался.
      – Что? – не понял я.
      Димка встряхнулся и пересел ближе ко мне. Поднял рюмку, но, подержав на весу, поставил. Обнял меня за плечи и тихо произнес:
      – Понимаешь, Саня, не так мы как-то живем...
      Я молчал.
      Он убрал руку с моего плеча и некоторое время сидел, уставившись в стол, потом стал говорить, сначала не торопясь, будто рассуждая сам с собой, но постепенно возбуждаясь все больше, в конце перешел чуть ни на крик, и это становилось похоже на бред, на приступ шизофрении... Но начал он тихо.
      – Не так мы живем... Не так. Я вот чувствую это, а сказать не умею. Ну стихи я пишу, ладно, но еще же что-то надо... Журнал вот пытался делать... Никому не нужно. Никому! Понимаешь, им так удобней, чтоб ничего не делалось, им надо, чтоб все видели: русский кроме как валяться на печи да жрать водку ничего не желает, а работать может только под кнутом. Пошли и настучали на меня в администрацию. Антисемитом меня обозвать было нельзя, я все-таки и Сеньку, вон этого, печатал, и Иванова, он же Матусевич, так обозвали черносотенцем... А я только хотел, чтоб журнал был русским, понимаешь? А им это как нож к горлу. Со мной беседовали: уберите, говорят, из названия слово «русский», введите в редколлегию того-то и того-то – это главных-то идиотов! – и мы вам, может быть, поможем. А какое название было – «Русское поле»! А выходит, журнал-то мы затевали хороший, раз все это болото всполошилось. Но обидно: сидит такая жопа с жабьей фамилией, сама – серость серостью, и решает, а кругом болотище, и не дай Бог, что-нибудь яркое на этой мути появится – сразу в трясину, в трясину, в трясину! Твари! Им плевать, что у меня нет ничего, чем живут нормальные люди – семьи, детей, друзей. Да, и друзей... Ты вот, Саня, мне друг и я за тебя в огонь и в воду, но, если вдруг мне, чтобы жить литературой, придется переступить через тебя, я переступлю. Я уже не раз переступал. Это знаешь, как больно! Впрочем, ты знаешь... Это – плата. Остается тот, кто все это выдержит. И им все равно придется со мной считаться. Вопрос – когда? Когда я буду покойник или шамкающий безвредный старикашка? А я сейчас говорить хочу. Сейчас! А они боятся. И так будет всегда. А тебя, видишь, они уже купили, дружок, ты вон статейки им пописываешь, денежки получаешь... Что ты отворачиваешься – купили, купили... Это только кажется, что вот напишу и больше не буду, а уже не откажешься. Привыкнешь, сам будешь ходить и просить: дайте что-нибудь про вас хорошее написать, а они тебя погладят, косточку бросят, и вот и ты тоже станешь вхож. Плюнь ты, Сань, на них, честно тебе говорю, плюнь! Там же болото, тебя засосет и пикнуть не успеешь, плюнь – не лезь туда.
      – А где не болото? – спросил я. Димка посмотрел на меня и кивнул:
      – Ты прав – кругом болото. Мы нигде не нужны... Идиоты-одиночки. Может, зря мы им мешаем, а? Пусть живут себе да квакают. Может, и правы они. Хотя – нет! Нет у них правды. А где, где она?!
      Он помолчал немного, остыл.
      – Ты знаешь, они мою книжку разобрали. Два года лежала. Нет, говорят, денег и разобрали. Да, может, и к лучшему. Знаешь, все, что ни делается, все к лучшему. Я бы сейчас и сам эту книжку издавать не стал. У меня сейчас – новые стихи. Хочешь почитаю...
      И он, полузакрыв глаза, слегка покачиваясь в ритм, читал что-то божественное о небесном пахаре, много было покаянных стихов, которые звучали, как молитвы или псалмы, и что-то русское, есенинское слышалось в его строчках. Потом он, видимо, перешел к последним стихам, где за каждой строчкой стояло дикое одиночество и пустота, стихи засасывали своей безысходностью, и я чувствовал, что это и про меня, что я сам ощущаю и знаю это.
      – Прочти еще раз, – остановил я его в одном месте. Как я жалею теперь, что просто отдавался тогда стихам и не старался ни запомнить их, ни тем более записать! Помню только концовку одного из них
 
Никому я тут больше не нужен
И, прочтя поминальный чин,
По ноябрьским мраморным лужам,
Я уйду в предрассветную стынь.
И лишь будет луна желтым оком
В путь последний меня провожать,
И на небе,
На небе высоком,
Меня встретят отец мой и мать.
 
      Он прочитал это стихотворение в третий раз, и я увидел, что у него текут слезы. Я сам поднял рюмки и подал одну ему. Мы, не чокаясь, выпили.
      – Ну как? – в его голосе слышалась робость, но он пытался хорохориться: – Оценят меня эти квакушки после смерти?
      – А куда им деваться! – ответил я.
      Он обрадовался, как школьник, получивший «пятерку».
      – Я и говорю! Мы еще, Саня, не такое напишем! Мы их всех за пояс заткнем! Писали, пишем и будем писать, назло всей сволочи, – и он дернул за ногу спящего С. – Вставай, еврей проклятый. Давай водку пить.
      С. сел и некоторое время непонимающе смотрел на нас своими рыбьими черными глазами, а, узнав, улыбнулся:
      – А почему это вы тут без меня пьете?
      Начался очередной виток – поэты наперебой читали стихи, а я – в качестве арбитра – подносил, стараясь соблюдать паритет, но С. скоро скопытился снова. Я отлучился по нужде, а, вернувшись, обнаружил обоих поэтов спящих на диване в обнимку. Нашарив какие-то деньги, я оставил их на столе и вышел.
      На этот раз легкий моросящий дождик оказался приятен, и я, подставляя ему лицо, побрел, чувствуя, что с меня смывается вся налипшая грязь, и что завтра, отоспавшись, я сяду писать, писать, писать – ничего больше. Я оглянулся – среди дождливой предутренней черноты ярко светило одно окно... Да, свет шел из того окна, где спали два пьяных поэта.
      Наверное, уходя, я забыл щелкнуть выключателем.
 
      – Да перестаньте же вы наконец! Мордобоя нам тут не хватало!
      – Я, между прочим, автор пятнадцати книг!
      – О доблестных комсомольских стройках!
      – Да!
      – А строили-то зеки!
      – Вот так вот!
      – Я интеллигент в третьем поколении!
      – Говно ты в третьем поколении!
      И в это время все услышали странный хлюпающий звук и обернулись: В. сидел, низко склонив голову, пускал слюни и, вытирая их тыльной стороной руки, всхлипывал.
      Я нагнулся к Тишкину:
      – Пошли, – и как можно незаметней стал выбираться из-за стола. Скосив взгляд, отметил, что Тишкин, стараясь не отстать, следует за мной. Я попрощался с дядюшкой Бу, пожал кому-то руки, кивнул на выходе остальным и, как китайский болванчик, следом за мной кивал Тишкин – портфель он держал обеими руками.
      Ветер усилился. Пришлось идти, пригнув головы. Тишкин покорно шел в фарватере. Остановившись у киоска, я купил бутылку водки и протянул Тишкину, тот вопросительно посмотрел на меня.
      – Положи в портфель, – объяснил я.
      Тишкин вздрогнул и в его глазах мелькнул испуг. Я ухмыльнулся и сунул бутылку во внутренний карман. Собственно, ради чего я устроил этот спектакль? У меня же есть в холодильнике...
 
      А прошлая осень выдалась дождливой. Хотя нет, на обычный дождь это похоже не было, влага не лилась с неба, а заполняла все пространство, повисая в воздухе, и люди оказались в каком-то водяном мире, они дышали водой, бродили в воде, и движения их были медлительны и тяжеловесны.
      Последний загул у Шадрина, с которого мне удалось улизнуть, кончился тем, что Димка сорвался с места и помчался из города в город по старым знакомым, где, как ему казалось, его любили. Вернулся он усталый и тихий. Впрочем, это никого не удивило – таким Шадрин возвращался всегда. Потом он, правда, куда-то пропал, но и это никого не озаботило, знали, что от Шадрина можно ожидать любых выкрутасов, а нянчиться со взрослым человеком никто не собирался. А тут кругом дожди, грязь, какое, собственно, кому дело...
      Шадрин же примерно недели через две после своего возвращения вышел из дома одетый в добротный длиннополый плащ, строгий выходной костюм, крепкие зимние сапоги и направился в сторону железнодорожного вокзала. В одной руке он держал высокий куполообразный зонт, и вся его высокая фигура, увенчанная зонтом, походила на маленькую часовенку.
      Ему пришлось простоять больше получаса на перроне, пока не стал скапливаться народ и не подали первую электричку. Электричка шла до Родинского. Шадрин сложил зонт, зайдя в вагон, занял место у окна и стал смотреть, как косые капельки оставляли на стекле пунктирные следы. По ходу электричка набивалась людьми, сонными, ленивыми, недовольными погодой и тем, что нужно тащиться на работу. Они заходили, толкались, ворчали, выходили, но никто не сел рядом с Шадриным, место так и оставалось всю дорогу пустым. Шадрин ни разу не обернулся, не оглядел людей и ни разу не оторвался от косых капелек на стекле.
      Час назад Шадрин вылез из петли...
      Впрочем он и сам до конца не верил, что сделает это. Просто нужно было что-то делать, нужно было как-то разрывать образовавшуюся пустоту, и вдруг подумалось, что если на крюк в потолке комнаты, на котором висела люстра, приладить веревку, то крюк вполне может выдержать. Просто из-за того, чтобы проверить насколько быстро это можно организовать, он вывернул пробки и при свети свечи аккуратно снял люстру. Это заняло не более десяти минут. Теперь, когда он снова включил электричество и направил на крюк настольную лампу, крюк показался таким же одиночеством, как и он сам. Тогда – опять же просто ради интереса – пошел искать веревку, и веревка тут же нашлась, словно кто-то специально подсунул ее, хотя обычно Шадрин терялся в поисках различных бытовых предметов. Это была парашютная стропа, которую он как-то выпросил на одном выступлении в десантной части. Стропа была шелковая и прочная. Петлю он сделал на удивление быстро и ловко. Примерив ее, попробовал, как будет двигаться – получалось легко и без усилий. Так, с петлей на шее и держа в одной руке свободный конец, он принес из кухни табуретку и поставил под крюк. Затем поднялся и стал привязывать веревку. Это оказалось труднее: приходилось приподыматься на цыпочки, стоять с вытянутыми руками, которые к тому же перестали действовать ловко и узел никак не хотел крепиться. Наконец, закрепив, почувствовал на шее петлю. Он ослабил петлю, опустил руки, но тут же схватился правой рукой за веревку и уже не отпускал ее. Это же понарошку. Игра! Так... Если теперь отпинуть табуретку... Интересно, выдержит ли веревка? А крюк? А если он вот так же будет держать рукой веревку у шеи, случится что-нибудь или нет? И тут он увидел на противоположной стене, куда падал свет настольной лампы собственную тень: что-то согнутое, немощное... Парашютная стропа показалась канатом, он различал не только тугие сплетения, но порой и торчащие, как шипы, нити. «А ведь вот это немощное – я» – понял он, и тут же его прошиб пот. Шадрин сдернул с шеи петлю и соскочил с табуретки. Тень от пели медленно раскачивалась на стене. Бежать, бежать, из этого болота! А где не болото? Где? И тут он вспомнил женщину, которую видел дней десять назад в Родинском.
      Он сам не знал, почему вдруг вспомнилась именно эта женщина, встреченная им на дне рождении одной своей подружки. Она была красива, но не красота лица поразила его – глаза! Показалось в них Шадрину что-то запредельное и манящее, он даже почувствовал легкий испуг от ощущения глубины и неизвестности и стал украдкой наблюдать за ней и вдруг заметил, что и она исподволь наблюдает за ним – и тут Шадрин испугался по-настоящему и весь вечер старательно болтал с ее мужем, который работал в каком-то местном банке и любил группу «Deep Purple».
      Шадрин быстро оделся, взял зонт, выключил лампу и вышел. Было около пяти утра... Кажется, ее звали Анной.
 
      А впрочем, черт его знает, как оно было на самом деле... Лезет в голову всякая глупость! А все потому, что кругом холод и ветер, а прошлой осенью, я точно помню, было слякотно и хотелось удавиться. Еще я точно помню эту парашютную стропу – мы тогда выступали у десантников вместе, и еще я теперь точно знаю, что Шадрин уехал в Родинское в середине октября прошлого года и ее действительно звали Анна.
      – Проходите, – сказал я и, распахнув дверь, пропустил Тишкина в дом.
      Он вошел, озираясь, словно был тут впервые.
      Я разулся, снял плащ, достал из кармана бутылку водки и прошел на кухню. Тишкин еще некоторое время осматривался, словно опасался засады, потом шумно стал снимать куртку и ботинки. На кухню он вошел, прижимая портфель к груди.
      – Да оставьте вы его в покое, – кивнул я на портфель, – никто его не съест.
      Тишкин немного подумал и осторожно поставил его рядом с собой. Я резал сыр.
      – Да-а, – протянул немного обиженно он, задетый тем, что я сделал вид, что мне наплевать на его портфель. – А вы знаете, что там?
      Я достал из холодильника колбасу и теперь резал ее.
      – Там целое состояние, – после некоторой паузы, но менее уверенно произнес Тишкин и покосился на свой портфель, как бы усомнившись, состояние там или нет?
      – Там рукописи Шадрина. Ну и что?
      – С чего вы взяли? – вспыхнул Тишкин.
      – Как писатель, строю иногда предположения, которые, случается, оказываются правдой. Тишкин погрустнел. – Да, – признался он, – я тогда забрал рукописи.
      – Спер, – уточнил я.
      – Нет, почему... Все было оформлено по протоколу. Рукописи изъяла милиция, а так как в деле они не пригодились, то мне, по моей, разумеется, просьбе как единственному писателю в городе, их и передали.
      – А почему не Союзу писателей?
      – Ну... – Тишкин немного замялся. – Союз был далеко. К тому же я не собираюсь держать их у себя. – Ладно, – махнул я рукой. – Выпьем. И мы, не чокаясь, выпили. – Тепло у вас, – сказал Тишкин.
      – А на улице ветер, – непонятно к чему ответил я. – А у нас топят плохо. Холодно.
      – Холодно, – опять отозвался я и спросил: – Как его нашли?
      – Я уже говорил, – было видно, что ему нравилось каждый раз пересказывать эту историю и всякий раз подчеркивать, как его вызвала милиция, помня, что он единственный писатель в городе, и как он опознавал труп, ну и так далее и все такое прочее. Пересказывать его болтовню смысла нет. А выходило так, что днем к дежурному по вокзалу милиционеру подошел один из привокзальных нищих и, немного помявшись и дождавшись, когда милиционер, нахмурив лицо, на него посмотрит и буркнет: «Ну чего?», – виновато проговорил:
      – Тут такое дело... У нас один того... зажмурился...
      – Ну? А я причем?
      – Так ведь вот, – и попрошайка протянул членский билет Союза писателей. – Вроде, выходит, не последний человек был... Мы тут и решили сообщить...
      На милиционера красная книжечка впечатление произвела.
      – А это точно его? – спросил он несколько растерянно. Нищий вздохнул и виновато кивнул.
      – Мы и сами не знали. Знали, что человек приличный был, а кто, разве спросишь... Он все идти куда-то собирался, да так вот все и вышло...
      Вызвали «скорую». Тело вытащили из сарайчика за вокзалом, где обитали бродяги, и увезли в морг, куда подоспел Тишкин и опознал покойного, а медицина установила, что Шадрин умер от острой сердечной недостаточности.
      Было ветрено и сухо.
 
      А в том году кругом лил дождь. Можно подумать, что начинался новый вселенский потоп. Люди, вышедшие на конечной станции из электрички, укрылись зонтами и походили на живые грибки, двигавшиеся вереницей на железнодорожный мост, а затем спускавшиеся к зданию вокзала. В этом потоке выделялся один черный куполообразный зонт.
      Шадрин вошел в здание вокзала, сложил зонт, пару раз стряхнул его и оглядел зал. Родинское для райцентра городок довольно крупный, вокзалу же могла позавидовать и область. Строился вокзал после войны и вышел просторен и высок, во всю стену, почти от пола и до потолка было несколько закругленных поверху окон, которые в более благоприятные дни наполняли вокзал светом и пространством. По залу тянулись ряды полупустых лавок, в конце его стоял бюст Ленина с нахмуренными бровями. Возле бюста толпилась куча, видимо, только что приехавших деревенских мужиков и баб, и Шадрин невольно отметил, что, как обычно, мужики в простеньких кепках и дождевиках, худы и безучастны, а женщины, наоборот, толсты, крикливы и красноморды. Дальше был буфет, в витрине которого лежала традиционная, не столько худая, сколько усохшая, курица, пара яиц, сморщившиеся пирожки и бледная жидкость в стакане с названием «напиток». У входа сидело несколько старушек, в отличие от деревенских баб поджарых и сосредоточенных. Многие, замерев, сидели с прикрытыми глазами, подле ног их стояли сумки на колесиках, откуда торчали горлышки бутылок или ведра с яблоками. На самом выходе расположилось с равнодушным видом трое нищих, но при виде Димки, один из них, с редкой и безобразной бородой, которая росла клочками, и каждый клочок имел свою длину и цвет, вытянул руку и посмотрел заискивающе. Димка прошел мимо. Нищий снова стал равнодушен и убрал руку. Шадрин еще раз внимательно осмотрел зал и, не найдя того, что искал, шагнул к милиционеру.
      – Скажите, где здесь телефон-автомат?
      Милиционер махнул дубинкой в сторону привокзальной площади.
      – Там.
      На улицу идти не хотелось. Шадрин постоял некоторое време возле старушек с кошелками, думая не купить ли пирожка и пива, но потом развернулся и вышел снова под дождь. На выходе нищий снова внимательно посмотрел на Шадрина, и того передернуло, словно он услышал за спиной что-то скрипучее и неприятное.
      Под козырьком телефона-автомата стоял военный с саквояжем у ног и о чем-то докладывал в трубку. Впрочем доклад звучал неубедительно и даже оправдательно, слышно было, как он несколько раз повторял, видимо, пытаясь, перебить в разговоре: «Маша, Маша, послушай!» Завидев подошедшего гражданина в длинном плаще и с черным куполообразным зонтом, который встал так, чтобы не мешать военному, но в то же время, чтобы его присутствие было замечено, военный заторопился, несколько раз, как бы пытаясь подбодрить стоящего рядом гражданина, быстро взглядывал на него, но гражданин стоял не двигаясь и не обращая на военного никакого внимания. Военный как-то уж очень торопливо и нервно повесил трубку, левая рука подхватила саквояж, а правая, может быть, лишь инстинктивно, дернулась к козырьку, но военный, вовремя сообразив, поправил фуражку, и это у него получилось как будто он приподнял шляпу, отчего он совсем стушевался, но на прощанье вдруг посмотрел на стоящего гражданина весело и приятно. Шадрин не удержался и уголками губ улыбнулся в ответ.
      Оказавшись под козырьком телефона, он не спеша сложил зонт и, сняв трубку, набрал номер. Тоньки дома не оказалось, что было вполне логично. Тогда он позвонил ей на работу, но в ответ услышал неожиданное: «Она уволилась.» Шадрин, растерявшись, замешкался. «Скажите, а...» – но в трубке уже слышны были короткие гудки.
      Выйдя из-под козырька, Шадрин раскрыл зонт и задумался. Анну он рассчитывал найти, хотя и сам не понимал зачем, через Тоню. Теперь выяснялось, что надо искать саму Тоню. Конечно, он мог позвонить еще раз на ее прежнюю работу и что-нибудь наверняка узнать, но звонить почему-то не хотелось. Оставалось ждать, пока Тоня придет домой с новой работы. А если она не работает, если она уехала куда-нибудь? Или она может вечером пойти к родителям? Или вообще... Будто ей некуда пойти... Стало тоскливо. Он чувствовал, что тот запал, та неумная жажда бегства – бегства неопределенного, когда известно только откуда бежишь, но совершенно неясно куда (в этом-то и есть главная прелесть бегства) – ослабла, приподнятое настроение раскисло, захотелось спать, и с доброй тоской вспомнились и его теплая квартира, и ленивое одиночество. В это время по вокзалу объявили об электричке, идущей обратно. Шадрин сделал невольный шаг в сторону вокзала, но что-то остановило его. Он не мог понять этого возникшего беспокойства, оглянулся и, посмотрев прямо перед собой, наткнулся на неприятный взгляд. Неприятным взгляд казался оттого, что его рассматривали бессовестно и нагло, словно имели на это право, будто он раздетый раб на торжище. Наконец Шадрин понял – это смотрел сидящий у входа в вокзал нищий. Шадрин развернулся и пошел от вокзала прочь.
      Чем дальше он отходил от вокзала, тем меньше становился его безотчетный страх, и в конце концов Шадрин успокоился. Он отметил, что в последнее время это чувство необъяснимого страха стало частенько покалывать его. «Нервы!» – решил он.
      Теперь оставалось бродить по городу. Шадрин решил, что дождется часов семи и, если Тонька не объявится, то уедет с последней электричкой. В душе – впрочем, он старался не признаваться в этом – он уже желал, чтобы так именно и вышло. Пока же он неторопливо шествовал по городу и его черный куполообразный зонт был всем издали заметен.
      Родинское – город хоть и крупный для районного центра, ной его можно обойти за два часа. Шадрин попутно заходил в магазины, подолгу торчал у книжных прилавков, слонялся по универмагу, первое время вглядывался в прохожих. Ему думалось, что так он может встретится с Анной, но скоро жители города стали ему казаться на одно лицо, да и одеты все родинцы были в одинаковые, разнящиеся разве что цветом, куртки, но и тут преобладал болотный.
      Было послеобеденное время, когда Шадрин вспомнил, что ничего не ел со вчерашнего вечера, и странно, что мысль о еде за время его шатания по городу ни разу не взбрела ему в голову. И как это часто бывает, вспомнив о еде, Шадрин тут же ощутил острый приступ голода. Он зашел в первую подвернувшуюся по ходу пельменную и взял двойную порцию толстообразных комочков, главным достоинством которых было, что они горячи и их много. Но, надо отдать должное, мясо в родинских пельменях тоже присутствовало. Не съев и половины, он почувствовал, что сыт, но уходить не хотелось, пельменная была чистой и спокойной, народу в ней почти не было, на Шадрина никто внимания не обращал. Возникло ощущение, что тут можно просидеть вечность, скоро горластые женщины снимут потерявшие белизну халаты и разойдутся по домам, и разве что уборщица, протирая на ночь полы, побеспокоит, требуя приподнять ноги... С остановками, не торопясь пережевывая пишу, Шадрин последний пельмень доел. Посидев и отдувшись, не торопясь выпил компот и вышел из столовой сытый и ленивый. Было около четырех часов. Побродив еще с минут десять, Шадрин купил бутылку пива и пристроился в небольшом скверике на вспухшую, словно в волдырях, от дождя лавку. По середине скверика тянулась главная аллея, от которой полукружиями отходили две боковые, между аллейками росли акации и тополя, за сквериком виднелась коробка школы и дальше новостройки. То ли от погоды, то ли от усталости и хождений по городу, но общий вид показался Шадрину достаточно унылым. Домой!.. Допив пиво, он поднялся и отправился разыскивать телефон-автомат. Будка стояла возле рекламного щита какого-то местного банка, и Шадрин отдал должное людям, устанавливавшим щит. Пока набирал номер и слушал гудки, он запомнил условия и проценты. Тонька не отвечала. Шадрин решил идти в сторону вокзала и по дороге звонить из каждого встречного телефона, последний звонок он сделает на вокзале и на первом же поезде уедет. Пройдя немного, он увидел вывеску того самого банка, чей рекламный щит ему только что пришлось изучать. Двухэтажное зданьице, в котором, видимо, до революции проживал средней руки купчишка, выглядело неказисто и серо, самым ярким пятном была вывеска и решетки на окнах первого и второго этажей. «Провинция», – не то осуждая, не то одобряя, а, скорее всего, мимолетно, просто так, подумал Димка и прошел мимо. На вокзале его вновь охватило беспокойство, но оно не было так сильно как утром, это было даже не беспокойство, а ощущение чего-то недоделанного, вроде как записал пришедшее в голову стихотворение, а отделывать строчки отложил на потом. Набрав из того же под козырьком привокзального телефона-автомата Тонькин номер, Шадрин несколько оторопел, услышав короткие гудки. Не совсем поверив, он набрал номер еще раз и снова услышал короткие гудки, повесил трубку и быстро пошел в сторону Тонькиного дома. Тонька жила недалеко, и через пять минут он обрадованно, как радуется усталый путник, выбравшийся наконец к ночлегу, увидел в ее окнах свет.
 
      Тонька открыла не фазу и, открыв, секунду-другую пребывала в растерянности, она даже не сказала «здравствуй», а только отступила в сторону, как отступают перед неизбежным. Шадрин, однако, радуясь тому, что наконец попал в тепло, ничего не заметил, а вошел торопливо и бойко и тут же стал снимать ботинки, как бы столбя на постое место, не переставая говорить всякую ерунду, то ли веселя хозяйку, то ли не давая ей опомниться.
      – ...кругом вода, а я твоего нового телефона не знаю, а по друзьям идти не хотелось, и вот я в этом потопе... Слушай, чем это ваш городишко так Бога прогневил, впрочем, теперь на весь мир прославитесь: всемирный потоп начался с Родинского! Ты смотри-ка, у меня даже носки мокрые, во – следы остаются, снимать, срочно все снимать! Да, я вот тут проездом и...
      – Ты всегда проездом, – отозвалась Тоня.
      – Ну да, – согласился Шадрин и посмотрел на нее. Она стояла, прислонившись к стене, скрестив на груди руки, одетая не по-домашнему в симпатичное пестрое платьице, а он в мокром плаще, босой и улыбающийся. Улыбка его – самый веский аргумент, против этой чуть ребяческой улыбки не мог устоять никто, она вроде бы и признавала какую-то вину, или, скорее, всего малую часть вины, но в то же время озорно говорила: что поделаешь, вот такой я, не со зла же я это все, любите меня таким, какой есть, а я вас тоже люблю.
      – Ты мог бы предупредить, – тихо сказала Тоня и опустила голову – теперь она видела его босые ноги.
      – Да говорю же, я не знаю твоего нового рабочего телефона, а сейчас полчаса тебесвокзалазвонил, аутебявсе занято, занято... А что случилось? Ты собралась куда?
      – У меня гости, – еще тише сказала Тоня.
      – А-а, – протянул Шадрин, голос его стал глухим. – Что ж, гости – дело житейское... н-да... Я-то, собственно, на минутку. Да... мне нужно узнать ее адрес.
      Тоня быстро посмотрела на Шадрина.
      – Она запретила давать тебе адрес.
      – Ах, вот как! Надо же, какая предусмотрительность! А все-таки адрес ты мне дашь, я ведь настырный, сейчас выйду и у каждого встречного буду спрашивать.
      Тоня толкнула дверь из прихожей в комнату, и та закрылась.
      – Итак?
      «Как все не вовремя», – подумала Тоня.
      – Помнишь лет пять назад, – она попробовала сделать презрительную улыбку, но улыбка вышла кривая и жалкая, – мы возили тебя по городу на райкомовской машине. Ты еще тогда сострил насчет двух строившихся девятиэтажек, сказал, что для Родинского это небоскребы... Для нас они в самом деле небоскребы... Их достроили... – теперь она смотрела на него прямо и зло.
      – Очень хорошо, а теперь у меня еще одно дельце, я, кажется, не со всеми поздоровался. Он шагнул было к комнате, но Тоня стала на его пути, словно мать, закрывающая свое гнездо. Шадрин взял ее за кисти рук и отстранил Тоню. Тоня и не пыталась сопротивляться, она только удивилась себе, с чего это она вдруг встала на пути в комнату?
      Шадрин открыл дверь и вошел. В углу дивана сидел паренек, которого Шадрин видел недавно на Тонькином дне рождения, но не обратил на него особого внимания. Паренек приподнял плечи, откинул руку на спинку дивана, затем убрал ее и сцепил пальцы на животе, положил ногу на ногу и сказал «гм».
      – Здрасьте, – сказал Шадрин.
      – З-здравствуйте, – поперхнувшись, выдавил паренек и тут же прокашлялся и покраснел.
      – Как погодка? – спросил Шадрин.
      – Н-ничего, – снова заикаясь, ответил паренек и покраснел еще больше.
      – Вы так считаете? – Шадрин взял тон уставшего учителя, несколько удивленного ответом ученика, но лишь несколько, поскольку что другого можно ожидать от этого троечника...
      На этот раз паренек ничего не сказал, а только кивнул.
      – Ну и слава Богу! До свиданья.
      Паренек опять кивнул, но получился не кивок, а словно он что-то трудно проглотил.
      Шадрин вышел в прихожую, прошел мимо все ещё стоявшей у стены Тони и стал надевать мокрые носки... Захотелось стать маленьким чтобы тебя все любили и жалели.
      – Черт! – выругался Шадрин.
      – Может, чаю попьешь?
      – Да нет, пойду.
      Они говорили буднично, словно долгие годы провели вместе и знали, что будут вместе еще бесконечно долго.
      Шадрин обулся и взял зонт.
      – Ну, счастливо!
      – Пока.
      Спустившись на пролет, он услышал:
      – Как-нибудь заходи.
      «Какая я все-таки сволочь!» – подумал Шадрин и быстро сбежал вниз.
 
      Две девятиэтажки знал каждый встречный, и Шадрин скоро заметил, что идет по тому району, в котором оказался под конец своего шатания по городу. Вот пельменная, вот телефон-автомат, у которого оторвана трубка, банк с узорчатыми решетками на окнах, рекламный щит, вот наконец скверик, где пил пиво... Девятиэтажки, окруженные высокими, на удивление не тронутыми стройкой деревьями, оказались сразу за школой. Теперь – какая из двух? Но Димка почувствовал вдруг, что это уже неважно. Весь сегодняшний день вспомнился ему, и показалось, что утренние страсти где-то далеко-далеко, и происходили они не с ним, а с другим, может быть, близким, но уже безвозвратно ушедшим человеком. Потом дождь, дождь, дождь, его странствия по этому дождю, и все время ощущалась оберегающая сила, которая вела и подсказывала. В самом деле: почему ему вдруг вспомнилась Анна? Почему он не уехал сразу из этого городишка? Почему не нашлась сразу Тонька и ему пришлось весь день блуждать в этом библейском, потопном дожде? Почему у Тоньки оказался этот паренек? Не будь его, Шадрин наверняка остался бы в тепле и уюте, но та самая оберегающая сила снова выгнала в дождь, и вот теперь он стоит около того, что пригрезилось утром. Теперь он был совершенно уверен, что встретит Анну... Нет, не сегодня, то, что отпущено было на сегодня, он выполнил. После, но обязательно встретит. Случится то, что должно случиться, и от него ничего не зависит, только не сопротивляться той оберегающей силе.
      Он оглядел еще раз две девятиэтажки, развернулся и пошел обратно через скверик. Показалось, что дождь стихает: кругом все было еще влажно, но это уже не небесные потоки, а морось. Он брел в этой водной стихии, оказавшись словно в другом мире, в другом измерении, а тот – утренний – остался там, в своей пустой комнате с петлей, подвешенной к крюку в потолке.
      Шадрин понял: главное – не сопротивляться, и ноги сами вели его. Он не пошел хоженой дорогой мимо банка, а свернул в другую сторону и тут же наткнулся на гостиницу. «Так и должно было быть», – подумал он. Номер достался ему прекрасный, небольшой, но теплый и с душем. Шадрин сразу развесил сушить одежду и забрался под горячие струйки. Струйки он сделал такими горячими, что ванная комнатка сразу наполнилась паром... Жизнь стала прекрасна!
      Он повалялся немного на кровати, потом, одев на босу ногу ботинки, спустился в ресторан, как совершенно сторонний наблюдатель обозрел уже бывшее на излете ресторанное однообразие, и все ему показалось милым и замечательным. Он съел котлету по-киевски, выпил сто грамм водки, поднялся к себе в номер, лег в кровать и мгновенно заснул.
      Утро выдалось великолепным... Шадрин проснулся от солнечного луча, гревшего щеку, и почувствовал себя бодрым и безрассудно радостным. Таким он просыпался лет в двадцать, зная, что куда-нибудь сегодня обязательно уедет, и начнется новая жизнь. К тому же не покидало возникшее вчера чувство присутствия охранявшей силы и безусловной удачи.
      Было начало восьмого. Он умылся, с удовольствием одел прогревшуюся за ночь одежду и обувь и выбежал на улицу. Все вокруг – асфальт, деревья, дома, воздух, люди – блестело от солнца. Казалось, сразу за осенью наступила весна.
      В половине восьмого Шадрин стоял меж двух девятиэтажек. Сначала он выбрал место, чтобы видеть подъезды обоих домов, но потом, зная об охраняющей силе и поверив в нее с религиозной фанатичностью, перешел к подъезду девятиэтажки, стоящей ближе к школе, встав прямо напротив. «Сегодня и люди веселые», – отметил Шадрин, ему казалось, что некоторые отвечают на его взгляд улыбкой.
      Анна появилась неожиданно. На ней была длинная кожаная куртка и легкая косынка, за руку она вела девочку, одетую ярко и пестро, с таким же ярким ранцем на спине.
      Анна остановилась, и девочка, продолжавшая сонно идти вперед, едва не потеряла равновесие – так неожиданно остановилась, держащая ее за руку, мама. Девочка качнулась и удивленно посмотрела на маму. Та притянула ее к себе и поправила ранец. Затем, одернув куртку на девочке, распрямилась, и стала спускаться с крыльца. Теперь девочка не поспевала за мамой. Они направились в сторону школы, девочка мимоходом скользнула взглядом по улыбающемуся человеку возле качелей... Шадрин пошел за ними.
      Выйдя из школы, Анна повела головой направо, потом налево, словно собиралась переходить дорогу, затем пошла к скверику. Там она свернула из общего людского потока на боковую аллейку и, немного пройдя, остановилась возле одной из скамеек, стоявшей за стволами деревьев. Она поставила на скамейку сумочку, достала из нее зеркальце и несколько секунд разглядывала себя, потом что-то подправила на лице, так, смахнула что-то, как смахивает желтый лист ветер, убрала зеркальце в сумочку и пошла дальше. Шадрин, подойдя к той же скамейке, посмотрел еще в след удаляющейся Анны и сел на то место, где только что стояла ее сумочка. «Ну вот и все», – спокойно подумал он, хотя что значит это «все», он не знал да и не хотелось знать.
      А к вечеру пошел снег...
 
      Шадрин впал в некое сомнамбулическое состояние, словно и правда с первым снегом у него началась спячка. Что-то переваривалось в нем и укладывалось наново. Он был похож на сданный в ремонт механизм. И если действительно, это провидение, или судьба, или ангел-хранитель – как угодно, охраняющая сила вела его все последние дни – то, Шадрин решил, что так и должно было случиться, чтобы он впал в забытье на грани помешательства. Хотя, кто знает, где эта грань?
      Он выпал из общего потока. Его присутствие в этом мире подтверждалось лишь биологическим состоянием. Каждое утро он отправлялся в скверик и около часа сидел на той самой скамейке. Затем привычным маршрутом мимо банка шел в книжный магазин, где в который раз перебирал одни и те же книги. Правда, кое-что он купил и, вернувшись в гостиницу, читал, растянувшись на кровати и особо не вдумываясь в читаемое. Потом он обедал в ресторане и ложился на часок вздремнуть. После снова под руку попадалась книга, а ближе к вечеру он выходил в холл и тупо смотрел в телевизор, так же ни во что не вдумываясь и ничего не понимая. Поздно вечером он ужинал, выпивал сто грамм водки и ложился спать.
      С его лица не сходила задумчивость. Не то, чтобы его мучил какой-то вопрос или он пытался что-то разрешить, он и не предпринимал ни малейшего усилия что-либо решить или хотя бы обсудить с самим собой. Хотя вполне ему могло показаться, например, следующее: «Я всю жизнь мечтал об одиночестве, я мечтал бросить все и уехать к черту на кулички, где меня не знала бы ни одна душа, я мечтал целыми днями бродить среди посторонних людей, от которых мне ничего не надо и которым ничего не надо от меня. Я мечтал расстаться с действительностью, чтобы ничего не связывало с ней и не удерживало, я хотел быть свободным, я мечтал переселиться в свой собственный мир, который бы я творил подобно Богу... Неужели то, что сейчас со мной, и есть осуществление мечты?»
      Впрочем, это фантазия – Шадрин вовсе мог и не говорить себе такого.
      Он очнулся через неделю, когда, спускаясь в ресторан обедать, обнаружил, что у него не осталось денег. Вернувшись в номер, он порылся в карманах плаща, заглянул в ящики тумбочки и стола, сложил стопкой купленные книги и лег на кровать. В этот день он никуда из номера больше не выходил, а утром следующего электричкой вернулся в областной город.
 
      На второй день по возвращении его встретил на улице критик К. Ничего особенного он тогда в Шадрине не заметил, кроме того, что тот был абсолютно трезв. Это обстоятельство так поразило критика, что сегодня на поминках, когда все уже изрядно выпили, он то и дело, чаще самому себе, немного удивленным голосом повторял:
      – Надо же, он был совершенно трезв, совершенно. Надо же...
      А Димка тогда продал квартиру, продал почти все имевшееся имущество, оставшееся упихал в чемодан и сумку через плечо и через неделю, вернувшись в Родинское, отправился в старую часть города, которая прижималась к вокзалу. Еще в первую свою прогулку по Родинскому, свернув с главной дороги, ведущей к центру, он побродил по тихим улочкам, находившимся как бы в полузабытье, как подуставшие старушки. Тогда, в дождь и грязь, все выглядело уныло, раскисше и размазано, теперь же, когда снег припудрил город, улочки преобразились, в них показалась та доброта, о которой все мы грустим, вспоминая детство.
      Улочки жили своей тихой жизнью... Прямо по середине, по свежему снегу пролегли два следа от машинных колес, а вдоль заборов к водонапорным колонкам тянулись веревочкой тропки, сами же колонки, с заледенелой бородой, казались застывшими истуканами, охраняющими покой улочек. К одному из таких истуканов топала баба с ведром. Шадрин ускорил шаг, и баба, заметив его, остановилась, поставила ведро, и, уставясь на Шадрина, стала ждать.
      – Скажите, – спросил, поздоровавшись, Димка, – здесь никто не сдает комнату?
      – Комнату? – переспросила баба. На ней был серый шерстяной платок, пальто цвета охры и валенки. – Да разве что Купчиха, или Маруся, или вот, может, Егоровна... А сколь вас народу-то?
      – Мне, – улыбнулся Димка, – мне одному надо комнату. – А надолго ль?
      – Пока сам не знаю, для начала на год. – По распределению, что ль? – Почти.
      – Так вроде не молодой уж. – Так вот получилось.
      – А на какой завод? Или куда еще?
      – Да не ясно пока. Тут решат.
      – А-а, ну тут-то решат... У нас-то два больших завода – пластмассовый один, а другой фабрика – швейная. А сама я работала на станции. Станция-то у нас тоже большая...
      – Так вот, к кому бы мне лучше обратиться?
      – Да хоть к Купчихе, или Марусе, или вот, к Егоровне...
      – А где эта Егоровна?
      – А вон – наискось отсюдова, видишь крыша металлическая, то ее дом.
      – Спасибо.
      – А можно, конечно, и к Купчихе, или к Марусе, что ли...
      – Большое спасибо.
      Димка еще раз улыбнулся и пошел к дому, блестевшему на солнце «металлической крышей», а баба еще долго стояла с ведром у ног и смотрела, как Димка подходит к калитке, открывает ее и входит во двор. Наконец непонятно отчего вздохнув, она подняла ведро и потопала к водонапорной колонке.
 
      Вера Егоровна оказалась тучной женщиной лет шестидесяти. Сначала она смотрела на Димку настороженно, но, узнав, что Димка писатель, подобрела. Вообще нетрудно заметить, что, чем дальше от крупных городов, тем более теплое отношение к людям творческих профессий. Вдалеке от крупных городов с писателями, артистами и художниками считаются, может, не столько из-за самого искусства, сколько из-за некоторого налета таинственности на их профессии, равняющей их в чем-то с ведунами.
      Комната, которую показала Вера Егоровна Димке, располагалась сразу за кухней и, когда Шадрин увидел ее, то в первый момент смутился – слишком уж преобладал темный цвет: темно-коричневые стены, мрачный, доисторический какой-то шкаф, поцарапанный серый столик у небольшого окошка. Над кроватью коврик болотного цвета, на котором смутно различался Иван-царевич, умыкающий Василису Прекрасную – серый волк не различался вовсе... Покрытая синим армейским одеялом кровать оказалась жесткой, и Шадрин вспомнил, как он, получив квартиру и не имея никакой мебели, с год спал на полу и всем говорил, что спать надо именно на жестком, так как это оберегает от ревматизма. А когда вышла вторая книжка, он, получив гонорар, сразу из издательства отправился в мебельный магазин и купил себе роскошный диван, который в раздвинутом состоянии производил сильное впечатление и занимал половину Шадринской комнаты. Димка был в восторге и, кажется, никогда больше в первоначальный, сложенный вид диван не возвращал.
      Шадрин улыбнулся.
      – Сколько я вам должен? – спросил он у стоящей в дверях женщины.
      – Так ведь... Возьму по-Божески, – и она замолкла, видимо, просчитывая, что значит «по-Божески» для нее и для постояльца и выводя некое среднее значение, которое могло бы удовлетворить обе стороны. Наконец она сказала сумму и после небольшой паузы, когда ей показалось, что постоялец недоволен и тоже делает свои подсчеты (хотя Шадрин в это время с неожиданно накатившей тоской подумал, что вот сейчас он скажет «хорошо» и тем самым подпишет некий контракт, по которому будет обречен прожить в этом темном мирке, спрятавшись ото всех и вся какое-то неведомое количество времени, и ему расхотелось говорить «хорошо»), добавила: – Это по-нынешним временам, считай, и ничего совсем.
      – Хорошо.
      – Только за полгода вперед, – тут же поспешила хозяйка.
      Шадрин достал из сумки несколько новеньких пачек, протянул хозяйке, и та, словно воруя, быстро и незаметно, схватила деньги, и они тут же исчезли, словно это был какой-то ловкий фокус. Хозяйка засуетилась. Шадрин же после того, как сказал «хорошо», почувствовал себя слабым и безвольным.
      Но оставалось еще одно дело – освободиться от денег. С момента, как появилась куча туго перетянутых пачек, Шадрин не расставался с тяжестью в середине груди. Ощущение это было настолько реально и сильно, что воспринималось как физический недостаток, нечто вроде горба, хромоты или шестого пальца. Он едва удержался, чтобы не устроить какую-нибудь дикую пирушку – ясно представлялись безумный пьяный угар и счастливая легкость, с которой он бы транжирил деньги – и, воображая это, Шадрин распрямлялся, словно у него и правда был горб, который чудесным образом начинал рассасываться. Но за время, пока у него были деньги, он не позволил себе и глотка пива. Теперь измаявший его груз надо было сбросить как можно быстрее, и он, лишь уладив дела с Верой Егоровной, бросился к тому банку, что находился возле скверика и скоро вышел оттуда, весело помахивая пустой сумкой. В сквере он заслуженно вьшил пива и возвращался к новому жилищу в приподнятом настроении, словно выздоравливал после тяжелой болезни, и, довольный, подсчитывал, сколько сможет вот так, живя на проценты, путешествовать по городам, снимая недорогие комнатки. Выходило недурно... А когда он, придя в свою комнату, обнаружил на окне славные занавесочки, укрытый чистенькой кружевной скатеркой стол, кровать, покрытую не солдатским сукном, а каким-то веселеньким розовым покрывалом, стало совсем хорошо. Кровать показалась чуть выше, он сел на нее и погрузился в мягкую перину, тут же скинул тапочки и лег. «А в общем жить не так уж плохо... А значит, можно еще жить!» – закрутилось в голове...
 
      Тишкин раздражал все больше, главное, он лез туда, куда ему лезть вовсе не следовало. Боже упаси меня думать, что писатель есть нечто высшее. На самом деле это существо измученное и больное. Сколько раз в наступающих сумерках я спрашивал себя: ну почему именно я? Почему я не могу иметь обычную семью, почему не могу, придя с работы, забить во дворе «козла», вечером посмотреть по телеку какой-нибудь глупый фильм и не менее дебильные новости, поругать, разумеется, в меру и лояльно правительство и, довольный проведенным днем, поужинать – ив койку, для новых трудовых подвигов... Как я завидую обычным, нормальным людям!.. Ну почему именно я должен (самое ужасно, что такое ощущение, что именно – должен) с наступлением сумерек садиться за стол и писать. Должен, разумеется, не из-за того, что чувствую себя обязанным по отношению к людям, стране – это все ерунда, – а должен потому, что просто не могу не сесть писать. Это мучительно. Думаете, я ни разу не пытался послать всю эту литературу к чертовой матери? Пытался... Утром чувствуешь себя отвратительно, словно кого-то предал. Не работаешь день, два, и это ощущение предательства копится, копится, обычно в таких случаях самое простое – запьешь, и там на ком-нибудь да и отыграешься. Мне, случалось, говорили, что в пьяном виде я хуже скота. Я знаю. Впрочем, причем здесь пьянка? Разве без нее я не обижал людей? После становится неотвратимо стыдно, стыдно за все на свете вообще, начиная с первородного греха, а тут еще выясняется, что предательство никуда не делось, более того, оно накрутило на счетчик новые дни. И я сажусь писать... Но как меня раздражают всякие Тишкины! Он говорит так, как будто и он – и он! – все это пережил и тоже имеет право.
      – Я тогда еще немного удивился, то есть не понял, а чувствую что-то знакомое, но как-то не верилось сразу, что это Дмитрий Сергеевич. Что ему тут делать? А он меня заметил, я заметил, как он меня заметил, но виду он не подал, а как сидел, так и остался сидеть, а я подумал: кто это мог бы быть, а сам иду себе, потому что мне надо было в школу, мне про них матерьял нужно было сделать. И тут мне возьми и покажись, что этот человек похож на Дмитрия Сергеевича. Но сначала я подумал: а что ему здесь делать? Если бы была встреча какая-нибудь или выступление, тогда бы мне точно сообщили, а так я ничего вовсе не знаю. Но дошел поближе, смотрю и правда – Шадрин... Подошел к нему и здороваюсь, а он вроде как меня не признал, хотя года три назад я ему тут выступление организовывал и мы вместе выступали. Ну, я напомнил... Но он, видно, не в том расположений был, а, может, я его с мысли сбил, бывает ведь так, думаешь о чем-нибудь, думаешь, рифму какую-нибудь или строку... А тут раз, и собьют тебя, вот, думаю, не совсем вовремя, то есть он, может, и обрадовался, а так вроде не очень, даже и виду не подал, что обрадовался. Я, спрашиваю, какими судьбами? Говорит, что сбежал из города, чтобы поработать, а то там не дают. Я говорю, правильно, у нас для этого условия подходящие и тихие. А он – и климат влиятельный. А я возразил: зря, дескать, смеетесь, у нас климат хороший. Да я не смеюсь, говорит. Я тогда тему перевел и спросил, над чем работаете в настоящий момент, и не прочтете ли какой-нибудь новый стишок. А он возьми и удиви: стихов мол, не пишет. А что же? – интересуюсь. Я роман пишу, говорит. Я опять удивился и спросил, а почитать дадите? Ну ведь, нормальное желание, правда ведь? Тем более я же тоже неким образом, так сказать, писатель, и мне можно было бы показать. Конечно, я, может быть, не так высоко парю, но совет или деталь какую-нибудь бы подсказал, тем более, что он-то раньше все время стихи писал, а я-то, как известно, прозу, так что мнение-то мое и могло быть ему полезно, ну ведь, правда же? А он как закричит, ничего я вам не дам, отстаньте от меня, и все тут. Я, конечно, обиделся, то есть я потом понял, что я его с мысли сбил, он-то сидел, видно, выдумывал что-то, а я сбил, но зачем кричать-то, можно же было вежливо. Я бы понял, я же сам, так сказать, в некотором роде, а он так вот несдержанно себя повел. Я-то ушел, а когда из школы вышел, смотрю – его нет. Я потом его на той лавочке часто видел, я так иногда мимо по делу проходил, несколько раз подойти хотел, да с чего же это я первый подойду? Он на меня накричал ни за что, то есть он-то в конце концов и виноват, а я полезу... Раз специально прямо по аллейке прошел, надеялся, что окликнет, и не то чтобы поговорить, а все думал, что хоть извинится за давешнее, а он – отвернулся, сделал вид, что не заметил, а как тут не заметишь. Я ведь и узнал, где он живет...
      – Ты что ж, шпионил за ним?
      – То есть, как шпионил?... Да нет, зачем это мне шпионить, так просто прошелся, чтоб знать, ну так, на всякий случай. А вот, как в воду глядел, и случилось. Я тут же, раз – и вот они... – он похлопал чемоданчик.
      Вряд ли кто еще может ненавидеть сильнее, чем бездарность, считающая себя обиженной судьбой... Если бы с Шадриным не случилось несчастья, Тишкин бы это несчастье устроил.
      Но тогда эта случайная обмолвка, что он якобы «пишет роман» очень многое значила. Хотя вряд ли обмолвки бывают случайными. Шадрин давно был готов перейти к прозе, ему хотелось писать что-то медленное, успокоенное, в последнее время именно такие стихи с длинной строкой, похожие на гекзаметры, все чаще стали появляться у него, несколько раз он принимался за поэмы, но не доделывал. Ему нравилось так писать, однако он чувствовал, что это не совсем то, к тому же он начинал маяться от творческого безделья. В последние две недели у него установился несколько удивительный, в первую очередь для самого Шадрина, распорядок. День начинался с какой-то мистической встречи с Анной, которая проходя мимо, ни разу не посмотрела в сторону сидящего на скамейке Шадрина, но он чувствовал, что она тем не менее прекрасно его видит. Затем он некоторое время еще сидел на скамейке, и, если погода позволяла (а погода как раз наладилась сухая с легким морозцем), отправлялся бродить по городу. Каждый раз ему удавалось делать новые открытия – то это был великолепный собор, Шадрин с восхищением обошел его, и долго пробыл внутри (хотя надо заметить, что в соборе он присутствовал, скорее, не как христианин, а как турист), то городской музей, в котором Шадрин пробыл почти весь день и заглядывал потом еще несколько раз. То он отправлялся бродить по некоторым улочкам, и особенно ему нравилась та, на которой раньше жили купцы, и желание каждого выделиться и отстроить себе дом не такой, как у соседа, сделало улочку похожей на милого ребенка, примеривающего перед зеркалом взрослые наряды.
      По дороге Шадрин где-нибудь обедал, впрочем, обедом это можно было назвать, лишь исходя из времени, на самом же деле, это был скорее плотный завтрак. Вернувшись в свою комнату, он погружался в перину и читал, читал с упоением – никогда у него не было такого чисто читательского состояния, когда книге отдаешься полностью, и читал он не любимую классику, а то что пропустил в юношеские годы – Дюма, Лондона, Толкина. Когда на улице темнело так, что без настольной лампы читать становилось невозможно, Шадрин выходил к обеду. С бабой Верой они сошлись, та обильно и хорошо готовила, и сам обед проходил спокойно, чинно, как-то по-старорусски, и это напоминало какую-то игру и очень нравилось Шадрину. Вечером же, за чаем, они вели долгие разговоры. Оказалось, что у Шадрина воспоминаний и пережитого не меньше бабкиного, и чаепитие напоминало стариковские посиделки, не хватало разве что пузатого самовара, а использовался обычный чайник с отколупнувшейся в некоторых местах эмалью. От своей хозяйки Шадрин был в восторге и не столько от замечательной русской основательности, которая проявлялась буквально во всем, сколько от того, что она ни разу не поинтересовалась его писательством и не попросила что-нибудь прочесть. Шадрин даже подумал, что она забыла, что он представился писателем, но однажды он услышал, как бабка говорила, стоя у соседских ворот: «...счас вернется да опять писать засядет, все пишет и пишет, – и отчего-то вздохнула, – не иначе как роман». «А я-то ничего и не пишу», – грустно подумал Шадрин.
      В общем, оговорка о «писании романа» была вовсе не удивительна, и возвращаясь после той встречи с Тишкиным в дом, он зашел в книжный магазин и купил пачку писчей бумаги. Удивительно другое – Шадрин ни разу не задумался, о чем будет писать. Просто однажды, сев за стол в своей комнатке, он достал лист из пачки и написал:
      «Я родился двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года, ровно через тридцать лет после смерти Есенина...»
      Писалось изумительно легко. У Шадрина не было никакого продуманного плана, сюжета, у него не было никакой определенной мысли, которую он хотел бы выразить, то есть не было всего того, что именуется литературной работой – письмо текло, как песня. И ему очень нравились эта протяжность и легкость. Шадрин писал биографию поэта. Можно было подумать, что он пишет автобиографию, но Шадрин открестился от автобиографии с первой же фразы, он-то родился не двадцать пятого, а двадцать шестого, и не в декабре, а в январе, и вообще был младше своего героя.
      Теперь все совершенно наладилось... Шадрину даже стало казаться, что его утренние прогулки после ночных бдений, когда он писал роман, не связаны с Анной, а были, скорее, соблюдением некого ритуала, нарушение которого могло сломать все и расстроить. Шадрин днем отсыпался, и потом с нетерпением ждал, когда они с бабой Верой докончат вечерний чай. И хотя нетерпение порой доводило Димку до дрожи, он не спешил разделаться с чаем. Он просто получал мазохистское наслаждение от собственных переживаний и еще больше наслаждался тем, что вот сейчас баба Вера доскажет историю, шумно выдохнет, поставив на стол пустую цветастую кружку, и произнесет обычное: «Ну ладно, я приберу тут...» Шадрин срывался с места, как школьник на перемену, хотя нет, это его душа срывалась, само же тело, не нарушая установленных порядков, не торопясь, вставало, благодарило за чай и степенно двигалось в комнатку, где за столиком уже нетерпеливо поджидала душа.
      Окружающее уступало место родившемуся двадцать пятого декабря тысяча девятьсот пятьдесят пятого года поэту, оно таяло, как тают дома в окутывающем город утреннем тумане.
 
      Он и не фазу сообразил, когда увидел стоящую перед собой Тоньку, а, узнав, обрадовался, как радуются вдруг увиденной фотографии, с которой связано столько воспоминаний...
      Шадрин чуть подвинулся на скамейке, хотя та была свободна.
      – Садись.
      Тоня села.
      – Ну расскажи что-нибудь, – Шадрин развернулся в пол-оборота и смотрел теперь на нее.
      Тоня подняла голову.
      – Глупо все это, – сказала она, будто все вокруг было ей безразлично.
      – Что глупо?
      – Все. Вот твое сидение здесь, например. – А мне нравится...
      Тоня помолчала и повторила:
      – Глупо, – и добавила тише: – Все равно она твоей никогда не будет.
      Шадрин усмехнулся:
      – Разве дело в этом?
      – А в чем?
      – Сейчас мне хорошо, и, если со стороны это выглядит глупо, то я все равно не хочу ничего менять только из-за того, чтобы перестать выглядеть со стороны глупо. К тому же – с чьей стороны глупо?
      – Ты был другим, – отозвалась Тоня.
      – Кем я только не был... Мне кажется, что я прожил уже столько жизней... Разные люди пьют жизненное питье по-разному, одни цедят по глоточку, другие выпивают махом. Я не могу представить Пушкина пятидесятилетним.
      – А ты считаешь себя Пушкиным?
      – Нет, Шадриным, что тоже неплохо... Со своей последней жизнью я распрощался, когда приделал в комнате петлю. Что ты так смотришь? Ну да, приделал, а потом струсил и убежал, и теперь здесь живет тихий трусоватый человечек, но в свой срок и он умрет.
      – И каков отмерен срок?
      Шадрин пожал плечами.
      – Роман. Я пишу роман... Как только он будет закончен, непременно что-то случится.
      – И ты начнешь новую жизнь!
      – Наверное. Для того, чтобы начать новую жизнь, не обязательно отправляться на небеса. Детство – одна жизнь. Юность – другая. С юностью я тоже прощался в свое время, словно умирал, потому что знал: ничего этого больше не будет. И действительно – не было – я не встретил ни одного однокашника, а если и встречал, то это были совершенно другие люди и нам не о чем было говорить, кроме нескольких смутных воспоминаний, как будто и правда, все, что происходило раньше, происходило не с нами, а с другими людьми. В армии ведь тоже не случайно есть «салаги» и «деды». В двадцать лет я был самым настоящим дедом, настолько по-стариковски я был мудрее тех ребят, которые только что призвались. Я вернулся, и здесь началась другая жизнь. Теперь вот идет еще одна другая. Потом, наверное, будет еще... И так бесконечно долго, надо просто принимать мир таким, какой он есть, раз уж нам довелось тут уродиться. Не зря же говорят о будущих жизнях, о прошлых, а сейчас мы знаем лишь маленький кусочек...
      – Очень умно, просто замечательно, – перебила Тоня, – но – глупо, глупо, глупо!
      – Что ты заладила «глупо, глупо»! Как есть, так и есть.
      Тоня подняла глаза на Шадрина.
      – Тебе не это надо.
      – А кто знает, что надо?
      Тоня молчала и рассматривала верхушки деревьев.
      – А я с тем парнем рассталась, – как-то равнодушно сказала она.
      – Что так? Вроде неплохой паренек был. – А-а, – Тоня махнула рукой и снова посмотрела на Шадрина. – Это бывает. Ты у нас молодая, красивая, еще встретишь. – Я не об этом, – Тоня отвернулась.
      – А о чем?
      На лице ее появилась неприятная ухмылка. Она поднялась.
      – Жизнь новую начать хотела. Да видно, еще старой не дожила.
      – Всему свой срок, всему свой срок...
      – Слушай, а ты случаем, не того? – она покрутила пальцем у виска.
      Шадрин пожал плечами.
      – Черт его знает, все может быть.
      – Ну и сиди тут! – Тоня резко встала и быстро пошла прочь.
      Через несколько минут поднялся со скамейки и Шадрин. «Может, я и правда того? – подумал он. – Такой чуши нагородил! Несколько жизней, несколько жизней. Свихнулся, определенно свихнулся...»
 
      По воскресеньям они не встречались с Анной, но Шадрин все равно приходил, правда, на скамеечку не присаживался, а прогуливался по безлюдному в выходное утро скверику. В девять часов доносился колокольный звон, и он шел к храму. Шадрина никак нельзя было причислить к верующим, для него главной жизненной заповедью было «поступай с другими так, как хочешь, чтобы поступали с тобой», потом он с удивлением узнал, что это слова апостола Павла. Слово «Бог» не воспринималось Шадриным в том великом христианском понимании, а носило, скорее, налет «все познавшей» интеллигенции – «бога нет, но что-то там все-таки есть»... Но воскресным утром делать было определенно нечего, а в храме делалось покойно, и Шадрин даже начинал потихоньку завидовать тем людям, которые приходят сюда не от безделья или потому, что так стало модно, а для которых вера стала такой же частью жизни, какой является для человека еда, питье, сон. Шадрин же в храме умничал и больше походил на исследователя, составляющего этнографические заметки. Он примечал людей, их лица, одежду, как по-разному они крестятся, и тут же пытался рассказать себе историю того или другого человека. Он замечал быстрый оценивающий взгляд служителя, собирающего подаяния, и как тот почтительно замедлял шаг возле некоторых прихожан и ниже опускал голову, он замечал, как у алтаря церковнослужители доедали «тело» и «кровь» Христовы, при этом переговаривались и чему-то смеялись, он замечал мелькнувшие под рясой джинсы на мальчике, выносящем свет мира. Его раздражало, что священник сбивается в проповеди, и тогда казалось, что священник накануне учил урок и теперь, как школьник у доски, забыл его, и Шадрин тут же подыскивал потерянное слово, и оно ему почти всегда казалось более удачным и точным, чем то, которое потом все же произносил священник. И все же Шадрин чувствовал себя в храме лучше, позже он нашел объяснение почему лучше – в храме он чувствовал себя безопасней.
 
      А первый раз чувство страха кольнуло, когда Шадрин не увидел Анны в понедельник. Он просидел на лавочке очень долго, но Анна так и не появилась. Страх, кольнув неожиданно и больно, тут же отступил, но на смену пришло беспокойство, причем Шадрин начал лихорадочно искать причину этого непокидающего беспокойства и не находил причины. В этот день он не смог писать и, лежа на кровати с открытыми глазами, продолжал думать. Но мысль никак не хотела сдвигаться, и Шадрин только и повторял про себя: «Что же произошло, что же произошло...» Ковыряться в себе он не любил, слишком часто в таких случаях приходилось докапываться до невозможных мерзостей или же выяснялось, что поступок, который внешне выглядел вполне пристойно, мотивировался совершенно низменными и животными инстинктами, а то и того хуже – обычной человеческой подлостью.
      «Ради чего я приперся в этот городишко? – подумал он. – Ради того, чтобы написать роман о жизни вымышленного поэта?» И тут страх снова кольнул его, а когда и этот секундный укол прошел, в голове наступила тишина и ясность – только сейчас к нему пришла удивительно простая мысль: рано или поздно роман будет закончен... Впрочем, это было невесть какое открытие: все конечно, кроме вселенной. Да и вселенная бесконечна до поры до времени, с ней еще пока до конца не разобрались. Любой предмет, пока в него не проникнешь разумом, кажется бесконечным, и от того – таинственным и достойным преклонения. Как любовь... Но совершается акт познания – самый губительный для человека акт – и наступает конец. Потому так и счастливы дети, что для них акт познания еще только совершается, и потому так пугают «маленькие старички», взгляд которых наполнен смыслом. Бог наказал человека не изгнанием из рая, а разумом. И мы в природе то же, что маленькие дети с умным, все понимающим взглядом.
      Итак, рано или поздно роман кончится... И он вдруг ясно понял, что уже знает, что будут дальше делать его герои и чем все закончится – роман сделался неинтересен.
      Шадрин с отвращением посмотрел на стол, где лежала исписанная бумага и рядом приготовленные чистые листы. Он поднялся, сел за стол и стал водить ручкой. Песни не стало. Вдохновение исчезло, осталась работа. Приходилось бросать ручку и подолгу смотреть в темное окно или, наоборот, тупо уставившись на стол, выводить на полях каких-нибудь чертиков или бессмысленные каракули. Лег Шадрин под утро обессиленный и измученный.
      Работа над рукописью превратилась в трудное доживание оставшихся дней. Ему становилось невмоготу каждый день с бухгалтерской педантичностью исполнять непонятно кем возложенные на него обязанности, он уже мечтал, чтобы этот кто-то отпустил его, но, испытывая почти отвращение к подобной жизни, все равно каждый день продолжал ходить на лавочку, где – то ли потому, что начиналась весна, то ли еще по каким причинам – становилось более людно, люди собирались в кучки у входа в скверик, кричали, спорили, потом куда-то уходили, но не так чтобы далеко, и Шадрин порой слышал доносившийся шум толпы и крики. Впрочем, его это лишь раздражало, но пропала Анна. Теперь он воспринял это не так болезненно, как первый раз, и, подежурив несколько дней возле ее подъезда, понял, что все действительно подходит к концу. Поэтому, когда около его лавочки появилась Тоня и, еле сдерживая злорадную улыбку, сообщила, что Анна с семьей переехала в другой город, он не удивился и даже не поинтересовался, в какой именно, хотя Тоня, казалось, только и ждала этого вопроса, а он вместо «куда?» сказал:
      – Это уже ничего не меняет.
      – Ну и сиди тут! – зло ответила Тоня и ушла.
      Ночами Шадрин дописывал роман. Позже, когда он все-таки закончил труд, то, перечитывая, удивился, что сделанное в последнее дни – то, что, казалось, дается с такой тягой и отвращением, написано более гладко и более литературно, нежели начало, когда писалось легко и с удовольствием. Начало пришлось переписывать почти полностью, он вымарывал и правил все «неправильные» куски, приводя все к единому, появившемуся в конце стилю, и это переписывание сделанного в начале оказалось самой тяжелой работой, ибо всякое исправление вызывало множество воспоминаний и чувств, и их приходилось стирать.
      Баба Вера начинала помаленьку возиться в огороде, Шадрин иногда помогал ей, это как-то поддерживало его, но было похоже на лекарство, которое не лечит, а лишь притупляет боль. Он вспомнил, что давно мечтал написать роман о беглеце. О беглеце, который всю жизнь искал нечто лучшее, чем имел, и потому всю жизнь убегал от людей дальше и дальше.
      «И мне пора», – почувствовал Дима.
 
      Он два месяца не забирал деньги из банка. Теперь же решил снять все: во-первых, надо было рассчитаться с бабой Верой, у которой он прожил уже более оплаченного полугода, а во-вторых, надо было двигаться дальше. Он еще не знал, куда, но само предощущение движения, ухода, бегства захватило его, и он уже не столько писал, сколько мечтал о русском севере, о маленькой – можно перебросить камень – Волге, он уже смутно представлял, как в мае первым пароходом поплывет вверх и сойдет где-нибудь в скатившемся под горку к реке, словно воды напиться, городишке. И в то же время он чувствовал, что мечта останется лишь мечтой, и потому все тянул с отъездом... Наконец, роман был дописан и он отправился за деньгами.
      У банка его насторожила тишина, казалось, что банк окружен неким полем, в зону которого проникать опасно, и люди, инстинктивно чувствуя это, стараются, проходя мимо, держаться ближе противоположного края тротуара. Шадрин дернул за ручку, дверь оказалась закрыта. «Может, сегодня выходной», – мелькнуло в голове, и в это время в дверном окошке показалась безразличная, как сетка настройки на телеэкране, голова.
      – Чего надо? – хмурым голосом проворчала голова.
      – Какой сегодня день? – спросил Шадрин.
      Голова растерялась, но, подумав, ответила:
      – Четверг.
      – А почему банк закрыт?
      – Ха! Милой, – обрадовалась голова, – так банка-то и нет давно.
      – Как нет?
      – А так! Тю-тю банк-то! Лопнул.
      – А деньги? – глупо продолжал расспрашивать Шадрин, а голова веселилась все больше.
      – И деньги тю-тю, все, нету никаких денег. И не будет, – поставила голова точку. – Понял?
      – Понял, – сказал Шадрин и развернулся.
      – Эй-эй, – прокричала вслед голова, – там какое-то общество вкладчиков есть, и государство обещало... – но что обещало государство, Шадрин уже не расслышал.
      «Это должно было случиться. Именно это. И я знал об этом. С самого начала знал», – думал он, бредя в сторону дома. А кругом было так хорошо, спину грело солнышко, щебетали птички, и все было зелено, зелено, зелено...
 
      На следующий день, поднявшись со скамейки, Шадрин собрался пройтись по аллейке, как вдруг грудь в грудь столкнулся с Тишкиным. Шадрин был так далек от подобной встречи, что растерялся и у него выскользнуло «здравствуйте», которое в свою очередь несказанно приободрило замявшегося Тишкина, и тот расплывшись в счастливой улыбке, заторопился:
      – Вот какая встреча, а я как раз думаю, с кем поделиться, а то ведь тут все один да один. У меня ведь, Дмитрий Сергеевич, радость. Знаете какая? Я вам сейчас скажу. Только вот духу наберусь. Духу-то все как раз не хватает. Ну так вот: у меня вышла книга. Да! Вторая уже! Вот... Так что пишем помаленьку, трудимся. А как у вас дела, с романом-то? А? Ну и Слава Богу. Да, я вам подарю-то свою сейчас. Я тут уж и подписал даже, как угадал, что вас сегодня встречу. Вот, пожалуйста! Почитайте уж на досуге, выберите время. Вы поэт замечательный, мне ваши стихи очень нравятся, и ваше мнение, так сказать, мне очень интересно. Прочтете? Ну, спасибо! Не смею больше отвлекать вас. Всех благ. Книгу-то прочтите, не забудьте, – и он так же по-волшебному, как и появился, исчез, оставив еще не пришедшего в себя Шадрина с небольшой кустарно переплетенной книжечкой в руках, где на обложке было начертано «Мавзолей сердца».
      Шадрин покрутил книжечку в руках и раскрыл ее. На первой странице пристально смотрел вдаль сам Тишкин с каким-то журналом в руках, журнал, видимо, символизировал, что автор имеет отношение к литературе. На второй странице выражалась благодарность администрации Родинского района за финансовую поддержку издания. Тут же красовалась дарственная надпись: «Поэту Шадрину от автора с пожеланиями творческих успехов и новых книг», которая завершалась таким витиеватым вензелем, что невольно вызывала уважение. Шадрин никогда бы не поверил, что из фамилии «Тишкин» можно соорудить подобный шедевр. Текст же начинался так: «Третий день корреспондент ходил по степи вместе с пастухом Дмитрием Кочетовым. Надо было возвращаться в редакцию молодежной областной газеты. Там ждали очерка о молодом пастухе. Как пастух он был на хорошем счету...» Больше Шадрин не вынеси захлопнул книжку. И тут же едва не до слез пробрала горькая обида. Обида не от того, что, вот, Тишкины могут запросто издавать подобную чушь, а собственные труды остаются лишь на бумаге – нет, обида была на весь окружающий мир, от которого при всем старании убежать не удавалось. Мир не желал давать Шадрину вольную, он не мог допустить того, что некоторый индивидуум станет независим от его серой условности. Незаметно для себя Шадрин купил в чертовски услужливо подвернувшемся ларьке бутылку водки и, придя в свою комнату, бросил тишкинскую книжку на стол, испросил у бабы Веры соленых огурцов и хлеба и стал пить.
      Проснулся он, когда уже стемнело и, включив свет, сразу увидел среди своих бумаг на столе книжку Тишкина. Схватив книжку, он выскочил с нею на двор, в два прыжка оказался у нужника и со всего размаха швырнул ее в дерьмо. Потом отер руки снегом и вернулся в дом. Баба Вера сидела в гостиной перед телевизором и, наклонив голову, слушала о новых достижениях демократии во взятой стране. Сообщили так же, что где-то в Сибири разбился самолет, а в Башкирии прорвало нефтепровод. «От них никуда не денешься, никуда», – подумал Шадрин и обреченно опустился на стул подле стены. Баба Вера сочувственно вздохнула новостям, покосилась на жильца, а когда пошла реклама, повернулась и как можно ласковее спросила:
      – Что такое, Димочка?
      – Скажите, баб Вер, – сказал он медленно расставляя слова, – а у вас есть смысл жизни?
      – Как, то есть? – не поняла, о чем ее спрашивают, старуха.
      – Ну должен же быть какой-то во всем этом смысл? Так ведь? Должен же? Вот у вас какой смысл? Зачем вы существуете?
      – И-и, куда тебя занесло... Зачем?... Так вот детей вырастила... Сама, муж-то у меня, когда его в депо покалечило, жил не долго. Две дочки... А всего ведь у меня пятеро было... Семьи у них сейчас ладные... Живут справно... Внуки... Один-то внук...
      – Да нет, я не о том, – перебил Шадрин. – Смысл. Смысл должен быть. Большой, самый главный смысл.
      – Дак кто же главное-то знает? Живи по-людски и ладно. А куда поведет – одному Богу известно.
      – А если нет Бога?
      – Господь с тобой, что говоришь-то... Как же так нет-то... – А какие, например, доказательства?
      – Это как? – окончательно растерялась баба Вера. – Есть и есть, – она замолчала и вдруг обрадовалась, когда, как ей показалось, нашелся ответ: – Вот ведь бесы есть, стало быть и Бог есть. – Ей так понравилась собственная догадка, что она пустилась рассуждать. – Потому что не может так, чтобы одно только зло, должно и добро на земле быть.
      – Н-да, аргумент веский. Не поспоришь... А бесы, выходит, точно есть?
      – Эти-то точно есть, – спокойно подтвердила баба Вера, словно Шадрин спрашивал, точно ли, что в Родинском есть городничий, судья, почтмейстер и другие блюдущие город чиновники.
      – Да, эти есть, – согласился Шадрин и поднялся.
      – Ты куда это? – настороженно спросила хозяйка, которой разговор жильца показался не к добру.
      – Все нормально, я скоро вернусь.
      – Так чай-то ставить?
      – Конечно.
      Шадрин принес бутылку водки, и баба Вера, недовольная тем, что за столом появилось спиртное, ворчала.
      – Ничего, – отзывался, наливая себе, Димка, – это мы от бесов спасаемся. Их же оружием. У нас ведь, баб Вер, на Руси кому жить хорошо, а? Пьяному! – и выпивал.
      Хозяйка посчитала, что на жильца просто напала нынче блажь, немного успокоилась и, прихлебывая чай, стала пересказывать городские новости, приметив однако, что жилец ее как-то нехорошо помолодел, словно чертенок, отпущенный надень покуражиться на землю.
 
      Но Шадрин не куражился – он запил... Какие-то деньги еще оставались, и он пропивал остатное, словно торопился скорее разделаться с последним, что связывало с материальным миром. Запил Шадрин как-то по-новому.
      Во-первых, ново было уже то, как его угораздило запить одному. Один он не пил никогда, и ему казалось, что уехав от друзей, уединившись, бросит пить совсем. Во-вторых, новым оказался и способ пития. Если раньше любая пьянка, проходя все стадии развития – от радостного начала и легкости через невероятный возбуждающий подъем да отупляющего скотства, – длилась максимум три-четыре дня, то теперь шла третья неделя, а Шадрин все находился в развинченном состоянии. Впрочем, все окружающее представлялось ему достаточно ясно, но не было никакого желания принимать в этом окружающем участие. Он не буянил, не шатался, не горланил песен, он лежал на кровати и маленькими глотками отпивал из бутылки дешевое вино и все не мог понять – с чего он, собственно, запил... Баба Вера, раздосадованная таким поворотом в поведении симпатичного поначалу жильца, укоряла его, потом стала бранить, потом обиделась и сделала вид, что не обращает внимания вовсе. Шадрин тоже не делал никаких шагов, чтобы восстановить прежние отношения. Ни о каком вечернем чае не могло быть и речи. Если он и пил чай, то остывший, который баба Вера оставляла на столе. Ел он тоже один: баба Вера, позвав его несколько раз и не дождавшись, обедала сама, а он выбирался позже к оставленным на плите кастрюлькам. Он и не пытался их разогреть, а хлебал то, что было оставлено, без аппетита и вкуса. Как-то ей показалось, что Шадрин специально не выходит к ней обедать, потому что стесняется перед ней своего пьяного вида, тогда она подогрела еду, позвала его и ушла с кухни сразу, и, действительно, скоро появился Шадрин, что, как ей показалось, подтверждало ее догадки, и в ней, как и в любом русском человеке, не могущем долго носить обиду и раздражение, стала сильна жалость, и, как обычно, чем больше были обида и раздражение, тем сильнее потом оказалась жалость. Их отношения стали напоминать отношения непутевого внука и мудрой бабки, которая из своей долгой жизни вынесла главное – спасти человека можно, только простив. Баба Вера своим любящим сердцем чувствовала, что с Шадриным случилось какое-то несчастье. Она пыталась выведать, что произошло, но Шадрин отмахивался, мол, это пройдет и при этом то мило и по-доброму улыбался, так что невозможно было не поверить этой улыбке, то мрачно намекал, что пока еще ничего не случилось. При этом остается удивительным, как это получалось, что Шадрин неизменно каждое утро все же продолжал являться на «свою» лавочку.
      Раз вечером он обнаружил, что вино кончилось и ему пришлось встать с кровати, одеться и выйти на улицу. Он не переставал удивляться не покидавшему его состоянию пьяного, но все прекрасно воспринимающего человека, и тому, что эта двойственность держится так долго. Забавно было, что он в любой момент мог притвориться трезвым. Именно притвориться, как трезвые актеры притворяются пьяными. Ему это удавалось делать во время прогулок, во время покупок в магазине спиртного и закуски, выдать его мог только винный перегар. Вот и теперь он подошел к ларьку и, совершенно трезво проведя всю операцию покупки, аккуратно засунул бутылку во внутренний карман пальто и двинулся домой.
      Что-то все-таки насторожило его и он оглянулся. Улица была пустынна и темна, уличные фонари казалось не давали свет, а наоборот, всасывали его, выше них начиналась сплошная темь, на земле же, как грим, лежали бледные желтые пятна, лишь ларек, от которого отошел Шадрин, ярко мигал огоньками, напоминая издалека новогоднюю елку, впереди тоже никого, один светофор на перекрестке педантично выполнял никому ненужную работу. «Улицы начинают пустеть рано, – подумал Шадрин, – слишком рано». Он опять обернулся и на этот раз заметил на другом конце квартала фигуру.
      В голове пронеслось: «Зачем я пошел быстрее? Чего я испугался? Нет, это слишком медленно. Надо идти нормально». Он подошел к перекрестку, и тут настоящий страх охватил его, безотчетный и совершенно необъяснимый. Улица была абсолютно пустынна, но он не мог сделать шаг и сойти с тротуара. «Ну да, красный свет, зачем же мне идти на красный?» – успокаивал он себя, но вот светофор переключился, а Шадрин так и не сдвинулся с места. Сзади послышались шаги. Шадрин обернулся. Приближалась немолодая женщина с усталым лицом и авоськой в руке. Она тоже задержалась у перекрестка и покосилась на Шадрина. «Со мной что-то случилось. Надо идти за ней, она-то нормальная. Дура, красный же, красный!» Но Шадрин все-таки соскочил с тротуара и пошел точно шаг в шаг с женщиной, глядя прямо на ее все быстрее переставляющиеся ноги и про себя повторяя: «дура, дура, дура». Женщина припустила чуть не бегом, но тут они оказались на другой стороне улицы, и Шадрин остановился. Он чувствовал, как суматошно билось сердце, чувствовал холодный пот на спине и голове, он тяжело дышал, но уже с облегчением – проезжую часть перешел. «Что со мной, что со мной? – думал он, немного успокоившись и двинувшись дальше. – Сроду такой ерунды не было». И он чувствовал, что, несмотря на то, что сейчас тот панический страх отпустил, отпустил он только на время, дал передышку, и что все то, что должно случиться и вызывает этот панический страх, еще впереди.
      «Что это может быть? – думал Шадрин. – Страх начался, когда я подходил к перекрестку. Я боялся, что меня может сбить машина. Странно, что я не боялся этого сначала, когда шел в киоск. Странно и то, что рассуждаю я вполне здраво и в то же время испытываю этот безумный страх». Он свернул и оказался в своем деревянном райончике, еще более пустынном и темном. И тут страх снова нахлынул, и сердце снова сумасшедше заколотилось – Шадрин вспомнил, что ему еще раз надо перейти улицу. Он медленно, словно на ощупь, подошел к тому месту, где должен переходить улицу, уже был виден дом, в котором он жил, и встал. Его тряс озноб. Здесь, в глухом уголке, надежды на то, что кто-то выйдет и будет вместе с ним переходить улицу не было, и он тупо стоял перед небольшой полоской дороги, по которой могла пройти только одна машина, а если вдруг попадалась встречная, то одна из машин съезжала на обочину и останавливалась и двигалась дальше лишь после того, как машины разъезжались. Опять же Шадрин как бы со стороны продолжал видеть себя, и так же, как бы со стороны, понимал, что чем дольше он стоит, тем ситуация, непонятно каким образом, ухудшается, и что если он будет продолжать стоять так и дальше, то случится как раз то, что вызвало страх... Шадрин продолжал стоять. Машин не было. Наконец Шадрин сдвинулся, но он не побежал, хотя тот, который со стороны, торопил и подталкивал, апошел медленно, осторожно ступая и глядя под ноги.
      И тут он услышал справа шум, накатывающийся и слегка дребезжащий. В два прыжка Шадрин оказался у забора противоположной улицы и в ужасе оглянулся – мимо, тоже медленно, словно ища что-то, проезжал грузовик. Фары его не горели, и казалось, что в темноте проплывает гигантский спящий корабль. Когда машина прошла, все опять стало тихо. Словно и не было ее, только два красных огонька еще некоторое время горели в темноте, как два налитых кровью глаза, да потом еще раздался звук, словно на землю бросили мешок со старым железным хламом.
      До дома Шадрин добрался еле-еле. Страха не было, но силы оставили его. Тело трясло, как в лихорадке, оно было потное и липкое, сердце уже не колотилось, а казалось, куда-то проваливалось и медленно-медленно возвращалось обратно.
      – Что с тобой? – испугалась баба Вера, встретив его на кухне.
      Он постарался улыбнуться, но лицо, словно стянутое маской, скривилось и вышла бледная, жалкая гримаса. Он хотел успокоить бабу Веру, ее испуг был все же приятен, как приятно бывает, когда мы узнаем, что кто-нибудь искренне за нас переживает, и Шадрин выдавил:
      – Ерунда, чуть под машину не попал, – хотя прекрасно понимал, что дело было вовсе не в машине.
      А в чем? Баба Вера охала и громко возилась на кухне, хотя час был поздний и на кухне, кажется, особых дел быть не могло, но мудрая женщина неведомым чутьем понимала, что дело вовсе не в помянутой машине, а в другом, и что Димочку не надо оставлять одного, но и глаза мозолить не след... И Дима, благодарный за это погромыхивание передвигаемой за стенкой посудой и старческое бормотанье, почему-то вспомнил, как любил проснуться ночью в поезде на какой-нибудь станции и слышать вагонный полушепот, втаскивание чемоданов, как, стараясь не шуметь, новые пассажиры ищут свои места и устраиваются, потом поезд, скрипнув чем-то внутри себя, мерно трогался, набирал ход, и Шадрин погружался в сон, больше похожий на забытье. Забылся он и сейчас...
 
      Тишкин нес полную чушь.
      Сначала он спросил у меня, – разумеется, как писатель у писателя, – каков был словарный запас Пушкина.
      – Тридцать, – лишь бы что ответить, сказал я.
      – Тридцать семь! Тридцать семь тысяч слов, – торжественно произнес Тишкин, словно он только что сообщил мне великое знание, без которого мое земное существование выглядело бессмысленным. Я невольно покосился на книжную полку, где стоял словарь Пушкина – я точно знал, что в словаре десять тысяч слов... Далее мне было сообщено, что Пушкин – великий русский поэт.
      – Выпьем за Пушкина, – предложил я, мне хотелось быстрее уложить гостя.
      Тишкин сначала взял стакан смело, поднес его, но сморщился, и его передернуло.
      – Мне что-то больше не хочется, – пролепетал он.
      – Давай, давай, за Пушкина выпить обязан, все писатели за Пушкина пьют.
      Последний аргумент на Тишкина подействовал, и он, давясь, выпил и некоторое время сидел, держа пустой стакан в согнутой руке и бессмысленно глядя перед собой. Потом изрек:
      – А еще есть великие поэты Ахматова и Цветаева. ИМан... Ман... И Мандель... в общем этот... ты его знаешь.
      – Это ты тоже в газете прочитал?
      Он кивнул.
      – В своей районной? Он снова кивнул...
      – А теперь спать.
      Тут он как-то странно затряс головой во все стороны, но я так понял, что он хочет посидеть еще.
      – А ты можешь прочесть наизусть хоть одно стихотворение Мандельштама?
      Секунд пять реакции не было никакой, потом последовал глубокий вздох и снова странное мотание головы во все стороны.
      – Тогдаспать.
      Снова пауза в пять секунд. Снова глубокий вздох, а потом Тишкин попытался подняться, я его подхватил, протащил в комнату и бросил на диван.
      Затем я вернулся на кухню и сел за стол. Прямо передо мной стоял портфель Тишкина, но я не спешил. Впереди была целая ночь... А для начала я поставил чайник.
 
      Дни тянулись мучительно. Шадрин надолго уходил из дома и слонялся по городу. Он разыскал «общество обманутых вкладчиков», у которых, как это обычно случается с мало-мальски объединенными чем-либо людьми, появились свои председатели, секретари, непонятно откуда взялось помещение для собраний и даже телефон. «Общество» регулярно проводило собрания и информировало остальную массу о предпринимаемых мерах, и люди, которым никак не хотелось признаться, что они остались в дураках, что их просто-напросто обвели вокруг пальца, узнавая разные сообщения о новых президентских указах или какие-нибудь слухи, что вот-де кому-то где-то что-то вернули, непременно толковали все в свою пользу и получали облегчение... Шадрин знал, что деньги не вернутся. Теперь ему казалось, что он знал это с самого начала, с того момента, как положил их в банк или еще раньше, как только ему взбрела в голову идея с продажей квартиры. Поэтому ко всем действиям «общества» Шадрин оставался безучастен, он просто убивал время, потому что возвращаться в «дом с железной крышей» было тягостно. Он перестал обедать, говорил бабе Вере, что ест в городе, а за вечерним чаем съедал несколько сушек. Баба Вера чувствовала, что Шадрин лжет, и по его осунувшемуся виду и виноватым глазам понимала, что дела его идут неважно, и, может, совсем не идут. «Наверное, – думала она, – он надеялся, что за роман ему заплатят? А тут, видишь, время-то какое...» При этом она как-то отдаленно вспоминала, что Шадрин задолжал ей за полтора месяца и догадывалась, что виноватится он как раз из-за того, что не может вернуть долга, и сама начинала переживать и чувствовать себя в чем-то виноватой. Она придумала завести разговор, что вот, мол, тяжело ей будет в эту весну сажать картошку, и что, дескать, онабынаняла – или как это получше сказать? – Шадрина на это дело. Она старалась говорить как можно мягче и немножко – на всякий случай – в шутливом тоне, но Шадрин вспыхнул, опустил ниже глаза, и вскоре ушел из-за стола, а она потом ночью не могла уснуть и все казнила себя за это, казавшееся ей теперь дурацким, предложение. Ей стало казаться, что говорила она не с шуткой, а с ехидством, и вовсе не мягко, а стараясь угодить, словно подавала милостыню, и на это, как ей показалось, Шадрин обиделся. «Конечно, – рассуждала бабка, – не надо было мне, как милостыню-то, надо было так, мол, и так, мил человек, построже, раз платить нечем, так поработай... А так вот обидела-то паренька, старая».
      Шадрин же опустил глаза не от того, что ему стало стыдно, когда баба Вера напомнила ему про долг и как милостыню (он прекрасно понимал, что бабка всю жизнь сама сажала картошку и справилась бы и в этот раз, тем более, что сажала-то она немного) подает ему возможность рассчитаться с ней, но он опустил голову, от ощущения той неумолимой силы, которая упорно уводила его от мирского потока, и он только не знал, благо ли несет эта сила или нет... Первая милостыня оказалась завуалированной, приглушенной подходящими обстоятельствами, но суть не менялась, и ее нужно было принимать или нет. В принципе, Шадрину было уже – как с банком – известно, чем это кончится. И первый шаг все равно пришлось бы делать, и может, хорошо, что первая милостыня оказывалась не такой унизительной и даже требовала определенного труда.
 
      Утром, как обычно, Шадрин отправился в скверик и, возвращаясь, неожиданно для себя самого вышел к железнодорожному вокзалу...
      Вокзал подавил Шадрина. Все вокруг были при деле, спешили, перетаскивали чемоданы, ругались, и только он один оставался вне происходящего. У него и раньше бывали такие ощущения, но теперь это вышло острее. Может, потому, что раньше все это казалось взглядом художника со стороны и, будучи любопытным наблюдателем, он мог в любой момент перестать им быть и включиться в эту общечеловеческую суету, теперь же он этого сделать не мог... Вся эта галерея «лишних людей» русской литературы показалась ему незначительной и мелкой.
      Тягостное впечатление усилил пришедший поезд. Ему вспомнились братья Люмьер и половина зала, бросившаяся бежать во время первого сеанса. И он сам почувствовал страх... Впрочем, Шадрин знал, что страх никуда не исчезал и что теперь приступы страха будут возникать, как возникают у больного чахоткой приступы кашля.
      Поезд, тяжело вздохнув, остановился, из него, как арбузные семечки, посыпались люди, которые тоже все были при деле, и если даже не покупали что-нибудь сейчас на перроне, то все равно – они ехали. Шадрин пошел прочь. Проходя здание вокзала, он снова увидел нищих. Это был тот же мужик со спутанной бородой и быстрыми глазками, только теперь одетый легче – под пиджаком у него болталась серая майка. Рядом же сидела баба с напуганным, но трезвым лицом. Шадрин запустил руку в карман, но там ничего не было... Абсолютно.
      Через два дня он сажал картошку. Стыд мучил обоих. Бабе Вере никак не удавалось найти тон, которым можно было не обижать Шадрина, и она все приговаривала: «Вот славно-то, вот споро-то, а как бы я одна-то, старуха...», – Шадрин же, копавший тяжело и хмуро, был непривычен к крестьянскому да и к физическому труду вообще и ясно видел, что никак не может копать «хорошо», тем более, что и бабка несколько раз была вынуждена давать советы и подсказывать. Наверняка сама она сделала бы все толковей и лучше, Шадрин еще к тому же скоро натер мозоли, в конце концов оба перестали обращать внимание на качество и торопились только быстрее закончить это мучение. Единственное, что радовало Шадрина, это теплая погода.
      На следующий день, уйдя из дома, он не вернулся. Баба Вера ждала допоздна, и свет в ее окошках погас лишь к полуночи. Промучавшись всю ночь, к утру она успокоила себя мыслью, что жилец скорее всего уехал по начальству пристраивать роман в область, о том, что он вернется, явно свидетельствовали оставленные в прихожей вещи. На третий день она, перекрестясь, вошла в комнату, которую занимал жилец. Она сама не могла понять, откуда столько нашло страху, раньше-то она прибиралась в комнате ежедневно. Может быть, она предугадывала увидеть нечто – письмо, например, – объясняющее исчезновение жильца. В глубине души, она чувствовала, что Шадрин может больше не появиться, но никак не могла допустить, что можно вот так все бросить и не сказать ни «спасибо», ни «до свиданья», такой уход казался ей оскорбительным, словно Шадрин вымазал дегтем ворота ее дома. Она обнаружила все вещи, кроме тех, в которых Шадрин ушел, аккуратно сложенными, словно их приготовились убрать на какой-то срок, как убирают весной зимнюю одежду. На столе, отодвинутые к краю, лежали три стопки бумаги – чистая, затем исписанная ровно и без помарок и самая большая, в которой ни слова разобрать было нельзя. Обычно бумаги на столе находились в беспорядке и только чистая бумага представляла ровную стопку, остальное же напоминало кучи осенних листьев. «Значит книгу свою в область он не повез», – подумала баба Вера. Дальше она думать не решалась. Ее охватило раздражение: почему он ушел так не по-людски, ведь не тянула же она с него эти треклятые деньги? Почему не объяснил, что теперь делать с его вещами? А книга? Не мог же он в самом деле уйти вот так без всего и к тому же без книги, из-за которой говорил, что приехал сюда. «А вдруг он шпион!» – ошарашенно подумала бабка, и эта нелепая мысль настолько показалась ей вероятной, что она невольно всплеснула руками, ахнула и прижала руки ко рту. Охваченная этой фантастической догадкой она прожила несколько дней в жутком страхе и чуть было не собралась сама пойти и во всем признаться, но удержалась, а ее так никто и не потревожил. «Значит, не шпион», – успокоилась бабка. Снова нахлынуло раздражение на непонятного постояльца. Ну что с вещами-то делать? Ведь вернется же он за ними когда-нибудь. Мысль, что жилец мог оставить вещи как бы в счет просроченной квартплаты не посетила ее. Баба Вера собрала все в большую картонную коробку, подивилась, что вещей не так уж и много, подумала и на всякий случай положила на одежду комочек нафталина, сверху придавила тремя перевязанными пачками бумаги, обвязала коробку толстым жгутом и убрала в чулан.
 
      Выпив кружку крепкого чаю и посидев еще некоторое время, словно ожидая, не случится ли еще чего, я подхватил портфельчик, который оказался весьма легким и прошел в комнату. Там я, включив настольную лампу, сел в кресло, положил рукопись на колени, а прочитанные листы переворачивал и складывал на письменный стол. Всего-то оказалось листов чуть менее двухсот, исписанных старательным, но кривым Димкиным почерком... Но что это был за роман!
      Это был роман, который я видел во сне! Иногда он мне снился уже в отпечатанном виде, я помню темную обложку, свежие, трудно расцепляющиеся и от того ломкие страницы. Я читал и наслаждался, так все стройно и хорошо было написано. Всякий раз с затаенным страхом я заглядывал на обложку и видел свою фамилию. Тогда я приходил в восторг от того, что я, именно я, написал такую великолепную вещь. Я просыпался счастливым, но вдруг понимал, что это лишь сон, и силился вспомнить хоть что-нибудь из той плавности и очарования, в которое только что был погружен, но бесполезно... Ни разу я не вспомнил ни строчки, хотя, кажется, если бы меня пустили в книгохранилище, где собраны все книги мира, и та, которая мне снились, я без особого труда отыскал бы ее, настолько живо и явственно представлялась она мне.
      Сейчас я держал ее рукопись... Текст сразу укутал, укачал, повлек и уже было безразлично, куда тебя повлекли, а было только радостно от самого ощущения пребывания в этом тексте.
      Я закончил читать, когда за окном забрезжил рассвет и стало чувствоваться движение Земли к Солнцу.
      Я подошел к окну и увидел белеющие сквозь еще плотную синеву воздушного пространства газоны. За ночь выпал первый снег... Я торопливо оделся и выбежал на улицу.
      На улице было тихо и хорошо, словно стоял канун сотворения мира. Еще не произошло разделения на живое и не живое, и снег жалобно постанывал от моих шагов, на земле оставались черные влажные следы. Метеором пронеслась по дороге машина. Я перешел дорогу и вышел на набережную. Волга была черна, словно запекшаяся кровь. Светало...
      По набережной навстречу мне шла женщина с собакой на длинном поводке. Сначала я признал собаку, это была великолепная молодая рыжеватая сука с претензией на подданство всех кобелей, нечто похожее на колли, но худее и изящнее. Потом уже, по собаке, я подумал о хозяйке и растерялся. Но в конце концов случилось то, что должно было случиться, иначе какого черта я выбрался на улицу в это утро.
      Женщина подошла к парапету и стала смотреть на воду, собака тоже сначала сунула мордочку за чугунную решетку, но все-таки немного воровато глянула в мою сторону. Ага! Заметили! Я знаю, что заметили, давно заметили, а ты, псинка, еще слишком молода, чтобы до конца держать стойку. Я подошел к женщине и стал рядом. Собака снова посмотрела на меня, но без всякой враждебности, а скорее с любопытством: ну, мол, а дальше что? В самом деле – что? Надо было начинать говорить...
      – Знаете, я немного растерялся, увидев вас... Мне вдруг представилось, что я теперь тоже, как душевнобольной, каждое утро буду выбираться на набережную и ждать вас.
      – Почему «тоже»? – спросила она, голос у нее оказался ровный и чистый.
      – Не один же я такой впечатлительный, не так ли... – и полушепотом добавил: – ...Анна.
      Мне показалось, она с некоторым облегчением вздохнула и прямо посмотрела на меня, но голос ее остался прежним:
      – А вы, как я понимаю, Громов?
      Я никак не предполагал такой осведомленности. Моим видом понаслаждались и продолжили: – Дима говорил о вас.
      – Вот как? Выходит, вы с ним разговаривали? Она пожала плечиком и чуть поджала губки.
      – Разумеется... Не думаете же вы в самом деле, что он днями просиживал за своим романом или, как не совсем удачно изволили выразиться вы, как душевнобольной каждое утро торопился меня лицезреть. – Она сделала паузу, чтобы дать мне переварить услышанное и чтобы я подготовился к окончательному удару: – Иногда, просыпаясь утром, чтобы лицезреть меня, ему достаточно было открыть глаза.
      – И позвольте узнать, часто ли? То есть, я хотел спросить, что он говорил обо мне?
      – Нет, совсем нет. По крайней мере не так часто, как хотелось...
      – Надо же... – на меня столько свалилось, что я чувствовал себя как боксер, которого ошарашили неожиданной серией ударов, и он, загнанный в угол, уже совсем не сопротивляясь, думает только о том, как сохранить достойный вид, – а я вот напридумывал черт-те что... И несколько сбивчиво, но увлекаясь, я рассказал, каким мне представлялся последний Димкин год. Увлекшись, я не заметил, как мы сдвинулись с места и уходили по набережной дальше от моего дома.
      – Все так, все так... – сказала она. – Детали не меняют сути. Он хотел быть свободным и потому безжалостно рвал все ниточки, которые связывали его. Но ведь нельзя же быть абсолютно свободным, правда? – голос ее дрогнул, и она посмотрела на меня, словно я мог чем-то помочь ей.
      И тут я почувствовал какое-то смутное беспокойство, что-то происходило, что-то необходимо было предотвратить, но я не мог сообразить что, я еще тогда невольно подумал, что это беспокойство связано с Анной и что случиться должно что-нибудь непременно с ней, и я вполне могу быть причиной того, что с ней случится.
      – Извините, – сказал я, – мне надо домой.
      Она посмотрела на меня озадаченно.
      – Постойте, – голос ее потерял уверенность. – Вы так и не ответили мне: неужели можно на все вокруг наплевать и так и жить одному в каком-то своем выдуманном мире?
      – Так это, выходит, вы ему отомстили?
      – Что?!
      – Вы же могли предупредить его, что банк, где работает ваш муж и где он хранил деньги, скоро лопнет.
      Некоторое время мы стояли молча друг против друга. Беспокойство все больше охватывало меня и я даже сделал движение в сторону дома. Но она остановила меня.
      – В конце концов он получил то, что искал – полную свободу.
      – Вряд ли он искал именно ее.
      – По крайней мере, я научилась у него быть свободной и подчиняться той силе, которая управляет каждым...
      – Да, но никто не поручится, – перебил я, – что это именно Божественная сила, а не, скажем, дьявольская.
      – Вот как? – она зло посмотрела на меня. – Так вы считаете, что во всем виновата я?
      – Я этого не говорил.
      – И на том спасибо, – холодно сказала она и показала рукой: – Я живу вон в тех домах, спасибо, что проводили меня.
      – Не за что. До свиданья, – и я чуть не бегом бросился домой.
      То, что должно было случиться, разумеется, случилось, иначе какого черта я поперся бы на эту утреннюю прогулку. Тишкина дома не было. Не было, естественно, и рукописи. Этот роман действительно оказался сном – я не мог вспомнить из него ни строчки... Я еще раз оглядел комнату, надеясь обнаружить хоть какой-нибудь след рукописи, но сны – профессиональные преступники, они не оставляют вешдоков.
      Я разделся и лег в постель. За окном послышалось дребезжанье первого троллейбуса. Я закрыл глаза. Боже, как я люблю утренние сны...
 
      Через несколько дней я случайно узнал, что у заснувшего в электричке Тишкина украли портфель, он потом возвращался в область и наделал паники и шуму, но портфель, разумеется, не нашелся. А впрочем, вся эта возня мне была уже безразлична – я писал эту повесть...

Эдуард Алексеев

      Алексеев Эдуард Иванович родился в 1945 году в Москве. Печатался в коллективных прозаических сборниках (1986–1987 гг.). В 1990 году выпустил в издательстве «Советский писатель» сборник повестей и рассказов «Банальные истории»; в 1998 году – сборник рассказов (издательство Московской писательской организации).
      Лауреат премии А. С. Пушкина за лучший рассказ года.
      Член Союза писателей России.

Свидетельство о рождении (рассказ)

      Тревогу она почувствовала сразу, как только мать, часто оглядываясь, отошла от нее и судорожно затерялась в толпе. Но строгие слова наставлений и требовательный приказ ждать, никуда не отходить некоторое время еще сдерживали ее.
      Вокруг деловито сновали чужие люди; незнакомые лица мелькали перед глазами, и чувство тоски уже подступило осторожно и незаметно откуда-то и постепенно начало подкатываться к горлу, перехватывая дыхание и вселяя безотчетный страх перед неизвестностью: почему так странно оглядывалась на нее мать, уходя, и почему так долго ее не видно...
      Томительное ожидание перерастало во все более нарастающую тревогу, тревога – в отчаяние, отчаяние – в растерянность и ужас... Стараясь рассмотреть между снующими фигурами то место, где за чужими спинами исчезла мать, она напряженно вглядывалась в толпу, каждое мгновение ожидая увидеть там родное лицо. Она так надеялась, так этого ждала, что боялась лишний раз моргнуть, чтобы не просмотреть и не остаться незамеченной!
      Время шло, и людей в универмаге оставалось все меньше... И уже некуда было смотреть – все просматривалось от стенки до стенки, от одного края до другого. И матери все не было...
      Универмаг уже закрывался – уборщица начала протирать полы.
      И тогда она поняла, что ее матери больше не будет никогда... И что она осталась одна. Одна здесь и во всем мире – потому что весь мир для нее состоял только из матери.
      Она наклонила голову, закрыла лицо руками и заплакала так, как плачут только взрослые люди, тихо, горько, сдерживая рыдания, почти про себя – чтобы не увидели со стороны чужие. Плечики ее тряслись, голова в детском капюшончике почти опустилась на грудь, коротенькое пальтишко нескладно топорщилось на спине.
      На нее еще долго не обращали внимания... Потом кто-то остановился рядом.
      – Девочка, ты чего здесь стоишь?
      Она тут же разрыдалась вслух, громко, несдержанно.
      – Ты потеряла маму? Подошли женщины в униформе.
      – Девочки, универмаг-то закрывается!.. Бегите скорее к Гришке, пусть срочно объявит по радио. – Одна из женщин нагнулась к ней. – Тебя как зовут?
      Она, рыдая, ничего не могла говорить.
      – Ну, успокойся!.. Ты с кем пришла, с мамой? Сейчас объявим по радио, и мама придет. Как тебя зовут?
      – Она уже часа два здесь стоит, – сказала уборщица, опуская ведро на пол. – Стоит и стоит, а никого нет... Думала, мать где-то ходит, а уже никого и не осталось.
      – Девочки, кто-нибудь пошел в радиоузел? – спросила продавщица. – Скажите там, пусть объявят, что потерялся ребенок. В сером пальто с капюшоном, четырех-пяти лет... Девочка, ты с кем пришла?
      Ей расстегнули пальто, взяли на руки.
      – Какой-то конверт... – Одна из продавщиц вытащила из ее кармашка тонкий пакет и развернула его. – Свидетельство о рождении!
      Она посмотрела вокруг. – Девочки, свидетельство о рождении! Так, значит... – Она запнулась и, опустив малышку на пол, еще раз взглянула на бумажку. – Воронцова Лена, год рождения... Пять лет. И вымарано, что-то... И вот какая-то записочка: «Люди, помогите! Нечем кормить ребенка, совсем помираем». – Продавщица беспомощно оглянулась. – Девочки, что ж это такое?... Давайте звоните куда-нибудь!
 
      ...Детдом был большой, чужой, неуютный. Тяжелые входные двери тягуче скрипели, когда их открывали и закрывали, темный коридор бесконечно тянулся вдаль. Справа и слева вдоль коридора – такие же скрипучие двери в комнаты. Но сад, окружающий дом, летом цвел пышно и зелено. Серый дощатый забор едва удерживал на весу густые ветки, свисающие со старых яблонь. Путаясь ногами в траве, Лена подходила к забору где-нибудь в стороне от центральной калитки, чтобы ее никто не увидел, и прислонившись лицом к теплым доскам, смотрела туда, на улицу, где по грязному асфальту шли редкие прохожие и где вдалеке виднелась конечная остановка трамвая, визг железных колес, когда трамвай подъезжал к кругу, пробуждал в ней надежду, что она увидит там свою мать. Воспоминания, связанные с прежним домом и трамвайной остановкой напротив, возвращали ей кусочек прежней жизни, и хотя Лена знала, что это не та остановка и не тот дом, слабая надежда все же теплилась в ней, вот сейчас трамвай остановится, двери откроются, и мать сойдет вниз по ступенькам. И когда трамвай отъезжал, она ждала второй, потом третий, четвертый...
      Осенью, когда листья опадали с деревьев и кусты вдоль забора становились редкими и колючими, детдом казался заброшенным, нежилым... От толстых стен из красного, потемневшего от времени кирпича, веяло холодом и тоской.
      Стараясь остаться незамеченной, она пробиралась к забору и сквозь голые ветки смотрела в небо, на собирающихся в стаи грачей. Глаза ее широко отрывались, губы шевелились, пытаясь что-то выговорить; холодный ветер пронизывал маленькое тельце насквозь, руки и ноги деревенели, душа цепенела. И когда вечером, на изломе дня и ночи, солнце садилось на крыши далеких домов и грачи начинали кричать, устраиваясь на ночлег, она опускала голову к холодной земле и тихонько плакала – так, чтобы никто ее не услышал, не увидел, не увел за руку в чужой дом.
      Глотая слезы, она вспоминала растерянный взгляд матери, спиной втискивающуюся в толпу, темные окна универмага с разводами зимних кружев на холодных стеклах, и ноги людей, мелькающие сквозь мутную пелену глаз...
 
      – Екатерина Дмитриевна, Воронцова опять сбежала! – сказал усатый парень, появляясь в дверях. – Наташа Бурцева сейчас сказала.
      – Ох, недосмотрели!.. В такую-то погоду – куда ж она? Снег идет, ничего не видно. Пошли ребят к электричке, может, она еще там. А я позвоню на трамвайную станцию – вдруг кто-нибудь видел... Давно ушла?
      – Еще с обеда... Бурцева скрывала, только сейчас созналась.
      – А куда ушла, не знает?
      – Говорит, нет... Может быть, опять в универмаг? – Какой универмаг?
      – Ну, помните, Бурцева рассказывала, что они узнали откуда-то про универмаг, где ее мать оставила. Она еще летом туда бегала, только не нашла.
      – Боже ты мой!.. Хоть в какой универмаг-то, знает?
      – Знает, Екатерина Дмитриевна.
 
      Народу было много, ее все время задевали – то сумками, то пальто, то теплой шубой. Но она упорно стояла все там же – на том самом месте, на том же этаже, в том углу, где стояла тогда, – и напряженно смотрела в просвет между фигурами, откуда должна была появиться мать. Чужие, незнакомые люди мешали, загораживали проход, и ей хотелось крикнуть, чтобы мать услышала, если вдруг выйдет и не увидит ее: «Мама, я здесь!.. Родненькая!»
      Постепенно людей на этаже оставалось все меньше, просветы между фигурами становились все отчетливей. И ее охватывало щемящее чувство отчаяния – все меньше надеялась она увидеть в чужой толпе родное лицо. В памяти всплывали большие глаза матери, быстрый скороговоркой, шепот: «Доченька, жди меня здесь, никуда не отходи!» И страшный, трескучий мороз за большими безжизненными окнами, грязный пол в шашечках, и мелькающие перед мутными от слез глазами чужие ботинки и сапоги... И тонкая, как струна, звенящая волна боли и ужаса брошенного человека – пострашнее всех сказок, слышанных когда-то от матери.
      – Глядите-ка, девочки! – услышала она позади себя шепот. – Это же та... помните? Которую здесь бросили... Что же делать-то?
      И негромкий, спокойный голос с другой стороны:
      – Уже звонили из детдома, сейчас придут за ней. Не трогай, пусть стоит. А то еще убежит...
      И опять тихий шепот:
      – Да куда ж она убежит?... Куда ей бежать-то?
      Головаее опустилась на грудь, она закрыла лицо руками и, сотрясаясь всем телом, заплакала – как всегда, тихо, почти про себя. Чтобы не привлекать к себе чужого внимания...

Любовь Рябикина

      Рябикина Любовь Львовна родилась в Макарьевском районе Костромской области.
      Работала телеграфистом, оператором ЭВМ, администратором базы данных, поваром и внештатным корреспондентом.
      Печаталась в газетах «Макарьевский вестник», «На боевом посту», «Губернские ведомости», в журналах: «Проза», «Боевое братство», в роман-журнале «XXI век».
      Издательством «ОЛМА-ПРЕСС» выпущено две книги, посвященные чеченской теме... Бывала в Чечне.
      Член Союза писателей России.

Хозяйка района (повесть)

      Анна отошла от окна, подошла к письменному столу, опустилась в кресло. Подняла голову и со вздохом произнесла:
      – Многое изменилось, Юсуф... И я давно уже не та девочка, которую ты когда-то знал. Ведь почти двадцать лет прошло.
      Черноволосый, смуглый мужчина с заметным акцентом произнес:
      – Я знаю, Анна.
      Она сурово взглянула на него, поджав красивого рисунка губы. Собаки внимательно, настороженно посмотрели на ее свисавшую с подлокотника руку, но сигнала не последовало, и они опять выжидающе уставились на гостя. А женщина продолжила резко:
      – Не перебивай! Я стала убийцей по вине твоего соплеменника, азербайджанца...
      Голос ее с каждым словом твердел, глаза засверкали злобой, и собаки угрожающе встали.
      – ...больше черным не жить в этом городе, я буду уничтожать и выгонять вас из района, пока не вышибу всех до единого или пока меня не убьют... Не я начала это, не я! Это начали вы – наглые, беспардонные, считающие себя господами. Этому не бывать! Здесь – Россия, и это – моя земля!
      Он беспомощно взглянул в ее бледное, злое лицо, которое когда-то так любил и тихо спросил:
      – И меня убьешь?
      Она от этого вопроса вздрогнула, немного замешкалась и почти спокойно произнесла:
      – Нет. Если не будешь вмешиваться. В память о прошлом... Уезжай от греха, Юсуф!
      Он вскочил, но собаки шагнули к нему, и он снова опустился в кресло:
      – Неужели нельзя простить? Или решить как-то иначе?
      Анна от этих слов вскочила, собаки – тоже. Анна мгновенно очутилась возле Юсуфа. Схватилась за подлокотники его кресла, приблизила лицо к нему вплотную и, еле сдерживаясь, прохрипела:
      – Иначе?! А как поступил бы ты, увидев своих родителей избитыми?
      Анна, уже не сдерживаясь, кричала ему в лицо:
      – Как поступил бы ты, когда твою сестренку, чистую и нежную девочку, изнасиловали? Они издевались над моими, ты понял – МОИМИ! – родителями, когда те просто пришли все выяснить. Я не жалею, что убила. Мразь не должна жить! Да, в тюрьме не сладко, но я отсидела, от звонка до звонка отсидела! Следователь считал, что убийство не преднамеренное, но тебе скажу – я убивала зная, что убиваю! У вас, на Кавказе, месть – святое дело... Что ж, видимо, и нам, русским, придется этому научиться.
      Юсуф отшатнулся от нее, схватился за голову руками, поднял лицо, искривленное в мучительной гримасе, и почти простонал:
      – Анна! Что ты говоришь? Ты же мать и ты была такой нежной когда-то...
      Она отошла и, полуобернувшись, с горькой усмешкой произнесла:
      – Была когда-то... Твои сородичи разрушили мою жизнь и заставили забыть об этом. Теперь я – Хозяйка района, и в нем нет больше места кавказцам.
      Она махнула рукой куда-то в сторону и продолжила:
      – Передай Мансурову, он сделал не тот ход, вызвав тебя. Прошлое не воротится. Я войну не отменю и пусть ко мне не суются!
      Анна на долю секунды замолчала, пристально взглянув мужчине в глаза:
      – А ты постарел, Юсуф... Жаль, что встречаемся при таких обстоятельствах. Лучше уезжай, Юсуф, уезжай!..
      Он не успел ничего сказать, а она уже нажала на кнопку селектора и четко произнесла:
      – Охрану!
      В дверях, скрытых голубыми бархатными шторами, сразу же появились два молодых крепких парня и встали, молча глядя на Анну. Она указала на Юсуфа:
      – Отвезите за пределы района. Он скажет куда. И чтоб даже пальцем не трогать! Возьмите еще ребят и оружие.
      Юсуф тихо произнес:
      – Я не хочу уезжать. Зачем тебе эта война? Ты же женщина! Хочешь, я стану посредником между тобой и Мансуровым?
      Анна приподняла глаза на Юсуфа и зло улыбнулась:
      – Чтобы он снова сделал попытку меня схватить?... Это уже было.
      Она дернула нетерпеливо головой в сторону Юсуфа, и парни сразу же направились к нему. Он медленно встал, уже у дверей обернулся:
      – Прощай, Аня!
      Она ничего не ответила. Дверь закрылась. Анна подошла к окну и немного отодвинула тяжелую штору. Машинально поглаживая прижавшуюся к ноге собачью голову, отчего псина даже глаза прикрыла, задумчиво смотрела в окно. Она видела и не видела, как шел к машине Юсуф с ее личной охраной. Память вернула ее в прошлое...
 
      Весна стояла ранняя и дождливая. Надвигался вечер, но еще не стемнело. Идти никуда не хотелось, и Анна, забравшись с ногами на диван, в очередной раз перечитывала «Алые паруса». Старшая сестра, Лидия, вертелась у зеркала, то заплетая, то расплетая тяжелую русую косу. Свивала ее в корону, делала «конский хвост» и каждый раз спрашивала Анну:
      – Мне хорошо так? А так?
      Анна на секунду отрывалась от книги, бросала взгляд на сестру и, рассеянно кивнув, снова продолжала читать. Младшая сестренка, семилетняя Ирка, строила возле дивана дом для кукол и с любопытством поглядывала на старшую сестру. Из кухни доносились приглушенные голоса родителей, постукивание чугунов и ведер... Лидия наконец-то устроила на голове нечто совсем уж замысловатое и села рядом с Анной.
      – Да брось ты эту книгу! Неужели не надоело? Скоро Талиб придет и не один, с другом.
      Анна удивилась:
      – А друг-то зачем?
      Лидка захохотала:
      – Тебя хотим познакомить, а то ты целые вечера, как монашка сидишь.
      В окно требовательно, резко постучали. Лидка подбежала, отодвинула занавеску и махнула рукой, приглашая:
      – Заходите!
      Обернулась к сестре:
      – Это они.
      Взглянула на себя в зеркало еще раз и выпорхнула на кухню. Анна растерянно посмотрела на младшую сестренку, и та, подмигнув ей и хихикнув, тоже скрылась на кухне. Оттуда послышались оживленные голоса. Говорила в основном Лидка. Анна быстро сбросила ноги с дивана и поправила распахнувшийся халат. Дверь открылась, и на пороге появился высокий симпатичный парень, друг Лидии, Талиб. Анна его уже не раз видела и с улыбкой поздоровалась:
      – Привет, Талиб!
      Следом, слегка пригнув голову, шагнул еще один солдат. И Талиб и незнакомец были в «хэбэ». «Наверное, в самоволке», – подумала Анна и вгляделась. Парень был очень красив – иссиня-черная густая шевелюра, черные глаза, мягкий овал лица и чуть тронутая загаром белая полупрозрачная кожа... Анна сразу же опустила глаза, а Лидка рассмеялась:
      – Анька, перестань смущаться!.. Знакомься – это Юсуф.
      Парень переминался с ноги на ногу. Смущенно взглянул на Анну и с сильным акцентом произнес:
      – Можно Юрой звать... А вас – Аня? Лидка снова захохотала:
      – Чего это ты так официально?
      Парень смутился и покраснел:
      – Я русский плохо знаю...
      Анне вдруг стало жаль его, и она слегка подвинулась на диване:
      – Садись, чего стоять-то!
      И он послушно сел рядом.
 
      В дверь постучали, и Анна обернулась:
      – Войдите.
      Вошел секретарь, Олег Звягинцев:
      – Анна Николаевна, звонит начальник милиции. После обеда хочет подъехать... Что сказать?
      Она подошла к столу, полистала ежедневник: – Что же, пусть приезжает.
      Звягинцев вышел, а Анна села за стол и, обхватив виски ладонями, снова начала вспоминать...
 
      ...Тот летний вечер был теплым, звезд не было, и над городом стоял густой мрак. Анна и Юсуф, обнявшись, сидели на лавочке возле дома. Фонарь на углу бросал на землю желтоватый свет, но густая крона тополя надежно защищала влюбленных. Юсуф сказал:
      – Мой отец умер, когда мне было всего четыре года. Я его почти не помню. У мамы, кроме меня, никого нет... Знаешь, Баку – красивый город, и я тебе его покажу!
      Его рука осторожно скользнула по груди Анны, но она отбросила ее и твердо произнесла:
      – Не смей!
      И тут же услышала в темноте обиженное сопение:
      – Я люблю тебя! Почему я должен постоянно быть с тобой сдержанным? Я хочу жениться на тебе, а ты, как сосулька... Не любишь?
      Анна осторожно взяла его руку в свои и проговорила-прошептала, положив голову ему на плечо:
      – Не знаю...
      Он вскочил так резко, что она едва не упала на землю, и забегал возле скамейки:
      – Не знаешь?! А когда знать будешь? Мне полгода осталось до конца службы! Лидка с Талибом заявление подали, а ты все не знаешь! Ну и как хочешь! Когда узнаешь – с Талибом передашь!
      Юсуф резко развернулся и исчез в темноте. Анна, ошеломленная, какое-то время сидела не шевелясь, потом вскочила, подбежала к углу дома, крикнула в ночь:
      – Юрка! Вернись!
      Мгновенно сильные руки обхватили ее за талию, прижали к себе и закружили. Торжествующий голос прогудел над ухом:
      – Ага-а-а! Значит все-таки любишь! Или нет?!
      Его лицо приблизилось, Анна попыталась вырваться:
      – Да ну тебя, дурак!
      Но его губы жадно прильнули к ее рту, и она обняла его крепкую шею...
 
      Ход воспоминаний Анны снова оборвался, на этот раз – звонком телефона. Она взяла трубку:
      – Иноземцева слушает.
      Взволнованный мужской голос произнес:
      – Это из Демидовки... Анна Николаевна, к нам тут из соседнего района на пост двое пришли. Наши, русские... Интересные вещи рассказывают. Мансур ночью собирается на машинах к нам нагрянуть.
      Лицо Анны посуровело:
      – Где точно? Они знают?
      – Да у нас, через Демидовку собираются проскочить.
      – Откуда эти сведения?
      – Один из их села долго на Кавказе жил, понимает, о чем говорят. Он и сказал.
      – Сколько у вас патронов осталось? – Пока хватит.
      – Ну ладно, все. К вечеру сама к вам приеду...
      Анна положила трубку на рычаг и сразу же нажала кнопку селектора. Услышав голос Олега, сказала:
      – Олег, обзвони всех ребят, у кого есть телефоны, к остальным курьера отправь. Сегодня надо усилить заслон возле Демидовки... Мансур собирается в гости к нам пожаловать.
      – Будет сделано!
      Анна выключила селектор и снова задумалась...
 
      ...Встречали новый год. В маленьком клубе части собрались все свободные от дежурства солдаты и офицеры. Пестрой стайкой столпились в углу приглашенные городские девушки. Важно, солидно сидели вдоль стен жены офицеров. На маленькой сцене двое солдат и прапорщик колдовали над аппаратурой. Наконец из динамиков полилась «космическая» музыка «Спейс». К Анне моментально подскочил какой-то солдат:
      – Разрешите?
      Но тут же возникший рядом Юсуф начал напористо оттирать его в сторону:
      – Это моя девушка!
      Солдат не собирался сдаваться, а Лидка, стоящая рядом, подлила масла в огонь, сказав:
      – Он же первый пригласил, пока ты чухался! Юсуф повернулся и к ней:
      – Но она моя девушка!
      Солдат отошел, с угрозой взглянув на Юрку. А тот крепко обнял Анну за талию со счастливой улыбкой... Она рассмеялась:
      – Тоже мне, собственник нашелся! Он ревниво взглянул по сторонам:
      – Сегодня ты весь вечер танцуешь со мной!
      – Это еще почему?
      – Ты моя невеста, и я не хочу, чтоб тебя еще кто-то обнимал в танце.
      И крепко прижал к себе.
      В перерыве солдаты вышли покурить на улицу. К Анне вдруг подбежала перепуганная, бледная девчонка.
      – Там Юрку твоего избить собираются!
      Анна, как была в босоножках и в платьице без рукавов, бросилась из клуба, не чувствуя холода. Выбежала за угол и увидела Юсуфа в плотном кольце солдат. Кинулась к ним, растолкала и встала впереди Юрки, раскинула руки в стороны и властно крикнула:
      – Не сметь!
      А солдаты растерянно глядели на ее ноги в глубоком снегу, в котором даже босоножки не были видны... Юсуф быстро опомнился, схватил ее в охапку, солдаты расступились, и он бегом понес ее назад, в клуб.
      Стихла музыка, оборвалась... Все пораженно глядели на стоявшего в дверях солдата с взахлеб ревущей девушкой на руках... Он усадил ее на табуретку возле печки, стянул с ног босоножки и начал обтирать ей ноги носовым платком, пока кто-то не протянул ему полотенце.
 
      Анна прервала бег памяти. Снова нажала на кнопку селектора.
      – Олег, узнай обстановку в соседних районах... Она нам сегодня потребуется. Какие-нибудь новые сведения поступали?
      – Соседи жалуются на Мансура, говорят, что вконец обнаглел... Молодых ребят избивают, на рынке из русских никого нет, девчонкам ни днем, ни ночью на улицу не выйти.
      – А что же милиция?
      Было слышно, что Олег усмехнулся:
      – Там такие же, как у нас... Сквозь пальцы смотрят и ни во что не вмешиваются.
      Анна задумчиво побарабанила по столу пальцами:
      – Так, значит... Ладно! Будут новости из Демидовки, немедленно сообщи. Все!
 
      ...В тот вечер Анна бежала к Юсуфу, желая порадовать его своим внезапным появлением. С трудом преодолела колючую проволоку, поднялась на две ступеньки, ведущие внутрь радарной установки, и тихонько открыла дверь. То, что она увидела, потрясло ее до глубины души... На узеньких нарах лежала в одних трусиках Ленка Шпакина – известная в городе шлюха. А рядом, по пояс раздетый, сидел Юсуф... Когда дверь отворилась, он резко повернулся. Их глаза встретились. Анна резко развернулась, спрыгнула вниз и, не разбирая дороги, кинулась назад, к дому. Слез не было, но на душе тяжело и пусто было. Тихонько войдя в окутанный тишиной дом, она бросилась на кровать и почти мгновенно погрузилась в черный, без сновидений, сон...
 
      Анна бушевала, бегая по комнате... В центре ее стоял Юсуф. Парень был в парадной форме. Анна кричала, не желая сдерживать себя:
      – И после того, что я видела, ты смеешь являться ко мне и просишь выйти за тебя замуж?! Ты считаешь, что я полная дура?
      Юсуф возразил:
      – Нет! Это я дурак... Ты умная девушка.
      Она остановилась перед ним и подняв голову, уже почти спокойно спросила:
      – Как ты мог так поступить со мной? Ведь я тебе верила!
      – Пойми, ничего не было. Клянусь тебе!
      – Ну, конечно! И Ленки рядом с тобой не было... Слезы выступили на глазах, покатились по щекам:
      – ...почти голой. И ты не был по пояс раздет? Знаешь что?... Катись-ка ты отсюда и больше никогда не появляйся!
      Анна пинком распахнула дверь комнаты:
      – Убирайся!
      Юсуф все ниже и ниже опускал голову, а когда Анна распахнула дверь, кинулся вон, и ей показалось, что он тоже плакал... Не успела дверь за ним захлопнуться, как девушка повалилась на диван, и уткнувшись лицом в подушку, в голос заревела... Благо дома никого не было.
 
      ...Заработал селектор. Голос Олега произнес:
      – Анна Николаевна, начальник милиции приехал.
      – Пусть заходит.
      – Да он еще только из машины выбирается... Я тут в окно смотрю.
      – Хорошо, Олег. Спасибо!
      Анна подошла к стене и раздернула легкие шторки, скрывавшие подробную карту района. Нашла деревню Демидовка и задумалась: «До границы района от Демидовки и полкилометра не будет... Надо жителей предупредить, чтоб не высовывались. Мало ли чего случится...» Собаки вдруг ощетинились и зарычали у ее ног. Она положила руки на их головы:
      – Лежать!
      Псы послушно улеглись рядом с креслом. Дверь без стука распахнулась, и в проеме ее показалась крупная фигура начальника районной милиции капитана Коломейцева. Хлопнув дверью, он, не здороваясь, прошел к дивану у стены и с маху рухнул на него, отчего тот жалобно заскрипел.
      – Это как же, Анна Николаевна, получается?! Вы войну самую настоящую ведете, а мне как быть? Целых две недели уже командуете в районе, мой кабинет заняли, ваши боевики мне в лицо ржут! Если так дальше пойдет, я сам в область съезжу за помощью... Вы не имеете права так поступать! Если есть вопросы – подавайте заявление.
      Анна усмехнулась, глядя в его красное лицо:
      – Никуда, вы, Валерий Евгеньевич, не обратитесь! Это не в ваших интересах. Вы и сами это понимаете, раз уж две недели бездельничаете. С тех пор, как мои ребята охрану несут – ни в городе, ни в районе даже краж нет. Так что выходит – я вам карьеру делаю. Коломейцев шутки не принял:
      – Может краж и нет, только как на пороховой бочке живем... И как быть с трупом Захарова? Может, скажете, он своей смертью помер?
      Анна помрачнела: Борис Захаров был убит в перестрелке два дня назад. И она, уже жестко, произнесла:
      – Не скажу. Но мы теперь умнее будем. И без разведки никуда больше не сунемся. А разведчики у меня уже есть... И неплохие. Афганцы.
      – Вы обязаны вернуть нам оружие! Оно за нами числится, за милицией...
      Анна спокойно спросила:
      – А зачем вам оружие, капитан? Ведь вы все равно никого не защищаете.
      Коломейцев зло и тяжело уставился на нее:
      – Не много ли на себя берете, Анна Николаевна? Милицию разоружили, военкомат без оружия оставили, этих олухов военных, – ведь я их предупреждал! – ограбили, даже школьный тир не обошли стороной, не говоря уж о лесничестве и частных ружьях...
      – Вы прекрасно знаете, Валерий Евгеньевич, у кавказцев оружия и денег полно, а нам его купить негде да и не на что. Сидели бы вы лучше тихонько, мой вам совет! Ведь случись что – нас люди поддержат... Вот вы сказали – живем на пороховой бочке, а ведь не жили бы, если б вы так рьяно не защищали своих кавказских протеже. Большинство ваших людей сейчас со мной. И поверьте, они знают, на что идут. Район я не сдам, и мы будем его удерживать всеми силами... Капитан, не хотели бы вы послушать, что в других районах делается?
      Коломейцев хмуро буркнул:
      – Да уж там-то не воюют! Анна улыбнулась:
      – А это как сказать... Она нажала на клавишу селектора: – Доложите обстановку у соседей. Голос Олега ворвался в кабинет:
      – Собираются последовать нашему примеру. Уже вооружаться начали. В Меленках одного черного задавили – девчонку изнасиловал... Люди считают, что раз у них в горах места для русских нет, то и здесь им делать нечего.
      – Хорошо, Олег...
      Повернулась к Коломейцеву:
      – Ну как, Валерий Евгеньевич? Не кажется ли вам, что люди устали от того, что все вокруг куплено кавказцами? Это ведь Россия! Почему наших они повыгоняли из своих республик, не дали людям жить? А теперь и нашу землю к рукам прибирают... Не слишком ли жирно будет?
      Капитан вытащил сигареты, закурил.
      – И все же не стоит воевать... Вам что – Афгана с Чечней мало?
      – Но нам тоже дорога наша земля, как и им их горы. Пусть убираются отсюда!
      – А не думаете ли вы, что дойдет до правительства и на вас отряд ОМОНа бросят? Ведь это вполне может быть... В прошлый раз вы три года сидели, а в этот может и «вышка» получится.
      – Может, и так, только не собираюсь я на полдороге останавливаться! А насчет ОМОНа – навряд ли... Правительство сейчас слишком поглощено предвыборной грызней, чтобы о нас, грешных, думать. И Чечня еще идет... А я из своего района ни одного мальчишки в Чечню не отдам! С военкомом тут поговорили по душам! Хватит за чужую землю русские головы класть!
      Коломейцев решил сменить тему.
      – Я тут говорил с мэром... Уборочная на носу, а горючего нет. К «железке»-то теперь не пробиться по вашей милости. Анна усмехнулась:
      – Все-то вы знаете, Валерий Евгеньевич! Одного только не знаете, что мои ребята еще вчера под прикрытием БТРа шесть полных наливников пригнали. Так что горючим обеспечены.
      Капитан недоверчиво хмыкнул:
      – И где же вы БТР-то взяли с наливниками?
      – Командир части – человек очень понятливый, а водители у меня и свои есть. А чтоб не пожгли нас, в кабины посадили родного брата Мансурова, племянника и еще четверых кавказцев. У нас их в камерах сидит двенадцать человек. Машины шли вплотную друг к другу... Я была в колонне и видела, какими глазами Мансуров нас провожал.
      Коломейцев вскочил и нервно забегал по кабинету... Собаки фазу же поднялись и, не мигая, следили за ним. Анна какое-то время наблюдала за ним, потом спросила:
      – Никак не могу понять вас, Валерий Евгеньевич, вы-то за кого?
      Капитан резко остановился:
      – Я – за закон!
      Анна откровенно и зло усмехнулась:
      – За какой закон? Который нас грабить позволяет? Позволяет избивать стариков? Насиловать девчонок? Скажите честно, сколько дел вы прикрыли, получив кругленькую сумму? Я уверена, что в большинстве случаев страдали невинные люди, а виновные откупались.
      – Это что, вы о своем преступлении вспоминаете?... Так вы же сами сознались в убийстве.
      – Верно! Но до сих пор не могу понять, почему те, кто бил моего отца, никакого срока не получили? А ведь я тогда убила только Алима Мансурова, остальных двух лишь ранила. Или вы посчитали, что им ранения хватит? Почему изнасилование моей сестренки замяли?! Почему вы не стали расследовать дело об убийстве моего мужа и сьша? Не прислушались к словам Порецкого? Зато мое дело вы тогда раздули лихо! Если бы не мой адвокат, думаю, что вы – лично вы! – помогли бы мне сесть лет на десять... А знаете, я ведь тогда просто не захотела давать вам деньги.
      Коломейцев грузно опустился в кресло напротив:
      – Я решительно против ваших действий... И хотел бы связаться с областью.
      – За чем же дело стало?
      – Ваши молодцы за каждым моим шагом следят. На телеграф не пропустили, выезд из города перекрыли, а домашний телефон просто обрезали... Мэр к вам не приходил?
      – Был. Тоже хотел в область наябедничать, еще неделю назад. – Как я понимаю, вы отказали?
      – Правильно думаете, но теперь мне самой любопытно, что же думают по поводу двухнедельного молчания наши областные начальнички?... Ну как, хотите позвонить? Надеюсь, вы не будете возражать против моего присутствия при разговоре? Я мешать не буду, можете все говорить, как считаете нужным.
      – Что ж, слушайте!
      Анна нажала кнопку:
      – Олег, соедини меня с областным управлением внутренних дел. Через минуту голос Олега ответил:
      – Соединяю!
      В комнату сразу же ворвался хриплый голос:
      – Старший лейтенант Светлов, почему так долго молчали?
      Коломейцев было начал:
      – Товарищ подполковник, это капитан Коломейцев...
      Голос рявкнул:
      – Что у вас в районе творится, товарищ капитан?! Где старший лейтенант Светлов? – Не знаю...
      – Как это не знаете?! Я его четыре дня назад к вам отправил. Голос в трубке вдруг замолчал, а потом уже спокойно продолжил:
      – Ну так что там у вас? Коломейцев мрачно взглянул на Анну:
      – Бунт у нас! Милиция разоружена и разогнана. Связаться с вами не мог, так как практически сидел под домашним арестом. Мэр тоже в стороне, власть лишь у председателей бывших колхозов и совхозов, да у той, что все это начала.
      Голос снова взорвался криком:
      – Как вы могли такое допустить?! Кто командует в районе?
      Коломейцев вздохнул:
      – Все произошло настолько неожиданно... В общем, мы не успели ничего предпринять! Помните дело Иноземцевой?
      – Кое-что... При чем здесь это?
      – Да ведь это Анна Николаевна всю кашу заварила! Она и командует в районе.
      – Та-а-ак! Но у вас есть еще воинская часть.
      Валерий Евгеньевич скривился:
      – Их они разоружили в первую очередь, и командир части держит нейтралитет.
      Область какое-то время молчала, потом устало выдохнула:
      – Какое положение на данный момент в районе?
      – На всей территории нет ни одного лица кавказской национальности. Иноземцева со своими боевиками всех вышибла. Есть, правда, заложники, и среди них, как я слышал, брат Мансурова.
      – Какого Мансурова?
      – Того самого! Его младшего брата Анна Николаевна восемь лет назад убила. Вот с того времени все и тянется.
      Голос в трубке задумчиво протянул:
      – Та-а-ак!.. А криминала сейчас много?
      – Ни одного случая, даже кражи прекратились... Но в перестрелке погиб один парень. Хотите поговорить с Иноземцевой? Она рядом стоит.
      – Нет! Найдите старшего лейтенанта Светлова, пусть возвращается!
      – А что делать мне? Голос резко гаркнул:
      – Ждать! Раз власть удержать не сумели... Область отключилась... Анна поглядела на ссутулившиеся плечи капитана, на склоненную, тронутую сединой голову, спросила:
      – Хотите, я разыщу Светлова? На данный момент у меня возможностей больше.
      Коломейцев взглянул ей в лицо:
      – Не возражаю, если вы дадите мне возможность поговорить с ним.
      – Хорошо. Я пришлю завами машину, как только разыщем Светлова.
      Капитан кивнул и вышел, не прощаясь. Анна сразу же нажала на кнопку селектора:
      – Олег, выясни, может кто-нибудь из ребят задерживал старшего лейтенанта Светлова... Он послан к нам из области четыре дня назад.
      – Сейчас выясню.
      Буквально через несколько минут он сам влетел в кабинет и, посмеиваясь, сказал:
      – Он четвертые сутки у нас в КПЗ загорает! Отказывался предъявить документы и сопротивление оказал... Привести?
      – Да нет! Лучше я сама спущусь. Коломейцев уже уехал? – Только что, все фасад милиции разглядывал.
      – Пойдем, взглянем на этого опера...
 
      Сразу же после разрыва с Юсуфом Анна переехала жить в деревню к бабушке. Дни стояли жаркие, работы было много, но она не жаловалась. Косила, полола, поливала, сушила сено, таскала воду на коромысле с дальнего колодца. Иногда бегала в лес, приносила ягоды, грибы. Варила варенье, компоты, мариновала и солила. Косила всюду, где только можно, сушила и перетаскивала к дому. Бабушка часто спрашивала ее:
      – Зачем столько сена? Ведь у нас даже козы нет.
      Анна улыбалась загадочно и продолжала косить. В колхозе начинался второй сенокос и, поговорив с председателем, она отправилась на колхозные угодья. В конце августа привела пятнистую корову, сказав изумленной старушке:
      – Она теперь наша!.. Я в колхозе заработала. Теперь у нас свое молочко будет.
      Целый месяц она мучилась – соски у коровы оказались на редкость тугими и знала она прежде лишь машинную дойку, но Анна не сдалась, и постепенно дело наладилось. В конце сентября, со свинокомплекса, она притащила двух маленьких поросят – их розовые пятачки забавно выглядывали из корзины... С помощью бабушки девушка выходила их.
      Освободилось место библиотекаря в сельском клубе, и Анна устроилась работать туда. Она умела шить, а так как читателей днем было не слишком много, то перетащила в библиотеку ручную швейную машинку и начала принимать заказы на шитье. Деревенским это было очень удобно, и работы прибавлялось с каждым днем. Председатель не возражал – теперь деревенские бабы не отпрашивались на примерку в город. Анна снимала мерки в крохотной комнатушке-чуланчике и записывала выдаваемые книги в зале.
      Прошла зима, отелилась телочкой в начале марта корова... Поросята уже выросли, и в апреле одного зарезали на мясо. Бабушка на Анну только дивилась, а она в конце апреля купила двадцать цыплят и столько же утят. Возилась с ними, как с детьми: кормила творогом, тертой морковью, крошеными яйцами и не потеряла ни одного. В деревне сперва охали и ахали, глядя на ее хлопоты, а потом привыкли. Внимания на ребят Анна совсем не обращала, дай времени на гулянки не оставалось. Поздно вечером она, уставшая, мгновенно засыпала, чтобы рано утром снова вскочить.
      В июне в библиотеку неожиданно заглянул председатель. Внимательно оглядел аккуратно расставленные на полках книги, потом взглянул на сидевшую за столом Анну:
      – Здорово!.. Я к тебе с просьбой.
      Анна поздоровалась и молча глядела на главу колхоза, а он продолжал:
      – Рук на сенокосе не хватает! Решили мы на правлении всех мобилизовать на заготовку кормов. Ты согласна хотя бы пару недель в поле поработать? Заплачу, как и колхозникам, осенью зерна дадим, соломы... Ну как?
      Анна поднялась из-за столика:
      – Хорошо! Но по воскресеньям библиотека будет работать. Согласны?
      Председатель хлопнул ладонью по столу:
      – Вот и ладно! Завтра в полседьмого к магазину! Да ты и сама знаешь...
 
      Светлов лежал на шконке, закинув руки за голову. Когда в замке повернулся ключ, он лениво посмотрел на открывшуюся дверь, но увидев вместо охранника женщину, медленно сел. Поправил рубашку. Она молча остановилась напротив и внимательно оглядела его с ног до головы, заметив про себя: «Крепкий парень, недаром мои ребятки с фингалами!» Вслух произнесла:
      – Здравствуйте, Павел Юрьевич! Прошу прощения за задержание... Надеюсь, вы понимаете, что сами виноваты в случившемся? Почему не объяснили, кто вы и зачем прибыли?
      Он настороженно разглядывал ее, но ответил спокойно: – Здравствуйте! Я бы хотел узнать, что здесь происходит? Почему меня задержали? Где капитан Коломейцев? Она перебила его:
      – Вы все узнаете, а сейчас, может, выйдем отсюда? Анна пошла к двери, но Светлов не тронулся с места, и она оглянулась:
      – Вы идете?
      – Куда и зачем? Кто вы такая? Анна улыбнулась:
      – Обо мне вы уже слышали, я уверена... Что ж, представлюсь – Иноземцева Анна Николаевна. Я, на данный момент, Хозяйка района.
      Светлов внимательно разглядывал ее. Затем шагнул следом, легко подхватив джинсовую куртку с нар. Анна предупредила:
      – Минуточку, у меня тут охрана за дверью... Сначала выйду я. Павел провел рукой по щетине:
      – Побриться бы, себя в порядок привести, а то я здесь совсем запаршивел!
      – Хорошо, ребята сейчас вам все организуют.
      – Тогда, может, вы заодно узнаете у них, где моя машина? В ней осталась сумка с бельем и бритвой.
      – Машина здесь, в гараже стоит... Сами хотите сходить или пусть парни принесут? Предупреждаю – не делайте глупостей! Уйти мы вам не дадим, по крайней мере в ближайшую неделю... Можете выходить.
      Светлов вышел и уставился на собак, а те, в свою очередь, разглядывали его... Онхмыкнул:
      – Н-да! Такого я не ожидал. Я арестован?
      – Нет. Просто мне не выгодно отсылать вас в область, пока вы толком ничего не знаете. Первое знакомство со мной и ребятами, признайтесь, оставило не лучшее впечатление?... Разговор с Коломейцевым еще больше укрепит вас в вашей правоте. Но Коломейцев реальной силы сейчас не имеет и он многого не знает. А знает он лишь то, что ему выгодно. Остальное он «забывает» сказать... Не скрою, мы с ним старые противники.
      Разговаривая, они дошли до дежурного. Анна кивнула парню за столом:
      – Отдай ключи от машины и документы и проводи в гараж. Помоги Павлу Юрьевичу, если он что-то попросит.
      Повернулась к Светлову:
      – Даю вам час. Потом приходите ко мне в кабинет, ребята проводят... Побеседуем.
      Светлов кивнул в ответ, собирая со стола документы и ключи. Анна поднялась наверх вместе со своей четвероногой охраной.
 
      С запада медленно наползала свинцовая туча, а сена на поле было еще много. Стог, на котором стояла Анна, еще только начали метать. Люди торопились успеть до дождя. Работали сосредоточенно, лишь изредка раздавался чей-нибудь крик. Женщины быстро сгребали сено, мужики подтаскивали к стожарам и забрасьшали вилами наверх. Анна принимала сено, утаптывала его, выравнивала стог, граблями показывая, куда положить очередной навильник. За неделю ее кожа обветрилась и потемнела от солнца, ноги и руки покрылись царапинами и порезами от травы, но она не жаловалась. Лишь по вечерам, обливаясь в огороде теплой от солнца водой, стонала от боли – так сильно щипало ранки от воды и ныло от усталости тело.
      Стог был уже почти закончен, Анна выкладывала верхушку, с трудом удерживаясь за качающийся стожар. Наконец подали вики – большие ветки с листьями, чтобы прижать сено сверху от ветра. Анна едва успела уложить их, как крепкий и резкий порыв ветра сбросил ее со стога. Она, падая, ухватилась за вику и висела на стоге, ожидая помощи и лихорадочно соображая, высоко ли до земли... Но все уже разбежались, первые крупные капли ударили по голове и спине. Снизу неожиданно раздалось:
      – Отпускай вику, я тебя поймаю!
      Кто говорил, Анна не поняла, но руки разжала. Крепкие мужские руки подхватили ее у самой земли и прижали к себе на мгновение. Спиной Анна почувствовала мокрую от пота и дождя грудь, резко развернулась и увидела перед собой Андрея Иноземцева. Парень серьезно смотрел на нее:
      – Чего же ты не кричала? Ведь я случайно увидел, как ты висишь... Мужики уже разбежались! Бежим до шалаша. Быстрее!
      Он схватил ее за руку и потащил за собой. Анна бежала и чувствовала, как по спине потоком льется вода и болят свежие царапины. Когда они влезли в шалаш, на них не было и сухой нитки. Внутри сидело двое мужиков, Андрей накинулся на них:
      – Вы что ее бросили? Чуть со стога не упала девка! Ну-ка, дайте ей что-нибудь укрыться, а то простынет еще!
      Анна попыталась отказаться, но парень настойчиво накинул ей на плечи чью-то рубашку.
      ...Андрей Иноземцев был лет на восемь старше ее. Сразу после школы он уехал в город учиться на шофера. Отслужил в армии и снова работал в городе, а этой весной вдруг вернулся в деревню. Все его ровесники уже давно имели ребятишек, а он все ходил холостым. Бабы в деревне долго судачили по этому поводу, а он, когда спрашивали, усмехался:
      – Свою судьбу еще не нашел, вот и не женюсь! Андрей слегка подвинулся к Анне:
      – Замерзла?
      Колька Игнатьев за спиной хихикнул:
      – А ты б согрел! Мы и уйти можем. Правда, Серега? Андрей мгновенно развернулся к нему:
      – Заткнись!
      Смешок тут же смолк. Андрея в деревне побаивались после того, как на танцах в клубе он сильно избил двух пьяных городских ребят, пристававших к девчонке.
      Андрей искоса глядел на загорелую девичью шею, на выгоревшую прядь волос, выбившуюся из-под мокрой косынки, на четкий профиль со слегка вздернутым, упрямым подбородком, на длинные, тоже выгоревшие, ресницы, полуприкрывшие глаза... Девушка сидела молча, вздрагивая всем телом при раскатах грома. Гроза бушевала, с неба лились потоки воды, молнии освещали небо. В шалаше тоже начало капать. Мужики в глубине завозились, недовольно матерясь вполголоса:
      – Надо было в машину, под брезент бежать. А теперь...
      Андрей, заметив как Анна вздрогнула, спросил:
      – Ты чего так дрожишь? Замерзла?
      Она ответила тихо, не поворачивая головы:
      – Я с детства грозы боюсь.
      Что-то нежно кольнуло его в сердце, и он сказал, улыбнувшись про себя:
      – Ну, давай руку, что ли... Не так страшно будет!
      И протянул ей свою... Анна осторожно положила на нее ладонь. Андрей почувствовал жесткие ладони и подумал: «Девчонка совсем, а руки-то уже бабьи, натруженные». Так они и сидели, молча, держась за руки. Гроза вскоре ушла дальше, дождь прекратился, снова выглянуло солнце, засверкали алмазами капли воды на траве. Стали выбираться наружу попрятавшиеся от грозы люди. Вылезли из шалаша и Андрей с Анной. Он вдруг предложил:
      – Может, в кино сходим сегодня?
      Она быстро взглянула на него и тут же опустила глаза:
      – Некогда мне. Скотина ждать не будет.
      И сразу пошла вперед, а Андрей, покусывая травинку, задумчиво глядел ей вслед. Рядом остановился Колька Игнатьев, проследил за взглядом Андрея и усмехнулся:
      – Королева! Хозяйство отгрохала, будто семеро по лавкам!.. Уж не на нее ли нацелился, Андрюх?
      Андрей сверху вниз взглянул на него:
      – Может и на нее... Твое-то какое дело?
      – Так ведь у нее на гулянки времени нет. Хозяйство!..
      – Вот я ей и помогу!
      Андрей отшвырнул травинку и широкими шагами пошел к машине.
 
      Вечером, натаскав воды и дров, сказал родителям:
      – Ну ладно, вы тут справитесь и сами, а я пошел.
      Мать спросила:
      – Куда это ты на ночь глядя? В клуб, что ли?
      – Да нет... К Анне схожу, к Тихоновой.
      – Зачем?
      – Дело есть...
      Андрей спокойно зашел в сени и постучался. Старческий голос ответил:
      – Кто там? Заходите, не заперто.
      Он толкнул дверь и оказался в чисто убранном доме, с цветами на окнах. Из кухни выглядывала бабушка Анны. Андрей встал у двери:
      – Здравствуйте? Мне бы с Анной поговорить.
      Старушка приглядывалась к нему:
      – А она только-только корову ушла доить. А ты кто будешь-то? Что-то не признаю чей...
      – Иноземцев я, Андрей.
      – A-a-a... Ну ты проходи, проходи. Подожди ее!
      Старушка засуетилась:
      – У меня тут на плите варится, ты уж не обессудь, посиди пока один.
      – Да вы не беспокойтесь...
      Андрей прошел вперед и огляделся. Как и в любом деревенском доме, стояла в углу двуспальная кровать с никелированными шариками на спинках и ворохом подушек, покрытых кружевной накидкой. Стол, стулья у окон, телевизор на тумбочке, горка с посудой, на стене ковер, фотографии, зеркало. Возле печки стоял еще один столик с электрической ножной машинкой, весь заваленный тканями и выкройками. В кухне звякнуло ведро, старушка вышла и направилась к дверям, говоря Андрею:
      – Ты посиди пока, а я за водой схожу.
      Андрей встал:
      – Давайте лучше я схожу за водой... Где второе ведро?
      – На мосту, на лавке. И коромысло там.
      Парень вышел, подхватил второе ведро, заглянул в бак – тот был пуст... Взял коромысло и ушел к колодцу. Принес ведра, вылил в бак и снова ушел. Принес вторые и нос к носу столкнулся с Анной. Она запирала дверь в хлев на вертушку. Удивленно взглянула на Андрея:
      – А ты что здесь делаешь? Он спокойно ответил:
      – Тебя жду! В кино сходим.
      – Я же сказала, что мне некогда.
      – Помогу с делами разобраться и сходим. Еще успеем... Вот только сейчас воды наношу.
      Анна ушла в дом. Андрей довольно улыбнулся. Когда он вошел в дом снова, Анна убирала процеженное молоко в погреб. Он прошел на кухню и поставил ведро с водой на скамейку:
      – Там полный бак... Может, еще чем-нибудь помочь?
      – Спасибо, но я и сама справлюсь!
      – Может, все же сходим в кино?
      Анна не ответила, выручила парня бабушка:
      – Сходите-сходите! И Анютка отвлечется, а то только и знает одну работу... Идите, а я тут и сама управлюсь. Сегодня ведь поливать не надо.
      Девушка тряхнула головой и улыбнулась:
      – Ну ладно, идем! Напали на меня с двух сторон... Только переоденусь.
      Анна появилась через несколько минут в модном платье и туфельках-лодочках:
      – Пошли!
      Повернулась к бабушке:
      – Бабуль, я сразу же после кино приду. Ты только верхнюю дверь запри. И сейчас ничего не делай, я завтра сделаю.
      Бабушка Аня долго глядела им вслед из окна, а они шли рядом и молчали. Наконец Андрей спросил:
      – А почему ты из города уехала?
      Она пожала плечами и опустила голову:
      – Да так, обстоятельства... А здесь хорошо, просторно.
      – Странно, деревенские девки почти все в город укатили. – Не стоит об этом...
      Они подошли к деревенскому клубу. Молодежи у входа столпилось много. К Анне сразу же подошли две молодые девушки. С любопытством посмотрели на Андрея. Одна спросила:
      – Ань, ты мне платье не сошьешь? Я тут и ткань купила.
      – Забегай! Ткань захвати и вместе над моделью подумаем.
      Девушки отошли, а Анна вдруг схватила его за руку:
      – Извини, я сейчас...
      Андрей видел, как она подошла к парню из соседней деревни и что-то начала ему говорить. Парень явно пытался оправдываться. Остальные ребята откровенно разглядывали ладную фигурку девушки. Он заметил их жадные взгляды, когда она вернулась к нему. В голове пронеслось: «Никому не отдам!» Зашли в зал. Фильм оказался детективом с целой серией убийств. В темноте Андрей взял ее руку в свои, Анна не возразила, только повернула голову и внимательно посмотрела на него. Для Андрея фильм прошел очень быстро, слишком быстро... Они вышли из клуба и медленно пошли по улице. Андрей чуть приотстал, чтобы сорвать ветку китайской сирени в палисаднике у Комковых и теперь шел сзади. Не отрываясь смотрел в спину Анне, машинально обдирая с ветки листья. Она вдруг обернулась:
      – Долго ты меня разглядывать будешь?
      Вместо ответа он шагнул вперед, положил свои руки ей на плечи, притянул вплотную и тихо спросил:
      – Замуж за меня пойдешь? Я завтра сватов пришлю.
      Анна вдруг расхохоталась:
      – Господи-и-и! И вечера не гуляли, а он уже сватов собрался заслать! Не пойду!.. И не подумаю даже!
      Она решительно рванулась из его рук и побежала. Андрей сумел догнать ее лишь у дома. Схватил за руку, прижал к стене и, задыхаясь от бега, стал целовать жадно, исступленно, страстно... Она отбивалась, отчаянно пытаясь вырваться. Молотила кулаками по его плечам и спине, но вдруг разом затихла. Андрей замер, почувствовав эту перемену. Отпустил ее и, торопливо заговорил:
      – Люба ты мне! Ни одна девчонка еще души не задевала, как ты... Не обижу, Ань! Честное слово, хорошо жить будем, ведь тяжело тебе одной! Ну что ты молчишь?
      Анна стояла, прислонясь спиной к стене и думала, глядя на него: «И зачем только я согласилась в клуб идти?» А вслух сказала:
      – Не люблю я тебя, Андрюша...
      Он дернулся:
      – Полюбишь! Вот увидишь, я все сделаю, чтоб полюбила! Давай поженимся побыстрее!
      – К чему такая спешка?
      – Боюсь, уведут тебя другие, что помоложе. Видел я сегодня, как они на тебя смотрят.
      И яростно добавил вдруг:
      – Так бы морды и поразбивал всем!
      Анна тихонько засмеялась и подошла к двери: – Пойду я, а то завтра рано вставать... Вслед она услышала: – Завтра сватов пришлю!.. Жди!
      Боевики, не мудрствуя, отвезли Светлова в баню... Через сорок минут, побритый и посвежевший, он снова появился в здании милиции. По дороге на все его вопросы ребята или отмалчивались или отвечали односложно. За эти сорок минут Павел Юрьевич не узнал ничего и сейчас поднимался на второй этаж, надеясь получить ответы от самой Иноземцевой. Ему все еще казалось, что это розыгрыш. Когда ехали по городу, он видел спокойно идущих по своим делам людей, работающий рынок, магазины. Все было таким же, как и в других городах, но оружие на плечах сопровождающих его ребят было реальным, и вот это-то несоответствие никак не укладывалось в голове Светлова... Ему было всего тридцать два года, и в подобных переделках бывать еще не приходилось. Он надеялся получить указания от областного начальства, но позвонить ему не разрешили, и сейчас он никак не мог сообразить, что делать дальше...
      Олег Звягинцев что-то писал за столом, когда в секретариат вошел высокий, красивый парень в серых брюках. Олег привстал:
      – Вы к кому?
      – Я Светлов, вас должны были предупредить.
      – Минуточку...
      Нажал на кнопку селектора:
      – Анна Николаевна, тут Светлов... Мне его пропустить?
      В ответ раздалось:
      – Пусть проходит! Олег, через час я еду в Демидовку...
      – Понял.
      Повернулся к Павлу:
      – Проходите.
      Анна сидела за столом и читала какие-то бумаги. Как только Светлов вошел, собаки встали по краям ее кресла и не спускали глаз с него. Павлу стало не по себе от такого внимания: «Ну и чудовища, где она только нашла таких! Одно резкое движение и...»
      Павел опустился в кресло и сразу же спросил:
      – Почему мне не разрешают позвонить в областное управление внутренних дел?
      – Я так приказала и уже говорила почему... Мне бы хотелось, чтоб вы сообщили не предвзятое мнение капитана Коломейцева, а свое собственное. Но если вы беспокоитесь о жене или родителях, я не возражаю... Лишь одно условие – ни слова о происходящем в районе.
      – Ну, об этом можно не беспокоиться! Я разведен, а родителям перед командировкой отправил письмо.
      – Чтобы вы хотели узнать?
      Павел хмыкнул:
      – Для начала, где меня поселят? Опять в камере? Скажу честно – ночью холодно...
      Анна улыбнулась, и он вдруг подумал: «А ведь ей, наверняка, нет сорока... Улыбка печальная и вид усталый». Женщина прервала его мысли:
      – Поселитесь у меня, если не возражаете.
      – Ваш муж не будет возражать?
      Она встала, подошла к окну и не поворачиваясь, тихо сказала:
      – У меня остались только сестры и родители, но они живут не здесь. Здесь, рядом со мной, им находиться опасно.
      Павлу почему-то стало не по себе от этих слов и он пробормотал:
      – Я бы не хотел вас стеснять.
      Анна повернулась:
      – Вы и не стесните... Дом большой, к тому же там всегда находится двое охранников и мои собачки.
      Она взглянула на часы:
      – Не хотите со мной съездить в Демидовку? Там сегодня ожидается заварушка, Мансуров решил визит нанести. Или отдохнуть хотите?
      – Наотдыхался в камере... Я еду с вами!
      – У вас есть во что переодеться? Этот наряд вы очень быстро угваздаете!
      Павел задумался, потом честно ответил:
      – Джинсовый, но он уже грязный.
      – Ладно... Сейчас найдем во что переодеться. Едем! Они спустились вниз. Возле дежурного Анна остановилась:
      – Павел Юрьевич, поедем на моей машине... Вашу будут останавливать слишком часто. Отдайте ключ дежурному, он загонит ее в гараж. Не волнуйтесь, с ней ничего не случится!
      Светлов бросил ключи дежурному на стол. Вышли на крыльцо. Иноземцева подошла к стоявшему под липой «джипу», отключила охранное устройство и распахнула заднюю дверцу:
      – Граф, Барри – вперед!
      Псы спокойно, привычно запрыгнули на заднее сидение и сели там. Анна приглашающе махнула рукой:
      – Садитесь!
 
      Андрей явился домой далеко за полночь. Он долго бродил по проселочной дороге, потом сидел на жердях возле дома и думал: «Хороша девка! Хозяйка! Лучше и не надо». Вспоминал губы Анны, ее загорелую шею – жаром обдавало от этих воспоминаний. Наконец зашел в дом и разбудил родителей. Отец выматерился, но все же встал. Андрей объявил:
      – Ну вот что... Завтра Анну Тихонову сватать пойдете!
      Он не успел договорить, как отец взвился:
      – Напаскудил уже, стервец, что ли?!
      Андрей положил ему руку на плечо.
      – Успокойся, батя! Ничего между нами не было, не такой я... Боюсь уведут, а она мне одна по сердцу.
      Иван Андреевич внимательно взглянул на сына:
      – Это когда же ты ее успел разглядеть-то?... Ведь никуда не ходишь, да и она, как я слышал, домоседка.
      – Сегодня на работе и разглядел. Лучше ее нет!.. Ну, пойдете сватать или нет?
      Отец повернулся к матери. Та задумчиво покачала головой:
      – А не откажет? Ведь на всю деревню позор выйдет... Бабы все языки сотрут, обсуждаючи.
      Андрей ответил:
      – А пусть чешут! Язык-то без костей... А я и во второй раз посватаюсь. Сам!.. Если вы не пойдете.
      Отец почесал в затылке:
      – Так, значит? Ну что ж, сходим завтра... Анна – девка хорошая, да и ты у нас не плох, вроде, уродился. Она-то тебе хоть что сказала? Или ты и не спрашивал?
      Андрей опустил голову:
      – Спрашивал, да она убежала...
      – Значит, ничего не сказала... Ладно! Мать, завтра собираемся к Тихоновым! Будь что будет!
 
      Утром Анна рассказала все бабушке. Старушка заохала:
      – Да где это видано, чтоб так торопиться? Ну кто уведет-то? Путевых ребят в деревне один он. Вон мать-то его, Игнатьевна, хвалит сына – и хозяйственный и не пьет. Не лодырь какой-нибудь! А может, и вправду, Анютка, пойдешь за него?
      – Ой, баб, не знаю! Не люблю я его!
      – Так в старину-то вовсе девок не спрашивали ни о какой любви, а ведь жили. И меня безо всякой любви отдали за Степана, потом ни разу не пожалела. Добрый он был, Степа-то мой... Если б не война, так бы и жили.
      – Сейчас другое время, бабуль!
      – А чем другое-то? Бабы, что ли, не такие или мужики? Все тоже самое! И хорошего мужика так же трудно найти! А я вчера вот посмотрела на Андрюху-то – он сам за работу будет браться, без понуканий... А это ой как хорошо для путевой бабы!
      Анна молчала, а старушка продолжала:
      – Будь моя воля, я бы пошла за такого! Ну чем он плох? И лицом пригож и сам видный. Всем парень взял! Так что делать-то? Пироги печь да в магазин идти или не колготиться? Если что, то родителям звонить надо.
      А Анна думала свое: «Юсуф не вернется больше... Может, и действительно слюбится?» Вслух же сказала:
      – Собирай стол! Я пойду за Андрея... И маме с папой позвони сегодня. Ну, я побежала...
 
      Иноземцева вела машину уверенно, чувствовался большой опыт. Светлов смотрел в окно и молчал. Анна остановилась возле двухэтажного особняка с садом и металлическими кружевными воротами. Из калитки сразу же показался охранник:
      – Здравствуйте, Анна Николаевна! С кем это вы?
      Иноземцева улыбнулась:
      – Здравствуй, Саша! Это старший лейтенант милиции из области Павел Юрьевич Светлов... Ну, а это мой домашний охранник Саша Кошкин... Познакомьтесь! Крикнула псам:
      – Граф, Барри! Гулять!
      Собаки сразу же скрылись между деревьями в саду. Павел и Анна вошли в дом. Иноземцева с явным удовольствием скинула туфли и босиком прошлась по паркету до двери под лестницей:
      – Располагайтесь здесь.
      И сразу же ушла. Павел вошел в комнату и огляделся. На стене висел большой портрет мальчика в джинсовке и сомбреро. Он был похож на Иноземцеву, и Светлов понял, что это ее сын. У окна стоял компьютер. В шкафу у стены из-за стекла виднелись корешки книг, а наверху стояла большая модель парусника. На многочисленных полочках были разложены разные камни и минералы. На столе стояли аудиоцентр «Панасоник» и несколько кассет и дисков. В дверь постучали:
      – Разрешите?
      – Да.
      Вошла Иноземцева с джинсами, клетчатой рубашкой и кожаной курткой в руках:
      – Это вам... Переоденетесь и приходите на кухню.
      Аккуратно сложила вещи на кровать и снова ушла. Павел начал переодеваться. Натягивая джинсы почувствовал легкий запах лаванды, лавандой пахла рубашка и даже куртка. Павел понял, что их давно не надевали. Переодевшись, вышел в гостиную и по запаху жареного мяса нашел кухню. Иноземцева что-то вытаскивала из микроволнов-ки.
      – Мойте руки и к столу...
      Светлов остро почувствовал, что голоден и не заставил себя упрашивать, отдав должное и борщу, и картошке с мясом, и салату. Иноземцева с удовольствием наблюдала, как он ест, потом спросила:
      – Наелись?
      – Да! Спасибо...
      – Сок или квас?
      – От холодненького кваску не отказался бы...
      Анна встала, и Павел только тут заметил, что она в джинсах и тенниске. Отметил про себя: «Фигурка, как у двадцатилетней, только лицо да глаза возраст выдают». Спросил:
      – Простите, а как мне вас называть? Хозяйка района – слишком необычно. Товарищ Иноземцева – не больно современно.
      – Анна Николаевна... Вне рабочей обстановки можно Анной.
      – А меня зовите просто Павел. Идет?
      Она усмехнулась:
      – Идет! Допивайте квас... Захватите куртку, сейчас едем в Демидовку. Я вам в коридоре кроссовки приготовила, а то ваши туфли слишком сильно топают. Размер должен подойти... Ну, а уж если не подойдут, тогда езжайте в своих. Я сейчас...
      Павел услышал шлепанье ног по лестнице, стук металлической дверцы, хлопок двери и снова шлепанье. Когда Анна снова появилась на кухне, широкий ремень с пистолетом и обоймами обвивал ее талию. В руке она держала бронежилет, который бросила Павлу:
      – Одевайте. В Демидовке, возможно, стрельба будет.
      – А вы?
      – Я давно уже не пользуюсь им. – Тогда и я так поеду.
      – Одевайте и не геройствуйте!.. Я приказываю вам одеть бронежилет! Мне нужно сберечь вас живым, чтобы вы смогли рассказать в области правду о том, что здесь происходит. Я хочу, чтобы вы увидели все своими глазами, а не со слов капитана Коломейцева... Поняли?
      От стали, вдруг зазвучавшей в ее голосе, веяло такой силой, что Светлов перестал спорить и надел бронежилет. Он оказался удивительно легким по сравнению с теми, что он надевал раньше. Но застежка никак не застегивалась. Иноземцева, немного понаблюдав за его попытками справиться самому, подошла и сама защелкнула кнопки:
      – Идите, обувайтесь. Я только свою куртку захвачу и еще кое-что...
      Этим «кое-чем» оказалась спортивная сумка. И довольно увесистая, так как левое плечо Анны стало значительно ниже правого. Светлов предложил:
      – Давайте мне сумку. Вам же тяжело.
      Она неуверенно протянула ему свою поклажу: – Только осторожно, здесь гранаты и тол.
      – Что?!
      Иноземцева вдруг смутилась, как девчонка:
      – Вдруг пригодятся...
      Собак на этот раз с собой она решила не брать, хотя потребовала у Светлова:
      – Дайте слово, что не попытаетесь сбежать! Я ведь понимаю, справиться со мной один на один вам будет очень легко... Видела я, как моим ребятам от вас перепало.
      Павел улыбнулся:
      – Обещаю! Да и неудобно мне с женщиной, которая меня накормила, драться...
      Лес тянулся по обе стороны дороги сплошной стеной, создавая плотную тень. Лишь один раз, на перекрестке с проселочной дорогой, Светлов заметил машину и двоих парней возле. Один из них помахал им рукой, и Иноземцева махнула в ответ, объяснив:
      – Мои ребята дежурят. Дорожка-то прямиком выходит в соседний район.
      Павел искоса взглянул на нее:
      – Откуда у вас такая ненависть к кавказцам?
      И тут же пожалел о заданном вопросе, увидев, как потемнело ее лицо. Иноземцева глухо ответила:
      – Это – долгая история, и как-нибудь я расскажу вам ее... Но не сейчас! Вы не обижайтесь.
 
      Для деревенских известие о свадьбе было, как гром среди ясного неба. Бабы, собираясь в магазине, обсуждали это событие и строили догадки насчет скоропалительной женитьбы Андрея Иноземцева и Анны Тихоновой. И весь месяц до свадьбы он каждую свободную минуту проводил с ней. Рассказывал об увиденном, о своих планах на их общее будущее. Анна, неожиданно для себя, рассказала ему о Юсуфе... Андрей долго молчал, а потом крепко прижал ее к себе, так и не произнеся ни слова.
      Свадьба состоялась в конце августа. Дни стояли погожие, и столы вьшесли прямо на улицу. Председатель ради такого события вьщелил бычка и принародно пообещал помочь молодым со строительством нового дома. Двое суток не смолкала музыка и танцы... Гуляла вся деревня. Андрей весь светился от счастья и не отпускал от себя молодую жену ни на шаг. Анне, к ее же удивлению, это нравилось. Нравились его ласковые руки, и слова, и поцелуи...
      Молодые решили поселиться с бабушкой Аней. Старушка не возражала, только посетовала:
      – Тесно! Да и понравится ли вам со старухой жить? Андрей ответил:
      – До весны поживем, а там, на этом же самом месте, новый дом построим!
      Баба Аня испугалась:
      – А я-то куда?
      Анна и Андрей обняли ее:
      – С нами жить будешь! Мы тебя не оставим!
      Слово молодые держали крепко. Бабушка Аня дивилась, глядя, как они слаженно работают по дому и ворчала, что ей и делать нечего. Андрей посмеивался и обнимая старушку за худенькие плечики, говорил:
      – Отдыхай! За свою жизнь ты уже наработалась... Вот телевизор посмотри или к подругам сходи, проведай их.
      Зимой он притащил трактором несколько пучков сосновых бревен и в свободное время начал рубить сруб для будущего дома. Приходили его родители, помогали со строительством. Приезжали и родители Анны. Отец вместе с сыном рубил пазы, а Анна со свекровью ошкуривали бревна. Иногда выходила и бабушка Аня, чтобы набрать крупных щепок для маленькой печки. Работали весело, дружно, и в конце января трехметровый сруб уже сверкал на зимнем солнышке янтарными бревнами. Осталось срубить несколько верхних венцов и три нижних – для терраски.
      Анна забежала в дом попить, но не успела в сени зайти, как раздался страшный крик. Кричала мать Андрея, Мария Игнатьевна. Анна бросилась назад: возле самого сруба, на спине лежал Андрей и не шевелился. Она кинулась к нему. Упав на колени, приподняла его голову и растерянно поглядела на остолбеневшего свекра:
      – Пап, что с ним? Что произошло? Тот вздохнул и ответил:
      – На щепке поскользнулся да видно о чурку головой... Аннушка, хоть живой он?
      Анна наклонилась к губам Андрея и обрадовалась:
      – Дышит!..
      И прижав к себе, заревела навзрыд... Андрей очнулся, поднял руку и погладил жену по мокрому лицу:
      – Не плачь! Я живучий...
      Анна и плача и смеясь, целовала его, не обращая ни на кого внимания... Помоглаподнятьсяи, прижавшиськнему, повепавдом. Мария Игнатьевна и Иван Андреевич переглянулись и вошли следом за ними.
      Ночью Анна тихо сказала Андрею:
      – Ты был прав.
      – Ты о чем это?
      Она приподнялась на локте, провела пальцем по его бровям, переносице, губам... Погладила ладонью скулы и ответила:
      – Я люблю тебя!
      Он тихонько рассмеялся и крепко прижав к себе, прошептал:
      – Я знаю.
 
      Лес неожиданно оборвался деревней. Демидовка со всех сторон была окружена лесным массивом. Подъехали к двум машинам, стоявшим в конце деревни. Не успели остановиться, как из-за них вышли четверо с автоматами наперевес. Двое остановились, а остальные подошли к ним. Один из них, еще издали, начал говорить:
      – Здравствуйте, Анна Николаевна! Докладываю – пока все тихо... Жители предупреждены и на улицу после восьми вечера никто не выйдет. Кто это с вами?
      Коренастый крепыш в камуфляже с любопытством разглядывал Павла. Второй грыз спичку и лишь скользнул взглядом по нему. Иноземцева представила ему своих ребят:
      – Юра, Сережа, а те двое – Николай и Валентин... Ну, а это наш гость из области. Старший лейтенант милиции Светлов Павел Юрьевич.
      После этих слов грызший спичку высокий парень демонстративно сплюнул и повернулся к нему спиной, процедив сквозь зубы:
      – Гость... Да все они одинаковы! Ненавижу!
      Сразу же ушел к машинам... Анна повернулась к Павлу:
      – Не обижайтесь! Горин прошел Афганистан. Вернулся – ни царапинки! С друзьями встречу отметили. Милиция его сцапала на пути домой. Якобы за попытку сопротивления избили... Зверски! Пришлось «скорую» вызывать. Постарались блюстители порядка! Ребра сломали, переносицу, почки повредили. Три месяца парень в больнице пролежал!
      Светлов внимательно слушал, потом тихо спросил:
      – А что же Коломейцев?
      Анна усмехнулась зло:
      – А ничего! Врач со «скорой» подтверждал, что Горина он нашел в милиции избитым, со свежими ранами, а Валерий Евгеньевич сказал, что они его по дороге подобрали в таком виде... Юру никто даже слушать не стал. Так и сошло все с рук.
      Парень, которого Иноземцева назвала Сергеем, вымолвил:
      – Юрка даже с теми ребятами, что к нам из милиции перешли, почти не разговаривает. Здрасьте – до свиданья и все...
      Светлов помрачнел... Снова подошел Горин, за ним шли и остальные:
      – Анна Николаевна, мы тут план с ребятами придумали, как Мансура остановить малыми жертвами.
      Иноземцева сразу же заинтересовалась: – Ну-ка, ну-ка! Выкладывайте!
      Павел подошел ближе, прислушался. Боевики покосились на него и замолчали. Анна усмехнулась:
      – Говорите-говорите! Нечего коситься друг на друга... Юрий начал:
      – Мансур ведь не знает, что нам известно о его планах, так? – Так!
      – Так вот... Тут недалеко болото проходит, а по нему как раз вот эта дорога идет. И слева и справа глубокие канавы с водой. Мы проверили сегодня. Если на дороге заложить заряд...
      Анна резко перебила:
      – Я не собираюсь их всех уничтожать!
      Горин терпеливо объяснил:
      – И не надо! Мы взорвем его перед машиной, метрах в десяти – пятнадцати. А второй заряд разместим метрах в ста пятидесяти от первого и рванем, когда их машины в этот отрезок въедут... Ну как? Объезд по лесу исключен и до деревни далеко! Если даже стрельба будет, пули в деревню не залетят. Их деревья задержат.
      Вмешался Светлов:
      – План неплох, но вдруг они не сдадутся сразу... Тогда что? Перестреляете? Это ночью-то?
      Горин неприязненно взглянул на него:
      – А у тебя что, встречный план есть? С чего это ты нам помогать решил?
      – Не хочу кровопролития напрасного... В ваших арсеналах есть гранаты со слезоточивым газом и противогазы?
      Горин сразу же ухватил идею:
      – Гранаты есть и противогазы, думаю, найдем...
      – Тогда так! Машины останавливаются, бросаем гранаты. Сразу с двух концов колонны, выжидаем пару минут и в противогазах – вперед! Им будет не до стрельбы...
      Юрий взглянул на него внимательно:
      – А ты не дурак, хоть и мент!.. Давай знакомиться – Юрий!
      И протянул руку. Светлов, пожав ему ладонь, представился:
      – Павел!
      Остальные молча смотрели на них. Горин вдруг спросил:
      – А вы, что скажете, Анна Николаевна?
      Павел отметил про себя – с Иноземцевой ребята обращаются очень уважительно, признавая ее главной беспрекословно. Анна кивнула головой:
      – Согласна!.. Кто пойдет ставить заряды? Тол я привезла. Крикнула отошедшим в сторону двум парням:
      – Валя, Сергей! Берите мою машину и в город! Привезете слезоточивые гранаты и противогазы. В школе есть, я знаю... Сторожа школьного хоть из-под земли достаньте, а противогазы чтоб к ночи были! Гранаты заберете в моем гараже. Держите!
      Бросила им ключи от «джипа». Один из парней поймал их на лету:
      – Сделаем, Анна Николаевна!
      – Сумку осторожно поставьте на обочину и куртки бросьте рядом.
      Ребята кивнули и ушли. Светлов подошел к Иноземцевой:
      – Можно, я сам поставлю заряды?
      Анна опешила от такого предложения и не знала, что ответить...
      Вмешался Горин:
      – Вместе пойдем!
      Юрий внимательно наблюдал, как Павел копал ямки для взрывчатки, как подсоединял шнуры, как тянул их к деревьям, а потом подключал «адскую машинку»... Спросил:
      – Где это ты так наловчился? Светлов усмехнулся:
      – Там же, где и ты... В Афгане! Горин молча хлопнул его по плечу:
      – Ну, все, вроде... Пошли!
      Мансуров появился в полночь на трех машинах... Все получилось так, как и задумали. Когда грохнули взрывы, кавказцы повыскакивали из машин, и тут к ним полетели слезоточивые гранаты. Кавказцы не успели сделать ни одного выстрела. Ревущих в три ручья, чихающих азербайджанцев уложили вниз лицом на землю, отобрав оружие и ножи. Четырнадцать пленников оказалось в руках Иноземцевой и ее боевиков, но Мансурову все же удалось скрыться. Один из его банды потом рассказал:
      – Я видел: когда сзади грохнул взрыв, Мансуров выскочил из машины и прыгнул в канаву... Он бросил нас!
      Гоняться за Мансуровым по ночному лесу было ни к чему, и Анна махнула рукой:
      – Ладно, пусть бежит... Его люди у меня и злы на него.
      Быстро закидали ямы от взрывов землей, утрамбовывая, и несколько раз проехались по ним на машинах. Машины кавказцев подогнали в деревню. Привели туда же и пленников. Довольные парни Анны перебирали трофейное оружие, удивляясь изобилию стволов. К ней подошел Светлов:
      – Анна Николаевна, а с этими, – он повел рукой в сторону мансуровцев, – что будете делать? В камеры отправите?
      – Нет. Я тут кое-что другое придумала: завтра утром мы их в соседний район доставим. Сначала в Копейково, откуда они к нам заявились, а потом в районный центр. Надо узнать об их подвигах. Не виновных ни в чем отпустим с миром, пусть уезжают! А виноватых пусть сам народ судит...
      – Но это же беззаконие!
      Она внимательно взглянула на него:
      – Скажите, лейтенант, вы давно юридическое закончили и опером работаете?
      – Семь лет. А оперуполномоченным – второй год. До этого в юридической консультации работал... А что?
      – Не знаю, как в области, а по районам милиция насквозь прогнила. За взятку они невиновных сажают, дела фальсифицируют, а с виновными дорогие коньяки хлещут! Идите-ка спать, Павел Юрьевич... Вот ключи от машины. Откиньте сиденье и спите. Завтра денек тяжелый будет!
      – А вы?
      – Пока дела не закончу, не до отдыха...
      Павел отправился спать, раздумывая по дороге над словами Иноземцевой. Вспомнился Горин с его ненавистью к милиции и ребята, которые всего несколько минут назад рисковали жизнью. Уже забираясь в машину, он мысленно поклялся себе разобраться во всем... Накинул куртку на плечи и почти сразу уснул.
      Анна подошла к боевикам Мансурова и принялась внимательно рассматривать каждого. Трое были ей знакомы. Этой же ночью она отправила их под охраной в милицию, приказав охранникам не возвращаться. Остальных загнали в пустующее колхозное овощехранилище. Иноземцева проверила расставленные посты на случай повторного нападения и тоже отправилась отдыхать. Светлов спал, поджав ноги и накинув куртку на лицо от комаров. Анна осторожно опустила сиденье рядом и тоже легла, но сон долго не приходил...
 
      Ей было плохо уже несколько дней... Тошнота то и дело подкатывала к горлу. Анна пыталась сготовить обед, поминутно наклоняясь над ведром. Андрей был на работе, а бабушка Аня сидела перед телевизором и что-то вязала. Анна не выдержала и вышла к ней, пожаловалась от дверей:
      – Бабуль, мне плохо... Сготовь обед, а то Андрей скоро придет.
      Бабушка Аня встала и, внимательно посмотрев на внучку, ушла в кухню. Анна легла на диван, и тошнота, вроде бы, утихла. Незаметно она заснула. Разбудил ее радостный смех Андрея. Открыла глаза. Муж плясал посреди комнаты, притопывая так, что посуда в горке звенела... Анна села и обиженно сказала:
      – Мне плохо, а ты пляшешь!
      Вместо ответа он подхватил ее на руки и поцеловал:
      – Родная моя, я так счастлив! У нас будет ребенок! Ну разве это не здорово!
      Анна удивилась:
      – Откуда знаешь?
      Вмешалась бабушка:
      – Да я уже две недели за тобой наблюдаю... Беременная ты, вот что! Потому и тошнота...
      Анна ошеломленно глядела то на мужа, то на бабушку. В поликлинике бабушкин диагноз подтвердился. Всю дорогу домой Андрей говорил о будущем сыне, Анна счастливо смеялась...
      С этого дня даже корову муж стал доить сам. Анна пробовала протестовать, но он лишь говорил в ответ:
      – Глупая, ты же теперь прежде всего о нашем сыне должна подумать... Отдыхай! Он должен родиться крепким и здоровым.
      Она недоумевала:
      – Почему сын? А вдруг дочка?
      – И дочка неплохо! Но я знаю – это будет сын!
      В конце лета Анна действительно родила сына. Андрей от радости ходил, как пьяный. Родители Анны и Андрея на радостях отмечали рождение внука целую неделю. Мальчика назвали Ванюшкой. Свекор, прямо в роддоме поклонился Анне в ноги, сказав:
      – Уважила старика! Вовек не забуду!
      Андрей же, забрав жену и сына из больницы, вставал к ребенку по ночам, когда тот просыпался, а Анне говорил:
      – Спи! Тебе отдыхать надо, а то еще молоко пропадет! Сидеть с Ванюшкой было кому: бабушка Аня души не чаяла в правнуке, родители Андрея просили дать им понянчить внучонка, а родители Анны стали чаще приезжать в деревню, чтобы повидать Ванюшку. Уже через месяц Анна вышла на работу в клуб. Ванюшку для кормления ей приносили прямо в библиотеку. Андрей и после рождения сына не изменил своего отношения к Анне. Он не скупился на ласки и похвалу, был очень внимателен. В деревне просто диву давались, видя такое отношение к жене... Бабы обзавидовались Анне. Она по-прежнему принимала заказы на шитье. Летом из города приехала младшая сестренка, помогала ей пришивать пуговицы, наметывала швы, сидела иногда с Ванюшкой.
      Скопив денег, Иноземцевы купили старенькую легковушку. Анна сдала экзамены на права и теперь по утрам возила в город молоко, сметану, творог, масло. Каждый день заезжала к своим родителям и оставляла часть продуктов им, остальное продавала. Постепенно появились первые клиенты. Весной она договорилась с городской пенсионеркой, и та стала торговать на рынке зеленью, ранними огурцами и помидорами из теплицы Иноземцевых.
      Вместе с родителями мужа поставили еще один скотный двор, расширили теплицу. Через свинокомплекс Анна достала породных поросят и теперь у нее была своя свиноматка...
      Прошло четыре года. Бабушка Аня по-прежнему жила с молодыми и хвасталась подругам своим житьем. Она молилась за молодых каждый вечер и благодарила Бога за свою жизнь. Хозяйство Иноземцевых сильно разрослось, но они не кичились богатством, и гости часто бывали в их доме. Иногда приезжали сослуживцы Андрея, часто заходили его деревенские друзья. Анна всех встречала с улыбкой. Она так и работала в библиотеке и принимала заказы на шитье в той же кладовке. Дома для этого у нее была своя комната. Шила она все – от наволочек до свадебного платья. К ней шли со всех окрестных деревень, забыв про городскую службу быта... Анна снова ходила беременная, и Андрей опять уволил ее от домашних дел... Она только удивлялась, как он всюду успевал.
      Был конец ноября, Анна ходила на шестом месяце беременности... Землю уже укрыл снег, было холодно. К вечеру подморозило, и ступеньки обледенели... Она заперла клуб, шагнула и, поскользнувшись, упала с крутого крыльца. Истекая кровью, в полуобморочном состоянии поползла к дороге... На ее счастье с работы возвращались деревенские мужики. Они на руках занесли Анну в ближайший дом, сбегали за фельдшером и вызвали «скорую». Ее увезли в райцентр, и лишь после Колька Игнатьев сообщил Андрею о жене... Бабушка Аня заплакала, упав на колени перед иконами. Побледневший Андрей трясущимися руками завел машину, съездил предупредить родителей и умчался в город.
      За жизнь Анны врачи боролись двое суток... Ребенка она потеряла, да и сама была на волосок от смерти. Все эти дни и ночи почерневший от горя Андрей не уходил из больницы, умоляя врачей спасти его Анну. Он не спал и не ел. Родители Анны уговаривали его отдохнуть, но он наотрез отказывался. Главврач предложил ему поспать на кушетке в коридоре. Он лег, но заснуть никак не мог. В конце концов его пропустили к Анне. Она лежала бледная, похудевшая, с провалившимися глазами, укрытая простыней до подбородка. К каждой ее руке была подсоединена капельница. Андрей упал на колени перед кроватью и в голос зарыдал:
      – Не покидай меня, Аннушка!.. Не оставляй нас!
      Веки Анны вздрогнули, глаза не открылись, но по щеке прокатилась слезинка... С этого дня Анна пошла на поправку. Целую неделю Андрей сидел у ее кровати. Он был ее и нянькой и сиделкой. Врачи и не пытались его выгнать, так как чувствовали, что это невозможно. Когда ей стало лучше, она тихо заплакала и сказала:
      – У меня больше не будет детей... Я слышала, как врачи говорили об этом.
      Андрей, сдерживая слезы, ответил:
      – Ничего! У нас ведь есть с тобой сын. Главное, что ты жива! А без тебя мне и жизнь ни к чему...
 
      Павел проснулся первым от солнечного луча, упавшего ему на глаза. Повернулся на бок и совсем рядом увидел лицо Иноземцевой. Женщина спала, но даже во сне выглядела уставшей и печальной. Светлов осторожно выбрался из машины и огляделся. Солнце еще только взошло. Обильная роса лежала на траве, деревьях и кустах. Павел поежился от утреннего холодка, мысленно пожалев, что не захватил куртку из машины. Но не хотелось будить спавшую Анну... Пошел к окраине деревни. Но не успел пройти и ста метров, как из-за ствола сосны показался Горин с автоматом в руках:
      – Ты куда?
      Павел остановился:
      – Да так... Решил пройтись.
      – А Анна Николаевна?
      – Спит в машине... Хочу спросить тебя кое о чем. Горин встал рядом:
      – Давай!
      – Почему она так ненавидит Мансурова?
      Юрий искоса взглянул на него, достал сигареты и протянул Светлову. Закурили, и Горин наконец сказал:
      – А ты не понял? Мансур жизнь ей разрушил, всю ее семью уничтожил... Даже одиннадцатилетнего сьша не пощадил! По его вине отец Анны Николаевны в инвалидной коляске, а мать перенесла два инфаркта. Он вьшудил ее прятать родителей и сестер с семьями. Даже мы не все знаем, где они находятся.
      Обадолго молчали... Светлов спросил:
      – Как так получилось, что вы с ней?
      Горин усмехнулся:
      – Хочешь сказать – под бабьим командованием?
      Павел шутки не принял:
      – Да нет! Просто хочу понять, почему вы пошли за ней? Юрий в упор, с нескрываемой злостью, посмотрел на него:
      – По одному мы – ноль без палочки! Против всей этой организованной черной шушеры... Иноземцева нас объединила, и надо сказать, что командир она отличный! Не знаю, как тебе объяснить... Ты же мент и смотришь со своей колокольни! Но у многих из нас свои счеты к кавказцам!
      – Но не все же они такие! Помнишь, в Афгане?... Ведь были среди нас и таджики, и азербайджанцы, и узбеки с казахами...
      Юрий тяжело взглянул на Светлова:
      – Были... Только ты забываешь, что и хорошие, казалось бы, кавказцы, помогают плохим при случае. Они повязаны друг с другом накрепко! А мы все порознь.
      Опять долго молчали... Павел снова заговорил первым:
      – А тебе не страшно? Ведь все, что вы делаете незаконно! И рано или поздно вы все, вместе с Иноземцевой, можете оказаться за решеткой.
      Горин издевательски хохотнул:
      – А где ты видишь закон? У милиции? Так нашу местную милицию я с великой радостью поставил бы к стенке и сам их, из автомата... Еще в ночь переворота хотел, да Анна Николаевна не позволила. Ты вот говоришь: за решеткой окажемся. А знаешь ли ты, что соседние районы по нашим стопам пошли? Что молчишь?... Крыть нечем? А я тебе скажу, мы Анну Николаевну во главе района хотим поставить. Законно поставить! И хотим, чтобы разные там Коломейцевы за решеткой оказались!
      Павел примиряюще положил ему руку на плечо:
      – Не злись! Я ведь просто понять хочу, в чем тут дело. Потому и спрашиваю.
      Горин внимательно посмотрел ему в глаза и уже более миролюбиво ответил:
      – А ты с ребятами поговори! А еще лучше – с Ниной Васильевной, домоправительницей Анны Николаевны. Иноземцеву лучше не трогай, ей и так тяжело вспоминать... Ты сам все это понять должен.
      Оба снова закурили... Холод все сильнее пробирал Павла, и он зябко ежился. Юрий это заметил:
      – Чего без куртки?
      – Куртка в машине осталась, а я Анну Николаевну будить не хотел.
      – Сейчас что-нибудь придумаем.
      Горин подошел к крайней избе и постучал в наличник. Выглянула старушка. Юрий попросил:
      – Баб Мань! Дай что-нибудь накинуть человеку... Замерз он! Я верну потом.
      На крылечке появилась сухонькая старушка с фуфайкой в руках: – Не знаю, ладнали будет... Он-то вонкакой большой!.. Пойдемте-ка, я вас горяченьким чайком напою.
      Светлов следом за старушкой вошел в дом. Баба Маня сразу же скрылась в кухне, а Павел прошел в чистенькую горницу. Старушка появилась с чашками и сковородкой в руках:
      – Поешь вот! У меня тут картошка поджарена... Ты откуда будешь?
      Павел улыбнулся:
      – Я из областного центра приехал, да вот попал тут...
      Старушка покивала:
      – Сейчас полегче жить стало... Дай Бог здоровья Анне Николаевне!
      – А ведь в районе у вас стреляют!.. Баба Маня пожала плечами:
      – Так и что из того, что стреляют? В войну тоже стреляли. Вот у меня три внучки в городе есть. Так месяц назад ни одна из них не рискнула бы вечером пойти в кино или на танцы... Взрослые девки, самое время с парнями гулять, а они дома сидели. После девяти вечера путные девки на улицу ни ногой! Машины по городу ездили, а в них эти самые, черные... Затаскивали девок припозднившихся да за город увозили. Мне, старухе, стыдно и сказать, что они с ними делали. И случаев таких не один был... И в милицию сообщения давали, хоть и не каждая девка с таким позором туда шла. Да только толку не было, ни одного из этих аспидов не посадили! Тут Ленка моя, дочь, пару дней назад приезжала... Говорит, что внучки теперь и на танцы ходят, и в кино. Не боятся! Вот я и молюсь теперь, чтоб Иноземцева подольше в районе командовала да порядок навела...
      Баба Маня ушла на кухню, а Павел замер за столом. Прямота и простодушие старой женщины поразили его... Разговор за окном отвлек Светлова, и он выглянул наулицу. Разговаривали Иноземцева и Горин.
      Светлов вышел на улицу. Иноземцева поздоровалась:
      – Доброе утро, Павел Юрьевич! Я даже не слышала, как вы встали... Какие планы на сегодня? В город поедете поговорить с Коломейцевым или со мной в соседний район прокатитесь?
      – С вами!
      – Тогда предупреждаю – не вмешиваться... Люди сами будут вершить суд. Это их право... Вы только наблюдатель, согласны?
      Павел задумался: быть лишь наблюдателем не хотелось, но выбора не было. Он прекрасно понимал, что если откажется, Иноземцева отправит его под охраной в город и согласился:
      – Хорошо! Но обещайте не допустить кровопролития.
      Иноземцева резко ответила:
      – Я ничего вам не обещаю!
      Сразу же отвернулась от Светлова к Горину:
      – Собирай ребят и выводи пленников.
      Через десять минут хмурых кавказцев со связанными за спиной руками погрузили в крытый грузовик. Светлов заметил, что их всего одиннадцать и подошел к Иноземцевой:
      – Пленников ведь было четырнадцать? Где еще трое?
      – Их я отправила ночью в город... С ними решим потом.
      И, показывая, что разговор окончен, крикнула:
      – По машинам!
      Села в свой «джип». Павел – тоже и захлопнул дверцу. Сзади уже сидел Горин. Колонна из трех машин выехала из деревни и направилась в соседний район...
 
      Только к Новому году Анну выписали из больницы. От работы в библиотеке она отказалась и теперь занималась хозяйством. Много шила и часто ездила в город. Мужа и сына она любила по-прежнему, но часто с печальной улыбкой глядела на их возню на полу. Весной Анна съездила в Подмосковье, в одно из садоводческих хозяйств. Привезла саженцы новых сортов яблонь, груш, слив, вишен, ягодных кустарников и множество семян овощей и цветов. Саженцы, вместе с мужем, рассадила по всему участку. Некоторые саженцы и семена продала. Жизнь понемногу вошла в привычную колею. В конце весны Иноземцевы поставили в доме телефон, чтобы можно было без проблем звонить родителям Анны.
      А потом началась перестройка... Демократы, коммунисты, «правые», «левые» – все это для Анны было филькиной грамотой. Политикой она не интересовалась. Но узнав, что теперь можно арендовать и даже выкупить землю у колхоза, поговорила с Андреем и отправилась к председателю. Издерганный нехваткой денег, горючего, запчастей и жалобами колхозников, Серов махнул рукой и подписал договор, сказав:
      – Кто-то должен кормить Россию... Дай Бог, чтобы у вас получилось!
      Так у Анны и Андрея оказалось в аренде заброшенное поле в два гектара на берегу реки. Андрей выкупил у колхоза старый трактор с плугом, окучником, бороной, дисками и телегой.
      В конце сентября продисковал поле, затем увез на него несколько телег навоза. Вдвоем с Анной раскидали навоз по всей площади, и Андрей старательно вспахал поле под зиму.
      К этому времени у них на участке возле дома стояли три больших отапливаемых теплицы. Одну из них Анна заняла под рассаду и все поле они засадили в конце весны капустой. Для этого пришлось нанимать людей. Колхоз почти развалился и желающих заработать было много. Наняли и двух сторожей с собаками. В комиссии по частному предпринимательству зарегистрировали свое хозяйство и стали первыми в районе фермерами. Лето оказалось дождливым и капуста уродилась отменной. Сдавать ее за бесценок государству Анна не захотела и, наняв грузовую машину, отправилась торговать в областной центр. Заезжала в микрорайоны и торговала прямо из кузова. На третий день к ней подошли трое крепких ребят. Один спросил:
      – Откуда капуста?
      Анна спокойно ответила:
      – С района. Выращена без химии.
      Парень ухмыльнулся:
      – А мы не покупатели! Ты на нашей территории торгуешь, а за это надо платить.
      – За что это я должна платить? За аренду колхозу я уже заплатила. У меня и документы есть.
      Один из парней резко оборвал ее:
      – Ну вот что, тетка, или платишь или...
      Анна разозлилась:
      – Что или?
      Парень хмыкнул:
      – Там увидишь...
      Анна подтянула к себе топор:
      – Шли бы вы, ребята, по-добру по-здорову, пока я милицию не вызвала!
      Первый весело расхохотался и обернулся к приятелям:
      – Видал? Она еще и в милицию верит! Да не поможет тебе милиция! Все везде нами схвачено.
      – Кем это, вами?
      Парень удивленно уставился на нее:
      – Да ты откуда приехала?
      – Не твое дело!
      – А газеты читаешь?
      – Нет. Времени не хватает.
      Ребята переглянулись:
      – Что будем делать?
      – Пошли, у Алика спросим.
      Парни ушли, а к Анне подошел шофер:
      – Поехали отсюда!
      Женщина поглядела на него:
      – Зачем? Торговля хорошо идет... К вечеру все продадим.
      – Да ты что! Это же рэкетиры были. Сейчас нагрянут человек десять, могут все отобрать и нам вломить. Я уже слышал о таком... Поехали от греха!
      Но Иноземцева уперлась:
      – Никуда мы не поедем! И ничего они нам не сделают. Мы не ворованным торгуем!
      Примерно через полчаса рядом с грузовиком остановились две «Волги». Из них вышли трое уже знакомых Анне ребят, еще трое таких же «качков» и высокий худой кавказец. Он явно был главным и сразу направился к машине. Остальные шли за ним. Очередь при их появлении быстро рассосалась. С сильным акцентом незнакомец произнес:
      – Это ты платить не хочешь?
      Анна встала у борта и глядя на него сверху вниз, спокойно сказала:
      – Я! Только я вам не родственница, чтобы мне тыкать. И капусту я продаю свою, а не ворованную. На то у меня документы есть. Но вам я их не покажу, пока не представитесь.
      Незнакомец разглядывал ее с нескрываемым любопытством:
      – Хорошо. Я Керим. Мне здесь все платят за то, что я спокойствие обеспечиваю и на свою территорию чужих не пускаю. Плати две тысячи и можешь торговать дальше.
      – А если я не заплачу?
      «Качки» заухмылялись, а Керим произнес:
      – Товар и деньги сами конфискуем... Все! Анна рассвирепела:
      – А ты эту капусту выращивал, чтобы деньги требовать? Вот сначала сам повкалывай, а потом требуй! Платить я не собираюсь, мне хватает арендной платы. На чужого дядю я вкалывать не буду. Товар думаешь забрать? А ну, попробуй! Только сам, ладно? Или за своих бугаев спрячешься?
      В глазах кавказца вспыхнули злые огоньки:
      – Как ты смеешь на меня орать, женщина? Да я с тобой могу такое сотворить, что и в страшном сне не приснится!
      Керим начал забираться на машину, рявкнув на охрану:
      – Вон отсюда!
      «Качки» послушно забрались в машины и оттуда наблюдали за происходящим. Анна слегка отодвинулась от борта, но едва Керим встал в кузове, резко шагнула к нему. Кавказец почувствовал, что в бок ему уперлось что-то твердое. Посмотрел вниз и увидел пистолет, а голос женщины раздался под самым ухом:
      – Не дергайся! Я о таких, как ты, слыхала. Если хочешь, можешь узнать, выстрелю я или нет... Пистолет настоящий, не сомневайся!
      Этот пистолет Анна достала еще год назад в Подмосковье, когда ездила за саженцами. Сдавать его в милицию не стала, рассудив по-крестьянски: «А вдруг пригодится?» В эту поездку она взяла пистолет по совету Андрея. До этого момента он был у нее в потайном кармане. Обойма в «Макарове» была почти полной. Сейчас Анна порадовалась предусмотрительности мужа и тихо сказала кавказцу:
      – Давай договоримся по-хорошему: ты даешь слово настоящего мужчины, что никогда больше меня не потревожишь... Ни здесь, ни по дороге. И тогда я тебя отпускаю и спокойно торгую дальше. В противном случае ты будешь стоять здесь под пистолетом, а мой шофер продолжит торговлю. А потом ты поедешь с нами до нашего райцентра и я сдам тебя местным ментам. Не думаю, что ты хочешь смерти... Сейчас твои ребята еще ничего не заподозрили и думают, что мы просто разговариваем. Ты спокойно можешь сказать им то, что считаешь нужным. Если не согласишься, мне придется стрелять! Выбирай, но деньги так просто я не отдам... Мне надо платить людям, которые эту капусту помогли вырастить.
      Керим вздохнул. Сдаваться женщине на глазах своих боевиков не хотелось. Он поглядел на машины – там ни о чем не догадывались – и Керим кивнул:
      – Даю слово! Вас никто не задержит.
      Пистолет сразу же перестал давить ему на ребра. Кавказец обернулся и уже другим тоном произнес:
      – Вы авантюристка, но таких я уважаю! Впервые встречаю женщину с оружием. Торгуйте! Если кто появится, скажите, что Керим в курсе.
      Он хотел было спрыгнуть с машины, но вдруг остановился:
      – Запомни, женщина, никогда не поднимай руку на мужчину! Сегодня ты меня поймала, и пока я жив, ты можешь ездить сюда спокойно. Я всегда держу данное слово, но среди нас есть и другие, которым на данное слово плевать.
      Машины уехали. Снова появилась очередь, и торговля вновь бойко пошла.
      Прошел еще один год... Ванюшку готовили к школе: купили ранец, тетрадки, ручку и все остальное, что нужно.
      Была уже почти полночь, когда раздался телефонный звонок. Анна, не открывая глаз, протянула руку и нашарив на тумбочке телефон, подняла трубку:
      – Алло! Я слушаю!
      Но сон сразу же слетел, едва она услышала плач и материнский голос:
      – Аннушка! Родненькая моя, приезжай срочно... Беда у нас!
      – Что случилось?
      Андрей сел на кровати и включил торшер. Смотрел на встревоженное лицо жены. А в трубке раздавалось:
      – Аннушка! Не телефонный разговор... Приезжай! Ведь я не знаю, что делать!
      Мама снова заплакала и Анна ответила:
      – Через полчаса буду!
      Бросила трубку, вскочила и начала лихорадочно одеваться. Андрей тоже встал, натянул джинсы:
      – Что случилось?
      Она ответила на ходу:
      – Не знаю, Андрюш! Мама плачет и просит срочно приехать.
      – Может мне с тобой?
      – Не надо! Если что, то я позвоню или приеду. А ты за Ванюшкой присматривай! А то он что-то последнее время очень беспокойно спать стал.
      В гараже, повинуясь какому-то внезапному импульсу достала из тайника пистолет и сунула его в задний карман джинсов.
      Анна гнала машину по пустынной дороге на большой скорости и была у родителей уже через пятнадцать минут. Во всем доме горел свет. Это Анну удивило. Еще больше ее удивила не запертая, не смотря на поздний час, калитка: родители всегда были очень осторожны и уже после девяти вечера наглухо запирались.
      Еще на крылечке она услышала плач матери. Вбежала в дом и обмерла: на кухонном диванчике, с остановившимися глазами, сидела младшая сестренка. С синяками на лице, разбитыми губами, всклокоченная и с накинутым на голые плечики покрывалом. Обняв ее, рядом сидела мама и горько плакала. Увидев Анну, она вскочила и кинулась навстречу, повисла у дочери на шее и прошептала на ухо:
      – Нашу Иру черные изнасиловали и избили! Господи, беда-то какая!..
      У Анны ноги фазу стали свинцовыми... Она подошла к сестренке и сорвала покрывало. Вся одежда была изорвана в клочья, а тело – в кровоподтеках и синяках. Иришка все так же безучастно смотрела в одну точку. Анна потрясла ее за плечо – никакой реакции...
      – Мам, давно она так сидит?
      Та кивнула:
      – Вбежала в дом с криком около десяти вечера... Сказала, что это был Алим Мансуров с дружками. Ее в машину затащили, когда она к подружке пошла. Еще светло было... А потом затихла и вот сидит так уже больше часа!
      Мать снова горько заплакала...
      – Вода теплая есть?
      – В печи.
      – Принеси таз. Надо бы ее искупать. И валерьянки приготовь. А я ее пока раздеть попробую.
      Ирка попыталась отбиваться, но потом узнала сестру и разделась сама. Только тут Анна заметила, что отца в доме нет:
      – Мам, а где папа?
      – К этим извергам пошел. Да вот что-то долго нет...
      Анна вскочила и начала надевать куртку:
      – Где они живут?
      Мать объяснила. Анна вела машину так, как никогда еще не водила: на поворотах визжали тормоза... Отца она нашла в бессознательном состоянии прямо у калитки дома, где жили азербайджанцы. Кое-как втащив в машину, повезла его в больницу. Едва не снесла запертую дверь в приемном покое. Разбудила всех спящих врачей и медсестер. Отца увезли в рентгеновский кабинет, потом в операционную. Анна сразу же потребовала дать ей на руки заключение врача и вызвала милицию в больницу. Приехавший лейтенант поговорил пару минут с врачом, безразлично посмотрел на избитого мужчину, выслушал Анну и сказал:
      – За Алимом Мансуровым мы сейчас не поедем, поздно уже... А завтра пошлем ему повестку. И вашу сестру надо бы обследовать – вдруг она все придумала!
      Анна от этих слов задохнулась, а когда голос к ней вернулся, милиции и след простыл... Убедившись, что отец вне опасности, она поехала к маме. Ирка спала. Сообщила об отце, позвонила Андрею и рассказала обо всем. Сказала, что приедет утром. Потом повернулась к плачущей матери:
      – Я пойду поброжу, успокоюсь немного. А ты ложись! Запрись и ложись, больше мы ничего пока сделать не можем. Я на сеновале буду спать.
      Вышла из дома. Спокойно достала из-под сиденья в машине пистолет и пошла к Мансурову. В голове билась только одна мысль: «Ты мне за все заплатишь, Алим Мансуров. Своей жизнью заплатишь!» Подойдя к дому, сняла пистолет с предохранителя и передернула затвор. Постучала в запертую калитку. Стучать пришлось довольно долго, наконец в доме зажегся свет. Стукнула дверь, и мужской голос с акцентом спросил:
      – Кто там?
      Анна спокойно ответила:
      – Мне Алим нужен... Просили кое-что ему передать, очень срочно.
      Ложь сработала. Калитка отворилась:
      – Я Алим! Чего просили передать?
      Анна спокойно подняла пистолет к левой стороне его груди вплотную и дважды нажала на курок:
      – Это тебе за сестру и за отца!
      Труп упал прямо к ее ногам. Иноземцева спокойно перешагнула через него и встала на низеньком крылечке в тень. Из дома на выстрелы выскочили двое азербайджанцев. Навскидку, почти не целясь, Анна выстрелила и в них. Один скатился по лестнице с воем, держась за простреленное колено. Другой с визгом катался по крыльцу, ухватившись руками за промежность... Сказав раненым, что пристрелит, если дернутся, Анна вошла в дом. Обошла комнаты, но там никого не оказалось. Перешагнув через раненых и труп, она пошла к телефонной будке и снова позвонила мужу. Рассказав обо всем, попросила найти адвоката и положила трубку раньше, чем он успел хоть что-то сказать. Пошла в милицию. По дороге швырнула пистолет в открытый канализационный люк. В пять утра разбудила спящих милиционеров... Устало сказала:
      – Отведите меня в камеру! У дома Мансурова лежит труп, а на крыльце – двое раненых... Это сделала я. Но больше я ничего вам не скажу без адвоката.
      Сон с лейтенанта мгновенно слетел. Он схватил телефонную трубку и начал названивать начальству домой и в больницу. До приезда капитана Коломейцева пытался задавать Анне вопросы, но она молчала. Молчала и при начальнике милиции. Коломейцев не добился от нее ни слова и в конце концов отправил в камеру. Едва опустившись на жесткие нары, Анна мгновенно погрузилась в черный, без сновидений, сон...
 
      Не доезжая до Копейково, Иноземцева выслала вперед разведку. Парни вскоре вернулись вместе с местным жителем. Мужик объяснил:
      – А черных в деревне нет со вчерашнего вечера... Куда-то укатили на трех машинах и больше не появлялись.
      Анна показала ему пленных:
      – Эти?
      – Они и есть.
      – Тогда поехали в деревню!
      Местного посадили в одну из машин и колонна двинулась дальше. Из каждого дома начали выходить люди. Они шли в центр деревни, к магазину. Когда колонна подъехала, там уже образовалась толпа. А народ все шел и шел... Пришли и старые и молодые. Иноземцева вышла из машины, поздоровалась:
      – Здравствуйте, соседи!
      Анна поднялась на верхнюю ступеньку крылечка у магазина, чтобы всех видеть и заговорила:
      – Люди! Я из соседнего района... Зовут меня Иноземцева Анна Николаевна.
      По толпе пошел гул: «Хозяйка района! Сама пожаловала!» Но Анна снова заговорила, и гомон стих:
      – Думаю, здесь ни для кого не секрет, что происходит в нашем районе... Мы выгнали с его территории всех лиц кавказской национальности. Вчера вечером с территории вашего района они предприняли попытку проникнуть к нам. Это не удалось, и взяли мы их без единого выстрела. Я привезла их сюда, на ваш суд, хотя и не всех. Троих я отправила к нам в райцентр. Они отличились у нас: на их совести вымогательства и изнасилование, драки и хулиганство. Оставшихся я привезла к вам, про них ни я, ни мои люди ничего не знаем. Судите их сами... Хватит терпеть! Ведь и в вашем районе милиция у них на прикорме. Сейчас их приведут сюда. Если есть среди них невиновные, я прошу вас – отпустите их с миром!
      Толпа загудела при виде приближающихся кавказцев. Многие из пленных шли, опустив головы. Руки им развязали и поставили на верхней ступеньке у магазина. Иноземцева спустилась вниз, стояла среди сельчан в толпе и разговаривала с людьми.
      Из толпы степенно вышел мужик лет сорока. Ткнул в одного из кавказцев пальцем и начал говорить:
      – У нас с бабой в прошлом году морковь хорошо уродилась... Ну моя, само собой, решила на рынок съездить в город, продать излишки. Сама знаешь, Анна Николаевна, как сейчас деньги выдают... Этот пришел к нам вечером и сказал, чтоб мы ему морковь продали, он-де в городе палатку держит. Цену дал смехотворную, и мы отказались. Он что-то пробормотал по-своему и ушел. Он в деревне с одной бабенкой долго жил, и мы не думали ни о чем плохом. Баба моя с зятем поговорила, у того машина. Витька обещал приехать, и баба собралась. Морковь в мешки поклали и на лужок перед домом вытащили, чтоб побыстрей погрузить. А этот ирод по всей моркови на грузовике проехал! Два мешка загубил. Баба неделю ревела...
      Иноземцева выслушала внимательно рассказ. Подумала и спросила толпу:
      – Есть еще претензии к этому человеку?
      Оказалось, что в деревне есть еще шесть человек, с которыми кавказец поступил примерно так же: одним порубил капусту топором, другим полил бензином предназначенную для продажи картошку. Были и такие, кто, испугавшись, сдавал ему овощи за бесценок. Они тоже говорили о своей обиде. Старенькая бабулька, подойдя к Иноземцевой вплотную, сказала:
      – А у меня они жили целую неделю. Дом-то большой у меня... Хозяйничали, как в собственном дому. Грязи натащили, мне теперь и не убраться по-хорошему. Раньше подмету маленько, и снова у меня чисто, а теперь, как в хлеву... А этот безбожник еще и икону стащил! Пусть возвращает, она мне от матушки досталась.
      Анна быстро сообразила, что заниматься женскими делами на Кавказе позором считается, и сказала:
      – Они вам, бабушка, сегодня весь дом вымоют... И икону он тебе вернет! Или заплатит хорошо, как положено...
      В толпе сразу же загудели:
      – Тогда и нам пусть платит за разбой!
      Иноземцева подняла руки:
      – Я согласна с вами! – Повернулась к кавказцу:
      – Все слышал? Плати людям! Тот ответил:
      – Денег здесь столько нет. Они у меня в городе. Я согласен заплатить, если потом отпустят... Только пусть полы не заставляют мыть.
      – Условия сейчас ставишь не ты, а они! Полы вы вымоете, чтобы в следующий раз ты сто раз подумал, прежде чем в чужой дом врываться. И икону вернешь!
      – Икону не могу.
      – Почему?
      – Она уже продана.
      – Выкупишь!
      – Но я уже не куплю ее за ту цену, за какую продал! – Это твои проблемы!
      И добавила:
      – Пиши письмо кому-нибудь из своих в городе: пусть присылают выкуп и икону. После передачи денег и иконы тебя отпустят. А пока поработаешь в деревне на тех, кого обидел ни за что.
      Толпа довольно загудела, а кавказец сник... Остальные заволновались. Иноземцева снова заговорила:
      – Люди! Есть среди них еще виноватые?
      От толпы отделилось сразу несколько человек. Загомонили разом:
      – Настоящих-то злодеев здесь нет! Где Мансур?
      Анна опять подняла руки:
      – Мансуров сбежал, бросив свое войско. Прямо в грязную канаву сиганул и сейчас прячется где-то в лесу. Будьте осторожны, он вооружен. А те трое, о которых вы говорите, у нас в камере сидят. У меня к ним особые счеты. Я их шесть лет искала.
      Кровопролития, которого опасался Павел не произошло. К остальным кавказцам претензий у людей не было. Старушка, у которой они жили, указала рукой на молодого парня на ступеньках и заступилась:
      – Доченька, отпусти его по-хорошему... Он часто со мной разговаривал. Уважительный паренек! И когда готовили, всегда мне горяченького приносил.
      Анна улыбнулась:
      – Ну, раз уж вы за него просите, он и будет курьером! А остальных распределите по домам тех, кого они обижали. Пока выкуп не придет, пусть помогают вам по хозяйству... Но глядите, люди, чтобы не сбежали.
      Иноземцева повернулась к молодому парню:
      – Отправишься с письмами в город! Передашь их своим соплеменникам, пусть готовят выкуп. Надумают выкинуть что-нибудь вроде освободительного налета – я, собственноручно, тех двух и вот этого, – Анна кивнула в сторону сникшего кавказца, – расстреляю! Понял?
      Парень кивнул.
 
      Судебный процесс прошел для Анны, как в тумане... Она ничего не помнила и не осознавала. Лишь приговор заставил ее собраться с мыслями. Она увидела встревоженное лицо мужа в первом ряду, расстроенное лицо матери. Ее удивило, почему нет отца. Но уже на другой день она поняла это. Анну должны были везти в тюрьму и, идя к машине, с заведенными за спину руками, она увидела их всех: мать, сестер, Андрея с сыном, свекра со свекровью и отца в инвалидной коляске... Она дико закричала, отшвырнула конвоира в сторону и кинулась к родным.
      Конвоиры скрутили ее и забросили в УАЗик, как куклу. Анна через зарешеченное окно увидела плачущих родных, услышала крик мужа:
      – Мы будем ждать тебя!
      Уже в тюрьме Анна не один раз прокрутила в памяти судебный процесс, удивляясь, что там даже не упоминалось об избиении ее отца, о том, что по вине черных он стал инвалидом... Ясно видела перед собой угрожающее лицо Ашота Мансурова в зале и торжествующие лица остальных кавказцев. Анна поклялась разобраться во всем, когда выйдет на свободу.
      Нравы в бараках были суровые, но к ней никто не приставал после того, как она избила Коронку. Эта сорокапятилетняя мужеподобная баба в первый же день попыталась подчинить Анну себе. Но Иноземцева отделала ее табуреткой и безразлично поглядев на корчившееся на полу тело, устало сказала столпившимся женщинам:
      – Запомните раз и навсегда: ко мне не приставать! Если навалитесь скопом, лучше сразу убейте, потому что потом я вас поодиночке переловлю...
      С этого дня Анну старались не задевать. Даже поправившаяся после побоев Коронка поглядывала на нее с уважением. Надзирательницы узнали о швейном таланте Иноземцевой и освободили ее от пошива рабочих спецовок. Анна шила теперь только для тюремной обслуги... Как только правительство объявило амнистию, Анну отпустили. Вместо пяти лет она отсидела в тюрьме три года и была освобождена досрочно за примерное поведение.
      Вернулась домой ранней весной... За время ее отсутствия вышла замуж младшая сестренка и незадолго до возвращения Анны умерла бабушка Аня. Анна попросила мужа заехать на кладбище. Долго стояла у свежей могилки, по щекам текли слезы. Андрей подошел и обнял ее за плечи:
      – Она постоянно говорила о тебе и благословила перед смертью. Баба Аня не винила тебя за убийство. Она проклинала тех, из-за кого все произошло.
      – А ты? Ты винишь меня за это?
      – Нет. И не винил! Наверное, я поступил бы так же. Они к нам приезжали на двух машинах в первый год, угрожали. Требовали денег за совершенное тобой убийство, но я собрал ребят, и они больше не появлялись.
      Анна задумалась. Годы, проведенные в тюрьме, научили ее многому, и в частности – думать на один шаг вперед... Она поняла, что с Мансуровым у нее никогда не будет мира. И дело не только в инвалидности отца: кавказец посмел угрожать ее семье!
 
      Оставив троих вооруженных ребят в Копейково, Анна с остальными вернулась в Демидовку. Павел ехал с ней и Гориным. Все трое молчали. Светлов не выдержал:
      – Простите, Анна Николаевна, а с теми азербайджанцами, что отправлены в город, вы что собираетесь делать? Тоже будете требовать выкуп?
      Анна, не глядя на Светлова, тихо ответила:
      – Нет. С теми разговор будет другой...
      Мрачное выражение ее лица удержало Павла от нового вопроса. В полном молчании доехали до деревни. Там Иноземцева подъехала к магазину, накупила продуктов и отдала их боевикам. Ребята разожгли на поляне у деревни костер. Откуда-то появился большой котел, и в нем вскоре закипела вода. Каша с тушенкой и луком, а потом печеная картошка и травяной чай... Иноземцева поела плохо, лишь попила чаю и ушла на край поляны. Присела там на поваленное дерево. Светлов хотел пойти к ней, но Горин удержал:
      – Не ходи! Пусть побудет немного одна. Анна Николаевна наконец-то нашла тех, кто утопил ее мужа и сына... Попозже подойдешь, или она сама придет.
      Павел опешил спросил:
      – Как это утопил?
      – Очень просто. Выбросили из лодки и в сетях запутали.
      – И что же? Что же милиция? Коломейцев? – А ничего... Несчастный, дескать, случай.
      – Может, действительно несчастный случай?
      – Да нет! Видел их тогда местный пьяница, Порецкий его фамилия... Он от начала до конца все видел. Он и рассказал Анне Николаевне уже после похорон. Трезвый был...Ив милиции рассказывал, да только никто ему там не поверил. А через несколько дней и его нашли запутавшимся в сетях. Вот так-то... Анна Николаевна до сих пор дома, в сейфе, хранит показания Порецкого, им самим написанные.
      – А ты откуда знаешь?
      – Знаю... Ты Нину Васильевну, домоправительницу Анны Николаевны, спроси... Она жена Порецкого. Серегаей первой обо всем, что видел в тот апрельский день, рассказал. Нина Васильевна говорит, что он с той рыбалки трезвым пришел, хотя бутылка в кармане была. А ведь законченный алкаш был! Всю неделю до смерти никто его пьяным не видел...
      Светлов помолчал, а затем снова спросил:
      – Что она с черными сделает?
      Горин погрыз стебелек травинки, потом ответил:
      – Не знаю... Я бы пристрелил, не задумываясь! Ее Ванюшке всего одиннадцать лет было...
      Оба замолчали... Иноземцева встала с дерева, подошла к ним:
      – Сейчас отдам ребятам распоряжения и поедем домой... Устали, Павел Юрьевич?
      – Да нет! Много интересного увидел и услышал... Теперь перевариваю.
      – Это хорошо.
      Анна отошла к боевикам, что-то объяснила им. Трое остались у догоравшего костра, остальные расселись по машинам и поехали в город. В «джип» Иноземцевой сели еще двое ребят, кроме Горина. Иноземцева развезла ребят по домам.
      Они остались в машине вдвоем... Светлов спросил:
      – Вы сейчас куда? Иноземцева вздохнула:
      – В милицию! Люди с накопившимися вопросами подойдут, и я должна дать ответ всем. Вот сейчас переоденусь и поеду. Вы со мной или хотите с Коломейцевым поговорить?
      – Если вы не возражаете, я хотел бы немного отдохнуть, а потом пойду в милицию.
      Она внимательно взглянула на него:
      – Хотите попробовать сбежать?
      Светлов усмехнулся:
      – Ну нет! Сейчас меня отсюда можно только насильно выгнать! Я хочу разобраться во всем сам... Хочу понять, что же заставило людей взяться за оружие в мирное время.
      Анна грустно улыбнулась:
      – Попробуйте! Может, и поймете...
      Анна представила Светлова своей домоправительнице и отправилась в милицию. Едва только машина Иноземцевой отъехала от дома, Павел вышел на кухню. Нина Васильевна что-то помешивала в кастрюльке и обернулась:
      – Вы что-то хотели?
      – Расскажите мне о хозяйке этого дома. Почему она так ненавидит кавказцев? Я спрашиваю не из праздного любопытства, поверьте! Хочу понять, что здесь происходит!.. Расскажите мне, что видел ваш муж в апрельский день шесть лет назад?
      Женщина выключила газ и устало опустилась на стул напротив оперативника:
      – Значит, вы уже что-то слышали... Мне больно вспоминать об этом, но я расскажу вам все. Вы кажетесь мне человеком порядочным... Той весной Аня из тюрьмы досрочно освободилась. Да и то сказать, сидела, уж если разобраться, ни за что. Так многие и тогда дай сейчас считают... Скотом он был, этот Алим Мансуров, а не человеком! То, что у Ани отец прикован к инвалидной коляске по их милости и сестренка изнасилована была зверски этими подонками, про то на суде ничего не говорили! Коломейцев вызывал свидетелями лишь тех, кого к рукам прибрал. Старый прокурор с ним в одну дуду дул. Сейчас-то здесь новый появился, и слышала я, что с Коломейцевым он не ладит... Тогда Аня поступила так, как ей совесть подсказала. А этот зверь, Ашот Мансуров, лютую злобу на нее затаил. Попробовал сначала Андрея, мужа Ани, запугать. Она еще в тюрьме была... Не получилось! Андрюха – не робкого десятка да еще и друзей позвал. Так наваляли черным, те еле убрались. Но, видно, следили и, когда Аня вернулась – дело-то молодое, да и соскучились они друг по другу! Сбежали они от гостей в сарай, на сеновал. Кто-то – чтоб на том свете ему в аду гореть! – дверь припер колом, а сарай бензином облили и подожгли! Чуть не сгорели они тогда, у Андрея силы хватило крышу разломать. Аню он беспамятную вынес... Внес в дом и сам упал у порога. Черный весь, в ожогах... Еле их тогда откачали! Все сено у них сгорело... Скотину кормить нечем, а травы еще не было. В деревне их обоих любили, да и сейчас любят. Сеном с ними каждая семья поделилась.
      Нина Васильевна налила себе и Павлу квасу и снова присела у стола:
      – В деревне все мужики весной сети на рыбу ставят. Браконьерство, конечно, но уж так исстари повелось... Андрей тоже ставил. С сыном часто плавал на лодке. Парнишка у них смышленый был и добрый...
      Нина Васильевна вытерла набежавшие слезы и продолжала:
      – В тот день мой с раннего утра ушел на реку рыбачить и вытащил из сундука спрятанную бутылку. Я ее для пахоты берегла, чтобы трактористу заплатить. Пропажу я обнаружила быстро и стала ждать пьяного Серегу домой. А он явился трезвый и белый, как полотно! Губы трясутся, глаза испуганные и говорит мне: «Мансур с дружками Андрюху Иноземцева и Ванюшку утопили!» Я еще тогда на него накинулась, мол, нажрался и мелешь. А он на колени упал и на иконы крестится. И мне говорит, что пить больше никогда не будет... Вот тут до меня и дошло, что трезвый он! Начала расспрашивать, Сергей мне все рассказал...
      Он пришел на реку, когда Иноземцевы сети выбирали. Перед этим, накануне, Андрюха его сильно изругал за пьянство, и мой-то спрятался в кусты от греха... И тут эти подъехали на двух моторках! Четверо их было... О чем они говорили мой не слышал, далеко было. Только потом Андрей вдруг закричал: «Ребенка отпустите! Ведь он вам ничего не сделал!» И драться начал. А какая может быть драка на лодке? Черные в их лодку перелезли, сначала Андрея скинули, а потом и парнишку... Веслами их держали под водой, а потом в сети утолкали и запутали в них. Мой сомлел весь от страха, еле домой дошел. Рассказал, и сердце у него схватило... Медичка наша штук пять уколов ему тогда вколола. Каялся он и клял себя, что не вступился! Да только чем бы он помог? Потом он все Анне Николаевне рассказал... В милицию они вместе ездили, но там их даже слушать не захотели. Как же – одна сидела, а другой пьяница! Заявление не приняли, а там мой Сергей все подробно описал. Слушать их никто не стал, объявили Андрея и Ванюшку браконьерами и списали все на несчастный случай. А через неделю и моего нашли запутавшегося в сетях... Только ведь у нас и лодки-то никогда не было! Нина Васильевна заплакала:
      – Аня после смерти своих мужиков здесь дом купила и меня с собой забрала. Я тут рядом, у сестры двоюродной живу. Она одинокая и я тоже... В той комнате, где вы живете, Аня расставила вещи Ванюшки. Иногда стоит там подолгу и плачет... Ну вот и рассказала я вам все, а теперь пойду домой.
      Порецкая тяжело встала, опираясь руками на стол, и ушла, медленно ступая, словно бы через силу... Светлов долго сидел за столом, уткнувшись лицом в сжатые кулаки. В голове все еще звучал голос пожилой женщины, ее рассказ о том, как топили людей... Ребенка!.. Ярость мутила разум. Он залпом выпил остатки кваса и выскочил на улицу.
      У ворот дежурил незнакомый охранник. Павел подошел и попросил закурить. Парень молча взглянул на его побледневшее лицо и протянул пачку. Трясущиеся руки оперативника никак не могли зажечь спичку. Охранник забрал коробок и помог закурить. Спросил:
      – С Ниной Васильевной говорили? Светлов кивнул, и охранник продолжил:
      – Она сама не своя ушла, даже не попрощалась... Меня Игорем зовут.
      – А я Павел. Ты давно с Иноземцевой знаком?
      – Давно. Лет двадцать уж будет. Я на нее еще парнишкой заглядывался, только она уже замужем была.
      – Как получилось, что она вас собрала всех вместе? Ведь, как я понял, отряд у вас большой?
      – Большой! Но здесь не все, еще и по деревням есть. В каждой деревне, в каждом поселке человек пять-десять найдется. А получилось, я даже и не знаю, как сказать...
      Он задумался. Павел не торопил, только нервно затягивался сигаретой, пытаясь успокоиться... Наконец охранник сказал:
      – Когда Анна Николаевна своих потеряла йот милиции отворот получила, многие в деревне думали, что она руки на себя наложит. Наверное, так бы и случилось, но как я слышал, как-то раз возвращалась она от родителей уже вечером на машине. На обочине дороги увидела плачущую девчонку в изодранном платье. Остановилась, в машину посадила и к себе привезла. Еще в тот, деревенский, дом... С этого все и началось. Стала она вокруг себя людей, обиженных черными и милицией, собирать... В начале-то так, мелочевка была – колеса резали, ветровые стекла били, черным «темную» устраивали... Самое интересное, что после этого менты сразу засуетились! По вечерам дежурить стали там, где черные жили. Мы выяснили, что это Коломейцев приказал... Анна Николаевна очень хотела тех черных поймать, что ее сына и мужа убили, но они как сквозь землю провалились. И Мансур из города скрылся. Иначе мы бы еще тогда посчитались. Серега Порецкий ей очень подробно всех описал!
      Игорь достал сигарету и закурил:
      – А дальше – больше! Тут Юрка Горин с Афгана вернулся... Менты его уделали крепко. С этого и переворот пошел. Когда из больницы выписался, он со злости ментам в дежурку бутылку с бензином кинул. Они дрыхли, как сурки! Пока пожарная приехала, их дежурка выгорела дотла. Менты со второго этажа в подштанниках выскакивали... Зрелище было!.. Коломейцев быстро сообразил, чьих рук это дело. Да только Юрки в городе уже не было. А мать ментам сказала, что он в санаторий накануне уехал, а адреса не оставил.
      Менты умылись и ушли ни с чем. Горин в это время уже находился у Анны Николаевны. Когда он ментам бутылку кидал, она видела. Оказывается, она каждый вечер следила за милицией – не появится ли кто из черных. Они ведь в нашем «клоповнике» частые гости были. Иноземцева перехватила Юрку по дороге. К его матери заехали, договорились, что ментам говорить. Потом Юрку к себе увезла. Это всего полтора года назад было... Как и что она там сделала, не знаю. Да только Горин через месяц домой приехал с бумагами на руках, что был в санатории. И документы прибытия оформлены надень раньше поджога. Коломейцеву пришлось отказаться от своей версии. Хотя ребята говорили, что он в санаторий звонил. Да там подтвердили! А Валерию Евгеньевичу очень хотелось засадить Горина! Юрка его куском говна принародно обозвал в больнице и выгнал из хирургического отделения. Коломейцев тогда приезжал к нему убедить подписать бумагу, что его по дороге избили гражданские, а вовсе не милиционеры...
      Игорь замолчал и предложил:
      – Пойдем попьем, а то в горле пересохло.
      Поднялись в дом, зашли на кухню. Охранник явно знал, где что лежит. Он уверенно подошел к холодильнику и вытащил трехлитровую банку с квасом. Из шкафчика взял пару кружек. Светлов спросил:
      – Ты часто здесь бываешь? Смотрю, ориентируешься хорошо...
      – Часто. У Анны Николаевны дом всегда открыт для нас. Здесь полно добра, только никто из нас у нее и копейки без разрешения не возьмет. Знаешь, как она вкалывала, чтобы все это заиметь? У нее голова варит получше, чем у нашего мэра. А чужих мы сюда не пускаем...
      Игорь допил квас и направился к двери:
      – Ну я пойду, а то как бы кто не заявился!
      Павел вышел следом и с высокого крылечка спросил:
      – А переворот? Как вы это дело провернули? Игорь обернулся от калитки:
      – Да просто! В ментовке ведь тоже наши ребята были. Такие, кто Коломейцевым был сыт по горло. Честные ребята! Их немало ушло из милиции только потому, что не хотели смотреть сквозь пальцы на произвол. Коломейцев и его заместители их просто выживали. Тогда все ночью произошло... Мой тезка, Игорь Коркин, открыл нам дверь в милицию. Захватили быстро. Коломейцева прямо в постели дома взяли, тепленького. Мэра тоже. Одновременно атаковали военкомат и воинскую часть. Прямые областные телефоны у всех обрезали. Мы не хотели, чтобы область узнала все в первый же день. Никто ничего даже не понял... Пост поставили на телеграфе и телефонной станции, каждый звонок, каждую телеграмму проверяли. Выставили патрули на дорогах, в общем, шороха наделали... Вот и все вроде!
      – Спасибо! Как тут у вас к милиции пройти?
      Игорь объяснил, и Светлов отправился к Иноземцевой. Павел беспрепятственно поднялся наверх и обнаружил в приемной Анны Николаевны несколько человек. Они сидели на диванах и терпеливо ожидали своей очереди. Из кабинета доносились приглушенные голоса. Олег Звягинцев взглянул на Павла и сказал:
      – Проходите! Анна Николаевна говорила, что вы должны подойти.
      Светлов шагнул в кабинет. В кресле, напротив Иноземцевой, сидела пожилая женщина и что-то объясняла ей. Когда Павел вошел, разговор прервался. Он поздоровался:
      – Здравствуйте! Я не помешаю? Хотелось бы послушать...
      Иноземцева кивнула:
      – Садитесь, Павел Юрьевич!
      И продолжила прерванный разговор:
      – Софья Афанасьевна, вам надо просто зарегистрировать свое хозяйство в комиссии по частному предпринимательству. Не имеют они права вам отказать, раз у вас есть желание работать! Идите к ним прямо сейчас! Знаете, где это?
      Женщина кивнула, а Иноземцева продолжала:
      – Идите и работайте! Такие люди сейчас нужны, очень нужны! А если какие вопросы будут, пусть они мне звонят или вы позвоните.
      Софья Афанасьевна встала:
      – Спасибо, Анна Николаевна, хоть вы объяснили все... А то я тут уже три месяца хожу и никто ничего не говорит. До свиданья!
      – До свиданья, Софья Афанасьевна! Удачи вам! Женщина вышла и Светлов спросил:
      – А в чем дело было?
      – Софья Афанасьевна учитель биологии по образованию. Сейчас на пенсии, но силы-то еще есть. Они с мужем шесть теплиц построили – шампиньоны выращивают, а сбыт наладить не могут. Без регистрации предприятия никто не хочет принимать грибы на реализацию. Они тут много ходили, да толку нет... Посмеялись над ними, и все! Сказали, что грибы можно и в лесу собирать. А того не понимают, что именно из этих грибов на фармацевтических фабриках вытяжки делают, и это от многих болезней помогает. А ведь дело-то пустяковое! Неужели трудно было объяснить все человеку по-хорошему и не заставлять его бегать по несколько месяцев?
      Павел кивнул:
      – Такова уж наша русская действительность... Анна возразила:
      – Да не действительность такова, а люди, которые властью наделены! Они у кормушки и им плевать на других!.. Извините, Павел Юрьевич, там несколько председателей колхозов ждут.
      Нажала на кнопку селектора и сказала:
      – Олег, пусть все председатели заходят!
      Павел сел в угол дивана. В дверь сразу же вошли четверо мужчин и женщина. Иноземцева пригласила:
      – Проходите, рассаживайтесь! Думаю, что у всех у вас вопросы практически одинаковые, вот я вас всех и пригласила. Выкладывайте по очереди!.. Вот вы, Василий Яковлевич, с чем пожаловали?
      Грузный лысеющий мужчина начал было вставать, но Анна остановила:
      – Да вы сидите!
      – Анна Николаевна, горючего нет и рук не хватает. Ведь многие молодые ребята-комбайнеры сейчас с вами... Я, конечно, понимаю, что вам они тоже нужны, но ведь хлеб осыплется!
      Иноземцева ответила:
      – Знаю! Горючее вам сегодня подвезут, по всем колхозам. И бензин и солярку. Готовьте емкости. Насчет людей хуже... Не могу я их всех отпустить пока. Но часть верну! Вашим деревенским ребятам передайте, чтобы в колхозе работали, а в город пока не приезжали. Можно попробовать городских безработных организовать, их немало. Вопрос в оплате... В городе сейчас, как это ни странно, многие скотину держат – можно зерном, соломой и другими сельхозпродуктами заплатить. Но все ли на это согласятся? А вы согласны? Подумайте, председатели!
      В кабинете сразу стало шумно. Павел слушал. Председатели спорили между собой, но наконец пришли к какому-то общему решению. Заговорил снова Василий Яковлевич. Светлов заметил, что он старше всех, и остальные председатели к нему, похоже, прислушиваются:
      – Мы согласны заплатить сельхозпродуктами. Вот только как городских собрать?
      – Не проблема! Сейчас редактору позвоню и уже в завтрашней газете будет объявление. Надо только договориться, сколько и чем вы будете платить, а также за какие виды работ... Согласны?
      – Да. У меня больше вопросов нет. Другие председатели тоже встали:
      – Да и у нас тоже! Рассиживаться-то сейчас грешно! Мы сейчас прямо в вашей приемной список составим, чтобы не мешать. Вас ведь там еще дожидаются... До свиданья, Анна Николаевна, спасибо вам!
      Павел выскочил следом за председателями. Те столпились у стола Олега, решая вопрос об оплате и записывая свои решения на лист бумаги. Павел протолкался вперед и встал рядом с женщиной-председателем. Она покосилась на него, и он тихо спросил:
      – А раньше эти вопросы тоже быстро решали? Председатели фазу замолчали и поглядели на Светлова пристально. Женщина ответила:
      – Да мы раньше по целому дню в приемных теряли! Гоняют из кабинета в кабинет... А потом на молокозавод ругаться всегда ездили. Пока доходила очередь до сдачи, молоко успевало прокиснуть, и его не принимали. Рано утром, еще темно, очередь занимали. Со сдачей молока Иноземцева порядок сумела навести. Теперь каждая машина едет к своему времени. Ни очередей, ни ругани, а всего-то и нужно было – график составить... А ты что, журналист, что ли?
      – Да нет... Я оперуполномоченный из области. Председатели накинулись на него со всех сторон:
      – Ну так и скажите там, в области, что у нас плохая власть на хорошую сменилась и умная голова теперь правит!
      – Пусть с области больше начальников не присылают, мы их теперь сами выгоним! Не нужны нам пришлые! У нас и свои головы есть!
      – Анну Николаевну пусть не трогают, а то мы всем районом поднимемся!
      Павел внимательно слушал их выкрики и вдруг увидел улыбку секретаря Иноземцевой. На лице Олега ясно отражалось: «Ну что, мент, съел?» Светлов вернулся в кабинет. Напротив Анны сидела старушка и что-то рассказывала. Павел поздоровался, прошел мимо и сел на диван. Прислушался:
      – ...сидел Колька. Ну и что из этого? От тюрьмы да от сумы не зарекайся! Глупый был. Его теперь нигде на работу не берут, а то не думают, что парню тоже есть-пить надо. В колхозе предложили дояркой оформить. Это с его-то ручищами! Да он соски у коровы оторвет и не заметит! Анна Николаевна, он ведь и в лагере-то на тракторе да на машине работал. Неужели нельзя парня к технике пристроить? Ведь в колхозах-то не хватает механизаторов, я слышала.
      Иноземцева с грустной улыбкой слушала, потом медленно сказала:
      – Баб Дунь, механизаторы нужны, только ведь платят-то сейчас уж больно плохо. Если он согласен в «Новый путь» пойти, на комбайне работать, я помогу оформиться. Я внука вашего помню, парень не плохой. Только фазу предупреждаю, что бы ни-ни! Никаких краж и пьянок!
      Старушка сказала:
      – Колька-то в приемной сидит... Может, мне позвать его?
      Анна встала:
      – Так что же вы его сразу не привели?
      – Боится он, что снова откажут.
      Иноземцева подошла к двери и приоткрыла ее:
      – Евдокимов, а ну-ка зайди!
      Снова села за стол, а в дверь боком протиснулся здоровенный парень в новенькой голубой рубашке и джинсах. Встал у двери:
      – Здравствуйте, Анна Николаевна!
      – Здравствуй, Коля! Проходи, присаживайся! Мы тут с твоей бабушкой вопрос о твоем трудоустройстве решаем, а ты в моей приемной прячешься... Что-то не замечала я раньше в тебе такой робости.
      Парень поднял голову и дерзко ответил:
      – Я в этом кабинете в шестой раз! Пять раз мне Коломейцев обещал помочь на работу устроиться и забывал об обещаниях. Зато регулярно вызывал и отчитывал за тунеядство...
      Анна прервала его:
      – Ладно, Николай! Я ведь не Коломейцев. В акционерное общество «Новый путь» требуются комбайнеры. Сам знаешь, как сейчас с оплатой. Решай! А я могу позвонить хоть сейчас. Не думаю, что откажут.
      Евдокимов опустил голову, потом поднял ее:
      – Анна Николаевна, вы серьезно?
      – Вполне!
      – Позвоните, пожалуйста! И простите меня за резкость. – Только предупреждаю, никаких краж больше! Понял? Я за тебя поручусь сейчас.
      – Не подведу! Обещаю, я не подведу! А оплата – сейчас везде так платят... Главное – хотя бы устроиться.
      Анна сняла трубку и набрала номер. На другом конце провода сразу же раздалось:
      – Контора «Новый путь» слушает.
      – Это Иноземцева. Мне бы с председателем поговорить.
      – Здравствуйте, Анна Николаевна. Соединяю.
      Раздался басовитый голос:
      – Анна Николаевна? Здравствуйте! Чем могу?
      – Здравствуйте, Семен Федорович! Просьба у меня к вам... Не возьмете на работу бывшего заключенного? Я за него ручаюсь.
      – Кем?
      – Комбайнером.
      – Как фамилия? Пусть подходит, оформим. Только пусть документы не забудет принести.
      – Спасибо, Семен Федорович! До свидания!
      Анна положила трубку и взглянула на Николая Евдокимова: – Поезжай, оформляйся! Сорокин тебя берет... Парень вскочил:
      – Спасибо, Анна Николаевна! Я теперь ваш должник.
      Иноземцева усмехнулась:
      – Ни о каком долге и речи быть не может. Работай!
      Анна нажала на кнопку селекторной связи:
      – Олег, посетителей еще много? – Никого больше нет.
      – Хорошо. С деревень не звонили? – Докладывали. Тихо всюду.
      Анна собралась отключаться, но голос Звягинцева снова ворвался в кабинет:
      – Анна Николаевна, тут ваша старшая сестра звонила. Просила напомнить вам о сегодняшнем числе. Я не понял с чем это связано.
      – Спасибо, Олег. Я все поняла.
      Павел увидел, как на лице женщины появилась улыбка и спросил:
      – Если не секрет, что это за шифровка? Иноземцева подняла голову:
      – Не секрет. Сегодня у отца день рождения, и я просила Лидию напомнить мне об этом. За всеми делами боялась забыть. Надо будет съездить, поздравить. Хотите со мной?
      – Хочу.
      – Поклянитесь, что никому не скажете, где они живут.
      – Клянусь!
      – Тогда сейчас я схожу куплю подарок и вернусь. Побудете здесь или со мной?
      – С вами.
      Вместе они вышли из здания милиции. Прошлись по центру. Светлов отметил, что все с большим уважением здороваются с Иноземцевой. Она часто останавливалась, о чем-то спрашивала, на что-то отвечала.
      Они пришли в универмаг... Иноземцева остановилась у полки с рыболовными принадлежностями, долго приглядывалась. Спросила Павла:
      – Вы рыбалкой не увлекаетесь? – Рыбак!..
      – Тогда, может, подскажете, хороший вот этот рыбацкий набор или плохой?
      Павел попросил продавца показать рыбацкий ящик. Долго придирчиво разглядывал, потом сказал:
      – Все, что нужно в нем есть. Отличный набор! – Тогда беру его!
      Анна заплатила деньги в кассу и взяла набор, объяснив Павлу:
      – Отец заядлый рыбак. Даже став инвалидом, он все равно ездит порыбачить. Тут один местный умелец ему к коляске мотор от мопеда приделал, и он теперь даже по склонам ездит. Сегодня увидите.
      Вернувшись в отделение милиции, Иноземцева сказала секретарю:
      – Олег, я сейчас уезжаю и до завтрашнего утра меня не будет в городе. Если что-то срочное, вызови Горина. Он найдет меня.
      – Хорошо, Анна Николаевна.
      Съездили в деревню... Павел удивился большому и хорошо ухоженному хозяйству.
      Загляделся на дом, красивый, удобный и спросил:
      – Кто здесь живет? Анна поправила:
      – Жили! Здесь жили мои сестры и родители... Дружно жили все три семьи, пока злая рука не попыталась убить их всех. Видите?
      Она указала рукой на стены, и только тут Павел заметил, что они испещрены осколками.
      – Кто-нибудь пострадал?
      Анна погладила стену дома:
      – По счастливой случайности нет. Это было всего месяц назад. Я еще не успела сделать ремонт, руки не доходят. Бросали через закрытые шторы, и преступник просто не видел, что комната пуста. Две гранаты одну за другой... Двери в кухню были открыты, мы как раз занимались с сынишкой моей младшей сестренки. Он нас отвлек. Преступник слышал громкие голоса и ошибся. В кухню тоже осколок залетел, тарелку в шкафу разбил и в стенке кухонного шкафа застрял. Рядом с головой мамы...
      – Я уже не хочу спрашивать о том, обращались ли вы в милицию... Думаю, что нет.
      – Правильно думаете. После этого взрыва я и спрятала родных. Кстати, муж моей старшей сестры узбек и единственный южанин на весь район. Они пять лет после свадьбы жили в Самарканде. А потом Талиб прислал мне письмо, где писал, что его соотечественники стали плохо относиться к Лидии и детям. Он спрашивал меня, не выгонят ли его из России, если он приедет с семьей. Мы с Андреем тогда как раз начинали хозяйство расширять... Они вернулись всей семьей и лучшего помощника трудно представить. Понимаете, нельзя ненавидеть целый народ! В нем ведь есть и хорошие люди и плохие. Мне почему-то встречалось больше плохих. Я ненавижу только тех, кто исковеркал жизнь мне и моим родным. Выгоняя кавказцев, я защищаю себя и жизнь людей, которые мне дороги!
      – Я слышал, что на вас были покушения и даже попытка похищения. Это правда?
      – Правда. Первый раз Мансуров попытался меня убить еще лет пять назад. Я ехала на машине в город, когда раздался выстрел. Пуля чиркнула меня по шее и застряла в соседнем сиденье.
      Иноземцева подняла волосы на шее, и Светлов увидел ровный длинный шрам... Женщина продолжала:
      – Во второй раз Ашот Мансуров попытался сжечь меня в бане вместе с племянницей. Это, кстати, была уже вторая попытка сжечь. Спасла собака, она завыла на цепи так, что из дома выскочили все, кто там был. Нас из бани вытащили. Тогда Ашот Мансуров чудом ушел от погони: в нашей машине посреди дороги кардан полетел. Мы тогда от него в каких-то ста метрах были. В третий раз он меня похитить хотел. Я тогда в доме Горина Юру прятала от милиции. Если бы не он, то меня бы убили. Поздно вечером обходила хозяйство, когда по голове чем-то крепко ударили, голову пробили. А Горин как раз в доме в окно смотрел. Выскочил и спугнул двоих черных. Они меня бросили и убежали. Юра в дом внес и никого будить не стал. Я очнулась, когда он меня перевязывал. Были и еще попытки... Даже городского пьянчужку пытались уговорить, за деньги, яду мне подбросить. Так он сам ко мне пришел и все рассказал. Яд отдал и все прощенья просил... Мансуров его пьяного уговорил, а он утром протрезвел и пришел ко мне с повинной. Светлов тихо спросил:
      – Ребята сказали, что вы троих из тех, кто ваших мужа и сына убил, поймали... Что вы с ними собираетесь делать?
      Анна отвернулась к окну. Павел увидел, как зябко передернула она плечами, а потом глухо сказала:
      – Сегодня я решу это с родителями мужа и моими.
      – Его родители тоже там? Она удивленно обернулась:
      – Ну да! А вы не знали? Я люблю их как своих, и к ним тоже приходили угрозы, чтобы со мной не общались. Только Иван Андреевич и Мария Игнатьевна не бросили меня после смерти сына и внука. Я им Андрея заменила, он ведь у них единственный был. Так что я и за них в ответе! Поедем, а то мы и так задерживаемся! А туда не ближний край добираться. Лидке сегодня пришлось побегать, чтобы позвонить. До ближайшего телефона километров десять будет.
      В машине Анна неожиданно сказала:
      – Родители знают, что я совершила переворот и страшно переживают за меня. Вы уж не сгущайте краски, ладно? Не пугайте их. Они и так напуганы.
      Добираться пришлось почти два часа. Лесная дорога, вся в колдобинах и ямах, не давала ехать быстро. Иноземцева объяснила:
      – Родные спрятаны у лесника на дальнем кордоне. Племянницу Михаила Дмитриевича или попросту Митрича, черные изнасиловали и выбросили из машины в пяти километрах от города. Я ее тогда по дороге подобрала и домой к себе увезла. Наташа у меня неделю жила. Ей сейчас девятнадцать, а тогда четырнадцать было. С родителями ее говорила... Так что Митрич – свой человек. У него тоже счет к кавказцам имеется и моих он принял с радостью. К тому же там постоянно находятся два охранника. Парни сами попросились. Талиб с Сашей, зятья, тоже вооружены. Отец, хоть и в инвалидной коляске, а стреляет хорошо. Свекор мой охотничал всю жизнь, а уж Митричу сам Бог велел научиться стрелять! Себя в обиду не дадут и поодиночке в лес не ходят.
      Большой дом на берегу озера появился неожиданно... Возле высокого резного крыльца столпились люди. Павел издали заметил оружие в руках мужчин. Женщин среди них не было, но вдруг на крыльцо выскочил мальчишка и закричал так, что даже в машине стало слышно:
      – Вылезайте все! Это тетя Аня!
      И заспешил по ступенькам вниз. Анна рассмеялась: – Это Ванюшка! Младший племянник... Он всегда такой шумный. Что поделать, ведь всего четыре года непоседе!
      Она остановила машину у крыльца. Выбралась, хотела потянуться, но Ванюшка с разбега уткнулся ей в колени и едва не сшиб с ног. Высокий смуглый мужчина успел подхватить ее под руку:
      – Держись! А то этот постреленок собьет!
      Анна подхватила ребенка на руки, несколько раз поцеловала:
      – Ах ты разбойник! Какой же ты смуглый стал, почти как дядя Талиб...
      Оглянулась на смуглого мужчину, потом на подходившего Павла:
      – Спасибо, Талиб! Всем здравствуйте! Знакомьтесь – это Павел Юрьевич Светлов, оперуполномоченный из области. Можете при нем не таиться. Сегодня Павел Юрьевич побьшал с нами в соседнем районе и думаю, что узнал много нового.
      Павел оглядел родственников Иноземцевой, заметил, что оружия уже нет, и сказал:
      – Зовите меня просто Павлом или Пашей. Прошу прощения за вторжение в ваш семейный круг, но...
      Договорить ему не дали. Седой мужчина в инвалидной коляске протянул ему руку:
      – Николай Васильевич, отец Анны. Не нужно оправдываться, мы гостям всегда рады! Вот знакомьтесь, зятья мои – Талиб и Александр, это дочери – Лидия и Ирина, а это их отпрыски...
      Он указал рукой на восьмерых разновозрастных внуков:
      – Ольга, Инга, Колька, Васька, Танька, Машка, Борька и Ванюшка. Мояжена – Татьяна Ивановна. А это Михаил Дмитриевич, хозяин этого дома, где мы приют нашли. Те два молодых человека – охрана, что наша федняя дочь к нам приставила, Алексей и Виталий. И сдается мне, что быть им зятьями моей старшей дочери!
      Николай Васильевич рассмеялся, а Инга и Ольга покраснели и буркнули:
      – Да ну тебя, дедушка! Скажешь тоже...
      Ребята-охранники, как заметил Светлов, отвернулись при этих словах и тоже покраснели. Анна, обнимая за плечи, подвела к нему двух стариков:
      – Иван Андреевич и Мария Игнатьевна – мои вторые родители.
      Свекровь неожиданно сказала Анне:
      – А ростом-то он на Андрюшу смахивает!..
      Анна побледнела и убежала в дом. Иван Андреевич укоризненно сказал жене:
      – Ну что ты ее душу-то рвешь? Повернулся к Павлу:
      – Не обращай внимания, сынок... Анютка теперь как дочь нам и к нам она относится как к родным. Но если у вас слюбится, мы против не будем! Сына нашего все равно не вернуть, а ей не гоже одной весь век быть.
      Павел почувствовал себя неловко и начал было оправдываться:
      – Она меня привезла, чтобы одного в городе не оставлять. Я ведь здесь чужой всем.
      Мария Игнатьевна, вытирая слезы, сказала:
      – Глупый ты! Ты Анютке Андрея напомнил, только она тебе никогда этого не скажет – гордая! И привезла она тебя сюда не случайно: нам тебя показать решила. Не обижайся на стариков и на нее тоже. Шесть лет она одна, сколько можно?
      Старики подошли к нему совсем близко и Павел неожиданно для себя обнял их обоих, ни слова не говоря... Застрявший в горле комок мешал говорить, но на сердце стало радостно. Все вокруг гомонили. Женщины накрывали на соединенные друг с другом столы, поставленные прямо у крыльца. Младшие ребятишки, под руководством Анны, таскали припасы из машины. Ольга и Инга хихикали с охранниками. Павел тоже включился в общую суматоху, спросив пробегавшую мимо Лидию:
      – А мне что делать? Та обернулась, ответила:
      – Раз и вы включились, то открывайте все банки, что вон там, на завалинке, стоят... Консервный нож там должен быть. А если нет, то в доме спросите.
      Павел попросил:
      – Зови меня на «ты», ладно? И остальным скажи... Подъехал на своей коляске Николай Васильевич: Светлов достал сигареты, предложил:
      – Курите!
      Николай Васильевич отказался:
      – Лет двадцать назад бросил.
      Павел затянулся:
      – Анна поймала трех кавказцев, что ей горе причинили... Я, конечно, понимаю, что это нелюди, но не могу я смириться с тем, что она их без суда и следствия может прикончить. Поймите меня правильно, убив их, ваша дочь уподобится им.
      Лицо Николая Васильевича затвердело. На скулах заходили желваки:
      – Что ты предлагаешь? Чтобы она отпустила их?!
      – Нет! Раз они хладнокровно убили ребенка, значит, это не первое их убийство. Надо найти людей, которым они тоже причинили горе, и устроить показательный суд. С прокурором, адвокатами, защитниками, свидетелями и присяжными заседателями. Что решит народ, то им и будет... Против толпы обвинителей даже областной суд, думаю, не сможет ничего сделать.
      – Наверное, ты прав. Но как найти этих людей? Будь у меня ноги здоровыми, я бы не побоялся никаких Мансуровых и нашел их. А у Ани сейчас и так столько забот!
      – Я попробую. Только помогите мне убедить Анну не убивать их. Поговорите с Иваном Андреевичем и Марией Игнатьевной. Пусть они тоже попытаются убедить ее, хотя бы на время, отложить месть. Убей она их без суда – ее снова посадят... Разве это выход?
      – Хорошо! Хотя это будет нелегко.
      На крыльце появилась Анна и прервала их разговор криком:
      – Все к столу! Быстро-быстро! Папа, а ты чего в сторонке? Ради тебя весь этот сыр-бор устроили, аты прячешься! Ну-ка давай в центре садись. Ребята...
      Анна обернулась к охранникам:
      – ... а вы чего? К столу живо!
      Павла посадили на скамейку рядом с Анной. Сквозь ткань брюк он чувствовал тепло ее бедра, и от этого было не по себе. Домашнее вино оказалось забористым, и в голове у Павла зашумело. Иноземцева иногда поглядывала на него, подкладывала салаты и закуски. Он тоже пытался ухаживать за ней, но почему-то все его ухаживания выглядели какими-то неуклюжими. Анна ушла в дом и вскоре вернулась с гармошкой. Протянула ее отцу:
      – Папаня, ну-ка давай! Нашу! «Барыню»!
      Николай Васильевич пробежался пальцами по клавишам, как бы пробуя мелодию, и гармонь заговорила: «Барыня, барыня, сударыня-барыня...» На плечах Анны откуда-то появился платок и она поплыла по кругу плавно, как лебедушка. Вышел в круг Иван Андреевич и началось! Такого перепляса Павел ни разу в жизни не видывал... Он внимательно вглядывался в пляску старика, когда на его плечи вдруг упал платок. Он поглядел на проплывающую мимо Анну. Лидия, сидевшая напротив, крикнула:
      – Выходи! Анька тебя плясать приглашает! Он крикнул беспомощно:
      – Да не умею я!
      – Как сможешь!
      И Светлов вышел в круг... Вначале получалось плохо, он глядел на Ивана Андреевича и старался подражать ему. Потом дело наладилось и даже, пойдя вприсядку вокруг Анны, он не упал на спину, как того боялся. Глаза женщины в сумерках казались почти черными... Они манили за собой, звали куда-то! И он шел навстречу этим глазам и чувствовал, как в них растворяется его душа... Когда Николай Васильевич закончил играть, сердце Павла колотилось, как птица в клетке. Он присел на верхней ступеньке крыльца, рядом опустился запыхавшийся Иван Андреевич:
      – Ох, молодец! Здорово у тебя получается! Павел усмехнулся:
      – Первый раз в жизни плясал, а вы говорите «здорово»!
      – Тогда тем более! Вот погоди, сейчас Анютка немного отдохнет, она еще и «Цыганочку» спляшет! Она у нас плясать мастерица!.. К выпивке-то, я смотрю, ты не падкий. По жизни не пьешь или завязал?
      – Не пью по жизни! В праздник иногда рюмку-другую. А так и не тянет...
      Старик заметил, что Светлов, не отрываясь, смотрит на Анну и сказал:
      – Это хорошо. Вот ты думаешь, Анна сейчас вино пьет?
      Он указал рукой на невестку, которая лихо опрокинула целый стакан и продолжил:
      – Нет! Она хитрая, раньше всех свой стакан наливает яблочным соком и под видом вина пьет. Она и меня, старика, однажды обманула во время праздника. Смотрю – пьет. Да все по целому стакану! И не пьянеет! Я тоже давай по целому стакану! И под стол свалился... Утром просьшаюсь, Андрей на меня смотрит и говорит: «Ты что это, пап, вчера так напился?» Я ему рассказал, так он давай хохотать. И объяснил мне, как Аннушка всех обманывает... Даже сестры ее не знают про этот фокус.
      Павел рассмеялся, а Иван Андреевич предложил:
      – Может, и мы ее обманем? Должна же она хоть немножко расслабиться...
      – Как это?
      – Ты сейчас с ней рядом сядешь, а она плясать пойдет. Налей ей уже не соку, а когда снова сядете, подними тост за ее отца... Ей придется выпить.
      Светлов согласился... Спустился с крыльца, сел рядом с Анной. Она спросила:
      – О чем это вы с моим свекром беседовали?
      – Он похвалил меня за пляску, а ведь я впервые плясал... Иноземцева вздернула брови:
      – Вот уж бы не подумала! Павел, а «Цыганочку» со мной плясать пойдешь?
      – Пойду, только немного пригляжусь к движениям.
      – Тогда сейчас и спляшем.
      Анна встала, подошла к отцу, обвила его шею руками и попросила:
      – Пап, сыграй «Цыганочку», пожалуйста!
      Николай Васильевич улыбнулся:
      – Не наплясалась еще?
      – Нет! Я бы всю ночь могла проплясать, лишь бы ты играл.
      Мелодия началась с легких еле слышных аккордов, сначала медленная, потом все быстрее и быстрее. Павел обменял свою рюмку с вином на рюмку Анны, немного понаблюдал за пляшущим Сашей и вышел в круг. Едва танец закончился и они сели, Павел встал и попросил слова. Наступила тишина:
      – Я среди вас человек чужой, но хотел бы тоже выпить за здоровье Николая Васильевича. Счастья вам и радости!
      И залпом выпил свою рюмку – там действительно был сок. Анна придвинулась к нему и прошептала:
      – Я вам припомню эту подмену рюмок! Свекор меня провел все-таки... Теперь-то я понимаю, о чем вы шептались. Остальным хоть не говорите...
      Павел наклонился к ней:
      – Могли бы и не предупреждать! А сейчас – еще одну рюмочку и можете дальше пить свой сок.
      Анна рассмеялась:
      – Коварный ты человек, Паша!
      Гулянка продолжалась до глубокой ночи... К Павлу подсели сестры Анны с мужьями, втянули его в разговор, и он уже не чувствовал себя чужим среди этих людей. Под звездами далеко разносились над водой застольные песни. Павел краем глаза заметил, что Анна с отцом о чем-то разговаривают. Лицо Иноземцевой было мрачным, но все же она, похоже, соглашалась с тем, что говорил ей Николай Васильевич. Ребятишки ушли спать. Охранники и старшие девушки исчезли. Все вместе начали убирать со стола. Анна все еще говорила о чем-то с отцом... Павел вместе со всеми уносил посуду в дом, но выйдя в очередной раз за тарелками, Иноземцевой за столом не увидел. Ее отец сидел за столом один, опустив голову. Увидев Светлова, сказал:
      – Павел, поговорите с ней сами... Она, вроде бы, и слушает, но ненависть переполняет ее душу! Андрей и Ванечка были для нее смыслом жизни. Она говорит, что ей безразлично, что с ней будет дальше. У нее больше не может быть детей и она зациклилась на этом. Сейчас пошла пройтись вдоль берега. Вы ее там найдете. Прихватите куртку для нее – стало прохладно.
      – Я найду ее, Николай Васильевич, вы не беспокойтесь!
      Павел прихватил куртки из машины и двинулся вдоль берега, заметив вдали силуэт бредущей женщины. Он, не спеша, шел следом и видел, как Иноземцева пару раз оглянулась. Она не остановилась, но Светлов медленно приближался к ней. Наконец подошел почти вплотную. Анна не оглянулась, но тихо спросила:
      – Зачем вы пошли за мной, Павел Юрьевич?
      – Хочу поговорить.
      – Отец мне сказал все, о чем вы говорили. Я понимаю вашу правоту разумом, но сердце говорит мне: отомсти!
      Анна огляделась и присела на сухое бревно у самой воды, зябко поведя плечами. Павел осторожно накинул ей на спину куртку, встал рядом и глядя в затылок, тихо сказал:
      – Анна Николаевна, я не хочу, чтобы вы снова сели в тюрьму из-за мрази. Их должны осудить не только вы, но и прокурор. Таковы законы.
      Он присел на бревно рядом, спиной к Иноземцевой и снова заговорил:
      – Мы знакомы с вами чуть больше суток, а мне кажется, что целую жизнь... Я не хочу терять тебя, Аня!
      Он уронил голову на руки и застыл. Иноземцева долго молчала, потом поглядела на Павла и вздохнула:
      – Не надо, Павел! Я испорчу вам и жизнь и карьеру. Я ведь старше вас на целых пять лет и к тому же не могу больше иметь детей. Вы напомнили мне мужа и лицом и фигурой, на мгновение я просто забылась. Простите, если обманула ваши надежды...
      Она резко встала и пошла по берегу дальше. Светлов тоже вскочил. Догнал, схватил за плечи и развернул к себе. Спросил:
      – Неужели ты думаешь, что для меня карьера главное? Дети? Конечно, это прекрасно, но тоже не самое главное. А уж возраст тут совсем ни при чем! Ты о себе когда-нибудь думала? Молодая, красивая и одинокая... Сколько ты так жить думаешь? Андрея не вернешь, а себя губить не стоит. Пусть это жестоко, но он бы тебе, наверное, тоже так сказал.
      Светлов наклонился и поцеловал Анну. Он и сам не мог понять, как это у него получилось... Ее губы не ответили ему, и Павлу показалось, что он поцеловал статую. Он покачал головой, развернулся и медленно побрел к дому... Через короткое время сзади раздались торопливые шаги, женская рука схватила его возле локтя:
      – Павел! Не обижайтесь... Я командую районом и боюсь ошибиться. Получается, что в делах района разобраться легче, чем в собственной жизни. Дайте мне время разобраться и не обижайтесь!
      Он остановился и спросил:
      – Ты замерзла?
      Она кивнула головой, и Павел распахнул куртку на груди:
      – Иди сюда!
      Прижал ее к себе, укрыл полами куртки и подняв голову вверх, посмотрел на звезды, чувствуя, как рядом бьется ее сердце. И на душе было так спокойно...
      Когда они подошли к дому, там было тихо. Все спали, лишь на крыльце сидели Митрич и отец Анны. Лесник встал:
      – А мы вас ждем! Надо же показать, где вам спать. Иноземцева ответила:
      – Не стоило. Мы ведь могли бы проспать и в машине. Тем более, что рано уедем. Отец возразил:
      – Во сколько бы не уехали, а поспать надо! Как я заметил, ты в последнее время почти не спишь. Так ведь тоже нельзя! Митрич, ну-ка давай командуй!
      Тот распорядился:
      – Ты, Анна Николаевна, ляжешь на терраске, в пологе. Там сейчас один Ванюшка спит. Думаю, вам места хватит. Ну, а тебя, Павел, положим на кухне, на диване... Поместишься, хоть и большой!
      Анна усмехнулась:
      – Митрич, что же ты меня так официально-то именуешь? Раньше-то, вроде, Аней звал...
      Старик крякнул:
      – Нельзя тебя теперь иначе звать! Ты – глава района и, как мы слышали, хороший глава. Иноземцева удивилась:
      – Откуда слышали? Приходил, что ли, кто?
      – Не приходил... Радиоприемник у меня есть, и местное вещание каждый вечер слушаем всей семьей. Даже ребятишки!
      Анна повернулась к Павлу:
      – О радио я и не вспомнила! Значит, выступают? И что говорят? Лесник снова сел на ступеньку:
      – Ну, что говорят?... Известно что! Хвалят тебя, люди выступают, новости рассказывают. Перед вашим вчерашним приездом тоже слушали и о событиях в Демидовке и Копейково уже знаем. Молодец, что без кровопролития обошлось!
      – А кто выступал, не запомнили?
      – Кто и всегда: сначала Краснов, потом председатели, а уж потом Горин.
      Иноземцева ахнула:
      – Юрка!
      Павел тоже удивился:
      – Ни за что бы не подумал, что из него может выйти радиообозреватель!
      Анна спросила:
      – Пап, часто он выступает?
      – Как переворот произошел, практически каждый вечер... Так что мы в курсе всех твоих дел.
      – Ладно, я вас и так ото сна оторвала, идите спать... Я тут немного посижу. Горин, Горин... Вот это номер! Значит, он не забыл про радио!
      Лесник и отец отправились спать, еще раз попросив:
      – Шла бы ты спать, дочка! Время позднее!
      Павел присел рядом:
      – Что будешь делать с Юркой?
      Она поглядела искоса на Светлова и ответила:
      – Ничего. Благодарность объявлю, что не забыл, как все, о станции вещания. Ладно, пошли спать! Нам с тобой отдыхать осталось часа два, не больше...
      Едва солнце встало, Анна вошла в дом. Павел спал на спине, широко раскинув руки. Анна разбудила оперативника, прошептав на ухо:
      – Пора вставать! Только тихо, все спят...
      Но едва вышли из дома, как следом за ними появились родители Анны, свекор, свекровь и Митрич. Иноземцева замахала руками:
      – Ну что вы все повскакали? И так всю ночь не спали из-за меня! Иван Андреевич ответил:
      – Наш, стариковский, сон короток... Мы наотдыхаемся еще, а тебя проводить надо!
      Мария Игнатьевна обняла Анну:
      – Будь здорова, Аннушка! Береги себя!
      Иноземцева расцеловалась со всеми и подошла к машине. Павел тоже попрощался и сел в «Джип». Машина отъехала, а на крылечке все стояли и махали руками вслед родные Анны, облитые первыми солнечными лучами. Светлов оглянулся и пожалел, что не взял фотоаппарата... Такими он и запомнил родителей Анны.
 
      В городе Иноземцева проехала к отделению милиции. Поздоровалась с дежурным и спросила:
      – Олег снова здесь спит?
      Молоденький милиционер кивнул:
      – В вашем кабинете на диване.
      – Та-а-ак!
      Анна стала подниматься наверх, объяснив Павлу:
      – Звягинцев практически не ходит домой. Мать приносит ему прямо в отделение одежду и еду. Он постоянно в курсе всех дел в районе и все боится что-нибудь пропустить.
      – Как он стал твоим секретарем?
      – Даже и не знаю – просто стал и все! Он в ночь переворота от меня ни на шаг не отходил. Все поручения мгновенно исполнял, к тому же и печатает неплохо. Олег ведь внешкор местной газеты и сдается мне, что это его статьи печатают под псевдонимом «Бойцов». В городе ни одного человека нет с такой фамилией. А статьи толковые! Хочешь почитать?
      – Да.
      – Тогда зайди в комнату отдыха, на столе подшивка. Две недели уже пишет этот Бойцов. Комната вот...
      Анна указала на дверь справа, и Павел зашел туда, а Иноземцева прошла к своему кабинету. Олег спал на диване, укрывшись байковым одеялом. Едва дверь открылась, Звягинцев вскочил:
      – Ой, Анна Николаевна, а я тут спал... Иноземцева остановилась, укоризненно сказала:
      – Олег! Спи дома и приходи сюда хоть к восьми, хоть к девяти часам, как все нормальные люди. Я очень благодарна тебе за работу, но мне не нравится, что ты себя так мучаешь... Ты еще молод, тебе отдых нужен полноценный.
      Парень покраснел, как девушка, и ответил:
      – Анна Николаевна, а мне нравится с вами работать! Мать бездельником меня звала, пока я у вас не стал работать, а сейчас гордится... Говорит, что я человеком стал! Так что вы за меня не беспокойтесь.
      Иноземцева улыбнулась:
      – Спасибо, Олег! Но отдыхать нормально все же надо! Раз уж ты такая беспокойная душа, я привезу тебе подушки, простыню, одеяло и положу здесь в шкаф.
      – Спасибо, Анна Николаевна! Но не стоит...
      – Стоит, стоит! Новости есть?
      – Азер тот, что вы в город отправили с письмами, назад в Кошиково вернулся. Он никого из своих не нашел. Все исчезли! Ребята удивились, что он тоже не исчез. Спрашивали, что делать. Я сказал, что вас нет. Ответили, что дело не срочное. Сейчас позвонить должны.
      И, словно в ответ на его слова, требовательно зазвонил телефон. Анна подняла трубку сама:
      – Иноземцева!
      В трубке раздался встревоженный голос:
      – Анна Николаевна, это Борис Нечаев. Я из Копейково звоню. Тут что-то странное начинается. Двое местных ребятишек рано поутру пошли за грибами, а через несколько минут прибежали к нам и говорят, что вокруг деревни по лесу черные бродят. Их вроде бы не видели. Нас мало здесь. Мы ребят из Демидовки попросили помочь. Плохо, конечно, что они пост бросят, но у нас выхода нет. Что делать?
      – Не обнаруживайте себя и того, что вы все уже знаете... Молодцы, что соседний пост вызвали! Через полчаса мы будем. Держитесь, ребята! Под пули себя не подставляйте. Местных тихонько предупредите, чтобы в погреба спускались. Все, едем!
      Обернулась к Звягинцеву:
      – Олег, общая тревога! Срочно все, кто может, пусть едут в Кошиково! Подключи дежурного! Мы с Павлом уехали!
      Выбежала из кабинета, крикнула в коридор:
      – Павел! Тревога! Вы со мной?
      Светлов выскочил из комнаты отдыха и бросился следом за Иноземцевой. Едва вскочил в машину, как «джип» рванул с места на бешеной скорости. Анна, бросив машину у ворот, вбежала в дом. Пробежала по лестнице на второй этаж, распахнула металлический шкаф в своей спальне и начала бросать на кровать оружие и боеприпасы, крикнув Павлу:
      – Сумка в соседнем шкафу! Укладывай!
      Светлов бросил внутрь четыре автомата, около десятка заряженных рожков, штук двадцать гранат и несколько «Макаровых». У одного из пистолетов передернул затвор и уверенно засунул оружие сзади за пояс брюк. Анна прихватила кобуру и два штык-ножа в ножнах:
      – Быстрее!
      У автостанции на дорогу выскочил Юрка Горин и Иноземцева резко затормозила. Тот вскочил на заднее сиденье. Крикнул:
      – Гоните, Анна Николаевна!
      Светлов никогда бы не поверил, что женщина может так водить машину! Тормоза визжали на поворотах, Анна совсем не сбавляла скорость. Несколько раз Павлу казалось, что они сейчас слетят с дороги и разобьются в лепешку. Но машина продолжала мчаться вперед, и он успокаивался на какое-то время, чтобы через минуту вновь покрыться холодным потом... Поста у Демидовки не было. Иноземцева объяснила удивленному Горину:
      – Ребята уехали в Копейково. Юра, вытаскивай оружие из сумки! Надо рассовать его по карманам, мало ли что там сейчас творится! Павел, застегни на мне кобуру и повесь нож, я не могу оторваться от руля! Автомат мне на колени положи! И не смотри на меня так, Паш! Юра научил меня этой машинкой пользоваться. Посетовала:
      – Жаль, конечно, что я переодеться не успела! В юбке не очень-то удобно по лесу скакать... Ну уж ладно!
      Она улыбнулась, не отрывая глаз от дороги, и весело сказала:
      – Будет сегодня Мансуру взбучка!
      До Копейково остался всего километр. Анна остановила машину, заглушила мотор и прислушалась:
      – Тихо вроде... А вы ничего не слышите? Горин пробормотал:
      – Петухи поют. Предложил:
      – Анна Николаевна, а может, мы сейчас с Пашей пешком в деревню сходим. А вы тут пока посидите.
      Неожиданно вдали раздались выстрелы. Разговор прервался. Иноземцева нажала на газ, и машина рванулась с места. Выехали из леса: кавказцы редкой цепью атаковали деревню с трех сторон. С четвертой находился широкий и ровный, как стол, луг. Появление машины было для них полной неожиданностью. Павел переполз на заднее сиденье и приоткрыв окно, ударил из автомата по цепи атакующих. Горин стрелял с другой стороны. Светлов видел, как трое упало сразу, и цепь смешалась. Крики черных проникли в машину:
      – Хозяйка района со своей бандой!
      Анна, улыбаясь, обернулась на мгновение к мужчинам:
      – Это мы-то банда? Они просто всех не видели!
      Светлов успел заметить у крайнего дома залегших ребят, а между домами белую «девятку», которая накануне оставалась в Демидовке. Анна остановила машину посреди деревни. Распахнула дверцу и выпрыгнула с автоматом в руках:
      – За мной, ребята!
      Бросилась между домами к огородам и залегла на углу плетня. Короткими, злыми очередями прижала цепь кавказцев к земле, заставила залечь. Павел и Юрий проскочили между соседними домами и залегли неподалеку с разных сторон от нее. На другом конце деревни разгорался нешуточный бой. Уже дважды рвались гранаты. Анна услышала и крикнула:
      – Ребята, держите их здесь! Не давайте обойти себя! Я забираю демидовский пост и туда!.. Прикройте!
      Парни увидели, как между штакетником изгороди мелькнула юбка. В цепи атакующих раздались выстрелы. Но Горин быстро заставил их приникнуть к земле поплотнее, подстрелив сразу двоих. По деревенской улице пронесся «джип». И сразу же Павел заметил передвижение в цепи противника, крикнул:
      – По-моему, они хотят обойти нас прямо по дороге! Я туда! Держись!
      – Давай!
      Павел начал отползать назад, потом, пригнувшись, побежал... Он успел как раз вовремя: азербайджанцы, ничего не опасаясь, в полный рост бежали от начала деревни. Светлов, укрывшись за углом дома, дал длинную очередь. Раздавшиеся проклятья и длинный протяжный крик убедили его в том, что он попал. Осторожно выглянул: один лежал неподвижно, другой корчился в пыли, остальные разбежались. Пуля впилась в дерево рядом с виском, и Павел спрятался. Присел на корточки, сменил рожок. Топот ног заставил его прыгнуть в сторону, перевернуться в воздухе, откатиться на открытое пространство, чтобы сразу же вскочить и побежать вперед. Он стрелял на бегу и видел, как пули вздымают фонтанчики пыли у самых его ног. Страха не было, но каждую минуту он ожидал, что вот сейчас ему ткнется в грудь огненное жало. Светлов продолжал бежать и стрелять. Уткнулся носом в траву за колодцем и трясущимися руками сменил опустевший рожок.
      На мгновение прислушался: Горин стрелял короткими очередями, а на другом конце деревни женский голос скомандовал:
      – Рассредоточиться!
      Павел ухмыльнулся и подумал: «Словно всю жизнь в боях провела!» И тут же спохватился: «А ведь у нее, действительно, вся жизнь, как бой...» Додумать не дали кавказцы. Они короткими перебежками начали окружать его... Светлов разозлился:
      – Ну, сволочи! Сейчас вы пожалеете, что родились на свет! Вскочил, и пуля сразу же впилась в левую руку. Оперативник охнул и едва не уронил автомат. Ярость захлестнула душу:
      – Ах вы так... Получайте!
      Яростно хлестнул длинной очередью сначала по одной стороне улицы, потом по другой. Заставил кавказцев попрятаться и замер за углом дома в ожидании. Атака не заставила себя ждать. Сначала из-за угла выглянул один черный, потом другой. Боль в руке отвлекала, и Светлов глянул на нее с досадой. Рукава рубашки и куртки пропитались кровью. Кровь стекала по пальцам, и они сделались неприятно липкими. Автомат стал тяжелым и плясал в руках. Павел достал пистолет, выглянул из-за угла и удивился: черные удирали к лесу, а на лесной дороге показались первые машины идущего к ним подкрепления. Светлов прислушался: в деревне стояла тишина. Между домов размашистыми шагами шел Юра Горин, перехватив два автомата за приклады и опустив стволы к земле. Павел с трудом стащил куртку и сел на землю, прислонившись спиной к теплым бревнам. По улице бежала Анна. Кобура с пистолетом и нож били ее по бедрам, автомата в руках уже не было. Она с разбега упала на колени перед Светловым и спросила:
      – Сильно тебя задело?
      Горин встал у угла дома, прислонясь плечом к бревнам. Сорвал травинку и теперь молча грыз ее, поглядывая на них. Иноземцева осторожно разрезала ножом рукав и осмотрела рану:
      – Навылет прошла. Кость не задела, но мышцы разворотила. Улыбнулась: – Жить будешь! Подняла голову:
      – Юр! Ты не знаешь, в деревне есть врач или медсестра? Перевязать бы надо.
      Горин отбросил травинку в сторону:
      – Зачем? Я и сам перевяжу, не хуже! В машине аптечка у вас есть?
      – Да, в бардачке лежит.
      Она вскочила с колен и бросилась к машине. Светлов заметил, как Юрий проводил ее глазами, но не придал этому значения. Анна вернулась с аптечкой. Горин присел на корточки рядом, быстро смыл перекисью кровь, присыпал стрептоцидом рану и наложил повязку. Спросил Иноземцеву:
      – Остальные как?
      – Все живы! Боря Нечаев в крапиву лицом упал, теперь весь в волдырях... Да вон они идут!
      Шестеро парней, опустив оружие, медленно и молча шли по деревенской улице, на которую уже начал выходить народ... Машины остановились рядом с ними, и Анна фазу же подошла к приехавшим ребятам. Павел спросил:
      – А сколько черных нас атаковали?
      – Человек тридцать, не меньше.
      Светлов задумчиво сказал:
      – Интересно, где столько народа смог собрать Мансуров всего за сутки?
      Горин уверенно ответил:
      – Из других районов! Связь у них работает будь здоров!
      – За такое короткое время? И пешком...
      Юрий молчал. Никто не знал, а пленники об этом промолчали, что осторожный азербайджанец, прежде чем ехать в Демидовку, оставил свою машину на повороте. Перейдя канаву, он лесом добежал до своей «Волги» и уехал в соседний райцентр. Собрав всех живущих в городе кавказцев, он разослал гонцов в соседние районы. Но эти тридцать пять человек, что атаковали деревню, были последними из тех, кто еще не покинул районы области... Кавказцы поняли, что земля начинает гореть у них под ногами.
 
      Оставшиеся в живых азербайджанцы столпились на лесной поляне, километрах в полутора от деревни. Мансуров стоял посреди и пытался убедить соотечественников устроить засаду на дороге. Но остальным лезть под пули уже не хотелось. Они ругали Мансурова за развязанную им глупую войну и говорили, что торговать лучше, чем воевать, что ему стоит забыть о мести, что Алим был сам виноват... Но поняв тщетность всех этих слов, дружно развернулись и ушли, оставив Мансура одного.
 
      Вернулись ребята, принеся семь трупов и шесть раненых кавказцев. Все документы, какие нашли, протянули Иноземцевой:
      – Это с трупов, а вот это документы недобитых.
      Анна взглянула на раненых бандитов и обратилась к деревенским жителям:
      – У вас в деревне врач есть? Кто-то из толпы ответил:
      – Фельдшер.
      – Позовите ее, пожалуйста, сюда. Пусть побольше бинтов захватит! За фельдшером отправили светленькую девочку с яркими веснушками на носу. Анна попросила Горина:
      – Юра, помоги фельдшеру, пожалуйста, когда придет! Тот с ненавистью отказался:
      – Не буду! Они только что в нас стреляли и в вас тоже!
      Иноземцева внимательно посмотрела на него:
      – Они раненые, и мы не можем оставить их без помощи... Понимаешь, не можем!
      Павел поднялся:
      – Я помогу.
      Анна обернулась, взглянула ему в глаза и растерянно произнесла:
      – Но ты же ранен!
      – Чепуха! Ты же сама сказала: жить буду.
      Он забрал аптечку из рук Горина и направился к раненым азербайджанцам. Через несколько минут прибежала с чемоданчиком местная фельдшерица, к ним присоединился и недовольный, хмурый Горин. Втроем они быстро перевязали кавказцев. Фельдшер подошла к Анне:
      – Вы старшая, как я понимаю... Четверо ранены легко, но двое в очень тяжелом состоянии. Я не хирург, а их надо срочно везти в больницу! Я ничего больше не могу для них сделать.
      Анна поблагодарила его и обернулась к своим боевикам:
      – Ребята, раскиньте заднее сиденье моей машины и перенесите туда двоих тяжелораненых. Я повезу их в город, в больницу. Светлов едет в моей машине, Горин в сопровождении... Юра, возьми еще парочку ребят. Остальные ждут здесь. Выставить посты и попробуйте немного разведать лес. Но осторожно! Под пули не лезьте!
      Мгновенно приказание было выполнено и раненые погружены в «джип». Иноземцева отдала последнее распоряжение:
      – Соберите всех кавказцев, которых мы здесь оставляли по домам. Отправьте их вместе с этими легкоранеными к нам под усиленной охраной... Думаю, что Мансур именно из-за них напал сегодня на деревню. Не стоит подвергать жителей опасности.
      Анна разглядела среди толпы лицо незадачливого курьера и поманила парня к себе:
      – Иди сюда. Ты поедешь с нами. Письма при тебе?
      Кавказец кивнул, и Анна продолжила:
      – Сюда не возвращайся, ты свободен! Когда найдешь своих, передай им эти письма и расскажи все, что ты здесь сегодня видел... А еще, парень – не связывайся больше с оружием!
      Крикнула Горину:
      – Юра! Захвати этого парнишку с собой и высади в городе. Он свободен!
      До соседнего райцентра добрались без приключений. Иноземцева бывала здесь не раз и уверенно подъехала к зданию больницы. Попросив Павла не выходить из машины, зашла внутрь и через минуту вышла в окружении людей в белых халатах. Раненых кавказцев сразу же унесли. Анна подошла к машине Горина, махнула рукой Павлу. Когда все собрались сказала:
      – Я, конечно, понимаю, что надо побыстрее назад возвращаться, но просто умираю с голоду. Парни, давайте зайдем в ресторан. Я угощаю. Хотя...
      Она оглядела вызелененную травой юбку, грязные руки и кобуру на поясе. Улыбнулась:
      – ...нас в таком виде туда, скорее всего, не пустят. Хотя бы в столовой поедим. Согласны?
      Все заулыбались. Даже Горин улыбнулся:
      – Согласны. Да и ребятам надо что-нибудь прихватить с собой! – Ну тогда айда в столовую, а потом в магазин!
      Столовая оказалась закрытой, но Анна решительно постучала в дверь ключом от машины. К двери фазу же подошла пожилая повариха и крикнула через стекло:
      – У нас закрыто, вы что не...
      Тут же осеклась и распахнула дверь:
      – Анна Николаевна! Для вас всегда открыто! И вы, ребята, проходите!
      Она снова заперла дверь на крючок и крикнула:
      – Бабы! Идите сюда! У нас такие гости сегодня!
      Из кухни высыпали повара, плотной толпой окружили ребят и Иноземцеву. Анна растерянно спросила:
      – Откуда вы знаете меня в лицо?
      Одна из поварих убежала на кухню и вернулась с листовкой. Протянула ее Анне:
      – Смотрите!
      С листка смотрело лицо Иноземцевой, а вверху стояло крупными буквами: «Все на досрочные выборы главы района!» Анна растерянно оглядывалась:
      – Да я знать об этом не знаю! Какие выборы? Обернулась к Горину:
      – Юра, твоя работа? Тот потупился:
      – Моя, Анна Николаевна, да еще Олега Звягинцева. Добавил:
      – А что такого? Люди вас поддерживают и поддержат! Хозяйственная хватка у вас есть! Да и смекалка что надо! Разве я не прав?
      Повара поддержали парня:
      – Он прав! Нам бы тоже такого руководителя не мешало найти! Вы в своем районе порядок навели!
      Анна перебила:
      – Навела... Да у нас война идет! Мы вот только что стреляли! Толстая повариха положила ей руку на плечо, заглянула в глаза:
      – Значит, нельзя иначе... И переживать из-за этого нечего! Вы поесть хотели?
      Иноземцева улыбнулась:
      – С голоду умираем!
      – Сейчас все будет! Вы садитесь, мы все принесем! – Нам бы хоть руки помыть!
      – Проходите на кухню! В туалете вода только холодная.
      Пока они мыли руки, стол был уже накрыт. Все с жадностью накинулись на еду. Анна сидела напротив Павла и с улыбкой глядела, как он ест. Он временами поднимал глаза и улыбался в ответ. Горин ревниво переводил взгляд с оперативника на Иноземцеву. На душе у него становилось все тяжелее, но он не показывал вида. Потом Иноземцева подошла к поварам и попросила завернуть что-нибудь для оставшихся в деревне ребят. Анна расплатилась и вместе с ребятами вышла из столовой. Быстро пробежали по магазинам, закупив газировки и консервов... Поехали в Копейково.
      Павел с Анной ехали в первой машине. Деревня была уже видна, когда раздалась очередь из автомата. Лобовое стекло покрылось дырками, а веселый смех Анны вдруг превратился в хрип, и она упала на руль. Машина завиляла по асфальту. Павел успел вывернуть от обочины, столкнул ногу Анны с тормоза и остановил «джип». Выскочил из машины и дал очередь по кустам, откуда стреляли. Обежал вокруг, распахнул дверцу. Тело женщины начало сползать с сиденья. Он, забыв про раненую руку, подхватил ее на руки, вынес на обочину и положил на траву. Широко открытые глаза мертво смотрели в небо, струйка крови медленно стекала с уголка губ. Павел все еще не понимал, что она умерла, и позвал:
      – Аня...
      И вдруг до него дошел весь ужас случившегося! Он поднял к небу лицо и закричал:
      – Зачто-о-о-о?!
      Из соседней машины бежали ребята... Юрка Горин бешено стрелял по кустам. Потом спустился вниз и исчез. Через короткое время раздался дикий крик, и длинная очередь снова разорвала тишину. Горин вылез из кустов, с другой стороны дороги крикнул:
      – Убил Мансура! Как она? Жива?
      Никто не ответил. Юрий подошел к столпившимся парням, взглянул в открытые глаза Анны и все понял. Стон вырвался из горла:
      – О-о-о-ой! Су-у-у-ки!
      Резко развернулся и бегом рванулся к «джипу». Прыгнул на залитое кровью сиденье и на бешеной скорости пронесся мимо ошеломленных ребят. Павел прикрыл Анне глаза ладонью, поднял на руки и понес к деревне, откуда бежали люди... Он нес ее мимо деревенских домов, плачущих женщин и крестящихся старух к тому дому, где она нашла его раненого. Положил на траву, поправил запрокинувшуюся голову и подвернувшиеся неловко ноги. Сел рядом и уронил голову на колени. Рубашка на груди пропиталась кровью Анны, но он ничего не замечал. Люди толпой стояли рядомимолчали... Наконец Светлов поднял голову и спросил:
      – Горин здесь?
      Кто-то из боевиков ответил:
      – Нет. Он, как сумасшедший, в город погнал... Мы махали ему, но он не остановился.
      Павел опустился на колени, поцеловал Анну в мертвые губы и встал. Устало приказал:
      – Двое со мной, остальные привезете Аню. И чтоб осторожно...
      Сел в белую «девятку» за руль и погнал машину в город. Двое ребят сидели сзади, держа автоматы на коленях. Светлов вел машину так же, как вела утром Анна, не сбавляя скорость на поворотах.
      «Джип» стоял у отделения милиции с распахнутой дверцей. Павел бросился внутрь здания. Крикнул дежурному:
      – Где Горин?
      Тот кивнул головой в сторону железной двери:
      – Там заперся. Влетел, как сумасшедший. Ребят, которые пленных привезли, оттуда повыгонял и заперся... Что же это такое?
      Внизу раздался взрыв гранаты... Потом еще один. Здание задрожало. Светлов крикнул:
      – Надо выбить дверь! Навалились, ребята!
      Прогремели еще два взрыва. Из окон первого этажа со звоном посыпались на пол стекла. Сверху бегом спускался Олег Звягинцев:
      – Что тут происходит?
      И осекся, увидев окровавленную на груди рубашку Павла:
      – Павел Юрьевич, вы ранены?
      Светлов взглянул себе на грудь, потом на Олега:
      – Это не моя кровь!
      И навалился на дверь вместе со всеми. Внизу прогремели еще три взрыва, несколько коротких очередей и все стихло. Дверь не поддавалась. Светлов скомандовал:
      – Всем укрыться!
      Когда люди выскочили из здания, он дал очередь по замку, и дверь наконец-то распахнулась... Горин сидел, привалившись спиной к стене, ствол автомата был прижат к его груди, а ногой он придерживал приклад. Палец лежал на курке. Второй автомат лежал рядом. Увидев Светлова, Юрий крикнул:
      – Стой, Пашка! Ни шагу дальше! Иначе я нажму курок раньше, а мне хочется высказаться напоследок!.. Я любил ее с четырнадцати лет. Молча любил... Знал, что ей моя любовь будет в тягость. Смирился с тем, что она полюбила тебя. Мне было горько, но она была снова такой счастливой! Я не в силах перенести ее смерть... Знаю, что я сделал, только для меня она была всем! Я уложил всех за нее! Не подходи, Павел!.. Дай сказать, уже немного осталось. Я ухожу к ней... Если сможешь, похорони меня неподалеку...
      Под крик Светлова: «Не надо, Юрка-а-а!» Горин нажал на курок... Длинная очередь изорвала его сердце в клочья, автомат упал на пол. Двадцать девять пленников были мертвы, а камеры напоминали бойню... Павел развернулся и вышел на воздух. Сел на верхнюю ступеньку крыльца и, уронив голову на руки, зарыдал в голос – нервы сдали совсем. Из дверей испуганно смотрели молоденький дежурный, Олег Звягинцев и боевики. Еще утром темные волосы на висках у Светлова были теперь совсем седыми... Ребята еще не знали, что Хозяйка района убита, а Павлу говорить об этом не хотелось.
      Потом он поднялся наверх, позвонил областному начальству.
      Обстоятельно объяснил все происходящее и, получив инструкции, спустился вниз. Подойдя к дежурному, спросил:
      – Милиционеры здесь еще есть? Парень кивнул:
      – В комнатах посмотрите. По-моему, трое следователей приходили... Светлов прошелся по кабинетам и нашел двух лейтенантов. Сухо скомандовал:
      – Вы идете со мной!
      Один, взглянув на окровавленную одежду незнакомца, вскинулся было:
      – А по какому праву?
      Светлов так взглянул на него, что охота спорить у следователя пропала... Он молча двинулся за оперуполномоченным. Едва Павел поравнялся с дежурным, тот вскочил из-за стола и вытянулся:
      – Товарищ старший лейтенант, только что звонили из области! Вам предлагают остаться здесь на должности начальника милиции. Что ответить, если снова позвонят?
      Павел зашел в дежурную часть и сам набрал номер:
      – Это Светлов! Предложение принимаю...
      И сразу же положил трубку. Повернулся к боевикам Анны:
      – Трупы кавказцев отправьте в морг. Труп Горина не трогать. Я сам увезу его матери и все расскажу... Да, еще одно: приготовьте камеру для бывшего капитана Коломейцева.
      Когда он вышел, боевики загомонили, а следователи вытянулись в струнку, молчаливо ожидая дальнейших распоряжений. Павел представился:
      – Я оперуполномоченный из области, Светлов Павел Юрьевич. Вот мои документы. Вы идете со мной проводить арест бывшего начальника милиции Коломейцева Валерия Евгеньевича. Основание: злоупотребление служебным положением, взяточничество, сокрытие улик и еще много чего другого... Знаете, где живет Коломейцев?
      – Так точно! У вас уже есть постановление прокурора?
      – Пока нет, но на семьдесят два часа мы можем задержать его и так. А за это время доказательств будет хоть отбавляй. Один из следователей предложил:
      – Может, на машине? Павел спросил:
      – А это далеко?
      – Не очень!
      – Тогда лучше пешком... Пусть люди видят, что Коломейцев им больше не опасен.

ЭПИЛОГ

      Светлов, при помощи боевиков Анны, не дал увезти Коломейцева в областной центр. Уже к концу вторых суток дело, заведенное на бывшего начальника РОВД и двух его заместителей, стало величиной с несколько томов энциклопедии. А заявления все продолжали поступать... Разгневанные люди требовали справедливости. Многие боевики остались работать в милиции под руководством Павла. Областное начальство не рискнуло снять старшего лейтенанта с должности начальника РОВД и вынуждено было присвоить ему внеочередное звание капитана. Олег Звягинцев остался его секретарем и внешкором местной газеты. Родные Анны вернулись домой...
      Анну Николаевну Иноземцеву солнечным августовским днем хоронил не только весь ее район – многие приехали из других районов и даже областей. На кладбище уже не было места, а люди все шли и шли. Ее положили рядом с мужем и сыном. Юрия Горина, по просьбе Светлова, похоронили рядом... Хозяйка района лежала в могиле между двух мужчин, которые любили ее больше жизни. А третий, с седыми висками и погонами капитана, стоял рядом с ее родителями и плакал, не скрывая слез.

Лидия Сычева

      Сычева Лидия Андреевна родилась в селе Скрипниково Воронежской области. Закончила Воронежский пединститут и Литинститут.
      Профессиональный педагог и журналист, автор книг «Предчувствие», «Тайна поэта», «Последний блокпост», «Вдвоем». Главный редактор интернет-журнала «МОЛОКО» («Молодое око»).
      Член Союза писателей России.

Тише, Миша! (рассказ)

      Вот мы говорим: «Чечня! Чечня!» А дома – не Чечня?! Это ж поглядеть, как они тут живут – у каждого по три жены! И все тихо-смирно, никакого шума. Так, баба какая восстанет, и все...
      Взять Кашина, Мишку. На ком он только не женился, и к кому он только не приставал! К некоторым – по два раза. То есть уже второй круг стал давать. А ничего в нем выдающегося, если присмотреться, нету. Щупленький, на личико унылый. Пьет сильно... Правда, разговорчивый и ворует здорово.
      А воруют они тут все – беспощадно. Кольку Крылова выгнали и нефтебазы, он устроился к хозяину на бензовоз. Бензин воровал, продавал, и на это пили. Лягут в топольках – он, Ванька Разумный, Телкин – и пошло дело. Люди огороды сажают, а они по кустам прячутся. Теперь че-то Кольки не видать – небось, хозяин выгнал. Оно ж надоедает, это воровство.
      Да, а Мишка – тракторист, кинет в кузов мешок зеленки, или муки, или семечек, или доску какую – все, что под руку попадается – и к двору... Уже, конечно, в колхозе, хоть в АО, так не украдешь, как раньше, но все-таки. И этот мешок или доску Мишка или пропьет, или подъедет с ними к свободной бабе. И любая примет, потому что у всех хозяйство, а чем кормить?! А тут мужик с трактором, добытчик...
      Вот так Мишка кувыркался, кувыркался, а потом задержался на одном месте аж на год с лишним. Вроде, говорят, познакомился он с Надей на базаре или в магазине «Универсаме», лапши на уши навешал до плеч, так и поженились законно. А че, девка молодая, какие у ней мысли? Хоть умные люди и говорили ей: «Не ходи! Не ходи!» А она в одну дуду: «Я Мишу люблю». Как будто другие, те, что советовали, никогда не любили. К любови голову бы надо прилагать, а не только другие части тела...
      Жалко ее, конечно, Надю-то... Девка неплохая и рабочая. И на вид ничего, светленькая. А может, оно и лучше, что она замуж вышла, то хоть дате у нее есть, а то б впала в бесстыдство, вон, в районе ходят по рынку, завлекают торгашей, сиськи вывалили. Хотя теперь и детная баба до такого может дойти... При нашей жизни – запросто.
      Да, а Мишка Кашин, он попервах, женившись, очумел, что ли: и пить придерживался, и все домой, домой... А потом, когда Надя уж дите ждала, опять закуролесил, закрутил. Раскусил семейную жизнь! Свободы никакой, одни обязанности. Свободы нету, а любви-то у Мишки никогда и не было. А поживи так в четырех стенах, да каждый день одно и то же! Семья, посчитай – почти что монастырь. Мишка воспротивился – запил, загулял. Надя родила; Мишка ей специально стал нервы мотать: мол, дите – не мое. Надя, дура, все терпела (а жили они в кухненке, Надины родители им купили); Мишка, видит, что пронять ее ничем нельзя, завел трактор, кинул фуфайку в кабину и уехал. С чем пришел, с тем, как говорится, и ушел...
      А новая кандидатура была у него давно намечена – Варька Дубова. Ну, старше она Мишки, так не в годах дело, а в умениях. А Варька столько пережила и перевидала, что скрутить какого-то Мишку ей в порядке вещей. Девок своих она замуж отдала, справила, хозяйство у ней – три быка да пять поросят (не считая птицы всяких видов), сама она доярка – много ли на горбу или на велосипеде унесешь?! А тут Мишка с трактором. Бабы Варькиному счастью завидовали:
      – Варь, че ты его берешь, он же на пятнадцать годов моложе...
      – Алка Пугачева с Киркоровым живут, а мне нельзя?
      – Варь, да Мишка ж пьёть...
      – Да пусть пьёть! Я сама выпить люблю!
      Женщина она видная, привлекательная, зубов вставных спереди нету, но вообще, в силе. Жизнь показала, что не любовь Мишке нужна была, а руководство. А Варька, много пережившая и перетерпевшая, она не только Мишкой могла руководить, но и какой-нибудь нацреспубликой – Чечней там, или Ингушетией. Она много раз на ферме хвасталась: «Дали б мне войско, верите, в две недели б война кончилась!»
      И бабы верили – Мишку-то она скрутила! Ну, выпьет он на стороне, ну, может, подгуляет – а тянет-то все в Варькин двор... И у быков чистит, и у свиней. Варька пообещала Мишке, как сдадут мясо, справить ему зимнюю куртку кожаную, сапоги.
      Но тут снова возникла Надя... Все за счастье свое билась. Схватила она дитя на руки, нарядила его, прибегла на машинный двор. Мишку перестрела. Раз перестрела, и два. Сначала говорила: вертайся, потом видит – дела не будет, стала требовать алименты. А какие алименты, если они неразведенные? А хоть и разведенные – зарплату то жомом дают, то комбикормом. Алименты – ведро жома! Мишка Наде примирительно сказал: «Расстанемся друзьями», – это он в кино, что ли, какомвидал... Ну, онаи ушла.
      Но все ж Мишка Надю не знал. Не знал!.. Че-то в ней как завелось, как заработало, как пошла Надя вразнос! Прокралась на ферму (без дитя), подкараулила Варьку (а как раз пересменка была, народу много) да как понесла ее! И «проститутка», и «шалава», и «страхолюдина», и «тряпка подзаборная», и «кикимора», и «Баба Яга»! Насколько Варька человек опытный, а тут даже поначалу опешила – вот тебе и тихая Надя! Потом, конечно, она опомнилась – стала части от доильного аппарата в Надю кидать – промахнулась. Но – поздно, Надя-то ее облаяла!
      А людям, че, людям любой скандал – и новость, и радость! Языками чешут неделю, две, пока все кости досконально не переберут. Варька прям аж расстроилась. Надела сарафан лавсановый, косынку, и поехала на центральный участок к председателю Гусакову. Мол, так и так, обороните мое честное имя.
      Гусакова, нового преда, из района прислали. Он, как прибыл, фазу собрал народ и говорит: «Здравствуйте, честны люди! Давайте наш колхоз переименовывать, а то на нас долгу много. Переименуемся, так все и спишут». Ну, и проголосовали, как ему надо, а народ его фазу зауважал – во, голова! Толстый такой Гусаков, крепкий...
      Варька нажалилась на Надю, Гусаков вызвал Кашина в кабинет. Стол дубовый, лакированный, флаг РФ в углу трехцветный, на столе портрет Путина в рамке, прям не пред, а губернатор или депутат какой. На что Мишка бестия, и то сробел. Штаны на нем замаслены, рубашонка, кепка в руке. А тут Гусаков – вымытый, вычищенный. «Садитесь, – говорит ласково, – рассказывайте».
      Мишка и рассказал – в минуту вся жизнь уложилась. А че рассказывать-то?! Стыдно даже.
      А Гусаков говорит, отечески:
      – Я, Кашин, три раза женат и у всех жен от меня дети. И никто не скандалит, не обзывается. Цивилизованные отношения. Я, Кашин, всех обеспечиваю. Как настоящий мужчина. Ясно?
      Ну, Мишка и пошел. Шел, думал, что заплачет, – удержался. Вишь, говорит, всех баб обеспечивает. Всем хорошо... Завел Мишка трактор и поехал к бабе Мане самогонки купить. А сам уже выпивши был, а расстроенный... Страсть! Пришел и говорит:
      – Теть Мань! Вот вы – человек ученый, работали звеньевой, что мне делать? Он меня оскорбил! Опишите все на бумагу частному адвокату, буду с ним судиться!
      А она:
      – Ой, Мишк, тут если все за эти десять лет описывать, кто сколько украл, так никакой бумаги не хватит. На каждый год ежели – целую Библию можно собрать... Ты уж, Миш, молчи, перетопчись как-нибудь, перетерпи. Выпей – вот у меня дымка свеженькая, оно и полегчает. Тише, Миш, тише, ты не расстраивайся!
      Так-то вот, ребята! Такая у нас нынче чечетка. А вы говорите: «Чечня, Чечня...»

Василий Вашков

      Вашков Василий Васильевич родился в 1955 году в Омске в семье врачей. После школы и службы в армии (Кавказ, ракетные войска) работал санитаром, электриком, маляром, строителем, дорожным рабочим. Закончил биофак Московского областного пединститута им. Н. Крупской.
      Автор многих статей по образовательной тематике.
      В настоящее время работает завучем в одной из московских школ.
      Повести и рассказы В. Вашкова печатались в журналах «Учитель года», «МОЛОКО».

Портрет президента (рассказ)

      Огромное, необозримое море плескалось у ее ног, оно было покорным и ласковым, будто большой пес, и так же старалось преданно лизнуть ногу своей хозяйки. Теплый ветер игриво подхватывал подол ее летнего сарафана, нахально приподнимал его, закручивал вокруг ног. Нежаркое солнце нежно согревало плечи, грудь и руки, только стопы холодила прозрачная голубизна морской воды. Вдали, за молом, белоснежный лайнер с тремя огромными трубами, неспешно, будто красуясь, выходил из порта. Вот от одной из труб оторвался клуб дыма и лайнер издал прощальный гудок. Только гудок этот был какой-то странный, не похожий на гудок корабля, а напоминающий что-то неприятно-тревожное: би-и-и-п, би-и-и-п, би-и-и-п, би-и-и-п...
      Маша вынырнула из глубины своего сна, несколько секунд ошеломленно хлопала глазами и, наконец, с остервенением шлепнула по кнопке электронного будильника, стоящего на кресле у изголовья кровати, стрелки которого неумолимо показывали шесть часов утра. Это именно он, противно бибикая, разрушил все очарование волшебного сна. Море! Ей так хотелось к морю, хоть на недельку, хоть на денек!
      Она свернулась калачиком, потянув на голову край одеяла, и поджала высунувшиеся, слегка озябшие ноги. Вставать не хотелось. Было жутко даже представить, как ей придется выскальзывать в холод и темноту комнаты, идти на кухню, в ванную, потом одеваться. Даже с закрытыми глазами она видела безнадежно чернеющее окно, покрытое морозными узорами, и, казалось, слышала завывание вчерашнего ветра... Хотелось заплакать.
      Слегка высунув голову, она одним глазом посмотрела на светящийся в темноте зеленоватым светом циферблат: 6.10. Нет, плакать было некогда, хочешь – не хочешь, а нужно вставать. Ежась и вздрагивая, Маша сначала прошлепала спадающими тапочками к Андрейкиной кроватке, прикрыла раскинувшееся беззащитное тельце (пусть еще поспит), заскочила на кухню, зажгла газ под чайником и нырнула в ванную комнату. День покатился по своей привычной колее.
      После завтрака, заставив-таки капризничающего сына проглотить сладкий творожок с йогуртом и отправив его умываться-собираться, она, помыв посуду, уже почти одетая, уселась за столом перед зеркалом, чтобы нанести хоть какой-то макияж. Из холодной серебристой глубины стекла на нее глянуло миловидное лицо тридцатилетней женщины, еще слегка припухшее со сна с прямым носиком, несколько высоковатым лбом, широкими бровями и карими, с желтоватой зеленью вокруг зрачков, глазами. Правда, под глазами уже проглядывала сеточка морщинок, кожа на висках и под подбородком выглядела далеко не упругой, а по краям рта залегли две, опускающиеся вниз складочки, но все это можно было без особого труда спрятать при помощи тонального крема, цветных теней и туши для ресниц.
      Нанеся «боевую раскраску», Маша заторопила копошившегося Андрейку, проверила, что тот насовал себе в портфель, выкинула тщательно запрятанный под учебники пластмассовый пистолет, положила забытый, как обычно, дневник и, намотав ему поверх воротника великоватой, взятой на вырост шубки, шарф, вытолкала за дверь. Через минуту, застегиваясь на ходу, выскочила за ним и она.
      До школы было ходу минут двадцать. Можно было, правда, подъехать на автобусе, но кто еще знает, сколько его придется ждать, да и народу в нем утром – битком, надежнее было пройтись пешком. Хорошо, хоть потом ей больше никуда идти было не нужно, в этой же школе, где в первом классе учился ее Андрейка, работала и она, Мария Семеновна, учительница химии.
      В кабинете химии было жарко и душно. Для школ кто-то придумал такую систему отопления, при которой горячий воздух, нагревавшийся в подвале, поступал прямо в классы. Были, наверное, какие-то регуляторы, но они давно вышли из строя, и теперь, особенно зимой, когда отопление включали на полную мощность, к утру столбик термометра в классе подбирался к тридцати градусам тепла, впору было надевать сарафан. Но стоило открыть окно, как моментально ледяной поток воздуха обжигал кожу, полз по ногам, прихватывал горло и все, жди соплей или ангины.
      На столе со вчерашнего дня лежали три стопки контрольных работ девятых классов, за которые Мария Семеновна еще даже не бралась.
      «Первого урока у меня нет, хоть часть проверю, а остальные, может, сегодня днем успею, завтра у девятых урок, раздать бы надо», – неуверенно подумала она, предчувствуя уже, что контрольные придется брать домой и сидеть с ними до полуночи, а то и больше.
      В этой школе, да и вообще, учителем она работала только третий год и все никак не могла добиться того, чтобы ее работа шла ровно, без авралов и завалов.
      После педагогического института поработать ей так и не удалось, свадьбу она играла через неделю после получения диплома, а первое сентября встречала в далеком северном гарнизоне, куда ее мужа, молодого лейтенанта-связиста послали служить... Но перед этим было свадебное путешествие. Был Дагомыс и ласковое Черное море, были душные южные ночи с бесконечным треском цикад и крепкие руки молодого нетерпеливого мужа, было солнце, опускающееся в водяную гладь и рассвет над горами, было кислое сухое вино и аромат шашлыков. Все это было чудом, необъяснимым и неохватным и чудом должно было закончиться. Так и произошло, уже по дороге домой она поняла, что станет матерью, в ней зародилось чудо жизни. Муж, правда, особой радости по этому поводу не выказал, попробовал заговорить о том, что «рано еще», но, наткнувшись на её жесткий взгляд, махнул рукой.
      – Ладно, на море теперь поедем, когда сын подрастет.
      – А может, дочка?
      – Может, конечно, и дочка, но лучше – сын.
      Родился сын, Андрейка. В стране начала раскручиваться бесконечная спираль инфляции, денежного довольствия лейтенанта едва-едва хватало на самое необходимое, о море даже не мечтали. Отпуск проводили у родителей мужа или ее, благо, дорога была бесплатная.
      Жизнь в затерянном военном гарнизоне, показавшаяся сначала такой романтичной, быстро приелась и стала раздражать своей скукой и бессмысленностью. Офицеры пили, жены сплетничали, все друг другу изменяли и все всё знали. Когда Андрейке исполнилось три года, у Машиной бабушки случился инсульт, за парализованной старухой ухаживать было некому, и Маша, взяв с собою сына, уехала на помощь к родителям. Через год, когда бабушка умерла, оставив квартиру внучке, Маша поняла, что в гарнизон к мужу уже не вернется. Он несколько раз приезжал, звал с собою, а она уговаривала его уволиться из армии. Не договорились... Разводиться пока не разводились, но четверть своего денежного содержания муж присылал регулярно, хотя сам наведываться перестал.
      За дверью класса уже слышались топот, разговоры, вскрики; детские голоса наполняли старое здание смыслом его существования, утерянным за ночь, и оно оживало, откликалось эхом... В незапертую дверь влетели две девицы из ее 9 «А».
      – Здравствуйте, Мария Семеновна! – затарахтела Алина, бойкая, миниатюрная брюнетка. – А вы контрольные проверили? А двоек много? А я что получила? – и она тут же попыталась засунуть свой любопытный нос в стопку контрольных.
      – Брысь! – Мария Семеновна сделала вид, что собирается щелкнуть ту по носу. Алина, принимая игру, взвизгнула и отскочила. – Ничего я еще не проверяла. Проверю – скажу. У вас какой урок? Алгебра? Вот и бегите на алгебру!
      Девицы с шумом и хихиканьем вылетели за дверь. Но вместо них, одновременно со звонком на урок, в класс вошла Настя, девочка из 11 «А».
      – Мария Семеновна, вы мне не поможете? Задача никак не получается, – она несмело подошла к учительскому столу.
      Настя, как говорила ее мама, с детства бредила профессией врача и теперь готовилась поступать в медицинский институт. Попасть туда и раньше-то было непросто, а в последние годы совсем нереально. Вернее, на платное обучение с поступлением проблем не было, но стоило оно... А на бесплатное поступить можно было, только выложив очень солидную сумму, либо в виде «спонсорского взноса», либо оплачивая подготовку у тех людей, которые могли это самое поступление обеспечить. Даже подготовительные курсы стоили около тысячи долларов, а нужны были еще и репетиторы. У Настиных родителей таких денег не было. Но девочка упрямо шла к своей цели. Она узнала, по каким пособиям занимаются на курсах, добыла эти пособия и теперь пыталась заниматься сама, донимая порою Марию Семеновну и учительницу биологи заковыристыми вопросами... Вот и сейчас, вчитываясь в условия задачи, Мария Семеновна сначала просто не могла понять, что же тут требуется делать, а, поняв, покачала головою.
      – Ну и ну, это же институтский курс, в школе такое и близко не проходят... Ты, Настя, беги на урок, подойдешь на переменке, а я уж тут поколдую. Надо кое-что в книгах посмотреть.
      – А нам ко второму уроку, я специально пораньше пришла. Можно, я в классе посижу?
      – Посиди, посиди!
      Мария Семеновна минут двадцать возилась с задачкой, заглядывала в справочники, наконец, ответ сошелся.
      – Настя, пойди сюда, вот смотри, тут надо сначала вот так, а потом получится неравенство...
      Девушка довольно быстро ухватила суть и закивала:
      – Да, да, понятно, а я вчера сидела, сидела...
      Она аккуратно записывала решение в тетрадку. За окном светало. Ее, склоненное над партою лицо, в неверном свете зимнего рассвета, выглядело нездоровым и усталым.
      – Настенька, а ты уверена, что тебе сил хватит?
      – Хватит.
      – А если не поступишь?
      – Через год снова поступать буду!
      – А потом? Шесть с половиною лет в институте, потом ординатура или интернатура, считай, десять лет только учиться. Врачом станешь почти к тридцати. И для чего? Зарплата сейчас у врача, сама знаешь...
      – Ну, почему, сейчас многие врачи очень неплохо зарабатывают!
      – Так это в частных клиниках, туда попасть на работу очень, очень не просто. Надо и специалистом быть хорошим и связи иметь, рекомендации.
      – Да нет, и в обычных клиниках можно хорошо заработать. Сейчас же за все платить нужно, за обследование, за процедуры, за операцию, если хочешь, чтобы хорошо сделали.
      – А если у человека денег нет? Он же платит за медицинское страхование и рассчитывает, что ему помогут.
      – Да бросьте вы, никто на него сейчас не рассчитывает, за свое здоровье надо платить. Всякая работа должна хорошо оплачиваться, особенно работа врача, у него в руках жизнь человека.
      – Конечно, должна, только ведь у многих денег нет совсем. Что же ты им и помогать не станешь? Вот, например, попаду к тебе я, лет так через пятнадцать, а платить нечем.
      – Ну, что вы, Мария Семеновна, вам я всегда помогу!
      – Хоть на этом спасибо...
      В коридоре громогласно раскатился звонок. Настя ушла, а в дверь начали протискиваться десятиклассники, начинались уроки.
      На третьей перемене в кабинет химии вплыла, завернутая в норковую шубу дама. Мария Семеновна с трудом узнала в ней маму Лены, ученицы из своего класса. Видела она её на собраниях редко, да и в таком одеянии узнать было мудрено.
      – Як вам, Мария Семеновна, директора что-то нет, а ждать я не могу... У меня вот какое дело, Лены недельку не будет в школе, не знаю, заявление вам или кому другому отдать.
      – А что случилось?
      – Слава Богу, ничего, просто мы с мужем в Египет отдохнуть собрались, ну, и Леночку, конечно, с собою берем... Пускай на солнышке погреется да и оставить ее не с кем. Мы недолго, недельку, или дней десять, как получится. Я могла бы ей справку достать, но зачем?
      – Погодите, а как же учеба, она же отстанет?
      – Да бросьте вы, ей-Богу, ничего нет страшного, мы каждый год зимой ездим. Это и не дорого, в общем-то, долларов по пятьсот, семьсот на человека, а удовольствие... В прошлом году в Хургаде были, а в этом в Шарм-эль-шейх полетим. Муж уже тур купил. Там сейчас хорошо, солнце, море... Леночка и учебники с собою берет, почитает.
      – Но, послушайте, есть же какая-то дисциплина, мы ведь требуем посещения школы. Конечно, если ребенок заболел, это одно дело, но вот так, просто отдохнуть... Я, право, не знаю... И директор...
      – Конечно, конечно, дисциплина – это обязательно. И папа Леночке все время говорит, что дисциплина – это главное на работе. А директор все знает, она не возражает, я вам заявление оставлю, Мария Семеновна, а Вы уж передайте.
      – Если директор не возражает, то конечно.
      – Вот и хорошо, а это вам к чаю.
      Дама, положив на стол коробку конфет и не слушая вялые «Ну, что вы, ну зачем?», даже не попрощавшись, просто кивнув, выплыла из класса.
      «Ну и нахальство! – подумала Мария Семеновна, – взять вот так и посреди учебного года поехать погреться на солнышке в Африке, будто так и должно быть! А мы потом должны после уроков ее дочке консультации давать! Не поняла она, видишь ли! Поменьше бы по Египтам шлялась – больше бы понимала! Сидит, глазами хлопает... Конечно, такой можно и не учиться, мама с папой все купят и в институт платный впихнут, и будет потом или юристом или экономистом большие деньги огребать».
      Глухое раздражение на невиноватую, в общем-то, ни в чем Лену, захлестнуло, поднимаясь волной к горлу, и отпустило... В кабинет со звонком входил ее 9 «А». Ребята толкались, хихикали, кто-то нарочно застрял в дверях, не пуская остальных, на него нажали... Одной из последних зашла Лена и, смущенно взглянув на учительницу, привычно села за предпоследнюю парту у окна, аккуратно доставая из портфеля тетрадь, учебник, ручку.
      «А может так и должно быть? Если бы я могла, я бы тоже поехала. В Египте сейчас, наверное, хорошо, – подумала Мария Семеновна через минуту, глядя в окно на заснеженные деревья, – вдвоем с Андрейкой нам где-то тысячу – полторы долларов нужно... Нет, это мне в жизни не накопить столько. Может, в Дагомыс всё-таки удастся?»
      Она никогда не бывала ни в Египте, ни где-нибудь еще за границей, но почему-то ясно представляла расцвеченные вечерними огнями улицы, блеск витрин, маленькие, уютные кафе, разноязычный гомон и себя, среди всего этого, в белом, выше колен, платье, с обнаженными руками...
      После шестого урока в кабинет заглянула завуч.
      – Мария Семеновна, там зарплату привезли, сейчас выдавать начнут. А в два часа учеба избирательных комиссий... Вы помните?
      – Помню, помню, – Мария Семеновна уверенно закивала головою, хотя об этой учебе забыла начисто, – конечно, помню, обязательно буду.
      Очередные выборы кого-то куда-то должны были состояться через две недели. В избирательную комиссию она бы, конечно, не пошла, если бы за это не обещали заплатить. «Хоть какие-то, а все – деньги, – думала она, – ладно, помучаюсь денек». Но мучиться пришлось не денёк, комиссию без конца собирали на совещания, собрания, учебу, дергали людей, безостановочно твердили об ответственности. А недавно директор, приехав с очередного совещания, вообще огорошила.
      – Нам, в управлении, – сказала она, – заявили, что если выборы будут признаны недействительными из-за низкой явки, избирателей, то отвечать будут руководители школ. – Она вздохнула, взглянула в окно, будто подыскивая слова, и продолжила, – и деньги на повторные выборы вычтут из школьного бюджета... В общем, велено провести родительские собрания и агитировать родителей прийти на выборы, не позорить школу, – она снова вздохнула, пошевелила беззвучно губами и закончила. – Что же, будем исполнять...
      Сейчас, стоя в очереди за зарплатою у кабинета завхоза, Мария Семеновна вспомнила, какое чувство стыда она испытывала, проводя это бестолковое родительское собрание.
      – За вами никого нет? Тогда я буду. – Сзади подошел учитель истории, пожилой, сухощавый, с седой шевелюрой и жесткими топорщащимися усами, Павел Андреевич. – Что, пойдем, огребем мешок денег? Вот интересно, в былые времена, впрочем, не такие уж далекие, это дело жалованьем называли. Пожалованные, понимаете ли, деньги... А теперь перестали, впрочем, то, что нам сейчас подают, «жалованьем» назвать язык не повернется; «зряплата» – вот это в самый раз... Знаете, я тут как-то вечером томик Катаева взял почитать «Белеет парус одинокий», помните? Хотя, вы, наверное, это уже не читали.
      – Ну, почему же, в детстве читала, конечно.
      – Так вот, и я читал, и любил, надо сказать, эту книгу в нежном возрасте. Но, не об этом речь... Перелистываю я, этак, сей роман вечерком, детство вспоминаю, и вдруг до меня доходит, что отец Пети, главного героя – учитель. Ей-Богу, раньше как-то не доходило, что он простой учитель. И вот этот простой учитель живет в многокомнатной квартире, содержит на свое учительское жалование двоих детей, родственницу, кухарку, откладывает деньги на поездку за границу. При всем этом он жалуется на безденежье и бунтует! Да, думаю, коллега, вас бы на наше место, вы бы, пожалуй, снова революцию затеяли... Ваша очередь, Мария Семеновна!
      Мария Семеновна, заслушавшаяся историка, ойкнула и заскочила в кабинет завхоза и, расписавшись в ведомости, сложила в кошелек выданные бумажки. Вся ее зарплата, за месяц, включая аванс, составляла что-то около ста долларов. В последние годы она, как и многие другие, привыкла все считать в долларах, это позволяло хоть как-то оценивать деньги, что при постоянной инфляции было отнюдь не просто. Часов химии в школе было немного: три восьмых класса, три девятых, да по два десятых и одиннадцатых давали ей только двадцать часов недельной нагрузки. Доплачивали, правда, за кабинет и классное руководство, но это было совсем немного. Вместе с деньгами, которые присылал муж, получалось в месяц долларов 120–130.
      Заперев кошелек в кабинете, она поспешила на учебу. Держать под замком кабинет она привыкла не сразу, только после того, как у нее украли сначала зонтик, потом перчатки, и, наконец, сданные детьми за фотографии деньги, она научилась, выходя из кабинета, всякий раз запирать его на ключ. Вообще-то, школа считалась хорошей, но периодически кто-то начинал подворовывать... То пропадали куртки детей из раздевалки, то деньги из учительских сумок, оставленных на столе без присмотра. Подозревали кое-кого, конечно, проводили беседы, но поймать вора за руку было невозможно, а милиция от таких дел попросту отмахивалась.
      Тот же историк как-то, махнув рукой, сказал: «Что вы хотите, вся страна ворует, вон за один день кредит на полтора миллиарда долларов украли, по телевизору только об этом и говорят... Да и говорят-то скорее с завистью, чем с осуждением. А мы им понятия о чести и совести пытаемся внушить».
      – Ну, почему вся страна, – возразила тогда ему Мария Семеновна, – мы ведь не воруем!
      – Мы! Мы – это живые ископаемые, можно сказать, мамонты сегодняшнего дня, да и что мы украсть можем?
      Сейчас, сидя на учебе и слушая, зачитываемую вслух какую-то дурацкую инструкцию, глядя как Павел Андреевич чиркает красной ручкой в перебираемых листочках, Мария Семеновна пожалела, что не взяла с собой контрольные работы девятого класса и опять подумала, что проверять их придется ночью, ведь сегодня вечером должен заехать Анатолий Иванович... Наконец учеба закончилась.
      – Ну вот, на сегодня все! – подвела черту завуч. – Павел Андреевич, в помещении избирательной комиссии нужно сейчас повесить портрет президента, вы у нас единственный мужчина, будьте уж так добры, а Мария Семеновна вам поможет... Поможете, Мария Семеновна?
      Минут десять историк прилаживал на вбитом в стене крюке портрет. Мария Семеновна пританцовывала вокруг, подавая команды «Выше», «Ниже», «Правее», пока не наткнулась бедром на угол стола. С ужасом глядя, как из под подола юбки выползает к колену стрелка на поехавших колготках, она прижала это место ладошкою и замерла.
      – Вот так и хорошо, пусть висит, – дрогнувшим голосом, чуть не плача, и не глядя уже на портрет, объявила Мария Семеновна. Колготки были последними и покупка новых никак не вписывалась в ее планы. «Господи, ну почему я такая растяпа! – думала она, стоя неподвижно и стараясь прикрыть стрелку подолом, пока историк, отойдя от портрета, оценивающе разглядывал дело своих рук.
      С портрета на них смотрело крупное, слегка одутловатое лицо, с чуть брюзгливо поджатыми губами, и равнодушным взглядом, которому художник попытался придать значимость.
      – Не помню, у кого читал, – историк посмотрел куда-то на потолок, – «Истинное лицо президента – это лицо жизни его народа», или там было не «президента», а «монарха», – уже сам себе буркнул он и вышел за дверь.
      «Не заметил, – облегченно вздохнула Мария Семеновна и поспешила в свой кабинет замазать стрелку клеем, чтобы совсем не расползлась, – ничего, дома заштопаю».
      Уже накинув дубленку, она почти побежала в продленку, где у Елены Сергеевны, воспитателя группы продленного дня или просто Лены, был сейчас ее Андрейка.
      Жили они с Леной в соседних домах и часто выручали друг дружку, когда надо было срочно подбросить кому-нибудь свое чадо. Бабушки жили далеко, а мужья... У Лены, правда, муж был, но, работая шофером-дальнобойщиком, долго дома не задерживался, крутя где-то неделями баранку. Вернувшись домой, он дня два не отпускал от себя жену и тогда их сын, второклассник Димка, коротал вечер у Маши с Андрейкой, когда же это было нужно Маше, Лена брала на себя все заботы о ее сыне.
      – Леночка, ты меня сегодня выручишь? – Маша нежно чмокнула сына в макушку, оправила ему растрепавшуюся одежду и чуть придержала, прижав к животу, вырывающееся, недовольное этой прилюдной лаской тельце. – Я к тебе за ним часиков в восемь забегу.
      – Давай, давай, пользуйся моей добротой! – Лена смотрела на нее с легкой улыбкой. – Мой позавчера укатил, и мне все равно делать нечего... Не волнуйся, и покормлю, и уроки посмотрю.
      – Ох, спасибо тебе, что бы я без тебя делала, не знаю!
      – А я без тебя? Нам, бабам, без помощи друг дружке не прожить. Не знаю, что там мужики своей мужской дружбой не нахвалятся, а по мне, куда им до женской! Беги, беги! – видя, что Маша нетерпеливо взглянула на часы, закончила она.
      Бежать и правда было уже нужно. Часы показывали без четверти три, а в четыре приедет Анатолий Иванович. А ведь еще нужно успеть принять душ, высушить голову, подкраситься... Да мало ли что нужно еще успеть сделать женщине в ожидании мужчины.
      Анатолий Ивановича... Она даже в мыслях называла его по имени и отчеству, а наедине просто язык не поворачивался назвать его Толей или Толиком, и она обходилась простым безличным «ты», хотя он ее звал и Машенькой и Машуткой. Впрочем ему, пятидесятидевятилетнему мужчине это было гораздо проще, естественнее, ведь его сыну, как она знала, было уже тридцать пять. А вот ей...
      В первый год разлуки с мужем она жила ожиданием их редких встреч, была бабушка, требовавшая постоянной заботы, Андрейка, родители... Весь день и ночь рядом были люди. Хотелось, конечно, близости, но было не до того. Оставшись одна после смерти бабушки и отъезда мужа в часть, Маша затосковала. Молодой организм требовал своего, хотелось прижаться к кому-то родному, близкому, ощутить мужское дыхание, крепкие руки на своем теле. Попытки завести любовника ни к чему не приводили, на работе из подходящих мужчин был один историк, да и тот женатый, не проявляющий к Маше ничего, кроме дружеского участия; знакомства на редких вечеринках привели к паре случайных связей, впопыхах, не оставивших в душе ничего кроме легкого раздражения... Особенно плохо было по вечерам, когда сын уже посапывал в кроватке, надоевший телевизор нес очередную ахинею, а за темным окном слышались молодые голоса, хихиканье девочек, басок парней. Хотелось плюнуть на все и бежать куда-то.
      Вот в один из таких тоскливых вечеров она, неожиданно для себя самой, и ответила на объявление из рубрики «Знакомства», попавшееся на глаза в какой-то рекламной газетке, бесплатно раскидываемой по почтовым ящикам. «Немолодой, но сохранивший желание любить мужчина 58/175/88, познакомится с женщиной до 40, для нечастых, интимных встреч на ее ж/и.Возможна разумная материальная поддержка. Отвечу на письмо с контактным телефоном». Дальше указывался абонементный ящик в почтовом отделении. Понимая, что утром передумает, она не поленилась дойти до почты и бросить конверт в ящик. Утром, действительно переживала, обзывала себя в мыслях проституткой, решила, что если ей позвонят, скажет, что кто-то просто глупо пошутил.
      Он позвонил ей через неделю... Был вежлив, учтив, ничего не требовал, предложил просто встретиться, погулять, выпить кофе. И она почему-то согласилась.
      В ту, первую встречу, вначале ей было неловко с человеком, который был старше ее отца, но потом она перестала ощущать его стариком, он был умен, ироничен, ни в коей мере не снисходителен. Они просто гуляли, действительно зашли в уютное маленькое кафе и выпили кофе с вкусными пирожными. Для Маши это было внове: ее муж да и другие знакомые мужчины предпочитали пить пиво из горлышка бутылки, или, как они говорили «махнуть» грамм сто пятьдесят водки под бутерброд с котлетой... В ту, первую встречу между ними ничего не было, хотя Маша отвезла заранее Андрейку к бабушке и квартира была свободна: они просто гуляли и разговаривали. Она сама не заметила, как рассказала о себе все, ну, или почти все... Он проводил ее почти до самого дома и, остановившись, сказал:
      – Вы знаете, Маша (в первую встречу они так и не перешли на «ты»), мне бы очень хотелось навестить вас... Если это удобно, давайте я к вам зайду в субботу.
      – Да, – растерянно ответила она, – удобно, но во сколько? – Я думаю, где-то в час. – Хорошо.
      – А сейчас, давайте попрощаемся, мне, к сожалению, нужно спешить. И еще, мне бы очень хотелось купить вашему Андрейке какой-нибудь подарок, но я совершенно забыл, что покупают маленьким детям. Если вас не затруднит, сделайте это сами, – он аккуратно вложил ей в руку какие-то бумажки. – Всего доброго, до скорой встречи, я вам позвоню накануне, – и он быстро ушел, оставив ее в полной растерянности, с зажатыми в руке двадцатью долларами.
      Так в ее жизни появился Анатолий Иванович.
      Навещал он ее по субботам, да еще, случалось иногда, и предварительно звонил и никогда не задерживался дольше трех – четырех часов. Привозил торт или пирожные к ставшему традиционным кофе. О себе рассказывал скупо, предпочитал слушать ее болтовню... И всегда перед уходом оставлял двадцать-тридцать долларов. Вначале, правда, говорил о каких-то подарках, а потом стал молча класть доллары на полочку возле телефона. Вначале ее эти деньги коробили, но потом она привыкла и стала на них даже рассчитывать, как на зарплату. Впрочем, именно их она старалась не тратить и складывала в конвертик под стопкою чистого белья. «Вот накоплю, и повезу Андрейку в Дагомыс», – думала она. Но много накопить не удавалось, каждый год нужно было что-то купить растущему сыну, или ей самой, да еще приближался неотвратимый момент, когда придется делать ремонт в квартире. О том, сколько это будет стоить, она предпочитала не задумываться.
      Теперь она уже ждала этих встреч и вовсе не из-за денег. Тоска, мучившая ее до появления Анатолия Ивановича, почти прошла, но ей хотелось не просто коротких свиданий, а чего-то другого.
      Сегодня все было как обычно. Она только-только успела принять душ, надеть «парадное» белье, высушить голову и перестелить постель, как приехал он, с коробкой пирожных. Они выпили по чашке кофе (для этих случаев она держала хороший, в зернах, хотя сама обычно обходилась дешевым), съели по пирожному, немного поболтали и пошли в комнату, где белела свежим бельем кровать.
      Потом, когда он уже начал одеваться, Маша, сидевшая, завернувшись в одеяло, неожиданно для себя самой, вдруг спросила:
      – Слушай, а зачем я тебе?
      Анатолий Иванович обернулся, перестал застегивать пуговицы рубашки, подошел к ней, сел рядом и задумчиво провел ладонью по ее волосам.
      – Нужна, Машенька, очень нужна... Мне с тобою хорошо. Ты меня прости, мне надо было с тобою давно поговорить. Понимаешь, жене моей эта часть жизни стала совершенно не нужна, даже противна, видимо, а мужчине в моем возрасте прекращать половую жизнь опасно, начинаются заболевания простаты, ну, и вообще...
      «Господи, что же он меня, вместо таблеток принимает?» – подумала Маша.
      – Я же тебя почти на тридцать лет старше. На сколько меня еще хватит? На год? На два? Нам ведь с тобою хорошо, правда? Вот и давай больше ни о чем не задумываться!
      Он снова провел ладонью по ее волосам, хотел, кажется, поцеловать, но не сделал этого, встал и продолжал одеваться.
      Она проводила его в переднюю, привычно подставила щеку для поцелуя, закрыла дверь и вернулась в комнату.
      На полочке возле телефона лежали две не новые, слегка смятые бумажки. С прямоугольной зеленоватой купюры достоинством в десять долларов смотрело мимо нее в даль лицо давно умершего американского президента Гамильтона... Был он молод, с тонкими чертами лица, зачесанными назад волосами и слегка, самым краешком рта, улыбался. И его взгляд, куда-то мимо, и легкая улыбка – все это, как ей показалось, выражало то ли презрение, то ли брезгливое снисхождение и к ней, и к Анатолию Ивановичу, и ко всем ныне живущим. Ей захотелось скомкать, изорвать эти бумажки, за которые она отдавала нечто гораздо большее, чем просто свое тело, но она, напротив, аккуратно их разгладила и положила в конверт, спрятанный под стопкой белья, к другим таким же. И только после этого, бросившись лицом в подушку на неубранной, скомканной постели, разрыдалась горько – горько, как в детстве, над умершим хомячком Тимохой.
      Ночью, когда Андрейка уже давно спал, она, проверив последнюю контрольную и обреченно поставив «трояк», пошла умыться в ванную. Из зеркала, зеленеющего отраженным в нем кафелем, на нее глянуло усталое, измученное лицо. Макияж стерся полностью, тушь осыпалась траурными чешуйками, щеки посерели, под глазами налились мешки, кожа как-то обвисла, обрюзгла.
      – Господи! – подумала она, – неужели это я?!
      И ей снова захотелось заплакать... Она умылась, нанесла на лицо ночной крем, чуть пошлепывая по коже пальцами, вернулась в комнату, проверила, включен ли звонок будильника, показывающего половину второго ночи, и уснула, едва коснувшись головой подушки, так и не успев разреветься. Только слабо мелькнула мысль: «А колготки-то я так и не зашила!»
      Спать ей оставалось четыре с половиною часа...

План воспитательной работы (рассказ)

      Ольга Васильевна, двадцативосьмилетняя учительница изобразительного искусства, прибежала сегодня в школу ни свет, ни заря. Двери были еще заперты, и ей пришлось долго стучать сначала своим маленьким кулачком, потом ключом от кабинета и даже каблуком изящного сапожка, повернувшись спиною, пока недовольно ворчащий охранник не появился откуда-то из глубин коридора и не впустил ее.
      – Носит нелегкая, вечером не выгонишь, утром черт-те во сколько, уж ночевали бы тут вовсе.
      – Дела, Александр Владимирович, дела! – приняв строгий неприступный вид, отвечала ему Ольга Васильевна, хотя внутренне вся изнывала от неудобства положения. Ей казалось, что крайне невоспитанно тревожить так рано пожилого, годящегося ей в отцы человека, отрывать от завтрака или умывания, заставляя открывать дверь.
      – Знаем мы ваши дела, горит у них вечно, а какие такие дела тут могут быть, – продолжал ворчать охранник, скрываясь снова в глубинах утреннего коридора.
      Ольга Васильевна ничего ему не ответила и, облегченно вздохнув, поднялась на второй этаж, где в дальнем углу коридора и спряталась дверь в ее кабинет «Изобразительного искусства и черчения». «ИЗО», как сокращенно звали в школе и дети и учителя, и кабинет и сам предмет, и даже ее саму стали называть от кабинета «изошка».
      Ольга Васильевна разделась, повесила свое легкое осеннее пальто и невесомый шарфик в шкаф, переобулась в черные лаковые шпильки, и, первым делом, щелкнула кнопкой электрического чайника: было вполне достаточно времени до звонка, чтобы побаловать себя чашечкой горячего кофе. Обычно она прибегала к самому началу урока, когда возле дверей кабинета уже роился в нетерпении класс, и никакого времени на кофе не оставалось, пила она его только на большой перемене, но сегодня было можно. Конечно, она пришла так рано совсем не для того, чтобы пить кофе, лучше было бы лишние полчасика поспать, но надо было срочно сдавать план воспитательной работы, который она писать еще и не начинала. Собственно, сдать его надо было еще в сентябре, но она, как обычно, откладывала это «на потом», в надежде, что все как-то устроится, забудется и дотянула до конца первой четверти, уже кончался октябрь. Позавчера заместитель директора школы по воспитательной работе, суровая Нина Максимовна, заявила, что «Если Ольга Васильевна в течение трех дней план ей не сдаст, то объясняться придется с директором, докладную которому она уже, практически, написала». Директора Ольга Васильевна боялась панически, по-школярски, до дрожи в коленках; она всегда внутренне напрягалась, завидев его седую шевелюру и костлявую высокую фигуру в глубине коридора, хотя тот никогда не кричал, не ругался, говорил громко, но спокойно и ни разу ей даже замечания не сделал. Но перспектива быть вызванной к нему да еще по поводу пугающей «докладной записки», ввергала ее в душевный трепет.
      Сделать это дома, как она хотела вначале, совершенно не получалось. Пятилетняя Дашутка, готовка, стирка, глажка, – все это не оставляло времени, а после одиннадцати глаза начинали слипаться и хотелось уже не писать, а тихонько нырнуть под одеяло, прижаться к теплому боку мужа, закрыть глаза... В общем, сегодня был уже последний день из отпущенного ей срока.
      Отхлебнув из своей надколотой чашки ароматный горячий напиток, она достала приготовленную заранее тетрадь и открыла «Настольную книгу классного руководителя» на странице «Методические рекомендации».
      «Ой, как тут много всего, – подумала она, листая увесистое издание, – и контроль за успеваемостью, и трудовое, и нравственное воспитание, и эстетическое, и работа с родителями, но сначала нужно составить характеристику класса, как тут пишут, его социальный паспорт... Что же мне про мой 8 „Г“ написать? Господи, да я же ничего не знаю! Где-то у меня их анкеты лежат, но там ведь ничего нет. Мама, папа и все».
      Дверь кабинета, тихонечко скрипнув, приоткрылась.
      – Ольга Васильевна, можно я в классе посижу, мне уроки доделать нужно.
      В дверь заглядывало бледное лицо Маши Шаргиной, девочки из того самого 8 «Г», где Ольга Васильевна была классной руководительницей.
      – Конечно, Машенька, посиди, – преодолев некоторое внутреннее сопротивление, ответила ей Ольга Васильевна.
      Класс свой она знала еще совсем плохо, можно сказать, совсем не знала. После института она в школе почти не работала, только устроилась и через четыре месяца уже ушла в декрет. Думала, что выйдет через три года, потом решила досидеть, пока Дашутка не пойдет в первый класс, но жить на одну зарплату мужа было тяжело и она пошла работать. Детей из своего класса она пока что только-только запомнила в лицо, родителей не знала вообще, собрание было единственным и удалось только выбрать родительский комитет, да решить кое какие организационные вопросы.
      К Маше Ольга Васильевна относилась, если не с внутренней неприязнью, то с какой-то отчужденностью... Ее отталкивал бледный, нездоровый цвет угреватого лица, синие тени под глазами, неухоженные волосы, кое-как собранные на затылке и не всегда опрятная одежда. Свою дочку Ольга Васильевна старалась одевать всегда в чистое, даже если для этого приходилось каждый день стирать и очень любила расчесывать ей длинные каштановые волосы, так нежно вьющиеся над тонкой шейкой. Вид неухоженного ребенка оскорблял ее материнские чувства... Училась Маша неважно, хотя, вроде и старалась изо всех сил. «Тупая», – говорили о ней учителя.
      Сейчас она тихонько села на последнюю парту, прошуршала учебниками и затихла. Ее тихое, незаметное присутствие, как ни странно, сбило Ольгу Васильевну с рабочего настроя, она некоторое время смотрела с раздражением на раскрытую тетрадь, потом перевела взгляд на темное пока окно. «И чего ей дома не сидится? – думала она с раздражением, – там бы и уроки доделала». Она перевела взгляд на заднюю парту и увидела, что Маша уронила лицо на свои приподнятые ладони и мелко-мелко вздрагивала плечами... Она плакала, собственно даже не плакала, а рыдала, рыдала отчаянно, но совершенно беззвучно, ни всхлипом, ни вздохом не выдавая себя, и эта немота рыданий была самым страшным.
      – Господи, Машенька, что с тобой?!
      Ольга Васильевна подскочила из-за стола и бросилась к девочке. Она засуетилась вокруг ребенка, то пытаясь оторвать от лица крепко прижатые руки, то пытаясь, взяв за плечи, встряхнуть, взглянуть в лицо, то рванулась за водой, но вовремя остановилась... Повинуясь безотчетному порыву женщины и матери, она села рядом за парту, обняла Машу за худые трясущиеся плечи и стала нежно гладить по голове и говорить такие бессмысленные и такие нужные в этот миг слова.
      – Ну, что ты, Машенька, ну, не нужно, все пройдет, моя хорошая, все...
      Машины плечи затряслись еще сильнее, голова уперлась лбом в парту, и тишину прорезало первое слово:
      – Ненавижу!
      – Да кого, Машенька, кого? Кто тебя обидел? Что тебе сделали?
      Маша оторвала голову от парты, и залитые слезами глаза, взглянули на учительницу:
      – Вот, – она показала на раскрытый учебник алгебры, – украли... Ночью, наверное, я вроде, слышала как в портфеле кто-то рылся, а утром они спали и водка на кухне недопитая... Значит, ночью в дежурный бегали, иначе бы не осталось, все бы допили.
      На Ольгу Васильевну смотрели усталые, совсем не детские глаза, плещущие через край то ли тоской, то ли безысходностью.
      – Да что хоть украли? И кто «они»?
      – Бабушка мне денег тихонько дала, на еду, только чтоб мамка не знала, я их в алгебру спрятала, она по учебникам не лазила никогда. Из пенала и дневника таскала, я туда класть перестала, а в алгебру раньше никогда не лазила... А сейчас смотрю – нету, ночью, с этим, своим, и украла!
      Из отрывочных, вперемежку со всхлипываниями, слов ребенка, перед Ольгой Васильевной вставала жуткая своей обыденностью история... Когда Маша пошла в первый класс, у нее были и мама, и папа, и бабушка, и все что нужно. Папа работал, мама сидела дома, на выходные ездили к бабушке, ходили гулять... Потом папу «сократили», он сидел дома или куда-то уходил, от него все чаще стало пахнуть чем-то резким и неприятным, с мамой они стали ругаться. Потом, однажды, папа собрал вещи и куда-то исчез. Мама устроилась на работу дворником... Когда Маша утром только просыпалась, мама уже возвращалась со двора, сбрасывала грязную робу, кормила, одевала дочку и отправляла ее в школу. Потом от мамы тоже стало все чаще, как раньше от папы пахнуть, потом она стала приводить разных «дядь» – был дядя Петя, дядя Слава, дядя Ваня...
      – Слабость у нее, – Маша уже успокоилась и говорила спокойно, размеренно, со старушечьими интонациями в голосе. – Ей пить совсем нельзя, она, когда не пьет – хорошая, добрая, а как капля в рот попадет... Что хочешь из дома вынесет, только бы еще купить. Или утром встанет, синяя вся, она умереть может, если не похмелится. Я ей денег тогда даю немножко, мне бабушка дает, а я прячу.
      «Господи, да она ведь не ела ничего сегодня! – подумала Ольга Васильевна, – там же на кухне, наверняка, ничего кроме окурков да водки не осталось... Впрочем, почему сегодня, а вчера?»
      – Машенька, давай с тобой кофе выпьем, я тут бутербродов натащила, мне с ними никак не справиться, – предложила она.
      Девочка подозрительно и настороженно посмотрела на учительницу.
      – Не надо, я сытая – привычно ответила она, судорожно сглотнув.
      – Ну, конечно, сытая, я понимаю, но ты уж помоги мне с бутербродами управиться, а то ведь пропадут.
      «Да что же это творится, – думала она, глядя как ребенок, проглатывая куски последнего третьего бутерброда, и запивая их горячим кофе, менялся прямо на глазах. Щеки из серых стали пятнисто-розовыми, глаза заблестели. – Она же голодает. На дворе XXI век, а ребенок голодает. Да эту мамашу убить мало!»
      – Машенька, а у бабушки ты жить не можешь? У нее, наверное, лучше?
      – Могу, только, как я маму брошу? Меня бабушка зовет к себе, я езжу на выходные. Но пока меня нет, мама совсем... Нет, она без меня пропадет. Я и поесть куплю, только бы она деньги не таскала... Ее в больницу надо, да вот денег нет. Я как девять классов закончу, в колледж пойду, там на телефонисток учат, они потом хорошо зарабатывают. Туда, чтобы без экзаменов поступить, нужен аттестат без троек. Я его обязательно получу.
      – Конечно, получишь, Машенька, если постараться, обязательно получишь. «Надо будет с учителями поговорить», – подумала Ольга Васильевна. – Машенька, а почему ты не на льготном питании? У нас же в классе десять человек бесплатно и завтракают и обедают.
      – Да я еще в прошлом году хотела, но надо справки о маминой зарплате, из ДЭЗа, еще что-то... А мама все получить их никак не может.
      – Машенька, я тебя со следующего месяца обязательно на питание поставлю, а справки потом принесешь.
      В коридоре уже слышались голоса и топот, в дверь пару раз заглянули любопытные мордашки.
      – Я пойду, Ольга Васильевна, – Маша вздохнула, – только вот алгебру я так и не доделала, ладно, может, проверять не будут, или на переменке спишу.
      – Ну, беги, беги, – провожая ее до двери, говорила Ольга Васильевна, – заходи ко мне после уроков, чаю попьем, у меня конфетки где-то есть...
      «Надо Ирине Антоновне сказать, чтобы та ей пару не вкатила, – подумала она, – какая алгебра? Какие домашние задания? Как она вообще что-то вчера делала, если дома такое творится! Господи!.. А план-то я так и не написала! Ничего, на переменках попробую или на уроках, пока рисуют».
      Нона уроках было некогда. Сначала ей привели второй класс, их пришлось рассаживать, объяснять, что нужно делать, без конца подходить к каждому, показать как правильно держать карандаш, похвалить загадочные каракули. А они все тянули руки, потрясая от нетерпения ими в воздухе, порою зажимая второй ладошкой рот, что бы не сорваться на зовущий крик «Ольга Васильевна-а-а!», и, все же, порою, срывались, и поэтому в классе было шумно. Она все боялась, что сейчас откроется дверь кабинета, и завуч, заглянув в класс, с недоумением спросит: «А почему так шумно?» Но пронесло. На переменке она побежала к грозной учительнице математики Ирине Антоновне и начала сбивчиво рассказывать про Машу, периодически повторяя: «Вы уж не ставьте ей двойку».
      – Да что вы, Ольга Васильевна, ей-богу, что же я, зверюга какая? Надо ей помочь. Бедная девочка, хорошо хоть ее в этот бордель не втянули. Знаете, начнут подпаивать, пойдет по рукам... Смотрит на тебя порою такая восьмиклассница, а в глазах у нее то ли презрение, то ли снисхождение, будто думает про тебя: «Что, ты, училка, в жизни-то знаешь? Что ты видела? Тебя бы в мою шкуру!» Такое тоже бывает... Она хоть у Вас на льготном питании?
      – Нет, я же не знала ничего. Просила в анкетах написать, у кого материальное положение тяжелое, но она не написала, я ее обязательно поставлю.
      – В анкете! В анкете вам напишут те, кто понастырнее, понахрапистее, а кому действительно плохо, те молчат часто, стыдятся. Хотя тут не им стыдно должно быть, а правителям нашим. Мордой бы их всех в это дерьмо, которое они в стране развели... А детей своих знать нужно, без этого – никак. Впрочем, вы человек новый, вам все должна была Нина Максимовна рассказать, предупредить, да она все больше бумажки пишет. У нас социальной защитой Бурмистрова занимается, к ней подойдите, поговорите, она поможет.
      Переменка уже заканчивалась, и Ольга Васильевна побежала на урок. Вторым уроком у нее была Мировая художественная культура в 10-м классе. Предмет достаточно новый, введенный в школе сравнительно недавно и трудный в преподавании, он требовал обширных знаний в различных областях искусства, истории, литературы. К этим урокам накануне приходилось долго готовиться, перелопачивать массу литературы, подбирать репродукции, музыку. Хотелось, чтобы дети не только что-то запомнили, но и прониклись атмосферой искусства, чувством прекрасного. Сегодня она рассказывала о море, о том, как оно всегда манило и пугало людей, разделяло их и связывало, о теме моря в искусстве: мифологии, поэзии, музыке и живописи. Она говорила о музыке слов, о красках мелодий, о жизни мертвого полотна. Под музыку, льющуюся из динамиков аудиоцентра, выведя на белый экран проектора изображение картины Айвазовского «Черное море», она читала негромко слова Крамского: «Это океан беспредельный, не бурный, но колыхающийся, суровый, бесконечный...»
      После этих уроков она чувствовала себя опустошенной, отдавшей все, что имела, и даже несколько больше. Вот и теперь, когда 10-й класс ушел, она в изнеможении опустилась за учительский стол и уронила руки на колени, хотелось просто ни о чем не думать, а, может, тихонько всплакнуть, просто так, без причины.
      Дверь класса распахнулась без стука, и галдящая толпа девчонок ее класса ввалилась в кабинет. Все они что-то одновременно говорили, почти кричали, размахивая руками. Особенно старалась Зойка Козлова, длинноногая, с короткой стрижкою, она легко перекрывала своим голосом всю толпу одноклассниц.
      – Нет, Ольга Васильевна, вы представляете, как он ее довел, он ее ударил! Мы ему темную устроим!
      – Тихо! – голос Ольги Васильевны, неожиданно для ее самой прозвучал властно и беспрекословно. – Все закрыли рот! Зоя, расскажи, что случилось, только внятно и по порядку!
      Собственно, случилось то, что и давно должно было с лучиться. Лешка Ивченко уже давно выказывал знаки внимания тихоне Ане, только знаки его были, прямо сказать, больше подходящими для пятого класса, когда понравившуюся девчонку дергают за косички, толкают на переменке, прячут портфель. В восьмом классе подобное заигрывание со стремительно взрослеющими одноклассницами вызывало у последних не ответное понимание, а обиды и слезы. Стремительно развивающиеся девочки уже мечтали о любви, писали в заветную тетрадочку душещипательные стишки, строили глазки старшеклассникам и с презрением смотрели на своих былых товарищей по детским играм, которые продолжали пребывать в периоде золотого детства. Лешка, вдруг «запавший» на Аню, стал бодро использовать весь свой знакомый арсенал ухаживаний: ставил подножки, плевался из трубочки, мазал ее мелом, но та, вместо ответных, подобных же знаков внимания, сердилась, обзывала дебилом, обещала пожаловаться родителям и, наконец, не выдержав, треснула со всей злостью незадачливого кавалера учебником по голове. Пораженный Лешка, не задумываясь, отвесил ей ответную оплеуху. Аня разрыдалась, все девчонки возмутились и толпой ринулись к «классной маме» за справедливостью.
      – Так, все понятно! На следующей перемене пришлите Лешку ко мне, скажите, пусть лучше сам придет, если я его искать пойду, ему будет хуже. Но, в любом случае, Аня, распускать руки ты не должна была, ударив его, ты ему дала моральное право на ответный удар... Сила женщины не в руках, мужчина все равно физически сильнее. Ну, мы об этом с вами отдельно поговорим... А сейчас – бегом на урок, вон уже звонок.
      Третий урок в шестом классе прошел незаметно, «на одном дыхании», только лежащая на учительском столе пустая тетрадка «План воспитательной работы», пару раз попавшись на глаза, резко снижала настроение.
      На переменке, не успели шестиклашки выйти, в дверях появился Лешка. За его спиной маячила «группа поддержки» в виде двух приятелей, но их Ольга Васильевна фазу же отсекла короткой фразой «Вас я не звала, подождите за дверью... За дверью, я сказала!», твердо повторила она, заметив явную попытку друзей просочиться вслед за Лешкой.
      – Ну, я слушаю тебя, – сказала она, усевшись за свой стол.
      Пока она сидела в декрете с Дашуткой, ей удавалось порой и почитать, причем то, что было под рукою, а попадались ей разные книги. Попалась как-то книга по психологии и там она вычитала массу интересных вещей, пожалев, что в институте психология им преподавалась, по их собственному выражению, «никак». В частности ей запомнилась глава про каналы поступления информации и их связь с положением глаз. Если глаза подняты вверх, то открывается зрительный канал, если вниз – эмоциональный, если смотрят вперед – словесный. Там говорилось, что бессмысленно отчитывать ребенка, когда вы возвышаетесь над ним; подняв на вас глаза, он отключает эмоциональный канал и просто видит здоровенного взрослого, возвышающегося над ним и размахивающего руками... Если вы хотите, чтобы ребенок чувствовал эмоциональный накал ваших слов, надо, чтобы взгляд его был опущен вниз. С тех пор, даже «воспитывая» свою маленькую Дашутку, Ольга Васильевна сажала ее порой на стол, а сама садилась рядом на табуреточку. Помогал ли этот прием, нет ли, но она свято в него верила. Вот и сейчас, с удовлетворением отмечая, что глаза парнишки опущены вниз, она повторила:
      – Так я тебя слушаю!
      – А чего она сама дерется! – наконец не выдержал тот.
      – А правда, что же это она дерется? – подыграла ему Ольга Васильевна. – Ты сидишь, никого не трогаешь, а она дерется! Вот хулиганка-то! Так?
      – Ну, да...
      – Что, так оно и было? И ты к ней не лез, не приставал, спину мелом не измазал? Что же ты молчишь? Кто ей на прошлой неделе жвачку в волосы залепил, так что ей клок выстригать пришлось? Ты?
      – Ну, я.
      – Да будь это моя дочь, я бы в школу пришла да уши тебе пооборвала или к родителям твоим сходила, отца твоего пристыдила.
      – А отец при чем?
      «Отца-то он боится, – отметила для себя Ольга Владимировна, – им я тебя и прижму».
      – А при том, что он такого паршивого, прости меня, мужика воспитывает, который на девушку, на одноклассницу, руку поднять не стесняется. Ты же мужчиной себя считаешь, или, может, девчонкой? А?
      – Ну, не девчонкой же!
      – А почему мужчин называют «сильным полом» знаешь? Нет, не по тому, что они физически сильнее, а по тому, что у них выдержка, характер, надежные они... А ты? Обычный подзаборный хулиган, способный только кулаками махать.
      Она еще минут пять продолжала в том же духе, следя за глазами Леши и пытаясь понять, доходит до него эмоциональный смысл сказанного или тот просто привычно принял вид покорного раскаянья.
      – В общем, так! – закончила она. – Если ты еще раз что-нибудь подобное вытворишь, я с тобой беседовать не стану, я просто отца твоего вызову, но не из дома, а прямо с работы, телефон рабочий у меня есть, пусть он тебе объясняет, как себя мужчина должен вести... А сейчас что сделать надо?
      – Извиниться.
      – Правильно, вот и давай, если ты себя мужчиной считаешь, попроси прощения у Ани. Конечно, надо бы это при всех сделать, но я не настаиваю, можешь извиниться с глазу на глаз, только я ведь у нее спрошу. Ты все понял?
      – Понял.
      – Вот и иди!
      «Ничего-то ты пока не понял, – думала она, глядя ему вслед, – ладно, позже поймешь, а пока, может, хоть бояться будешь».
      Снова зазвенел звонок, и в класс повалили дети.
      На следующей переменке она побежала к заместителю директора по социальной защите Алевтине Ивановне Бурмистровой и стала объяснять, что очень нужно помочь Маше.
      – Все я понимаю, Ольга Васильевна, все понимаю, только и приказ мы уже отдали, и документов на нее никаких, даже, как я понимаю, заявления нет от родителей. А явится проверяющий из КРУ? Что тогда делать будем? В прошлом году приходили, копались, копались, на пятьсот рублей начет наложили, пришлось классным руководителям сбрасываться. Не много, конечно, а все равно неприятно, директору выговор потом вынесли.
      – Но почему? Мы же эти деньги и не видим даже. Что, мы их себе берем? Это же для детей!
      – Себе – не себе, детям – не детям – кого это волнует? Но помочь, конечно, надо... Вы заявление от имени матери заставьте девочку саму написать, и акт обследования нужен, от имени родительского комитета класса. Что, мол, посетили квартиру, семья социально не защищена, доход ниже прожиточного минимума, ну и далее в таком духе, а я, ее со следующей четверти в приказ внесу.
      – Что же родители к ней домой пойдут? Они же не пойдут.
      – Конечно, не пойдут, вот вы сами такой акт и напишите. А справку о зарплате все-таки хорошо бы приложить и копию свидетельства о разводе. Ну, да ладно, авось пронесет, не оставлять же ребенка голодным.
      Потом был опять урок, мелькнувшая перемена и снова урок. Пришли дежурные убирать класс, но так небрежно возили шваброй, что пришлось браться самой, показывать, как моют полы, заставлять протереть парты, полить цветы... Под ложечкой давно сосало.
      «Я ведь сегодня ничего не ела, – вспомнила Ольга Васильевна, – бутерброды утром Маше отдала. И какой это умник придумал запретить учителям в школьной столовой питаться? Детей мы бережем, а учителей?»
      Не успели дежурные уйти, пришла родительница одного из учеников.
      Стала объяснять какой у нее хороший сын, в пятом классе по математике у него всегда было «четыре»-«пять», а теперь, у Ирины Антоновны, одни «тройки» да «двойки». Она никак не хотела понять, что ее мальчик уже давно не в пятом классе, что домашние задания он не делает... Наконец и она ушла.
      «А план-то я так и не успела составить! – подумала Ольга Васильевна. – Опять будут ругать, говорить, что я не занимаюсь воспитательной работой.
      Нет, в самом деле, пойду, сама скажу Нине Максимовне. Что я, в конце концов, девчонка, что ли, от нее прятаться. Сегодня вечером дома сделаю и завтра сдам».
      Она спустилась в кабинет завуча, но там было закрыто, тогда она прошла в канцелярию и, заглянув туда, нос к носу столкнулась с директором.
      – Ой, здравствуйте, Степан Григорьевич, – от неожиданности выпалила она.
      – Здравствуйте! – директор по-доброму, чуть иронично, улыбнулся. – Хотя мы ведь с вами виделись сегодня, кажется, да и время уже такое, что пора не «здравствуйте», а «до свидания» говорить... Вы что-то хотели?
      – Мне Нина Максимовна нужна.
      – Она на совещание еще днем уехала, завтра будет. Может быть, я смогу помочь?
      Он смотрел на нее с высоты своего роста все с той же доброй, ироничной улыбкой и она, не выдержав, стала рассказывать все: как не сдала план воспитательной работы, как она никак не успевает его написать, но завтра утром она его обязательно принесет, хоть всю ночь будет сидеть, но напишет и принесет...
      – Ну, что вы, голубушка, ночью спать надо, а не планы писать. У вас муж есть? Есть! Вот им и занимайтесь, а не планами. Всю ночь она план писать будет!.. Будь я вашим мужем, я бы вам показал ночью план.
      Он продолжал улыбаться, и было непонятно, говорит он всерьез, или шутит.
      – Ладно, простите старика, если пошутил неудачно, – продолжал он, видимо, заметив что-то в ее лице. – Вот вам готовый план, – он полез в шкаф и через минуту вынул оттуда затрепанную тетрадку, – свой отдаю, кровный, цените. Он мне лет уже тридцать служит, только переписываю иногда, да года меняю. Перепишите, откорректируете что нужно и вернуть не забудьте, а то, знаю я вас, девушек, глаза у вас завидущие, а руки – загребущие. – Директор продолжал улыбаться. – Шучу, шучу, план сдадите в понедельник, не горит уже, Нине Максимовне я скажу... А сейчас домой пора. Идите, голубушка, идите, время ваше еще придет, насидитесь в школе. До свидания!
      – До свидания, Степан Григорьевич! – и Ольга Васильевна, с радостью ученицы, готовящейся получить «пару», но не получившей ее, выскочила из канцелярии и, прижимая к груди заветную тетрадку, зацокала каблучками к своему кабинету.
      «Домой! – думала она. – Заберу Дашутку из садика и – домой!»

Алим Балкаров

      Балкаров Алим Мухамедович родился в 1968 году в поселке Чегем Кабардино-Балкарии. После окончания средней школы служил в армии, в ракетно-артиллерийских войсках. Закончил Литературный институт. Работал редактором отдела журнала «Литературная Кабардино-Балкария».
      Автор многих публицистических статей в местной и центральной прессе.
      Художественную прозу публиковал в журналах «Литературная Кабардино-Балкария», «МОЛОКО». Живет в г. Баксан...
      В настоящее время решается вопрос о назначении Алима Балкарова помощником депутата Госдумы от фракции КПРФ.

Астроном (рассказ)

       «Счастливы счастливые».
X. Л. Борхес

      Короче, крутым или авторитетным я становиться не хотел. Просто так получилось. Под вечер шел я из «Крупской» мимо рынка на автовокзал, где должен был сесть на маршрутку за две тысячи до Баксана, города, который считаю родным, потому что здесь родился, и люблю, несмотря на то, что прожил в нем столько лет.
      Ну и, короче, у входа на рынок я повстречал Натика, моего баксанского соседа. Мы поздоровались, и он повел меня на рынок, а там завел в какой-то закоулок и говорит пацанам: «Это Анзор!»
      Пацанов было человек пятнадцать, времени сосчитать их не было, потому что те, кто постарше, были покрупнее, а те, которые помладше, горели желанием подраться. Тогда я понял, если они захотят, то затопчут нас, потому что я всегда отличался худобой и плохим здоровьем, несмотря на то, что каждый день делал зарядку, а Натик зарядку не делал, а каждый день курил анашу.
      Те, что постарше, присели на корточки, и я сел тоже. «Короче, Анзор, братуха, дело вот как обстоит...» – стали они мне объяснять, играя пальцами. Я слушал их внимательно, потому что ничего не понимал.
      Потом они замолчали, и стал говорить Натик. Выслушав их внимательно, я понял, что они принимают меня не за того, кто я есть. Тогда я подумал и ответил...
      Суть дела состояла в том, что Натик привез из Пятигорска куртку, которую там украл. В тот день он привез ее продавать в Нальчик, а на базаре к нему подошли двое пацанов и попросили куртку на время, сказав, что хотят показать ее сестре и купить, а потом куртку ему не вернули, а сказали, чтобы он пошел... Ну, сами понимаете! Тогда Натик сказал им, что сейчас будут разборки, вышел с базара и повстречал меня, и привел к пацанам, которых уже собралось около пятнадцати.
      Ну, короче, я выслушал их и ответил: «Куртку, ребята, надо вернуть!»
      После этого они отошли и стали думать все вместе, а мы с Натиком ждали. А потом один из них пошел принес куртку и отдал ее Натику. А те, что постарше, стали предлагать выпить с ними мировую, но я ответил им, что не пью, потому что и вправду не пил и не курил из-за слабого здоровья, а они посмотрели на меня с уважением и спросили, откуда я. Я сказал, что из Баксана, а Натик сказал, что тоже не пьет, но обкуривается. Тогда они подогрели его косяком, и мы расстались.
      После этого я пошел на вокзал и сел на маршрутку. Было лето, вечерело. Я поехал домой, где меня ждал закат... Ах, эти летние закаты в Баксане! Раскрасневшееся солнце садится где-то между Исламеем и Псычохом, и сидеть в домах становится невозможно оттого, что раскаленные за день стены наполняют комнаты жаром и от того, что утомленные сердца наполняются радостным беспокойством. В такие вечера во дворах многоэтажек на Строительном и Кооператоре бывает многолюдно и шумно. На скамейках у подъездов судачат старшие, лениво ругают власть и вспоминают, как раньше было хорошо и дешево. В желании выпить кучкуются безденежные молодые мужчины, а с детьми гуляют молодые непорочные мамы, искоса бросая взгляды на случайных парней, которые, может быть, лучше их кучкующихся мужей. С наступлением душных сумерек начинают преобладать юные мальчики, переключаясь на выпивку, «план» или разборки, которым необязательно заканчиваться драками... А молоденькие девочки в джинсах и кроссовках, платьицах и туфельках или просто в халатиках с распахом до предела приличия, изнывая, посматривают на гладкое шоссе и каждая втайне мечтает о том дне, когда по этому шоссе приедет на лихой «иномарке» красавчик-парень, и она, смущаясь или «ломаясь», покажет ему свое окно, под которым отныне он будет сигналить и ждать.
      Я люблю Баксан за эти летние вечера и теплые звездные ночи, когда на Хуторе и в Кучимзукае на лавочках у ворот угасают взрослые сплетни или юные свидания, запираются на ночь богатеющие корейцы, а цыгане в своих заросших двориках ужинают всем цыганским миром, смеются и ругаются по-кабардински.
      Я люблю здесь и осень, когда девочки донашивают мини и готовятся с мамами в Горячеводск за обновами на зиму, а парни тоскуют и завершают свои самые романтичные романы банальными громкими свадьбами по выходным. Люблю, когда желтеет в полосе чахлой «кобры» ноябрьская ночная морось. В такие вечера рано пустеют улицы, и лишь ночные повесы на своих автомобилях разрезают тишину одиноким плеском мокрых шин по асфальту, или запоздалые выпившие парни бредут домой закоулками, ругая и стыдя всполошенных собак...
      Ну ладно... Короче, пару дней спустя приезжают ко мне ребята на «девяносто девятой» и говорят:
      – Мы слышали, что ты на разборках в Нальчике остался правым против пятнадцати человек.
      – Да, – согласился я, – это вам Натик сказал.
      – Конечно, – ответили они, – Натик. А почему мы тебя не знаем? И чем ты занимаешься? – спросили они.
      На это я ответил им, что занимаюсь астрономией. Тогда они рассмеялись и повезли меня отдыхать. Я ел с ними шашлык и жалбаур, а водку не пил, только нарзан. Они же пили, называли меня астрономом и говорили, чтобы теперь, когда у меня будут проблемы, я обращался к ним. А потом я узнал, что это были одни из самых центровых ребят в городе.
      Через несколько дней ко мне домой приехали другие ребята на трех машинах и попросили меня решить один вопрос. Они повезли меня в поле за Баксан, а там нас ждали другие три машины, из которых вышли большие и сильные парни. Мои спутники сказали им: «Это Астроном!» Тогда те, другие, стали говорить: «Короче, Астроном, братуха, дело вот в чем...»
      Я слушал их внимательно, потому что всегда отличался умением слушать внимательно. Это во мне с раннего детства, с тех пор, как я однажды понял, если хочешь хорошо учиться, надо уметь слушать. Я думаю, что это помогло мне в конце концов стать лучше Артура из параллельного класса, на которого всех в школе призывали равняться и который долгое время был моим соперником по учебе, а это было единственным полем, где я мог с ним соперничать, в остальном я был в проигрыше, но я никогда не завидовал тому, что жизнь давалась ему легко и просто... У него были богатые родители, а у меня не было отца, то есть он был, но ушел от матери и жил с другой женщиной и каждый день пил водку, поэтому мать взяла с меня слово никогда не пить водку и хорошо учиться, что делать было не трудно, потому что водку я не мог полюбить и так, а учился всегда охотно. Артур же всегда одевался хорошо и был очень симпатичным, и девочки его любили, и у него всегда были деньги, а я не мог хорошо одеваться, потому что мама зарабатывала мало, а сестра училась в техникуме, и это ей нужно было хорошо одеваться, потому что ей надо было закончить учебу и выйти замуж. Поэтому девочки на меня не смотрели, а сам Артур ко мне очень хорошо относился и уважал меня, но просто не мог позволить, чтобы я его в чем-то обошел, да и вообще, чтобы кто-нибудь обошел.
      Ну вот, я решил хорошо учиться и всегда слушал внимательно учителей, и это помогало мне не готовить домашние задания, а запоминать все на уроках и потом отвечать на пятерки. А вместо домашнего задания я стал читать все подряд и учить еще другие иностранные языки. И школу бы я закончил на отлично, но однажды в седьмом классе на уроке нам дали задание написать сочинение на тему «Мои любимые писатели», и мне надо было написать просто, как все: «Мой любимый писатель – это Алексей Максимович Горький за его роман, который он назвал „Матерью“. Но я вот что написал: „Мои любимые писатели это те, которых мне не навязывают. Если же мне их навязывают, я начинаю искать и нахожу, что мне претит тяжеловесный слог Толстого. Также мне начинает претить настойчивое углубление в психопатологию у Достоевского, что является причиной откровенной слабости всех финалов его романов. Можно, конечно, говорить о Чехове, но сдается мне, он слишком любил спокойных и грустных интеллигентов в пенсне и с эспаньолкой, чтобы глянув дальше этой эспаньолки, понять, что в мире разлита не одна лишь скорбь. Мне претят Шекспир и Бальзак, Сервантес и Маркес, Горький и Бедный – любой писатель, если меня призывают не общаться с ним, а поклоняться ему...“
      Потом я еще вот что написал: «Мне навязывают кучу писателей и пытаются втолковать, что они гении. Но вот что я думаю – все эти джентльмены лишь занимают очередь. Они – претенденты... Любой уважающий себя мужчина сможет послать их в соседний магазин за сигаретами. Гений тот, кто изобретает формулу и меняет мир. Меняет, а не развлекает или просто наблюдает за ним. Архимед и Эйнштейн – да, гении. Но не Тургенев или Гюго со своей более чем смешной мечтой о переименовании города Парижа. Мухаммед и Мартин Лютер, Коперник и Галилей, Менделеев и Мендель... да их множество, и ни одного писателя.
      Но вот поэты!.. Первый – Гомер! Он гений. Ни Апулей, ни Лонг, ни Боккаччо, ни Уайльд, ни, тем более, Хемингуэй – никто. Только поэты. Данте, Рембо и Пушкин!!! Они изменили мир. В каждой проповеди Христа и в ниспосланном с небес Коране – великая поэзия, меняющая мир. И сегодня тот, кто находит основание говорить языком условности, ритма и символа, достоин почитания. А прозаикам можно больше не волноваться, среди них гениев нет...» В общем, в таком духе...
      И вот, прочитав мое сочинение, наша учительница по литературе не спала в ту ночь, а мучительно раздумывала, потому что на дворе были семидесятые и она очень беспокоилась. В конце концов оценку она мне не поставила, а отнесла сочинение директору. Директор был человек грузный, и поэтому он не спал в следующую ночь, потому что у него поднялось давление, а утром он отнес мое сочинение в РОНО. Там прочитали мое сочинение и немедленно собрали аппарат РОНО. И на аппарате решили оценку мне не ставить, а отправить мое сочинение в Министерство образования. Там прочитали мое сочинение, и к нам в школу приехали инспектор министерства и профессор филологии из университета, и все у нас очень перепугались.
      Когда собрали педсовет, профессор спросил: «Он пьет?» – Да нет, что вы, – ответили преподаватели, – ему только пятнадцать! Инспектор спросил:
      – А он состоит на учете в детской комнате милиции?
      – Нет, что вы! – замахали руками преподаватели. – Он очень примерный и ему почти шестнадцать.
      – Тогда мы ничего не понимаем, – сказали инспектор и профессор и уехали. И после этого преподаватели не знали, что со мной делать, и вызвали в школу маму, но мама ничего не поняла из их объяснений, потому что она работала вахтером на заводе, да и вообще плохо понимала по-русски, но на всякий случай она меня поругала и напомнила, что я обещал ей хорошо учиться, а сестра только посмеялась и сказала, что я никогда не поумнею. А после этого меня полгода не спрашивали по литературе и вообще относились ко мне подозрительно, но вскоре я полюбил астрономию, потому что нашел старый учебник сестры и прочел его и стал искать другие книги по астрономии, а когда в десятом классе мы ее проходили, я уже изучал проблемы коллапса и гравитационного сжатия перед появлением сверхновой.
      Ни о каком соперничестве с Артуром я уже и не думал, потому что теперь всем было ясно, что на Артура надо равняться, а на меня не надо равняться, и все закончилось тем, что с помощью родительских денег и родственных связей Артур получил золотую медаль и поступил на юридический факультет, а мои родственники жили в селе и появлялись у нас раз в полгода на полчаса, и денег у нас не было, поэтому я получил аттестат с четверкой по литературе и отправился в армию. Мои двоюродные братья на моем вечере-проводах пили водку и рассказывали, как они сами служили в армии и всех там били, и я им верил, потому что они были настоящие дикари, а меня они откровенно жалели, потому что, говорили, в армии все будут мною помыкать и я буду мыть туалеты.
      На службе у меня, к сожалению, не было возможности заниматься астрономией, и я решил потерпеть и терпел. А когда я вернулся, сестра была уже замужем и у нее родилась дочь, и на моем вечере-встрече все радовались и поздравляли меня, а когда мои родственники спросили меня, чем я собираюсь заниматься дальше, я ответил, что астрономией. Они не понимали меня, а сестра после этого стала ругать меня, потому что, говорила, эта астрономия меня не прокормит и все мои родственники и соседи будут смеяться надо мной за то, что я не умею жить, и лучше бы я брал пример с Артура из параллельного класса, который скоро закончит университет и далеко пойдет.
      Ну вот, а я далеко пойти не мог, то есть, я не мог поехать учиться далеко, потому что мама осталась бы тогда одна, а чему-то другому, кроме астрономии, я учиться не хотел, и к тому же у нас не было денег и мне тоже надо было работать. А потом сестра ушла от мужа и вернулась с дочкой к нам, потому что муж ее пил и гулял, а сестра помнила нашего отца и всегда ненавидела пьющих, а я никак не мог найти работу и сестра говорила, что так мне и надо и что я никогда не стану мужчиной... Ну ладно, чего там. Короче, эти большие парни на трех машинах объяснили мне, в чем дело. Они были с Карагача и один из наших, Аслан, занял у одного из них, Руслана, пять тысяч бутылок водки. Теперь время пришло, а Аслан не смог вернуть ни копейки и ни бутылки, потому что товар в России еще не был продан, и Аслан просил подождать, но Руслан ждать не стал, а забрал с кешами у Аслана машину. А Аслан разозлился и решил устроить разборки, а его друзья сказали: «Давайте на разборки возьмем Астронома, потому что он недавно остался правым против пятнадцати человек!»
      Ну и короче, выслушав их внимательно, я подумал и сказал: «Машину, ребята, надо вернуть!»
      И когда карагачские отошли и стали думать, я повернулся к своим и говорю: «И деньги, ребята, надо вернуть!»
      После этого наши тоже стали думать, а потом и те и другие обрадовались, что вопрос решился и стали пожимать мне руку и обнимать меня, достали водку, мясо, овощи, а двое парней поехали и пригнали машину Аслана, а Аслан поехал в Дугулубгей и привез деньги.
      Они допоздна пили, говорили много длинных и душевных тостов, стреляли из пистолетов в воздух и по пустым бутылкам, а Аслан и Руслан говорили, что они не могли не договориться, потому что все мы – адыги.
      После этого случая мне сказали, что теперь меня в городе знают все и что обо мне прослышали в других районах, но главное, обо мне теперь знал Дугуж, который был важным авторитетом в нашем городе и районе, но мы с ним не встречались, пока однажды не прислал за мной машину. Когда мы приехали, я удивился, потому что никогда еще не видел такого богатого двора и дома.
      У Дугужа был гость, авторитет из Ярославля, и все за столом пили водку, кроме меня и Дугужа, потому что я не пил вообще, а у Дугужа была язва.
      Ну вот, за столом Виктор из Ярославля спрашивает меня:
      – Значит, это Анзор?
      – Да, – говорю, – я.
      – А мое лицо тебе ничего не говорит? – снова спрашивает он. – Что-то знакомое, – говорю, – но не пойму что.
      – Я, – говорит, – Виктор Селютин, брат Алексея Селютина.
      – Теперь вспомнил, – говорю, – ты похож на Леху. А Дугуж сказал мне говорит: «Мне тут Витек рассказал, что ты его брату в Афгане жизнь спас».
      – Да, – сказал Виктор, – в Кандагаре он вытащил раненого Леху и еще двоих из боя. Так ведь?
      – Так, – согласился я, – вытащил, потому что их могли убить. – А где твой орден? – спросил Виктор. – Дома, – ответил я.
      А Дугуж сказал: «Вот видишь, Витек, он такой худенький и слабый, а герой, потому что в нем сердце кабардинца!» А Виктор ему ответил: «Ну, Арсен, ты же знаешь, что и ярославские не лыком шиты!»
      И они посмеялись и похлопали друг друга по плечам, а когда я спросил Виктора, как дела у Лехи, он ответил, что Леха на зоне.
      И так мы сидели до утра, ели, пили, разговаривали, и Дугуж потом распорядился, чтобы меня отвезли домой на машине, а на следующий день мне пригнали новую «девятку» и сказали, что это подарок от Виктора.
      Потом как-то Дугуж меня спрашивает, почему я не занимаюсь делами. Я ответил, что занимаюсь астрономией, но он сказал, что об этом уже слышал и предложил мне в долг двести тысяч бутылок водки, чтобы я вернул ему деньги после реализации, но я ответил, что вряд ли смогу заняться реализацией. Тогда он подумал и поручил своим ребятам отправить водку в Сибирь, а через месяц ребята вернулись и отдали мне миллиард рублей. Я не знал, что делать с этим миллиардом и поэтому отдал его маме, а она увидела столько денег сразу и заплакала. А моя сестра сказала, что наконец-то я повзрослел и что это первые деньги, которые я заработал сам.
      В общем, теперь у нас был миллиард, и мы стали жить хорошо. Сестра стала заниматься делами, и наши деньги стали зарабатывать деньги, она открыла магазин, перестроила наш старый дом, купила мне «мерседес», а себе оставила «девятку», а я построил наверху мансарду и купил лучшую оптику и приборы, так что теперь у меня была собственная мини-обсерватория. Но сестра на это ничего не сказала, а однажды даже попросила посмотреть в телескоп и сказала, что звезды очень красивы, а я подумал, что рот женщине могут закрыть только деньги.
      Теперь мои двоюродные братья, дядьки и тетки из села стали у нас почти жить, и братья ездили по поручениям сестры, ухаживали за моими гостями и не позволяли моим многочисленным племяшкам приближаться к мансарде, когда я работал. Но все же мне постоянно мешали, потому что с раннего утра до поздней ночи ко мне приезжали или приходили люди, а мои братья благоговейно звали меня к тем, кто приезжал на шикарных иномарках и презрительно заставляли ждать тех, кто был на старых отечественных «жигулях», а то и вовсе пешком.
      Но я выслушивал всех, потому что они приезжали ко мне за советом или с просьбой, чтобы я поговорил об их деле с кем надо, а те, кто были пешком, в основном просили в долг и я давал им, зная, что они не вернут... Короче говоря, я никак не мог толком заняться тем, что любил по-настоящему, а мама все время беспокоилась и хворала, так что мы постоянно покупали ей дорогие лекарства, которые ей совсем не помогали.
      А однажды мне пришлось поехать в Хабаровск, где наших парней кинули на три вагона водки. Меня свели с местными и сказали им: «Это Астроном!»
      «Астроном, браток, дело вот как обстоит...» – объяснили мне местные, а потом нашим парням вернули три вагона водки, но там я услышал, что дома убили Дугужа, подложив под его машину бомбу.
      И вот, я быстро вернулся и был на похоронах, а после похорон я стал много размышлять. Гибель Дугужа подействовала на меня настолько, что я думал целые две недели и после этого решил отойти от дел и поэтому собрал ребят и сказал речь. Я говорил им, что земля удивляется нашему легкомыслию, я призывал их иногда поднимать взоры на небо, но и, выходя в сад помочиться среди ночи, смотреть под ноги. И еще я сказал им, что трагедия все еще остается высшим жанром. И так я говорил целый час, а когда я закончил, они подумали и сказали, что если бы не знали и не уважали меня, то подумали бы, что я – дурак. А я сказал, что с делами покончено, и ушел...
      А после этого я продал «мерседес» и «девятку» и оставил только оптику, а сестра сказала, что я, точно, дурак и что все остальное она заработала сама и не уступила мне, а я после этого раздал деньги нуждающимся.
      Я не стал разубеждать мою сестру насчет «дурака» и устроился оператором в котельную, и стал зарабатывать триста пятьдесят тысяч в месяц, и это была хорошая работа, потому что у меня была теперь возможность много заниматься, и кроме астрономии я занимался химией и физикой, а еще философией, историей, литературой и языками, и больше мне ничего уже не надо было, и я вполне счастлив, но у меня была еще мечта – поселиться в лесном домике в горах и жить там наукой, творчеством и хозяйством.
      Зарплату, кроме того, что тратил на книги, я отдавал маме, а сама мама стала теперь поспокойнее и чувствовала себя намного лучше, так что лекарства мы ей больше не покупали. Под мерный гул и присвист газовых котлов я писал свои скромные труды: «Некоторые соображения о данных, полученных в радио– и инфракрасных диапазонах при наблюдении пульсара в центре Крабовидной туманности», «Полемика с Аристотелем, не вкусившим этики христианской демократии», а в эссе «Пять веков моей литературы, или Блестящие плагиаты бытия» я, наконец, признался в любви к Толстому, Достоевскому, Чехову и вообще ко всем, благодаря кому получил четверку по литературе.
      Кроме того, я начал свое главное исследование, которое задумал еще в армии. Изучая данные спектральных анализов различных звезд, я задумался над проблемой определения и использования величин космических расстояний и о химической информации, которая доходит до Земли весьма искаженной. Само собой, это очень мешало при исследовании процессов в межзвездных пространствах, и тогда я решил, используя метод параллакса и перенесения земных методов определения в любую точку вселенной, вывести формулу, которая помогла бы выйти за известные уровни исследований этих процессов. Проще говоря, с помощью формулы я решил выйти за пределы собственного воображения и отдалить границу, за которой начиналась тайна и бездна космической ночи.
      Короче, я жил спокойно и счастливо... Соседи, в свое время смирившиеся с тем, что я стал крутым, потихоньку привыкли к тому, что я снова не крутой. В свободные от дежурства дни я бывал в библиотеках в Нальчике и у нас, а ночи проводил в мансарде. Я водил племянницу Залиночку в детский сад, работал по хозяйству и ходил помогать, когда у знакомых семейные праздники, а в месяц Уразы я сам разносил по соседям лакумы, что пекла мама, потому что сестра много занималась магазином, а в Курман я покупал барашка и резал. Братья и дядьки не показывались, потому что они занимались делами и им было некогда? И когда я ложился спать, я был счастлив, и просыпался с радостью в сердце, а мама говорила, что я сплю с улыбкой на губах, как спал еще в детстве.
      А насчет советов, разборок и денег больше никто не приходил, и я был этим очень доволен.
      А потом однажды в библиотеке мне выдала книги новенькая, которую звали Мадина и которой было восемнадцать лет. Она была очень красивая и нежная и всякий раз, когда я приходил и заговаривал с ней, она смущалась. А потом в одно утро я проснулся и понял, что думаю о ней, а потом я думал о ней весь тот день, а ночью она мне приснилась, и теперь я не мог больше провести ни минуты без мысли об этой девочке.
      И вот, прошли две недели, а я так и не прочел книги, что взял в прошлый раз. Тогда я стал думать и придумал, как мне поступить. Я отнес книги, и, когда Мадина собралась зачеркнуть даты и развернула обложку, то увидела полевой цветок. Я сказал: «Это тебе!» – и ушел, потому что в этот раз ничего не надо было говорить.
      А потом я пришел через неделю и она, увидев меня, смутилась и улыбнулась мне, и я понял, что она думала обо мне и я спросил: «Можно, я тебя сегодня провожу?», а она стала пунцовой от смущения и сказала, что у нее есть парень, а я заставил ее улыбнуться, сказав, что как только я появился в ее жизни, у нее уже нет никакого другого парня.
      И я стал провожать ее и всегда рассказывал много интересного и смешного, и однажды я понял, что больше ей ни с кем неинтересно, потому что таких серьезных или смешных вещей ей не говорил никто.
      Ну вот, а однажды ко мне приехали ребята на «шестерке», и мы выехали за город, и один из них, Астемир, сказал мне: «Астроном, не подходи больше к ней!» А я его спросил:
      «Почему?» Он сказал: «Астроном, это моя девочка!» Тогда я ответил ему, что она не его девочка. Тогда он стал нервничать и сказал: «Астроном, не подходи к ней больше, я хочу на ней жениться!» А я ему ответил, что он никогда не женится на ней.
      Тогда Астемир стал злиться и сказал, что я больше никогда к ней не подойду, а я ему ответил: «Пошел ты...! Ну, сами понимаете...» Тогда он ударил меня и стал кричать, что что-то там сделает со мной, если я еще раз к ней подойду, а я снова послал его, и он снова ударил меня и стал бить еще, но друзья растащили нас, а он рвался ко мне и материл меня, но я сказал, что он уже проиграл, и ушел домой пешком.
      Ну и короче, все в городе узнали про этот случай, и многие стали говорить – вот мало того, что Астроном опустился до котельщика, так теперь его еще побил какой-то там пацан, и все ждали, что из этого выйдет, а я ждал, пока откроется правый глаз, потому что не мог глядеть в окуляр телескопа.
      А Малина позвонила мне на следующий день и просила простить ее, потому что это все из-за нее, и просила назавтра прийти в библиотеку, чтобы увидеться, но я сказал, что меня пока лучше не видеть.
      А когда я наконец смог появиться в библиотеке, мы вышли на лестницу и она, волнуясь и краснея, торжественно объявила, что больше знать не хочет никакого Астемира, а я ответил, что тоже очень ее люблю...
      Ах, любовь! Трудно было бы подумать, что существуют вещи, не поддающиеся рациональному порядку. Когда волновалась кровь, я мог представить, как хлынул в вены адреналин, но багряные закаты растекались на полотнах изнывающих художников, дабы не превратиться в вечную муку, Любовь!.. Нужно быть героем и глупцом одновременно, чтобы держать открытыми двери, ведущие во влажные бесконечности непостижимого естества. Я никогда не влюблялся, потому что всегда мог побороть в себе пустую влюбленность, но когда пришла любовь, я пал, поверженный, как Гектор, или даже как Троя, и тогда я узнал, почему стрел Купидона бояться наравне с болезнями...
      Ну и короче, потом я услышал, что Астемир не успокоился и причем не успокоился очень некрасиво, потому что везде говорил, что один раз он мне разбил морду, а теперь вообще меня изуродует, потому что, говорил, кто такой этот Астроном!.. А еще он стал говорить всем, что эту телку он сплавил мне не первой свежести и что он был с ней и даже не раз.
      Тогда я собрал ребят, которые это слышали, и вызвал его, и он пришел с друзьями, и я спросил его, был ли он с ней. А он ответил, что был и будет, когда захочет. Тогда я его ударил, и мы стали драться, но я легко его свалил, потому что он совсем не умел закрываться, и потом, когда он поднялся, я спросил, был ли он с ней, а он ответил, что был.
      Тогда я снова свалил его, а друзья хотели закрыть его от меня, но я сказал, чтобы они отошли в сторону, и я бил его, пока он не поклялся при всех, что никогда не был с ней.
      Какое-то время спустя я узнал, что родители Малины, люди образованные и порядочные, категорически против того, чтобы она со мной встречалась, потому что они не могли понять, кто я, в конце концов, такой. И еще они ей сказали, что у меня нет образования и что мой отец алкаш и развратник, а моя мать – темная вахтерша, а сестра моя – торгашка, а сам я был бандитом и стал бедным, чтобы и меня не убили, как Дугужа, и что все мои родственники – неотесанные колхозники, и что вообще у нас никчемный род, а сам я остаюсь дикарем, потому что избил парня из такой хорошей обеспеченной семьи, и что, короче, они даже слышать обо мне не хотят!»
      И после всего этого Малина долго плакала, много раздумывала и, наконец, дала мне согласие, и я украл ее.
      А ее братья приехали с железным приказом от родителей забрать ее домой, но ее братья были культурные городские ребята, а мои братья были сущие гуроны, и они не отдали им сестру и тогда им пришлось спросить ее саму, и моя прелесть ответила своим братьям, что хочет остаться.
      Ну вот и все, она стала моей женой и теперь она могла рассказывать мне все, и я слушал и упивался наивной прелестью ее мира, ее простыми и правильными рассуждениями, и я понимал, что мысли ее никогда не отравляли «серьезные» книги, и что выросла она на простых и милых мечтах, которые были во многом даже и не мечты, а осознание и ожидание долгой жизни с мужчиной, который однажды придет в ее жизнь и которому она должна будет быть верной и преданной.
      А однажды я рассказал ей о своей мечте, и она сказала, что готова пойти со мной даже на край света. И тогда я нашел в горах хижину, которую мне дешево уступил лесничий, а потом он за сущие копейки уступил нам лошадь, а пса он оставил нам вообще бесплатно, потому что кормить его в селе было для него накладно, так как пес был очень большой, настоящий «кавказец», и лесничий называл его Каштаном, а я стал называть его Ахиллом. И после этого я купил ружье, а остальное все у нас уже было и нам оставалось только посадить картошку, а мне научиться охотиться, потому что целый месяц ходил в лес и возвращался без ничего, а потом лесничий Аскерб и отправился со мной и многому научил, а после того мне удалось подстрелить барсука, и я битый час не мог просто проткнуть его шкуру ножом, чтобы разделать тушку, но со временем я многому научился и стал чувствовать себя в лесу свободно, и барсука я разделывал за считанные минуты.
      А потом к нам прилетел орел, старый и надменный, уселся на одном из пней рядом с конюшней, и мы стали его подкармливать, и я назвал его Цезарем. А спустя некоторое время к нам забрел пятнистый олененок. Он блуждал по лесу один, наверное, потому, что мать его в заказнике убили браконьеры, и жена стала называть олененка Адиюх, потому что олененок был самочкой, и я наказал Цезарю не трогать олененка, а Ахиллу – проследить за этим, но старый орел всем своим видом показывал, что плевать он хотел на олененка да и на Ахилла тоже.
      Последней к нам пришла рысь Земфира – так ее окрестила тоже жена. Земфира, видимо, подумывала о том, чтобы задрать нашу лань, но потом по каким-то причинам передумала и стала просто нас навещать, а потом навещать она стала уже лес, потому что больше жила у нас, хотя ей и приходилось терпеть присутствие Ахилла.
      А еще все это время я работал, и у меня многое получалось. Мои изыскания с формулой продвигались успешно, кроме того, я написал трактат «Поиски времени по Бергсону и Борхесу», перевел на кабардинский «Декамерона» Боккаччо и «Авессалом...» Фолкнера.
      Работал я в основном ночами, а потом спал до обеда, а жена в это время ездила на лошади и в сопровождении Ахилла вниз, в село, за продуктами и батарейками для приемника и плеера, и, если сельские крутолобые парни пытались заигрывать с этой красивой молодой женщиной, появлявшейся в селе верхом, в джинсовых брюках и с наушниками плеера на шее, Ахилл своим грозным рыком предупреждал их, что эта женщина не про них, и парни удивлялись и отставали.
      А из нашего зверья у нас с женой были свои фавориты. Ахилл везде неотступно следовал за Малиной, и глупая молодая лань носилась за ними, явно предпочитая ласки женщины и защиту огромного пса.
      Земфира же взяла привычку околачиваться возле меня и тереться о мои ноги, словно домашняя кошка, а не свирепая лесная хищница. Лишь Цезарю, как обычно, было плевать на какие-то там симпатии, и он днями и ночами восседал на своем пне и только иногда, грузно взмахивая крыльями, он взлетал, чем неизменно приводил в трепет Адиюх, но никогда не улетал далеко, а быстро возвращался – словом, старый и битый орел, еще тот...
      Под вечер, когда в усталый лес из долины к вершинам, вползая, поднимались сумерки, мы заканчивали наши дела по хозяйству и ужинали во дворе. Потом я устраивался на бревне перед домом и принимался наблюдать, как жена забавляется со зверями, и Ахилл не любил плеер, потому что Мадина попробовала нацепить ему наушники, но он отпрыгивал в сторону и испуганно принимался чесать обрубки ушей, будто выгоняя этот непонятный и дьявольский шум, и лань Адиюх смотрела это в недоумении и прядала пушистыми ушами, а старый Цезарь возмущенно ерзал, на своем пне и сурово зыркал по сторонам.
      Скоро с охоты вернется Земфира... Она неслышно подкрадется ко мне, сытая и довольная, и будет сонно удивляться, как все-таки люди терпят собак.
      Потом наступает ночь, и в доме мы зажигаем свечу и включаем радиоприемник, и, слушая его, я говорю Мадине, что весь мир живет в больших и маленьких городах и селах и только мы живем во всем мире. И потом мы любим друг друга, и Мадина говорит, что может взять счастье и держать в руках, словно вещь. А когда она засыпает, я, стараясь не шуметь, выхожу из дома и у двери лежит Ахилл, и он знает, что мне пора работать и говорит, чтобы я не беспокоился и что он здесь присмотрит. Я поднимаюсь на чердак, переделанный мной под кабинет, а Земфира взмывает за мной и устраивается в уголке, то подремывая, то поглядывая на меня. Лань Адиюх спит в конюшне рядом с лошадью, только Цезарь остается на своем пне.
      А однажды зимой Мадина задержалась в селе дольше обычного, а когда вернулась, то рассказала, что в магазине по телевизору шел очень хороший фильм и она не смогла уйти, недосмотрев его до конца, и фильм был очень хороший, такой, что она пересказала мне его и сказала, что продавщица Маржинат очень добрая и угощала ее чаем с печеньем, потому что она замерзла.
      А после этого стал думать, и чем больше я думал, тем больше понимал, что пора думать серьезно, и я стал чаще уходить в лес и думать там, так что с охоты я теперь возвращался без ничего.
      И теперь, глядя на нее, я видел, как она дула в кулачки, когда в холод возвращалась со двора и растапливала печь, чтобы приготовить еду, а потом стирала, окутываясь горячим паром, или шила, напрягая глаза в тусклом свете свечи, и я видел, что ладони ее стали сухими и шершавыми, а были такими мягкими и нежными, а потом я вспоминал, как она смертельно уставала вечерами, но ждала меня, а еще я знал, что она мало разбирается в том, чем я занимаюсь, но верит в это и считает, что я добьюсь чего-то этими занятиями, и если мне суждено будет поднять восстание и быть сосланным, она поедет за мною на рудники.
      И теперь я стал понимать, что ничего раньше не боялся, потому что не боялся ничего потерять, поэтому я не боялся смерти, а просто знал, что когда-то настанет день, в который я умру. А теперь я вспомнил странных французов, которые говорили, что тот, кто имеет счастливые ночи, тот имеет скверные дни, и меня стали посещать мысли, что скоро я состарюсь и состарится моя любимая, и я больше не смогу наслаждаться ее прекрасным телом и целовать в полутьме ее закрытые глаза, и, хотя я и знал, что ничего еще не знаю, это и было самое печальное, потому что я стал понимать, что такое боязнь смерти... Ну и короче, после того, как я все это передумал, я перестал ходить на охоту и заниматься хозяйством, и засел за работу. И теперь я увидел, что раньше просто наслаждался игрой с расчетами и цифрами и что я много раз становился на тот путь, который мог привести меня к цели, но был настолько уверен в своих силах, что намеренно давал уводить себя в сторону своими вычислениями и игре, и что все мои расчеты до сих пор вдохновлялись лишь прихотью и простором.
      Но теперь я должен был измениться. Я нащупал главное направление и пошел этим направлением, и теперь это уже не было удовольствием, я смог увидеть, как же далек я еще от цели.
      И я перестал заниматься химией, философией, литературой и даже перестал вспоминать о еде, и лишь Малина не забывала, что я должен иногда есть. И она чувствовала, что я начал что-то серьезное и старалась мне не мешать, а я исписывал толстые тетради, что она привозила мне из села, и спал я теперь по три – четыре часа в сутки, а иногда засыпал за столом, на котором догорала свеча, но я чувствовал, как формула приближается ко мне, я видел, что каждое уравнение, даже неверное, зачеркнутое, скомканное или сожженное двигало меня к смутно брезжащему вдали итогу.
      И вот однажды под утро я вдруг почти всем телом ощутил, что подобрался в своих расчетах совсем близко к решению, и, поняв это, я отложил в сторону ручку, поднялся из-за стола и вышел во двор, чтобы размяться.
      Было тихо, я посмотрел на звезды и увидел темную пропасть между ними, и я увидел, как там не существует ни времени, ни пространства, ни боли и ни сожаления, и я увидел, как из сердца пустоты истекает тайна и как три звездные величины облекаются в плоть вселенной, и все запахи, шумы и цвета извергаются из огнедышащих ядер планет, и я увидел, как сквозь безликий космос несется Млечный путь навстречу миллионам звезд Андромеды, и я увидел прошлое, которого не было, и будущее, которое было в настоящем, и я смог увидеть древние лики всех моих предков и услышать запах плоти мужчины и женщины, изгнанных из рая, и сквозь мириады невообразимых мгновений, сливающихся в вечность, я увидел несуществующего себя, стоящего то ли в центре, то ли на пороге мироздания, и прах и семя, сотканные воедино, а потом – руки, отрезающие нить небытия, и я услышал первый писк, возвещающий суть... А когда наступила тишина, я увидел старика, в одиночестве сидящего у дома своего, и в этот миг со своего пня Цезарь продиктовал мне формулу...
      Я проснулся и поднял голову. На столе догорало пламя оплавленной свечи. Я взял ручку и бумагу и записал формулу. И вот, на белом листе передо мной синели цифры и разделители дробей, и я почувствовал огромную усталость и вышел во двор, и Земфира, проснувшись, выскользнула за мной, а Ахилл при виде меня поднял голову и, смущаясь, широко зевнул, а я сел на бревно и пожалел о том, что не курю, потому что не знал, что теперь делать, и только в сторону Цезаря взглянуть я не решался...
      А потом я лег спать, а когда проснулся, Мадина сказала, что я проспал целые сутки, а я сказал, что страшно хочу есть, и она приготовила мне завтрак, а после этого я оседлал лошадь и повез в село все свои бумаги, и заведующая на почте очень удивлялась, потому что я отправлял за границу, и тогда она предложила мне купить открытки с видами Сочи, и я, конечно же, купил их а потом пошел в магазин и купил вина, сладостей, свечи, консервы для Ахилла и Земфиры, сахар и сухари для лошади и Адиюх, а Цезарю я ничего не нашел купить, и, когда у меня не осталось денег, я вернулся домой и устроил праздник.
      Мадина не понимала, по какому поводу праздник, но была счастлива, и звери были довольны, и Цезарь даже два раза взмахнул крыльями и слегка напугал Адиюх.
      А ночью мы любили друг друга, и Мадина говорила, что истосковалась по мне, а я обещал ей, что она больше никогда не будет чувствовать, что меня нет рядом, а она говорила, что еще не знает, что произошло, но чувствует, что произошло что-то хорошее.
      И вот, она была счастлива и почему-то стала ждать, что это что-то хорошее скоро придет, и намеренно ни о чем меня не спрашивала. А Земфира перестала крутиться возле меня, а потом однажды не вернулась с охоты, и мы напрасно прождали ее несколько дней, и Мадина просила меня поискать ее в лесу, но я сказал, что это бесполезно, и она не вернется.
      А после этого неожиданно заболела Адиюх. С каждым днем ей становилась все хуже, и Мадина уговорила меня привести из села ветеринара, но ветеринар сказал, что ничего не понимает, и на всякий случай сделал ей укол, но Адиюх это не помогло, и она уже несколько дней ничего не ела и не пила, и почти не могла уже вставать, а лежала во дворе на соломенной подстилке и жалобно глядела на нас, а Мадина жалела ее до слез и гладила. Тогда я придумал повод, чтобы отправить жену в село, а сам взял ружье и подошел к Адиюх, и погладил ее и пошел, и она, раскачиваясь, поднялась и покорно последовала за мной, и когда мы отошли от хижины, я закрыл глаза и выстрелил.
      А когда Мадина вернулась из села и увидела невдалеке от хижины холмик, она молча вошла в дом и долго не выходила.
      А я уже знал и смотрел на Ахилла, и Ахилл понимал и смотрел на меня. И той же ночью ушел и он. А я поехал к лесничему Аскерби и спросил, не прибежал ли к нему Ахилл. А Аскерби не понял, что еще за Ахилл, тогда я вспомнил и говорю: «Каплан!» – но пес не вернулся и к нему. Аскерби же сказал, чтобы я не беспокоился, потому что пес вырос в лесу и не пропадет. И только Цезарь никуда не улетал, а сидел на своем пне. Мадина не могла понять, почему они все ушли и тосковала без наших зверей.
      А примерно через неделю после того, как ушел Ахилл, вместо ответа на все мои послания, лесничий Аскерби привел к нам троих профессоров из Москвы, один из которых был из Парижа. И они всему восхищались, фотографировали Цезаря, целовали ручку Мадине и говорили ей, что ее муж – гений, а француз лазил на моем чердаке и все восклицал:
      «О-ля-ля!», а профессора из Москвы пили с Аскерби водку, закусывали козлятиной, восхищаясь свежестью воздуха, а мне говорили, что мои исследования перевернут представления о космических процессах, но они ничем не смогут мне помочь, потому что у них нет средств, а средства есть у француза и поэтому он отвезет меня в Париж. А еще они привезли мне письма из журналов, где говорилось, что мои статьи по астрономии, химии, философии и литературе будут опубликованы в Москве и за границей.
      Ну и короче, мы действительно поехали с женой в Париж, а потом нам пришлось побывать в многих других городах мира, и это было очень утомительно, но я терпел, потому что везде мне говорили, что моя формула приносит пользу человечеству, и еще потому, что моя любимая была счастлива.
      А потом оказалось, что моя формула заработала большие деньги, и мне пришлось открыть счет в швейцарском банке. После этого мы вернулись, и мне пришлось построить большой новый дом, куда тут же приехали мои братья и дядьки, но я часто уезжал, потому что меня приглашали университеты разных стран читать лекции, и я читал и зарабатывал деньги, а потом мне присудили Гонкуровскую премию за мое эссе «Пять веков литературы...», а вскоре выяснилось, что благодаря мне в Австралии был открыт новый институт, который начал разрабатывать мое направление, а французы запустили спутник, который должен был исследовать это новое направление, а я был представлен к ордену Почетного легиона. Мои братья, когда пили с друзьями водку, гордо заявляли, что мне дали «медаль Французского Региона», а когда меня провожали на церемонию вручения, мой дядька Гумар поручил мне наконец выяснить, кто такой этот Миттеран, армянин или нет!
      А когда я вернулся, меня ждал триумф и полный дом гостей. Тут же из Нальчика приехали корреспондент и фотограф. Корреспондент спрашивал меня: «Анзор, как вам удалось стать кавалером ордена Почетного легиона?», «Да, – отвечал я, – удалось».
      Потом я угощал их водкой с гедлижбе и коньяком с бараниной, а после этого мои братья уложили их в машину и отвезли домой, а на следующий день вышла большая статья с заголовком – «Сын Кабардино-Балкарии – кавалер ордена Почетного легиона» с фотографией моего двоюродного брата Чарима.
      После этого наш президент устроил прием в мою честь и мы с ним выпили на брудершафт по фужеру коньяка, потому что отказать президенту я не мог и потому что маме я обещал не пить водку, но не коньяк, и мне стало очень хорошо, так хорошо, что я едва не забыл сказать президенту, что недоволен его экономической политикой, на что он ответил, что все в руках Всевышнего.
      После приема мы с президентом пили кофе и беседовали наедине и он сказал мне: «Анзор, надо браться задело и помогать своему народу. Назначаю тебя министром, а на следующие выборы будем готовить твою кандидатуру в президенты». Теперь в круг наших знакомых входят министры и писатели, бизнесмены и прокуроры, моя бывшая братва, художники и артисты.
      Часто ко мне в гости приезжает Артур из параллельного класса, который уже что-то вроде замминистра юстиции. Он часто шутит, говоря, что я все-таки его обошел. Еще я подружился с Хасаном, журналистом и писателем, и мы любим поговорить с ним за бутылочкой коньяка, и, когда он слегка перепьет, он начинает рассказывать мне про свою великую дружбу с парнем по имени Артур, который однажды выбрал смерть, чтобы спасти других... Я никогда не знал этого парня, Артура, но всегда внимательно выслушиваю Хасана.
      Иногда приходит выпивший отец. Он гордится мною и плачет, вспоминая, как я писал ему за воротник. Родители жены тоже у нас бывают. Они почему-то очень меня стесняются, наверное, потому что не могут понять, кто я, в конце концов, такой.
      Мадина с утра до вечера в хлопотах о детях, о родителях, о доме и о гостях. Она – прекрасная мать и хозяйка и все восхищаются ею и говорят, что я – счастливый человек. Я не против, ведь мне повезло, и у меня есть дети.
      Ни министром, ни президентом я, конечно, не стану. Для этого нужно то, чего у меня нет. Но у меня есть достаточно оснований быть довольным жизнью. У меня есть знание, что слава и богатство не стоят почитания, но и бедность и страдание «не венчают себя лаврами».
      Все также вечерами я поднимаюсь и работаю в мансарде, также отправляю статьи в различные журналы, веду большую переписку и читаю лекции. Все чаще, когда Баксан окутывается ночью, я выхожу в наш сад и просто смотрю на звезды.
      И так было долго, пока мое второе «я» не заговорило со мной в таком духе: «Ты кончился, – сказало оно мне. – Ты увидел все, что отпущено увидеть человеку. Ты видел детство, прекраснее которого не было ни у кого, потому что оно было твое, ты соперничал в учебе и превосходил, ты глядел в глаза смерти, когда вместе с ребятами огнем останавливал караваны из Пешавара, ты решал мужские вопросы, хотя каждую секунду рисковал остаться неправым и опозоренным, ты влюбился и сражался за честь любимой, ты стал большим человеком, хорошим сыном и прекрасным отцом. Тебе посчастливилось остаться безупречным, и ты увидел свет звезд и мира, и ты не возомнил себя пророком. Ты сделал все. И больше у тебя ничего не осталось». И тогда я решил пойти на кладбище и посмотреть там на землю, потому что скоро я должен буду здесь лечь, и я потрогал эту землю и подумал, что меня положат лицом вверх, и я буду видеть звезды, но теперь мне будет дано просто глядеть на них, и теперь я увидел пустоту между планетами и звездами и пустоту между мной и смертью, и когда я это увидел, я хотел заплакать, потому что только влага способна заполнить всякую пустоту, но я знал, что этого делать нельзя...
      И потом я пошел домой, и по пути домой я думал о том, что скоро вырастут мои дети, и я женю сына и вьщам замуж дочь, потом буду лелеять и баловать внуков, а потом состарюсь и буду целыми днями сидеть в одиночестве у своих ворот, и когда молодые, проходя мимо, будут спрашивать меня о здоровье, я буду отвечать им, что честно заработал свое место на пне.

Игорь Блудилин

      Блудилин Игорь Михайлович (литературный псевдоним: Игорь Блудилин-Аверьян) родился в 1946 году в г. Керчь. Окончил Московский Горный институт. Работал на горнодобывающих предприятиях Донбасса, Мосбасса, в Германии. Член Союза журналистов. В 1972–1980 гг. сотрудничал в газетах «Московская правда», «Сельская жизнь», журналах «Сельская молодежь», «Сельская новь» и др.
      Прозаик, критик, публицист. Сотрудничает с «Парламентской газетой», газетой «Время», журналом «Российская Федерация сегодня» и др.
      Художественные произведения опубликованы в журнале «Москва», газете «Российский писатель» и других периодических изданиях.
      Член союза писателей России.

Человек Парамона (повесть)

1. Философ Имельпомена

      Машина не завелась: из-за оттепели то ли разладилось зажигание, то ли ещё что. Возиться было некогда, и поэтому в театр поехали на троллейбусе и метро.
      Выходя из троллейбуса, Софья Николаевна оступилась и макнула ногою в лужу; её старенькие зимние сапоги не любили дождей и луж, и она промочила ногу... Это омрачило настроение: Софья Николаевна легко простужалась. Появилось напряжение.
      В театре Ильину пришлось сунуть гардеробщице, сухонькой старушке с хищным взором, двадцать рублей зато, чтобы она пристроила сонечкины сапоги на батарею... Места были в партере – в пятом ряду, в самой середине. Пока ждали начала, Софья Николаевна несколько раз тревожно покашляла и придвинулась ближе к мужу. Грей меня, приказала она. И он повернулся в кресле боком так, чтобы жене было удобнее греться об его плечо.
      Началось действо. Ильин по улыбающемуся профилю Софьи Николаевны угадал, что она моментально и с наслаждением погрузилась в пьесу и пребывает уже не здесь,а там;в придуманном мире, среди придуманных людей, ведущих свою придуманную жизнь. Ильин снисходительно умилился на жену... и постепенно задумался о своих делах, не обращая внимания на то, что делалось на сцене.
      Ильин зарабатывал на жизнь снабжением аптек лекарствами. Сегодня к нему на фирму пришел факс с заказанным им прогнозом о конъюнктуре на рынке лекарств. Пророчился предвесенний скачок сердечных приступов; это была хорошая информация; плохая же заключалась в том, что оптовые цены на лекарства вот-вот должны подняться на больший против ожидания процент. Для закупок лекарств по старым ценам срочно требовались оборотные деньги, а с деньгами в эту зиму стало туговато.
      Вот об этом он и думал.
      Торговлей лекарствами Ильин занялся случайно – благодаря обстоятельствам и наперекор своим жизненным устремлениям. Он давно, ещё на институтской скамье (много лет назад он окончил фармацевтический факультет мединститута) мечтал о перемене жизни: о карьере философа, об историософских изысканиях, о раскрытии смысла Абсолюта истории и бытия нации, человека, личности, о назначении человека в мире метаистории, полном непонятых пока символов, и т. п. Но такая перемена жизни требовала средств. Поэтому, когда ему предложили открыть фармацевтическую фирму, он, почти не раздумывая, принял предложение, имея в виду на торговле фармацией «настукать тугриков» столько, чтобы хватило и на занятие философией, и на неторопливое писание книг, и на издание этих книг в собственномиздательстве. Он искренне считал торговлю занятием низменным, но пока денег на занятие философией не доставало, он терпеливо занимался бизнесом.
      К Мельпомене он ездил только ради Сонечки, страстной театралки; усевшись в кресло и дождавшись начала, он закрывал глаза и думал о своём: никто и ничто не отвлекает, тепло, кресла удобные... Иногда он даже умудрялся соснуть – и сон в чертоге Мельпомены был сладок до крайней степени вероятия... Вот и сейчас, подумав насчёт оборотных средств и ничего не придумав, Ильин стал задрёмывать. От Сонечкиной головы, припавшей к его плечу, пахло духами и исходило родное тепло. Он очень любил Соню. И он прислонился щекою к её макушке, пригрелся и – отдался накатившему сну. Сквозь вату сна он слышал голоса актёров – они доносились словно из-под одеяла... Будто птички вдалеке чирикают.
      Ах, как хорошо, Господи, благодарю Тебя...
      Ему снился его родной Треславль, камыши в затоне речки Вумли, Леший камень в немиловском бору... Солнечный день, высокое солнце... Ильин лежит навзничь в траве, головой в просторной тени Лешего камня, а Шурочка Манилова стоит над ним, улыбается и говорит весело: «Ну, сейчас будем чай пить, и ты расскажешь про свои путешествия!»
      – Здравствуйте, тётенька! – услышал Ильин уже не во сне, а сквозь сонживой, громкий и весёлый голос Шурочки Маниловой и мгновенно очнулся, словно его толкнули.
      Он увидел Шурочку – въявь, а не во сне: она стояла посреди сцены. Клетчатый плед свисал с плеч до пола. В руке она держала корзину с провизией. Её целовал в лоб суетившийся на сцене вертлявый тип с пышными бакенбардами, одетый во что-то с фалдами... «Я так спешила, я боялась опоздать», – играя сбившееся дыхание, торопливо говорила Шурочка.
      «Бог мой, неужели она?!»– смятенно спрашивал себя Ильин и не верил глазам... На сцене оживлённо выговаривала текст, выкладывала на стол снедь, ставила чашки, жестикулировала и пр., словом, играла– Шурочка Манилова, его первая любовь! Всю жизнь он вспоминал о ней с неизменным душевным трепетом и благодарностью судьбе... Забывшись в изумлении, он слишком резко отодвинулся от жены, и Софья Николаевна недоумённо оглянулась на него. Однако разящая стрела её взора не достигла его – он всею душой устремлён был к сцене и даже не заметил её недоумения.
      Когда наступил антракт, Софья Николаевна сделала вид, что закашлялась.
      – Что? – спросил Ильин. – Тебе нехорошо?
      – Неважно... – прошептала она слабым голосом. – Поедем домой, а?... Срочно: горячее молоко и горчичники...

2. Китайская шкатулка

      В следующий день на Ильина с самого утра навалилось столько тяжёлых и неотвратимых дел, что он даже свой кофе в одиннадцать часов не выпил: дела взывали;поэтому, когда он вдруг, бросив всё,в четвёртом часу заявил своей секретарше Ксении, что уезжает в Минздрав, она не потрудилась скрыть изумление. «А в банк?...» возмущённо возопила она.
      – Завтра, – отрубил Ильин. – Позвони туда и договорись на завтра на утро.
      – Нет, а как же теперь с...
      – Всё! Меня нет!!
      Как читатель, наверное, догадался, наш философ полетел в театр.
      Некому, некому было остановить его!..
      Вчерашний дождик сменился на мокрый липучий снег. Шлёпаясь на ветровое стекло, разлапистые снежинки таяли, и «дворники» сгребали со стекла не снег, а воду.
      Ильин оставил машину напротив театра, на другой стороне улицы, наискосок от главного подъезда. Шапку он оставил лежать на сиденьи, прикрыв газетой: вдоль улицы дул плотный тёплый ветер, и в шапке голове делалось жарко.
      У мрачной и, кажется, не совсем трезвой тётки, восседавшей за обшарпанным столом возле служебного входа, он спросил, как найти Александру Андреевну Матарову. (Вчера вечером он прочитал в программке, что роль Лидочки исполняет засл. арт. Узб. ССР А. А. Матарова.)Поднявшись по указанной ему замусоренной лестнице (опилки, щепки, обрывки проводов...), он оказался в просторном гулком коридоре со множеством дверей. Здесь пахло как в подсобке: клеем, древесными стружками, извёсткой, нафталином... Из-за дверей доносились разные странные звуки. Где-то начинали петь и тут же обрывали; где-то неистово стучали молотками; где-то играли на рояле и топали ногами; и т. п. Ильин остановился в нерешительности. «Надо ли?... Зачем?...» Но через секунду сердце его обмирало и словно взлетало, и он восторженно говорил себе: «Шура Манилова!!! Неужели?!.» И ему опять представлялось очень важным повидаться с Шурочкой, со своей несказаннойлюбовью, и поговорить с нею.
      За первой дверью, в которую заглянул Ильин, и вправду пели, сгрудившись вокруг рояля; только и увидел Ильин, что джинсовые зады; за другой сердитый и старый уже толстомордый хиппи – с немытыми волосьями и одетый чёрт знает во что и как – менторски вещал, грозя пальцем сидящим пред ним кружком молодым людям, таким же модникам, т. е. одетыми тоже чёрт знает во что и как. «Где мне найти Матарову?» – спросил его Ильин, когда толстомордый свирепо воззрился на него.
      – Не здесь! Дверь!!! – рявкнул пожилой хиппи.
      Ильин вежливо отступил и двинулся дальше. Коридор вывел его на площадку с огромным, во весь проём, окном. На подоконнике сидела худоликая дамочка, как раз закончившая говорить по сотовому телефону. Она повернулась к нему и спросила звонко голосом Шурочки:
      – Вы не знаете: внизу, возле входа, табачный киоск открыт?
      Ильина охватила внезапная слабость в ногах: хоть к стене припадай и так, по стеночке, и ползи! Его щёки сделались резиновыми, и он чувствовал на своём лице жалкую улыбку, с которой ничего не мог поделать. Он непослушной рукой извлёк из кармана пиджака пачку сигарет Davidoff light.
      – Почту за честь, Александра Андревна, если вы не откажетесь снизойти к моим...
      Женщина изумлённо уставилась на него, быстро провела рукою по гладким, коротко стриженым светлым волосам (всегдашнее шурочкино движение! – чуть что, первым делом: пригладить волосы...). Ильин шагнул к ней...
      – Ким? Кимочка?! Ты?!
      Она всплеснула руками... Он и сказать ничего не успел, как она бросилась к нему и порывисто обняла его – так, что у него дыхание перехватило.
      – Кимочка, надо же!.. Господи, откуда ты...
      Не выпуская его, она отстранилась, чтобы радостно оглядеть его. «Ну-ка, покажись!» Её маленькие губы дрожали в улыбке, а огромные синие глаза сияли. И напряжение отпустило Ильина, и он обнял Шурочку, прижал к себе, принялся целовать её в щёку, в ухо, за ухом, в шею...
      – Кимочка-а-а... – прошептала она тоном, каким унимают расшалившееся дитя, и он очнулся и выпустил её. Она засмеялась беззвучно и всё не сводила с него глаз...
      – Ну и дела-а-а... – пропела она. – Как ты меня нашёл? Иль ты не ко мне, боярин?...
      – Здрассьте! Аккомуже... Вчера увидел на сцене и...
      – В Сухово-Кобылине?! Ой! Самая противная роль!
      – Ну почему?!.
      – Ну потому! Меня, старую клячу, заставляют играть девчонку! Это же мучительно!..
      Она вынула сигареты из ладони Ильина и прикурила от зажигалки «Ronson», которую сжимала в маленьком пухлом кулачке.
      – Однако вспомнил... – воскликнула она ликующе. – Ну-ка, рассказывай, как и что...
      – Да что рассказывать-то... – забормотал Ильин, с какой-то сложной тоскою глядя на её худое бесцветное лицо и складочки по уголкам маленького рта с остатками губной помады. Радость куда-то испарялась и уступала место вполне прозаическому настроению. – ...Институт... армия... аспирантура... диссертация... НИИ... а сейчас вот – бьюзинесмэн.Хочу нащелкать тугриков, дабы открыть своё издательство... Рутина, одним словом. Никаких тебе аплодисментов, огней рампы, кринолинов... равно как и презентаций, «мерседесов»... – ничего этого нет. Ну, а ты как?
      – Подожжи-подожжи! – отмахнулась она. – О самом главном автор умалчивает, что ли? Ну?... Жена? Или жёны? Дети? С этим – как?
      – Нормально... Жена – учительница...
      – Москвичка, разумеется?
      – ...В лицее английский преподаёт. Дочка – Зина...
      – Зинаида Кимовна... Понятно. Сколько лет?
      – Пятнадцать...
      – Ну, что ж... В общих чертах всё ясно. – Она стряхнула пепел в стоящую на подоконнике замызганную жестяную банку с надписью «Нескафе». – Если мне не изменяет память, ты в своё время хотел из медицинского линять и на философский факультет переводиться... Осуществилось задуманное?
      – Не-а, – по-детски ответил Ильин. – Хотя... работаю в этом направлении, пишу кой-что... Нет, ну, а ты как?
      Шурочка вместо ответа принялась подробно выспрашивать Ильина о Треславле, где она не была уже больше двадцати лет, об одноклассниках: кто, где, чего; Ильин каждое лето наезжал к себе на родину, в Треславль, к отцу с матерью...
      Шурочкин отец был офицером, командиром полка, стоявшего под Треславлем; уже после того, как Шурочка и Ильин окончили школу, его осенью семьдесят седьмого перевели в Узбекистан с повышением, и Шурочка навсегда оставила Треславль... Ильин учился тогда в Рязани, на третьем курсе медицинского, Шурочка – на третьем курсе московского ГИТИСа. Последний раз они виделись именно перед третьим курсом, в семьдесят седьмом, т. е. двадцать три года назад, летом, во время студенческих каникул – то было лето любви, лето прощанья, лето стихов, тоски, томления...
      Послышалось переливчатое тиликанье сотового телефона.
      Шурочка, не сводя с Ильина радостного взгляда, мигнула ему: дескать, извини, – и из-под свитера, из кожаного чехольчика, прикреплённого к поясу джинсов, извлекла миниатюрную, меньше ладони, серебристую «Нокию».
      – Алё... Нет-нет, как договорились... Даша... уже едет? А Нина Саввишна звонила?... Так, и?... Придут?... Хорошо... И Малинкины?... Чудесно... Погоди минутку, Тусенька...
      Шурочка отвела руку с телефоном за спину.
      – Ким, ты хоть помнишь, что за день сегодня? Забыл, естественно... У меня сегодня день рождения, Кимочка. Ладно-ладно, не маши ресницами. Сейчас пойдём ко мне, хорошо?
      И – в телефон:
      – Патусь, поставь-ка восьмой прибор. У нас ещё один гость. Один, Тусенька, только один... Очень почётный, да... Никакой оравы артистов, что ты!.. Пока, доченька. Целую.
      Не слушая ненужных извинений Ильина, Шурочка крепко схватила его за руку и стремительно повлекла за собою со словами:
      – Это я с дочкой говорила, её звать Клеопатра. Познакомитесь. Помнишь, тебе когда-то нравилось это имя?
      Он вспомнил. Они бегом спустились по другой лестнице, ещё более замусоренной, и очутились в тёмном коридоре, где под потолком на козлах копошились с проводкой работяги. У них был угрюмый и угрожающий вид, словно у гномов из преисподней, и на Ильина они поглядели зловеще.
      – Мне режиссёр нужен, буквально на секунду, – сказала Шурочка, отворяя незаметную дверь. – Репетиция заканчивается. Ты уж посиди тихонько, не обессудь...
      Ильин ступил за нею в её мир– в темь, царившую за дверью. В этой тьме он только и увидел, что оказался в зрительном зале, в закутке возле ложи, как раз напротив того пятого ряда, где они с Сонечкой сидели вчера.
      Ильин тихонько опустился в крайнее кресло. Настроение у него было какое-то сбитое, непонятное. И радость вроде, и... Что-то тревожное, неудобное, чужоевонзилось в его жизнь. Встреча получилась какой-то деловитой. Вместо лёгкого свидания с прошлым выходит какая-то натуга с подтекстом, тягомотина на грани пошлости.
      С раздражением морщась, он без грана любопытства смотрел на сцену, мрачно освещенную приглушённо-красным светом; сцена была причудливо перегорожена – по вертикали и горизонтали, так что пространство её состояло из множества маленьких пространств-ячеек, украшенных китайскими фонариками и лентами с иероглифами. Тихо звучала тягучая музыка, и в одной из ячеек, на втором ярусе, под музыку нервно извивалась – «струилась» – в странном танце тоненькая девица в длинной юбке и в белых шерстяных носках.
      Её воздетые над головой грациозные руки, казалось, плели какой-то рисунок в воздухе и напоминали змеек. У самого края сцены в вольной позе возлежал на полу бритоголовый мужик в джинсах, клетчатой рубашке и кроссовках. Ильин узнал вчерашнего с фалдами, целовавшего Шурочку в лоб.
      – Сто-о-оп! – услыхал Ильин зычный голос. По проходу между кресел стремительно шагал к сцене крупный детина в бейсболке. Музыка стихла, девица деловито спрыгнула вниз, к бритоголовому. Её руки опали и из змеек превратились в обычные худые руки, не очень-то и красивые, мосластые... Человек в бейсболке, подошедший к сцене, посмотрел на неё и на её руки пристально.
      – Несколько замечаний в качестве домашнего задания, – пророкотал он. – Внимание всем!
      Оказалось, что на сцене было полно народу, и изо всех ячеек показались головы и плечи. В красном освещении это выглядело странно и жутковато.
      Детина взялся за рант сцены двумя руками, словно вознамерился её своротить.
      – Напоминаю всем, что мы ставим пьесу под названием «Китайская шкатулка»! – поставленным, бархатно-переливчатым голосом заговорил он. – Китайская]Это вам не вульгарный ящик с двойным дном и с разными перегородками. Это – символ. Символ! Его надо очень тонко и точно чувствовать и передать. Каждое донце, каждая стеночка, каждая дверочка – не просто непроницаемы; они – символы непроницаемости! Мгновения, в которые они открываются нам и являют пред наши очи то, что скрыто внутри – символичны! Неслучайны! Не с бухты-барахты! В жизни ничего не происходит с бухты-барахты, ни-че-го!.. Неслучайность, неизбежность – неотвратимость! – мы должны почувствовать и передать так, чтобы и зритель почувствовал – и ужаснулся! Неотвратимости судьбы ужаснулся! Безысходности жизни своей!.. Китайская шкатулка – это символ нашей с вами жизни!.. Ужаса этой жизни!.. Подумайте: вот наступает некий момент, кажется: вот, сейчас откроется эта дверца или это донце – и хлынет свет свободы! наступит катарсис! Искупление, столь долгожданное! А донце стукает, открывается – и ни хрена не наступает: ни света, ни катарсиса – а всё вновь погружается в привычный хаос, которому не видно конца-а-а... Давайте вспомним, Танюша, после каких стихов вы начинаете свой танец.
 
Поздняя спустится ночь —
Сердце моё тоскует.
Ранний блеснёт рассвет —
Слёзы дождём польются.
Горечь воспоминаний
Всегда оставляет любовь.
 
      – Тоска, слёзы, горечь – вот ключевые слова! И отравленная, ядовитая любовь как точка в конце. В вашу жизнь ввинтился благополучный делец, вот этот вот бритоголовый ферт, который подделывается под общее высокое настроение, и вы понимаете, что это подделка, что это фальшь, Танюша – но вы это трагическипонимаете, потому что вы его любите! Вот это трагическое и надо передать. Я вас очень прошу... всех: думайте об этом. Творите. Будьте сотворцами, чёрт бы вас взял! Ищите, как показать трагедию хаоса души, объятой любовью, которая не дарует освобождения! Здесь нет мелочей...
      Режиссёр замолчал, задумался и словно уснул. Бритоголовый вдруг громко чихнул несколько раз и отчётливо сказал:
      – И то правда. Извиняюсь. Откель-тадует...
      Ему кто-то бросил из темноты свитер.
      – Лёша, теперь твой Ильин! – вскрикнул режиссёр. Он тряхнул головой и уставил пальцем в бритоголового. – Он постоянно твердит: «история моей жизни», «моя судьба...» Это – рисовка, своего рода компенсация того, что жизнь твоего Ильина пуста... – Режиссёр произнёс это замогильным шёпотом, и у настоящего Ильина, сидевшего в зале, озноб пробежал по голове. – Да?... Лёшенька?... А?... Ильин – человек без судьбы! Человек-камуфляж!.. Призрак!.. Нет у него никакой истории! – вдруг проревел режиссёр отработанно форсированным голосом. – Как и у всех у нас, между прочим! – Режиссёр воздел руки и словно обнял всех широким нестеснённым жестом. – История, судьба начинаются с момента, когда рухнуло всё в жизни к чёррт-т-товойматери!!! Когдаразрыв! разлом! катастрофа! обвал! Понимаете? Когда жизнь вас через колено – хрясь!!! Только после этого у вас начинается судьба и история. А до этого – только биография для анкеты! Это понятно?! А у Ильина твоего ни х-х-хрена не рухнуло и никогда не рухнет!!! Никогда нерухнетіНе таков человек твой Ильин... У него в башке калькулятор, и он трус, и прагматик одновременно. Впрочем, прагматики почти всегда трусы... Вот что, Лёшенька: тебе не хватает жеста! Жеста!!! И, может быть, гримаски... Всякий раз, когда ты говоришь «судьба», тебе надо бы скривиться эдак... м-м-м...
      Режиссёр прижал ладонь ко рту, словно у него внезапно зубы заболели, и опять замолчал и молчал томительно долго, после чего вдруг махнул рукой.
      – Впрочем...ладно, спасибо... Свободны все!
      Он повернулся и зашагал по проходу вон из зала, и его догнала невесть откуда выскочившая Шурочка, поймала сзади за рукав и принялась ему что-то истово шептать.

3. Чужой мир

      Сбитое настроение Ильина сбилось ещё больше. Странно разгороженная сцена в багровых тонах, странные стихи, чем-то задевшие его, наконец, рассуждения режиссёра о человеке без судьбы по фамилии «Ильин» раздражили его до того, что, когда Шурочка вьшела его из зала, он решился и резко заявил ей, что к ней не пойдёт.
      – Ну, сама подумай, Лексан Андревна, ну, чего я попрусь, как это выглядеть будет...
      – Слабак, – отчётливо прошептала Шурочка, глядя прямо ему в глаза. – Слабак...
      – Да почему, о чём ты?... Шурочка встряхнула головой.
      – Ладно... Кимочка, милый, я ведь на тебя лассо не накидывала, ты сам ко мне с неба свалился. Подарочек на день рождения!.. Будь любезен, соответствуй уж до конца. Я не посягаю на место в твоей жизни, Кима! Уверяю тебя, собственность твоей англичанки останется в безопасности... Пошли.
      В гардеробе, когда она застёгивала дублёнку, он, досадуя, что уступил, спросил у неё первое, что на ум пришло: что это за пьеса о китайской шкатулке.
      – Весьма остренькая вещь, – ответила Шурочка, глядясь в зеркало. – О нашей жизни... о любви, одиночестве... о сложности души... о верности, подлости и так далее... Пьесу написала Дашенька Домувес, может, слышал?
      – Модная драматургиня Дарья Домовес? Это она наваляла «Новые времена», «Трон для идиота», «Похмельный синдром свободы»... Как же! Слыхали-с.
      – Моя подруга, между прочим. Ты с нею познакомишься сейчас. Один критик писал про неё, что она «пронзительно умна». Рекомендую: с ней лучше без еров-с. А то пух и перья полетят, господин театрал!..
      – Ну, я не курица, чтоб с меня пух и перья летели, и, честно говоря, интереса особого к беседам с умными леди...
      – На каждом и пуха, и перьев предостаточно, – поучительным тоном перебила Шурочка. – К талантам другого нужно относиться уважительно, от этого тебя только прибудет. «Наваляла...» – Шурочка возмущённо фыркнула.
      Шурочка не отпустила его одного (боялась, что сбежит?) и отправилась с ним к цветочному магазину возле метро. Ильин уже не чувствовал себя гоголем, беспечно сутулился и даже пришаркивал. Снег перестал; среди размётанных облаков мелькала кое-где в небе голубизна; ветер усилился, похолодало, и без шапки сделалось некомфортно. Он купил цветы, огромный букет калл, роз и ещё чего-то, название чему он тотчас забыл, на пятьсот с лишним рублей: истратил почти всё, что у него с собой было (только две пятидесятирублевки – на форс-мажор, – остались в бумажнике)... На обратном пути срезали дорогу через Садовое кольцо и долго стояли на ветру перед светофором. Ильин замёрз – без шапки-то... Оттепель кончилась.
      Шурочка привела его к своему дому. Оказалось, что машину он поставил давеча перед шурочкиным подъездом. Надо же, какое совпадение! Вспомнились речи режиссёра: «ничего не происходит в этой жизни с бухты-барахты, всё есть символ, неизбежность...» Вспомнились и свои философские мысли о метаистории, о том, что всё происходящее в действительной жизни есть лишь осуществление и материализация духовного бытия, ибо в духе всё происходит воистину, а в действительной жизни лишь отражается... В сгустившихся январских сумерках сиротливо притулилась у чужого тротуара его родимая красная «девятка». На переднем сиденьи из-под газеты высовывался и звал его к себе край меховой шапки... С зеркала свисал и тоже звал к себе лимонно-зелёный «бонбончик» – глазастый зинулькин медвежонок, которого дочка сюда повесила три года назад: талисман. Одно движение, и Ильин мог бы оказаться внутри, в своеймашине, среди родныхвещей.
      – Мои окна – наверху, – сказала Шурочка, показывая в небеса, и Ильин послушно задрал голову. – Вон кухня, вон гостиная, где балкон... Другие комнаты – во двор...
      Шурочка жила на шестом этаже. Лестницы в этом старинном доходном доме были длинные, поэтому взбирались по просторным ступеням долго и неспеша. (Лифт не работал.) Ильин шёл впереди, не оглядываясь. Шурочкины шаги шелестели сзади. Чем больше пролётов преодолевалось, тем сильнее странное предчувствие чего-то нехорошего, неприятная тревога охватывала Ильина: оттуда, сверху, навстречу ему струились тёмные лучи опасности. Он лихорадочно ворошил:почему так тревожно душе?
      В походе за цветами Шурочка поведала о своей жизни: как она окончила театральный институт в Ташкенте, на третьем курсе переведясь туда из ГИТИСа, и стала работать в русском драматическом театре; как за роль Гиляры,бригадирши хлопкоробов, ей дали «заслуженную артистку республики» – по личному распоряжению Рашидова («вот времена были, да?!»); как она неудачно выскочила замуж за некоего Матарова, местного чиновника от культуры, бабника и пьяницу, и быстро с ним развелась; какой упорной по характеру и в учёбе оказалась дочка Клеопатра: в школе с нею проблем не было, на философский факультет МГУ с первого захода поступила, сразу после школы, сейчас на дипломе и одновременно успешно ведёт бизнес: у неё три ювелирных магазина в Москве и один в Ташкенте; перетащила мать в Москву: квартиру, куда они поднимаются, ей купила, взятки и поборы за московскую прописку оплатила, от англичан организовала спонсорство театру; она у меня «железная», выразилась Шурочка, и в голосе её прозвучала гордость за дочь.
      Наконец – взобрались, добрались... Шурочка побледнела, задохнулась... Она глаза прикрыла, но, чтобы обыгратьусталость, в которой не хотела признаваться, преувеличила её, к стене привалилась, застонала, картинно закатывая глаза: «воды, воды-ы-ы...» – и сама же засмеялась тихонько...
      Ильин позвонил в обитую красной кожей железную дверь.
      Он ожидал, что дверь откроет Клеопатра, т. е. разбитная деваха лет двадцати с небольшим, со стандартно намакияженной личиной, с нагловатыми глазами и уверенными ухватистыми повадками – такая, какой и должна быть шустрая и ещё юная девица – студентка, но уже хозяйка нескольких ювелирных магазинов. Таких предпринимательниц,на которых их образ жизни налагает непередаваемо противную, неженскую печать, Ильин досыта навидался за свою бизнес-менскую жизнь.
      Но дверь отворила уже далеко не молодая особа с неестественно загорелыми не по сезону лицом и шеей: словно покрашенная коричневым гримом. Туго зачёсанные назад волосы обнажали выпуклый и гладкий, словно из шлифованного камня, лобик с тщательно выщипанными бровками.
      – Ой, Дашунька, привет! – радостно воскликнула Шурочка. – Ты уже здесь! Ура-а-а! А где Туся?
      – Ей позвонили, и она умчалась, вернётся в половине седьмого... Дай же я тебя поцелую, Сашуля моя новорождённая-а-а, – низким хрипловатым голосом прошелестела особа и потянулась к Шурочке, обхватила её худыми загорелыми руками, усеянными чёрными родинками.
      – Дай тебе Бо-о-ог...
      Пока изливались тривиальные поздравления, Ильин украдкой глянул на часы: без четверти пять. Он быстренько прикинул: до половины седьмого всё равно Шурочка его не отпустит; значит, он познакомится с её дочерью, посидит полчасика после этого и в семь отчалит домой.
      – Знакомьтесь, – проговорила Шурочка, с некоторым нетерпением освободившись от объятий особы. – Это Домовес Дарья Леоновна, моя подруга. Дашунька, это мой старинный школьный приятель. Ильин Ким Алексаныч.
      – Да-а-а?! – изумлённо протянула сложную мелодию на этом растянутом «а» Дарья Домовес и, поведя маленькой головой, похожей на голову рептилии, глазами проложила в пространстве прихожей столь же сложную траекторию: она прочертила взглядом длинную извилистую линию по маршруту: лицо Ильина – правое плечо Ильина – угол вешалки на стене справа – светильник на потолке – оленьи рога на стене слева – левое плечо Ильина – лицо Ильина – и, наконец, вперила смолистые глаза ему в переносицу, и в переносице заныло. – Оч-ч-чень, очень прия-а-а-атно...
      От похожей на ящерицу Дарьи Домовес исходил ток,её худая субтильная фигуркаисточаласиловоеполе. Ильину пришлось собраться и искренне ощетиниться, чтобы вырваться из цепкого наваждения, насылаемого этой ведьмой.
      – А мне – так чрезвыча-а-а-айно прия-а-а-атно, – проговорил он, намеренно передразнивая манеру Дарьи Домовес растягивать звуки. Он бросился помогать Шурочке раздеться. – Надеюсь, дражайшая Дарья свет Леоновна, ваш человек без судьбыу меня только имя взял, а мою судьбу оставил в покое?
      Дарья Домовес недоумённо воззрилась на Шурочку.
      – Даша, Ким Алексаныч посидел на репетиции «Шкатулки», где его режиссёрское величество Мирослав Борисыч Маркин так трактанул твоего Ильина: человек без судьбы, – объяснила Шурочка и вдруг погасшим, изнеможённым голосом добавила: – Друзья мои, мне надо полежать... Что-то сердце прижало...
      – Господи!.. – вскинулась Дарья Домовес и, обняв её, пошла с нею по коридору к дальней двери. – Опять курила, небось? Сустанид есть? Или нитроглицерин?...
      Женщины удалились, и Ильин остался один... Он повесил свой ватерпруф на вешалку, потоптался перед большим овальным зеркалом в ореховой раме, пригладил волосы, подумав, снял ботинки и одел комнатные тапки, которые нашёл здесь же, под зеркалом и которые, конечно же, оказались малы и задним рантом неприятно резали пятки. Он постоял... Где-то шумела вода в водопроводной трубе... Он вздохнул и направился в двойную застеклённую дверь – и попал куда надо: в гостиную, где увидал стол, накрытый к празднику – с приборами, рюмками и фужерами, с огромной яркой бутылкой водки «Smirnoff», с французским вином в бутылке с перекошенным горлом, с огромной чашей салата «оливье» в середине, от которого в комнате густо пахло майонезом.
      Ильин выглянул через завешанную тюлем балконную дверь на улицу. Увидел театр: серую коробку с ржавой крышей...
      Чужой мир, чужая жизнь, чужое всё.
 
      В комнате появилась Дарья Домовес и ногой аккуратно прикрыла за собой дверь. Она принесла охапку ильинских цветов. Она с порога пристально посмотрела на Ильина, словно поймала его за запретным занятием: «Ты что это делал тут, а?!»
      Он ничего не делал: стоял возле стола и взирал на бадью с салатом. Задержись Дарья Домовес ещё на полминуты, он сбежал бы.
      – Что с Шурой? – спросил Ильин.
      – Вы её Шурой зовёте? У нас она – Саша... Ничего особенного: сердчишко прихватило. Полежит – отпустит... Увы, у неё это давно и часто... Вы мне поможете донакрыть на стол?... Вон там салфетки... Я же цветы пока расставлю... Цветы роскошные, конечно, дорогие... но весьма стандартные, позволю себе заметить. Вы, наверное, не знаете языка цветов. Что, к примеру, означают каллы?
      Она тараторила без умолку и, кажется, говорила «без фильтра», как выразилась бы Сонечка; видимо, у драматургини «чрез ограду зубов излетало» (Гомер) в атмосферу всё, что приходило ей на её «пронзительно острый» ум. Она расставляла цветы, растыкивала салфетки по вазочкам, передвигала зачем-то тарелки и вилки, поправляла стулья – и всё время тараторила. Сначала она почему-то спросила, верит ли Ильин в Бога, и когда он вместо ответа посмотрел на неё так, что взглядом словно отпихнул от себя, она как ни в чём ни бывало забалабонила о другом. «Китайская шкатулка» – это её вымысел, сие всего лишь игра ума, мистификация; «но ведь никто этого не знает, все будут думать, что такие шкатулки есть, оно и ладно». (Она похихикала, приглашая и Ильина похихикать, но он отмолчался.) «Мне нужен был этот символ». Трактовка Маркиным её «Ильина» как человека без судьбы никуда не годится, что это вообще за бессмыслица: человек без судьбы?! Она будет с Маркиным ругаться... Время, в котором мы живём – это время, когда раскрываются истины, время «гамбургских счетов»... Лично она уверена, что человек проживает несколько жизней; например, она, Дарья Домовес, в прошлой жизни была подругой миннезингера Вальтера фон дер Фогельвайде, а в предпрошлой – одной из древних римлянок-христианок, которую бросили на растерзание зверям в цирке, а в предпредпрошлой – жила в Спарте и была возлюбленной Алкивиада в пору, когда тот предал афинян и перекинулся к спартанцам...
      – А вы? как думаете, кем вы были в прошлой жизни? – спросила она с непонятно надменной улыбкой.
      – Дарья свет Леоновна, мне сдаётся, что вы на ходу проигрываете какой-то диалог из вашей будущей пьесы, – резковато отпарировал Ильин. – Извольте, раз вам интересно: в прошлой жизни я был крымским татарином и в Ялте катал приезжих московских дамочек в горы... Это прекрасно описано Антон Палычем в изумительном рассказе «Длинный язык». Читали-с?
      – Ну, и глупо. Любезный мой, я своей болтовнёй просто пытаюсь вас занять. Ну, давайте молчать! Что, лучше будет? И что плохого в моей болтовне? Зачем лягаться? Надо быть снисходительней к людям, которые вам ничего плохого не хотят... Отчего вы сердитесь? Можете не отвечать; я знаю. Вам не терпится уйти, а уйти не получается, да? Слушайте... – Дарья Домовес понизила голос до шепота. Её шепот походил на шипение. – На кой ляд вы сюда вообще припёрлись? Что вам здесь нужно?! Что вы здесь забыли?! Какого чёрта, а?! Саша идеалистка, мечтательница, она что-то там себе выдумала, но вы-то, вы! трезвый мужичина! вон какой огромный! с такими плечищами! пятьдесят шестой размер? или пятьдесят восьмой? А соображения – ни на вот сто-о-олечко!
      Она чуть ли не в нос ему ткнула щепоткой из большого и указательного пальцев – он даже учуял запах её крема (противно-приторно: погребально – пахнущего).
      – По-моему, вы вообще не даёте себе отчё-о-ота... – шипела Дарья Домовес, угрожающе сверкая змеиными глазками, но в этот момент позвонили во входную дверь, и она ящерицей юркнула в прихожую...
      «Попал, попа-а-ал...» – тоскливо подумал Ильин.
      Ввалились гости: пышноволосая, пышногрудая и волоокая «Нина Саввишна» с мужем, плюгавым типчиком в галстуке бабочкой. Сразу же за ними явились «Малинкины»... И спустя час чужой пир шумел, шумел...
      – Надеюсь, ты не будешь оспаривать мой патриотизм? – кричал размякшему плюгавчику красный от выпитого и съеденного Малинкин (имени-отчества его Ильин не запомнил), гороподобный долдон, депутат Госдумы, физиономию которого Ильин смутно помнил по теленовостям. – Да, я либерал, но я истинный патриот, не такой, как те, которые себя так называют!., и объявляю: Россия обречена на гибель! Из-за своей территории! Это геополитический факт, понял? По территории Россия в шестьдесят раз больше Германии! В шестьдесят! Ещё Пётр Великий хотел территорию России ужать! На хрена нам она такая большая?! Из-за двух скальных утёсов с Японией не можем помириться! У нас нету рабочих рук, чтобы освоить такую территорию! Нету! И так будет всегда. Территорию заставят работать только рабочие руки – горячие, мозолистые, мастеровитые!.. – И долдон простирал над тарелками громадные белые холёные руки с золотым «ролексом» вокруг запястья и тряс ими, словно милостыню просил. – А где они, эти ручонки-то?! Нету их! Надо продавать лишнюю территорию к чёртовой матери! А то и подарить! Спасать нада Россию, спас-сать по-настоящему!..
      – Ужжимать, ужжимать 'оссию! – мычал тщедушный визави и грозил своему собеседнику пальцем. – Ишь, понахапали теито'ии и думают, што... этто... Я тожже пат'иот... Всё, что на благо 'оссии, я за... Ужжима-а-ать...
      Ильин с великой скукой поглядывал на патриотови томился... Шурочка, в начале вечера вышедшая к гостям с сияющим лицом, ни одной чёрточкой не говорившем о недавнем недомогании, сидела рядом с ним, незнакомая, с томным бледным лицом, с жемчужным ожерельем на белой гладкой шее, в тёмно-зелёном потрясающем платье. Иногда она отчего-то потаённо вздыхала.
      Это была совершенно новая женщина. Ильин поражался: где же та смешливая, востренькая на язык девчонка с пшеничной роскошной косой до пояса и задорно румяными щёчками, в которую он ещё в девятом классе так безумно влюбился? Ничего не осталось от неё в этой томной красивой даме... Где та третьекурсница ГИТИСа, синеокая златовласая богиня, которая летним солнечным вечером бежала, звонко хохоча на весь немиловский бор, к Лешему камню с ворохом луговых цветов?... Только глаза – огромные, синие – остались у Шурочки с тех времён...
      – Шурочка, мне пора, – шепнул Ильин, улучив момент. Было без двадцати семь.
      – Милый, Туська вот-вот будет, – решительно возразила она шёпотом. – Я вас познакомлю... и отваливай к своей англичанке!
      Резкость Шурочка смягчила улыбкой, и в этот момент из прихожей донёсся звук открывающейся двери.
      – Туся! – радостно всплеснула руками Шурочка.

4. Туся

      Она в распахнутой лисьей шубе влетела в комнату смерчем, и в душную атмосферу застолья ворвалась волна морозного воздуха, и словно свежий вихрь пронёсся над столом. Пьяные мужи вмиг отрезвели и подобрались, их жёны живо вскочили и бросились целовать молодую, раскрасневшуюся на морозе женщину. А она – ладная, крупнотелая, в дорогом – классном! – алом брючном костюме с золотыми пуговицами, совсем не та хищная, егозливая, мелкотравчатая девица, какую себе Ильин выдумал давеча – не замечая никого, стремительно подбежала к матери, которая просто таяла от любования ею, обняла её, расцеловала плотно и звонко в обе щеки и, не позволяя ей встать, крикнула в прихожую высоким весёлым голосом:
      – Алик, как там?
      – Готов, – раздался мужской голос, и в дверях гостиной показался высокий чернобровый солидный человек в длинном чёрном кожаном пальто; он широко и уверенно улыбался и держал в руках казавшийся миниатюрным – на фоне его громоздкой фигуры – телевизор.
      ...Охи, ахи, все вскакивают, грымканье отодвигаемых стульев, переплески смеха. Плюгавчик аплодирует и кричит сорванно: «Клавчик, я тя ща 'асцелую!» В шуме прорывается тусин чётко артикулированный голос: «Мам, это тебе в спальню телек!» С другого конца, из-за спин, верещит Дарья Домовес: «А сколько я говорила: купи матери телек в спа-а-альню! Спасибо, Тусенька, дай тебе Бо-о-ог!»
 
      Восемь человек, а галдят, как толпа, подумал Ильин. Он единственный не вскочил навстречу «Тусеньке», о нём забыли, и он остался один за столом. Клеопатра его, кажется, и вовсе не заметила... Толпа во главе с кожаным, шаркая, переместилась в спальню; Шурочка, бережно теснимая, подталкиваемая, к самой середине... В спальне, судя по выкрикам, принялись налаживать телевизор. «А краб, краб есть в этом доме?» – визгливо орал долдон.
      Ильин заторопился – вдруг, неистово, почувствовав всем сердцем, всей душой, всем существом своим, тягу: бежать, бежать!..
      Он проскользнул в прихожую мимо спальни, даже не глянув в отворённую дверь, откуда несся вдохновенный галдёж (всё, что там происходило, было уже глубоко неинтересно), выкопал из-под груды дублёнок и кожанок свой лёгкий ватерпруф, чертыхаясь, скинул идиотские тапки, резавшие пятки, и с наслаждением обулся в свои человеческие ботинки. Он уже взялся за замок двери...
      Приключение, в которое вверг себя по своей инфантильной сентиментальности наш философ, наверное, закончилось бы на том, что он исчез не прощаясь – если бы не проклятая ящерица Дарья Домовес, будь она неладна. Враг рода человеческого, hostis generis humani, выпихнул её из спальни именно в этот момент!
      – Сашуня, Сашуня! Твой гость убегает!!! – завопила рептилия, оборотясь к спальне от дверей туалета, куда она, собственно, и направлялась столь стремительно. Коричневая пятнистая лапа её на выключателе света застыла недвижно – как лапа варана на горячем камне пустыни.
      Ильин взбесился.
      – Ты... какого ч-ч-чёрта лезешь, куда тебя не просят?! – шёпотом заорал он на драматургиню, с наслаждением обрушивая что-то в себе, так долго мешавшее. Ящерица глаза выпучила было, но мгновенно пришла в себя.
      – Ну-ка, продолжа-а-айте! – воскликнула она, морща каменный лобик. – Ах, как интерэ-э-эсно! Ну-ка, ну-ка!
      Она опёрлась плечом на стену и величаво скрестила руки на несуществующих грудях. Она забыла о надобности, ради которой неслась в туалет столь целеустремлённо.
      – По башке бы буцнутьтебя... дура!.. – прошипел Ильин в последней, запредельной ярости и дёрнул крючочек замка, но было уже поздно: в прихожую выбежала Шурочка. Ильин увидел её глаза – и замер, словно споткнулся, на пороге отворённой двери.
      – Шурочка, мне в самом деле пора... Ну... спасибо... ну... прости, Бога ради... – бормотал он, давя в себе бурю.
      – Мама, кто это? – тихонько спросила появившаяся следом из спальни Клеопатра. Она так и не сняла шубу.
      Шурочка быстро пригладила волосы, полуприсела на подзеркальную тумбочку и томно прикрыла глаза.
      «Неужто играет?» – раздражённо подумал Ильин.
      – Господи, Кимочка... – простонала она. – Ты опять убегаешь... опять убегаешь!.. Как странно сложилось у нас с тобой: ты всё время бежишь меня... Бог есть на тебя или нет?! – вдруг выкрикнула она некрасивым фальцетом.
      Дарья Домовес хмыкнула. Из спальни показалась полнокровная рожа долдона. Клеопатра махнула на него рукой, и рожа скрылась. Клеопатра внимательно и серьёзно смотрела на Ильина и о чём-то думала.
      – Тусенька, – продолжала тем же тоном Шурочка, – это... Ильин Ким Алексаныч. Прошу любить и жаловать...
      – Я уже поняла, кто это. Тот самый «очень почётный гость». Мама, почётному гостю пора идти, – спокойно отозвалась Клеопатра.
      – Да... да-да-да... Пусть идёт... – Шурочкапожалаплечами и скрылась за дверью в спальню.
      «Прям сцена в пьесе!» – мелькнуло в голове Ильина.
      – Ступайте же, – сказала ему Клеопатра.
      Дарья Домовес (медленно, со значением):
      – Туся, он меня дурой назвал и грозил по голове буцнуть! Только маме не говори...
      – Да вы што, тёть Даш?! – вскинулась Клеопатра, и лицо её потемнело. – Он?! Вам?! Грози-и-ил?!
      Ильин поднял руки, будто на него пистолет наставили, пятясь, выскочил за порог шурочкиного дома, захлопнул дверь – и перевёл Дух.
      Наконец-то он в царстве свободы!
      И – прочь, прочь отсюда!..

5. В джипе

      Словно влекомый водопадом, он помчался вниз, несся, прыгая через две-три ступеньки, как школьник. И мысли неслись вскачь: да, Клеопатра его дочь, и не надо перед собой разыгрывать комедию, ломаться!., чай, не артист!., да, потому и перевелась из ГИТИСа Шурочка в вонючий Ташкент, под папино генеральское крылышко, что забеременела тогда, у Лешего камня, и не могла в гитисовской общаге обретаться!.. И сроки все совпадают: Клеопатра на дипломе после пятого курса, а поступила в университет сразу после школы, значит, ей сейчас как раз 17 + 5 = 22 годика!.. Это твоя дочь,Ильин!.. Но это ты обдумаешь после, после! – а сейчас – прочь, прочь!.. Домой!
      Свежий – морозный – ветер был сладок, упоителен. Ильин остановился на тротуаре рядом со своей «девяткой» и вздохнул во всю грудь. Его кто-то крепко взял сзади за локоть. Он оглянулся. Двое молодых людей очень знакомого ему типа стояли вплотную к нему. Через миг и запястье его захваченной руки тоже оказалось пережато словно железом.
      – Вы сейчас сядете с нами вон в тот джип, и мы вместе подождём дальнейших указаний, – вежливо выдохнул ему на ухо один из них. От бандита пахло ментоловой жвачкой.
      Ильин опешил... Теоретически он знал, что в таком случае надо вопить, сопротивляться, попытаться отбиться и бежать со всех ног: в такой оживлённый час, когда полна улица свидетелей, бандюки не будут стрелять – но он просто не успел об этом вспомнить; времени ему не дали, и спустя секунду он уже был затиснут на заднем сиденье огромного джипа, стоявшего неподалёку от его «девятки», между двумя молодыми бандитами со стандартными: тяжёлыми и тупыми – мордами одноклеточных. Третий, сидевший за рулём, большим пальцем левой руки натюкал номер на такой же, как у Шурочки, серебристой «Нокии» и произнёс в телефон негромко и буднично:
      – Клавдия Акимовна, у нас полный комплект.
      Ильин увидел, как на крыльцо шурочкиного подъезда вышел плечистый Алик в кожаном пальто и неторопливо огляделся; за ним стремительно выбежала Клеопатра, всё ещё в распахнутой лисьей шубе. В распахе мелькал красный костюм. Открыв дверь джипа, она бросила:
      – Мальчики, побудем снаружи!
      Бандиты покинули джип. Клеопатра села впереди. – Ким Александрович, – низким срывающимся голосом сказала она, – нам надо Познакомиться.
      Она, не оглядываясь, подала ему через плечо паспорт.
      – Вы моя дочь, я уже понял. – Всё-таки взгляните!
      В голосе у неё зазвучал металл. Ильин вспомнил: «Она у меня железная!»
      Ильин отвернул верхнюю корочку паспорта и прочёл: «Ильина Клеопатра Кимовна».
      – Мать честная... – прошептал он поражённо.
      – Мама любит вас безумно! – Клеопатра чеканила фразы. – Всю жизнь! Она ненормальная во всём, что касается вас. – Клеопатра вдруг застонала, и Ильину показалось, что она рыдает. Однако спустя секунду она уже продолжала в прежней манере. – А вы – дрянь... Вы ничего не поняли в маме, в её чувстве к вам!.. Как видите, она мне даже вашуфамилию дала!.. – У Клеопатры перебился голос, и она всхлипнула, но мгновенно справилась с собой. – Она вас всю жизнь ждала, жила этим: встретить вас! И нате вам – встретила!.. Явился!.. Здрасьте пожалуйста! Перебаламутил всё! На тёть Дашу руку поднял! Да кто вы такой, вообще?! Что вы знаете о ней?! Тёть Даша двух сыновей в Афгане потеряла, у неё, кроме мамы и театра, нет ничего в жизни, она вкалывает как проклятая, по восемнадцать часов из-за стола не встаёт, больная вся насквозь, на иньекциях живёт! Потому что кругом одни поганки, вроде вас!
      Клеопатра опять не то застонала, не то зарыдала. Ильин всё еще держал в руке её паспорт.
      – Никаких дочерних чувств я к вам не испытываю. Так что слушайте внимательно! – Она оглянулась на него, неторопливо вынула из его пальцев паспорт. Её лицо в свете уличных фонарей сделалось словно металлическим. – Сейчас вас отвезут в одно место, откуда вы уедете только после того, как я получу с вас... ну, скажем, пятьдесят тыщ баксов. Где вы их возьмёте, мне по барабану. Надеюсь, что эта сумма вас разорит.Я хочу, чтоб вы разорились. Помыкайте горя, как мы с мамой помыкали. Ваша квартира стоит пятьдесят тыщ? Наверное, стоит. Что будет с вами и с вашей семьёй, мне начхать. Как вам было начхать на нас с мамой. («Я не знал!..» – отчаянно прокричал Ильин.) Не орите! Процедуру выкупа мы с вами обсудим через пару часов. Я приеду к вам, потому что сейчас я не могу оставить маму, из-за вас у неё опять приступ. Я выпровожу гостей и побуду с ней, пока она не уснёт. Свалились на нашу голову!.. Всё! Да, кстати: у меня есть деньги, мне ваши баксы не нужны. Плевать я на них хотела!!! Я их отдам театру. Пусть тёть Даша гонорар за «Шкатулку» получит вовремя!
      И она выскочила из джипа. Ожидавшим её снаружи бандитам она повелительно бросила что-то – что, Ильин не расслышал. Алик в кожаном пальто обретался здесь же. Клеопатра убежала, а бандиты сели внутрь. «На дачу Фомы, а там видно будет!» – прокричал им Алик, и только сейчас Ильин разобрал, что у него нерусский акцент. Джип завёлся мгновенно и рванулся вперёд почти беззвучно, мощно и мягко – по-звериному.

6. Дача Фомы

      Джип мчался по вечернему городу. Мимо летели многолюдные тротуары с красивыми женщинами на них, яркие витрины, вообще – жизнь, из которой его так немилосердно выдернули. Ильин посмотрел на часы. Пять минут восьмого...
      – Сегодня у Фомы пацаны из Железки будут... – зевнув, сказал водила.
      – Ну, и хорошо, и мы с ними оттянемся, – отозвался второй. – Я уже давно в сауне не был. Только этогокуда девать?
      – Джамал сказал, чтоб его в холодную на кровать посадить... А там и Клава приедет. Потом, наверное, его ещё куда-то везти... Когда ж я домой си одни попаду?
      И бандит-водила опять заразительно, в голос, зевнул.
      Крупной статью своею она пошла в тебя, Ильин. Мозгами тоже, раз изучает философию в университете. Черты лица – от матери, но что-то и от тебя есть, вот эта посадка головы, полные губы, вообще очертание рта, ноздрей... Твоя, твоя дочь, Ильин, твоя, не сомневайся! – эта молодая бандерша, хозяйка цепи ювелирных магазинов, повелительница бандюков, «железная Клеопатра», подруга Джамала...
      Встретились папаша с доченькой...
      «Пятьдесят тыщ баксов... Пятьдесят!» – с ужасом думал Ильин.
      Джип вылетел на окружную, помчался, лавируя меж обгоняемых авто. Манера езды водилы была бандитской, все виражи производились на полной скорости, агрессивно. Ильин пропустил момент, когда они свернули на узкое и пустынное шоссе. Извилистое, оно крутилось в лесу. Он не узнавал местности.
      Ильин вообще-то был не робкого десятка. Поэтому он не потерял головы, хоть и впервые участвовал в подобном; он, тщательно высматривая дорогу (хоть по какому-нибудь признаку вызнать, что за местность, куда везут!), молился про себя, чтобы его не стали обыскивать и не забрали у него из ватерпруфа сотовый телефон (чтобы этот телефон не затиликал, он его сразу, как рванули давеча от Шурочкиного дома, отключил).
      Бандит сбавил скорость; миновали пост ГАИ, причём Ильину показалось, что офицер-гаишник приветственно махнул полосатой палочкой бандиту-водиле... «Ахмет дежурит», – равнодушно констатировал второй. Метров через сто круто свернули влево, и кончился асфальт; пошла грязная, ямистая, обледенелая щебёнка; вскоре и лес кончился, вокруг расстилалось снежное поле с редкими кустиками да вдалеке теплились огоньки какой-то деревни, которые помигали Ильину дай сгинули... Минут через десять подъехали к кирпичному забору с узорчатыми воротами из кованого железа. Водила неторопливо вылез, гнусной перевалистой походкой на кривых ногах, мотая под светом фар полами расстёгнутой короткой дублёнки, подошёл к воротам и открыл их... Ильин отметил, что на воротах нет никаких замков.
      – Слышь, мужлан, – обратился к Ильину второй, оставшийся в машине. Он, кряхтя, перекарабкался на шофёрское сиденье. – Ты шоб не дёргался, ладно? А то почки недосчитаешься.
      Ильин знал, что – по правилам бандитов – на такие обращения надо отзываться – вслух: дескать, хорошо, услышал, понял, дёргаться не буду. Но он промолчал, проверяя реакцию. Реакции не последовало. «Небрежно работают», – подумал Ильин, «всерьёз не принимают».
      Въехали на просторный двор; фары джипа высветили угол большого кирпичного дома – из тех, которые сотнями понаставлены в Подмосковье, выстроенные в новые сумасшедшие времена какими-то шалыми.
      – Вылазь, – приказал ему подошедший водила.
      Ильина привели не в дом, а на задок двора, в старое дощатое сооружение, которое когда-то, видимо, служило жильём, может быть, прежним хозяевам участка... Один из бандитов по дороге исчез, а второй, введя Ильина в этот затхлый сарай, включил свет – стосвечовую лампочку в патроне, свисающем с обитого фанерой потолка. Яркий свет ударил по глазам. Здесь несло хладом и плесенью: даже призраки людей, когда-то живших здесь, явно покинули эту халабуду. Никакого тепла. Мёртвая аура. Метамир. Мебель отсутствовала, даже стула не было – лишь допотопная голая кровать с панцирной сеткой и металлическими грядушками возле дощатой стены, покрытой грязными пятнами плесени.
      – Здесь и подождёшь Клавдию Акимовну... – сказал бандит. – И тихо штобы. Такой аппарат видел?
      Он сунул к лицу Ильину кулак с заострённой металлической палочкой, напоминающей авторучку. Ильин отшатнулся непроизвольно. Бандит с ухмылкой нажал на какую-то кнопочку на «авторучке», и Ильин увидел почти прозрачный голубоватый острый язычок пламени, сантиметра полтора длиной, с тугим шипением бьющий из острия.
      – Две с половиной тыщи градусов, – проинформировал бандит. – Производство Япония. Гарантия.
      – Не Клавдию, а Клеопатру, – процедил Ильин. Бандит скривил рот и убрал «авторучку». – Ништяк...
      – И не «Акимовну», а без «а»: Кимовну. – Ништяк, я сказал.
      – Что ты заладил: ништяк, ништяк... Клеопатра Кимовна Ильина. Верно? Вот так. Это моя дочь. Меня звать Ким. Ким Александрович Ильин. Паспорт показать?
      Настойчивость Ильина сделала своё дело: бандит взглянул на него задумчиво-вопросительно, что-то прикинул про себя, посоображал... Серые алюминиевые глаза его на миг сделались человеческими... С грохотом, топая, вбежал второй, косолапый, как паук; в руках у него Ильин увидал наручники.
      – Пацаны уже в сауне, пошли!.. Ну-ка, мужлан!..
      Он схватил Ильина за левую руку, и спустя секунду Ильин оказался прикован к грядушке кровати.
 
      ...И остался Ильин один. И обрушилась на него пустота – глухая, беззвучная.
 
      Как воскликнула давеча Шурочка? «Да есть ли на тебя Бог???» А ведь это выклик из души, годами выстраданный.
      Что-то произошло тогда, в те лучезарные дни любви; то ли он слово какое по мальчишеской беспечности необдуманное ляпнул, что её обидело; то ли что-то сделал не так. Да, она тогда внезапно уехала из Треславля в свою Москву, сухо простившись с ним, а он не придал значения, обещал, что в сентябре обязательно заглянетк ней – что там ехать от Рязани-то: три часа на электричке! Но когда попал в Москву (в ноябре, а не в обещанном сентябре), её уже не было, подруги по комнате в общаге объяснили – всё, мол, отчислена и упорхнула; адреса не оставила. Почему он сейчас – сегодня – не спросил у неё, что же такое тогда случилось в Треславле? Не спросил, хотя это первое, что он должен был спросить. Господи, мутота какая-то, тайны идиотские, недоговоренности, умолчания, клубок обид и – чего ещё? К чёрту! Всё к чёрту! Не к чёрту лишь то, что он сидит в наручниках в плену у бандитов, и родная дочь вымогает у него 50000 баксов!!!
      Во какие лихие времена настали на Руси-матушке! Бог мой, что ж это делается на белом свете?
      Он посмотрел на часы, сдвинув с них наручниковый браслет. Четверть девятого. Ехали на дачу Фомы около часа. Недалече от Москвы, недалече. Ну, что: пора звонить Парамону? Пожалуй.
      Он прислушался. Стояла мёртвая тишина.
      Только теперь он ощутил адский холод. Пижонский ватерпруф ни черта не грел. Холод пробирал до костей, до нутра. А «где-то далеко» лежит на сиденьи его машины его чудная меховая шапка. На миг тёплые мысли о недостижимом доме застлали разум, как поле боя затягивается дымовой завесой. Как раз сейчас Сонечка пришла домой. Зинуля, недовольная тем, что её оторвали от компьютерных игр, отправилась на кухню ставить чайник. Сонечка, стаскивая в прихожей свои старенькие зимние сапожки, спрашивает её, не звонил ли папа.
      Ильин вытряхнул из головы эти расслабляющие волю видения, решительно встал, передвинув браслет наручников вверх по грядушке, сколько можно было. Он схватился за грядушку и, с грохотом волоча за собою кровать (колесики внизу грядушек заржавели и не крутились), добрался до порога комнаты и выглянул в тёмный коридор.
      – Пацаны! – негромко позвал он.
      Подождав, он плотно закрыл дверь комнаты и выхватил из внутреннего кармана ватерпруфа телефон – с чувством, с каким, наверное, из ножен во времена д'Артаньяна выхватывали шпагу. Зажглись зелёненьким родные кнопочки, зажглись, милые, не подведут. Он натюкал номер Парамона. Занято. Ч-ч-чёрт! Клеопатра придёт к десяти. Бандиты вылезут из сауны самое позднее в половине десятого. У него чуть больше часа... Парамон! Бросай трепаться! Он тюкнул кнопку «redial». Опять занято.
      Его взгляд упал на панцирную сетку. Такая кровать стояла у них когда-то в Треславле на дачке, в саду. Эта сетка крепится к грядушке особыми, цилиндрическими пазами. А ну-ка?!
      Он так рванул сетку, что чуть руку себе в запястье не сломал наручниками. Те же пазы, только закрашенные Бог знает сколько лет назад. Он осторожно повалил кровать на бок, морщась от боли в пораненном запястьи. Он содрал там кожу. Он перестал вслушиваться в тишину, восьмым или каким там чувством догадываясь, что бандиты в спокойствии и о нём не озабочиваются. Изо всей силы, на какую был способен в своей согбенной позе, он споднизу так саданул ногой по раме сетки, что сетка – о чудо! – с грохотом выскочила сразу из обоих пазов.
      Он подождал, подобравшись весь, не будет ли какого отклика на грохот. Нет – тишина, тишина-а-а... В сауне бандиты. Кайфуют.
      Он подхватил грядушку, показавшуюся фазу необыконовенно лёгкой, и побежал с нею в коридор. Ворота у этих ублюдков открыты, мелькнула мысль. Теперь главное – проскочить пространство двора.
      Дверь из халупы, однако, не открывалась, запертая снаружи основательно: на засов. Не медля ни секунды, Ильин побежал назад, в комнату (бежал почему-то на цыпочках). Рамы на окне оказались забиты наглухо, гвоздями. Если бы Ильин поразмышлял хотя бы долю секунды, что делать, он бы заколебался и, пожалуй, не решился бы ни на что – хоть это и расходилось с логикой его первого шага; но этой доли секунды он не дал себе, а с разбегу грохнул грядушкой в раму, и рама вывалилась из трухлявой основы и упала наружу в снег, и даже стёкла не зазвенели. Вот это удача! Ильин пролез в прореху, цепляясь ножками грядушки за обрамку окна, и спрыгнул на землю. Им владело отчаянное, вдохновенное настроение, в глазах слёзы стояли, и горло перетискивало спазмой. Попадись ему сейчас бандит навстречу – он бы, ни секунды не медля, с восторженной, гибельной яростью кинулся бы в драку, и дрался бы отчаянно, тем более имея в руках такой тяжёлый инструмент,как кованая кроватная грядушка.
      С проклятой грядушкой в руках Ильин двинулся в глубоком снегу (который отчаянно набивался в ботинки, но что ж поделаешь!) к углу кирпичного дома. Этот участок «поместья» был необитаем, и даже окон в доме на эту сторону не выходило. Но дальше, за углом, уже брезжил свет от какого-то далёкого фонаря, а в углу двора располагалась, очевидно, стоянка для машин, потому что Ильин угадал в полутьме несколько иномарок, поставленных в порядке. С комфортом обустроились бандюганы...
      Он прислушался, потом осторожно, как видел в кино, одним глазом выглянул за угол. Освещенный двор был пуст. У ворот, до которых было метров двадцать, стоял знакомый джип, идиотски огромный, как экскаватор, и отсверкивал фарами. Ильин прикинул, спланировал: пригнувшись, пробежать по снегу под окнами (из которых только в одном горел свет), там до джипа останется метров десять – собственно, самых опасных, убийственных! – вот их-то и надо перемахнуть, а за джипом – спрятаться, перевести дух, оценить обстановку и – выбираться за ворота, к чёрту отсюда! – что тоже, кстати, дело рискованное: бандиты могут узреть, как ворота открываются.
      Итак!.. Ильин перевёл дух. Такие приключения – для мальчишей-кибальчишей двадцатилетних, а не для сорокалетнего кандидата наук, философа, отца семейства, подумал он. Тоже мне, Джеймс Бонд!
      Он собрался с духом, изготовился, поудобнее прихватил двумя руками грядушку, сделал вдох – и бросился через двор, к джипу, в его спасительную тень.
      Бросок остался незамеченным. Некому его было замечать: лишь фонарь одиноко освещал вход в дом и часть двора, но фонарь – вещь неодушевлённая; бандиты же отдыхали в бане – в отдельно от дома стоявшем кирпичном флигельке с изящной башенкой; из флигелька донёсся взрыв смеха; это смеялись счастливые и злобные инфузории, по Божьему недосмотру получившие при рождении облик людей.
      Ильин огляделся.
      До ворот – два метра; на воротах – накручена цепь без замка. Охламоны! Что владело Ильиным в следующие несколько секунд, вряд ли поддается определению: внезапно преодоленный страх, презрение к одноклеточным, какое-то эйфорическое веселье на грани отчаянья. Это было секундное помешательство, конечно, иначе бы Ильин не полез бы столь дерзко в джип, а пополз к воротам. Но его рука сама, без приказа, потянулась к ручке. Дверца открылась мягко, смазанно, бесшумно. Ключи торчали в замке зажигания. Какое же у них спокойствие, у этих ублюдков, они ничего не боятся! Ах, если б не грядушка! Слинять от них на их же джипе!.. Это было бы красиво. В стиле Джеймса Бонда. Ильин выдернул ключи и швырнул их за забор. Совершив это, он содеял и ещё одно святотатство: запустил свободную руку под приборный щиток, нашарил там пук проводов и дёрнул его изо всех сил. Правда, при этом мыслишка прочиркнула: вот уж теперь, если поймают, точно убьют; или нагрузят уже не пятьюдесятью, а стами тыщами.
      Провода оторвались от контактов, он это почувствовал. Амбец, машины у них нет, подумал наш философ. И в этот момент взгляд его упал вглубь двора, где мерцали в темноте иномарки... Ведь ублюдки бросятся за ним вдогонку вмиг, как волки, с одной эмоцией: разорвать]Ильин метнулся к колёсам джипа, вывинтил колпачки и воткнул их головками в нипеля; в тишине раздалось шипение спускаемых шин. Вот теперь пусть сначала отволокут от ворот джип – этакого монстра, дана спущенных-то колёсах! – а потом только смогут выехать. Это даёт ему ещё несколько минут. Всё, Джеймс Бонд, руки в ноги!..
      Одной рукой снять беззвучно цепь с воротины было трудно, но Ильин сделал это и выскользнул со двора. Усилием воли, давя желание броситься со всех ног прочь, он аккуратно примкнул створки ворот и намотал цепь на прежнее место.
      От ворот новоиспечённый Джеймс Бонд побежал по дороге со всей скоростью, на которую был способен. От шоссе до дачи Фомы они ехали минут десять; по такой дороге это километров восемь – десять, прикинул он. Это два часа хода пешком. Они, конечно, очухаются раньше.
      Он семенил почти вслепую, ибо здесь освещать пространство было нечему. Вверху, в чёрном зимнем небе, крошечными бесполезными точечками рябили такие далёкие звёзды.

7. Парамон

      Ильин повернулся спиной к ветру, достал телефон и ещё раз нажал «redial».
      Он почти молился, чтобы Парамон ответил, наконец. Но вместо обычно сердитого и глухого голоса Парамона он услышал голос автомата: «Абонент временно отключён или находится вне зоны действия сигнала».
      Это было самое худшее. Ильин долго вглядывался в циферблат часов – в темноте стрелки не просматривались... Наконец, вертя руку так и этак, лязгая по грядушке наручниками, Ильин скорее угадал, чем разглядел: без двадцати девять. (Зажигалкой осветить не догадался).
      Вперёд, вперёд, не терять времени, на Парамона надежда слаба.
      С Парамоном Ильин служил в армии, в одном взводе. Парамон, вернее, Саня Парамонов, весёлый и добрый парень, душа взвода, был москвичом и редким умельцем. Мало того, что он был боксёром и чемпионом округа в полутяже – золотые руки его могли сделать всё что угодно: отремонтировать заглохший на марше движок «Урала», щепкой вскрыть банку сгущёнки, соорудить паяльник из подручных железок и проволок и потом ещё этим паяльником припаять оторвавшийся конденсатор в «Спидоле» командира роты капитана Мохова... После армии, когда Ильин поступил в аспирантуру в Москве, он позвонил Парамонову домой и узнал, что Саня работает техником-электриком в Эфиопии на строительстве электростанции. Вскоре, однако, Парамонов сам нашёл его в общежитии. Оказалось, что из Африки его выперли за моральную незрелость: отдубасил в кровь эфиопа, который отлынивал от работы и обозвал его «русская свинья».
      Это Парамонов, когда настали новые времена, соблазнил Ильина уйти из науки и заняться бизнесом, это он организовал ему кредит на прекрасных условиях... В новой жизни Парамонов, увы, не нашёл себе места как работник, и через боксёрские свои связи сделался не то чтобы бандитским авторитетом (для этого, по ихправилам, отсидеть надо), но какое-то место в их иерархии (какое именно, Ильин никогда не вникал) занял. В ильинском офисе иногда появлялись посланные Парамоном (так его нарёк тот мир) его молодые и очень вежливые одноклеточные подручные со стрижеными загривками – по разным мелким его заданиям. Но никто из бандитов никогда Ильину не докучал: Парамон поставил эту сторону дела безупречно. Ильин отдавал Парамону половину прибыли.
      Работай спокойно, говорил Парамон. Если что возникнет – немедленно звони мне, я всё улажу.
      За все годы бизнесменства ни разу Ильину не приходилось экстренно взывать к Парамону. А вот, когда понадобился – «телефон отключён»...
      И вот идёт, плетётся кое-как кандидат наук, философ, отец семейства Ильин по ямистой скользкой зимней ночной дороге, грядушку волочит на себе. Чем не занятие для уважающего себя настоящего мужчины! Плетётся пять минут, десять, четверть часа, половину часа – едва видя что-то под ногами: кругом ночь. И между прочим – настоящая зимняя русская ночь.Которая не шутит с одинокими путниками на заснеженных русских просторах! Тьма – хоть глаза выколи. Из тьмы наваливается лютый морозный ветер, а на Ильине – ватерпруфик, то есть плащик европейский – из Лондона! – на хиленькой подстежечке, рассчитанной максимум на тёплые ветра Гольфстрима; какой от него прок в русскую зимнюю ночь! Сквозь смехотворный этот плащик ветер достаёт не просто до костей, он замораживает жилы в телесах философа...
      Ильин поминутно оглядывался, нет ли погони. Погоня обнаружилась минут через сорок: Ильин, в удачный момент оглянувшись, увидел, как далеко-далеко сзади обозначились в темноте две пары фар. Со всех ног он бросился прочь от дороги, благо подвернулась какая-то тропка, отбегавшая от заснеженной щебёнки. Как он сумел в кромешной темноте разглядеть и эту тропку, и какие-то кусты невдалеке?! Но разглядел, бросился к ним, по дороге сверзился в яму и в ней и остался. Он вжался в снег, голой ладонью и щекой чувствуя его огненный, обжигающий хлад. Две машины медленно проехали, не задержавшись у тропинки, и красные огни их стоп-сигналов постепенно пропали вдали.
      Всё, мистер Джеймс Бонд: теперь онивпереди, на дороге; путь к шоссе перекрыт. Амбец.
 
      Парамон, Парамон! Взываю к тебе из глубины ночи, душа моя взыскует тебя во тьме и стуже, сердце моё тоскует по тебе, ибо ты – единственная надежда, и спасение, и жизнь.
 
      Ильин вылез из ямы, как из окопа, взвалил на куст грядушку, чтобы дать отдохнуть ноющей руке.
      ...Холодно, холодно, холодно!!!
      ...Только не расслабляться и даже не помышлять о сдаче им!Это – смерть, физическая и гражданская...
      ...Он давеча в стороне от дороги видел огоньки деревни – в крайнем случае, доберётся туда, к русским людям...
      ...Какой же холод, однако!..
      Он опять тюкнул кнопку «redial», не надеясь на успех.
      – Ало, – сердито, как всегда, отозвался Парамон.
      – Са-а-аня! – вдохновенно-счастливо заорал Ильин. – Санёк! Наконец-то!!!
      – О! И ты ещё!.. Блин, целый вечер звонят, душ принять не мог, пока не отключил сотовик, к хренам... На тридцать баксов за один вечер наговорил... Чего тебе?!
      – Меня похитили, Сань!
      – Чево-о-о?!. Ты где, Ким?
      – Хрен его знает, на какой-то «даче Фомы»...
      – Ты что, на даче Фомы?!
      – Ну, да! Вернее, я оттуда уже сдриснул...
      В разговоре с Парамоном Ильин позволял себе ихлексику – невольно, включаясь в Парамонову ауру. Сбиваясь и мэкая, он кое-как рассказал Парамону (не называя Клеопатру, а назвав лишь Джамала)о случившемся. Он принялся было описывать дорогу, но Парамон его перебил, заявив, что на дачу Фомы он ездит в сауну каждый месяц.
      – Это в наших краях... Я возьму людей и еду к тебе. Я понял, где ты. Оставайся на месте. Я на щебёнку сверну и, как лес кончится, начну тебе дальним светом сигналить: по четыре проблеска. Если эти козлы тебя раньше возьмут, скажи, что ты работаешь со мной и что я сейчас приеду. Я им ноги поотрываю, если что... Буду через полчаса.
      – Ключи от наручников у тебя есть?
      – У меня всё есть.
      Как просто иногда всё решается в этом не лучшем из миров!.. С чувством великого облегчения и победы наш философ подхватил грядушку, выбрался из снега на твёрдую тропку и принялся делать энергичную зарядку, дабы согреться. Теперь, когда осталось полчаса до полного освобождения, холод показался подлинно невыносимым.
      Он плясал в ночи, наш Ким Ильин, пострадавший за былую любовь, он выжимал грядушку, как гантели, приседал, держа её над головой, вертел её так и эдак, нагибался-разгибался – работал,одним словом, пока не почувствовал своё тело. Он забыл о Шурочке, о Клеопатре... Мир сузился: лишь за дорогой Ильин следил неотступно. Наконец он увидел свет: по дороге со стороны шоссе к нему двигалась машина, фары которой взмигивали четырёхкратными вспышками. Философ наш со всех ног ринулся к обочине...
      Парамон, хмуря бровастое лицо, отстегнул наручники и сам, матюкнувшись, швырнул окаянную грядушку в кювет. Каким блаженным теплом дышало нутро Парамонова джипа!
      – Хочешь, поедем сейчас попаримся в сауне? – улыбаясь мрачно, спросил Парамон, усаживаясь за руль.
      – Где?
      – «Где-где»? На фоминой даче! Ты сейчас дорогу туда знаешь.
      – Так, а... хозяева?
      – Мои пацаны перетирают сейчас с ними... На повороте... Ща здесь мы с тобой хозяева.
      – А Фома?
      – Да какой там Фома?! Фому убилиуже лет пять назад. Это просто его дача была, а сейчас она общаковая.Как дом отдыха. Записана, конечно, на одну бабу Джамала...
      – Слушай, а кто такой Джамал?
      – Вообще-то он не Джамал, а Алихан, чечен, это он в Москве кусит под грузина. Боится. Своих чеченов даже подставлял... Он был авторитет оч-ч-чень крупный – оч-ч-чень! Но – сгнил... Теперь он шваль конченая... Пока ещё он контролирует брюлики в Балашихе, в Реутово... баба его два или три магазина в Москве держит... Но мы скоро заберём у него всё, его время кончилось. По натуре он падаль, мразь... Сейчас ты расскажешь мне, как он на тебя наехал и что случилось вообще... Ну так поедешь греться, нет? Ты вон как сосулька, губы трясутся.
      – Нет, Сань, в Москву, в Москву, в Москву... Домой! Ты меня на ***ской бульвар подбрось, у меня там машина осталась... А что за баба у него?
      Парамон лихо развернул джип и помчал к шоссе. Мощная подвеска тяжёлого «мерседеса» мало замечала ямы.
      – Баба? Клавка. Её, правда, как-то по-другому звать... Такая ссучара! Из таких, как она, в Чечню снайперш набирают. Русская, но... падла редкостная! Злобная, как... профура последняя. Он её где-то в Средней Азии откопал, в Москву перетащил, в эм-гэ-у всё всем заплатил, она у него студентка – на филологическом, что ли...
      – На философском.
      – Ну, на философском... А ты-то откуда знаешь?...
      – Саня, старичок, это дочка моя. Звать Клеопатра...
      И Ильин в двух словах рассказал поражённому и примолкнувшему Парамону, как он, собственно, очутился на даче Фомы.

8. Катарсис

      Лесок промчали мгновенно. Возле выезда на шоссе Ильин увидал высвеченные парамоновскими фарами прижатые к обочине две бэ-эм-вухи и прижавший их микроавтобус «фольксваген». В нём сидели люди... «Мои пацаны», – не без гордости сказал Парамон. Он резко затормозил, остановился и опустил стекло окна. Из темноты возникли двое.
      Один сказал в окно громко и мирно:
      – Перетёрли, Александр Витальевич. Всё в порядке... Они бы сами отпустили... Пускай вот Мурат расскажет.
      Второй (знакомый Ильину бандит-водила) произнёс тихо, проникновенно, виновато, на человеческом языке:
      – Александр Витальевич, Джамал сказал – мы сделали. Извините, пожалуйста. Мы бы вашего человека и так отпустили. Джамал недавно позвонил, говорит, это Клавкины дела, не его, это она всё замутила, ваш человек ей должен чего-то. Он её отец, что ли... Но сейчас он ей больше не нужен. У неё там горе. У неё мать только что умерла.
      Парамон бегло оглянулся на помертвевшего Ильина.
      – Хорошо. Пусть мне завтра утром Джамал позвонит. У вас там джип стоит на даче...
      – Да. Но он, – водила кивнул на Ильина, – ключи забрал и электрику под щитком порвал...
      – Знаю! – проревел Парамон. – Надо ключи из зажигания вынимать и машину запирать! Всё привести в порядок и завтра к вечеру чтобы джип стоял у меня возле офиса! Я у вас джип забираю! Объяснишь Джамалу. Документы чтоб все оформили на меня!
      Парамон повернулся к Ильину.
      – Хочешь, этот джип тебе отдам?
      – Нет...
      – Смотри, твоё дело... – Парамон невидяще посмотрел на водилу. – Ну ты въехал?! С тобой всё. – Тот безгласно растворился в ночи. – Отпускай их, и за мной! – приказал Парамон своему подручному.
 
      В Москву мчались в молчании. Ильин сидел рядом с Парамоном и тяжко тянул сигарету за сигаретой... Он не замечал дороги. Перед его глазами маячила ящерочья головка Дарьи Домовес, Клеопатра с железным взором, Джамал в длинном кожаном чёрном пальто и с телевизором в руках, а где-то за ними – Шурочка, но не сегодняшняя, а та, златовласая, счастливо смеющаяся пухлощёкая девушка, которая так и осталась там, в том времени, давно погасшем... Он вспомнил, как она тогда,вдруг посерьёзнев, предложила ему:
      – Давай помолимся Лешему камню. Когда-то ведь здесь было капище. Давай?
      – Давай, – усмехнувшись небрежно, как умудрённый жизнью старец, согласился Ильин. – И чего мы у него попросим?
      – Молятся не для того, чтобы просить чего-то, а для того, чтобы боги смилостивились над нами и одарили нас счастьем на всю жизнь.
      Она это так серьёзно произнесла... Она взяла его за руку, и они всем телом припали к нагретому гладко-покатому белесому боку Лешего камня. Поверхность его ласкала щёку бархатистой, приятной, какой-то первобытной шершавостью. «Молись», – прошептала Шурочка и притихла, закрыв глаза, прижавшись к камню щекой. Ильин держал в ладони её горячие тонкие пальчики... Почему об этом вспомнилось только сейчас, когда Шурочки уже нет... – Шурочка, милая, незабвенная, невозвратная!.. Сердце Ильина вскипало от слёз. – А ведь в тогдашнем шурочкином молении, в этом припадании к камню – определённо что-то было. Камень источал живое тепло. Через прикосновение к нему, выросшему здесь из земли вечность назад, Ильин почувствовал присутствие в жизни извечного, бессмертного начала, Абсолюта... Спустя много лет мысль об Абсолюте в человеческой жизни и судьбах мира и об отпадении человека от Абсолюта как причине несовершенства мира выкристаллизуется в его любимую историософскую идею... Как много тогда завязалось в его жизни! – и тянется оттуда, тянется от солнечного вечера в Немиловском бору, от Лешего камня, от счастливого шурочкиного смеха, от её цветов, от её синих глаз... А нынче – Шурочка умерла,её нет больше, а их дочь, зачатая в те безоглядно счастливые дни в русском раю, выросла во враждебно-чужой Азии злобным существом, Горгоной с мертвящим взглядом, не брезгующей быть содержанкой уголовника-чеченца...
      Они взлетели на мост над окружной дорогой, и на миг глазам Ильина предстала Москва: огромный, от края до края горизонта, зыбящийся океан холодных туманных огней в бездне ночи – миллионы глаз, миллионы трепещущих жизней, миллионы судеб...
      Ещё на перекрёстке Садового кольца, где ожидали на светофоре, чтобы повернуть к театру, Ильин увидал рафик «скорой помощи», задней дверью почти вплотную придвинутый к входу в Шурочкин подъезд.
      – Нам туда, – с тоской сказал Ильин. – Вон моя «девятка»...
      Они повернули, медленно миновали театр; возле «скорой помощи» на другой стороне улицы толклись группками люди; Ильин увидал среди них длинное кожаное пальто.
      – Джамал, – буркнул Парамон.
      Не обращая внимания на сплошную разделительную линию, он резко развернулся; только теперь Ильин обнаружил, что за ними следует впритирку и «фольксваген» с Парамоновыми «пацанами».
      Ильин выбрался из жаркого джипа.
      На пороге подъезда возникло какое-то движение; толпа посторонилась, раздалась и сжалась одновременно; за спинами мелькнула лисья шубка Клеопатры, её алый костюм в распахе... Рядом с нею семенила жалкая Дарья Домовес с заплаканным скукоженным коричневым личиком, в наброшенной на плечи нелепой пятнистой хламиде. На ступеньке она споткнулась и покачнулась, её кто-то поддержал... Ильин, расталкивая людей, бросился туда. Четверо дюжих мужиков в униформе, сутулясь, быстро вынесли из подъезда носилки с наглухо закутанным в одеяло телом и сноровисто-буднично вдвинули ношу в распахнувшуюся заднюю дверь «рафика».
      Ильин уже стоял рядом, он даже ощутил сложный застоявшийся лекарственный запах, которым дохнуло на него из нутра «скорой помощи». На серо-голубом казённом одеяле, которое закрывало Шурочку, нищенски смотрелись поперечные синие полосы... У Ильина стискивало горло, и в глазах от слёз переламывались предметы. Санитар вежливо, но решительно отодвинул его в сторону, потому что он мешал закрыть дверь. Ильин послушно отодвинулся, наступив при этом кому-то на ногу, оглянувшись, извинился, вытер слёзы и увидел устремлённый на него из-за плеча Дарьи Домовес взгляд Клеопатры. Он шагнул к ней решительно, замешкавшуюся на его пути Дашку просто оттолкнул.
      – Тусенька, ей-Богу, я ничего не знал... Я, конечно, виноват, но... ей-Богу... – бормотал он бессвязно, схватив дочь за обе руки и прижимая к губам её запястья.
      – Да, мама сказала, что вы ни при чём... – услыхал он её лепет. Она не отнимала рук и глядела на него совсем беспомощно, как маленькая девочка. – Вам хоть жалко её?... Вы хоть будете её вспоминать?...
      – Господи, Туся! Да я о маме никогда не забывал!..
      И в этот момент опять его знакомо-грубо схватили за локоть.
      – Уходите отсюда, и чтобы я вас здесь больше не видел, – услышал Ильин отрывисто сказанную фразу. В глазах Джамала, когда Ильин оборотился на него, стояла чёрная вода.
      Ильин вырвался яростно и с свирепой энергией сцапал бандита за лацканы кожаного пальто.
      – Ты, уголовная псина! – завизжал он срывающимся фальцетом в ненавистное, страшно перекосившееся мутно-смуглое лицо. – Если ты ещё раз... посмеешь приблизиться к моей дочери...я тебя уничтожу, гадина! Ты что о себе возомнил, паскуда?! Ты кто такой здесь?!
      Парамон, возникший неизвестно откуда, отпихнул Ильина.
      – Спокойно, Джамал, это мой человек, – тихо и веско проговорил он, глядя Джамалу в глаза.
      – Он ответит за свои слова, Парамон! – заверещал Джамал, скаля зубы и горбясь по-волчьи.
      – Я отвечу за его слова, – ещё ниже присадив голос, произнёс Парамон. – Это – мой человек... А ты ответишь за свои дела. Отойдём, не будем мешать людям, у них горе.
      Ильина трясло. За спиной Парамона маячили спокойные, внимательно глядящие Парамоновы пацаны из «фольксвагена»... Ильин оглянулся. Клеопатра и Дарья Домовес разговаривали с одним из санитаров – наверное, бригадиром: он показывал им какую-то бумагу и что-то объяснял, водя по ней пальцем. Клеопатра плакала, часто и мелко кивала головой. На Ильина из толпы полядьшали. Да, сценку-то он пред ними разыграл ту ещё... Нина Саввишна и её плюгавчик отвернулись, пьяный долдон мазнул по нему надменным взглядом; здесь же топталась и тётка-вахтёрша из театра, уже здорово выпившая; и режиссёр Маркин в бейсболке, вещавший днём о человеке без судьбы... И даже хищная старушонка из гардероба, которой он вчера двадцатку дал за сапоги сонечкины... Нуда, театр же – вот он, через дорогу: узнали, прибежали, кто был...
      «Скорая» уехала и увезла Шурочку. Ильин безмысленно смотрел на её стремительно убегающие красные огни. Кто-то осторожно коснулся его рукава. Он нервно дёрнулся, но это оказалась Клеопатра. Она так и оставила руку на его руке.
      – Вы приедете на похороны? – спросила она, глядя на него заплаканными глазами.
      – Да...
      – Эти... – не издевались над вами? Не покалечили?
      – Нет...
      Она повернулась и ушла.
      Возле «девятки» Ильина ожидал один из пацанов, некто Диня – Дмитрий, – чаще других появлявшийся в офисе Ильина, симпатичный парень с круглым деревенским лицом, пока ещё мало похожий на бандита.
      – Александр Витальевич приказал вас доставить домой, – сообщил он.
      Ильин хотел было отказаться, но передумал: вправду, руки вон как трясутся... Он перекинул ключи через крышу машины Дине. Ни Парамонова джипа, ни Джамала, ни «фольксвагена» уже не было. Толпа потихоньку растекалась. Пьяная тётка-вахтёрша, качаясь, плелась чрез улицу к театру... Всё, занавес, занавес, занавес...
      Шурочка, милая...
      В машине Ильин бросил шапку на заднее сиденье, и она от неловкого броска упала на пол. Он принялся шарить рукой сзади по полу и наткнулся на авоську с давно купленными книгами, которые он всякий день забывал забрать из машины. Это был словно привет из далёкой тёплой и родной страны. Он перетащил авоську на колени. Ну-ка, что здесь? Фихте, Боже мой, Фихте! «Ясное как солнце учение...», «О назначении учёного...» Уважаемый герр Иоганн Готлиб Фихте, назначение учёного в России – обслуживать бандитов! И я, кандидат меднаук Ильин – человек Парамона, и ничего больше...
      Закрыть фирму, подумал Ильин и покосился на Диню, словно тот мог прочесть его крамольные мысли. Парамон, конечно, взбеленится... Да нет, без Парамона сейчас не обойтись, Клеопатру надо вытаскивать: у Джамала заберут всё, и её магазины тоже, она останется без средств... Что ж, займётся философией, а он будет её издавать...
      У подъезда своего дома Ильин, держа в двух руках порвавшуюся авоську с книгами, смотрел, как Диня загонял его машину в распахнутый зев ракушки. Сделав всё, Диня отдал ключи, вежливо попрощался и ушёл. В другой ситуации Диня столь же послушно отвезёт меня на дачу Фомы, подумал Ильин, глядя ему вслед. Может быть, и японской горелкой поиграет перед физиономией...
      Он посмотрел наверх, на окна своего дома. На кухне и в комнате Зинули света не было, а в гостиной горела лампа в торшере. Сонечка сидит перед телевизором и ждёт его, не ложится...
      Шурочка, любовь моя, прощай, прощай...
      И в этот момент вдруг вспомнилось, пронзило: они с Шурочкой поздно вечером возвращались откуда-то, из кино, наверное, и она заговорила о ребёнке, что-то вроде «а вдруг?!», и он, кажется, рассмеялся, отмахнулся... словом, отшутился... что-то такое было, да... Наверное, разговор сам собой рассеялся, и Шурочка заговорила о другом... Было это или не было? А через несколько дней она заторопилась внезапно, лихорадочно, в Москву...
      Было это или не было? Значит, всё-таки было? Или он сейчас, когда столько лет прошло, подгоняет воспоминания, чтобы своей виной себя же казнить всю жизнь теперь?
      Он вошёл домой без звонка, стараясь открыть дверь беззвучно. Зинуля уже спала. Сонечка, запеленутая в белую оренбургскую шаль, встретила его в дверях гостиной с чашкой горячего молока в руке. За её спиною мерцал телевизор... Взгляд Ильина от порога упал на старенькие сонечкины сапоги возле обувной полки.
      – Господи, что случилось, Ким? – испуганно прошептала поражённая его изгвазданным ватерпруфом жена.
      – Ничего, – ответил Ильин. – Пришлось за город ехать по делам, и машина сломалась. Глушитель отвалился, представляешь? Вот и ползал весь вечер под ней... Сонюшка, слушай: завтра деньги придут, я тебе звоню, и мы едем на Полежаевскую и покупаем тебе новые зимние сапоги. Хорошо?

Олег Назаров

      Назаров Олег Вадимович родился в 1953 году в г. Шуе Ивановской области. Окончил Ленинградскую лесотехническую академию. Работал в лесных хозяйствах в Ивановской области, в Карелии, в Приангарье, пройдя путь от мастера леса до директора лесхоза... Ныне – корреспондент районной газеты «Шуйские известия».
      Печатался в «Рыболовном альманахе» в 2002, 2003 годах, с 2000 года – постоянный автор журнала «Охотник».

Золото Михайловского порога (рассказ)

      Эту подлинную историю рассказал мне однажды старый рыбак и охотник, человек многому научивший меня – Василий Хирсантьевич Кузнецов... Так случилось, что несмотря на громадную разницу в возрасте мы по настоящему подружились. Много раз встречали мы рассветы у рыбацкого костра на берегу стремительного красавца Каа-Хема. Когда однажды поведал он мне свою невероятную и жутковатую тайну, то попросил об одном – сохранить ее, пока он жив. Не буду скрывать, показалась мне тогда просьба деда Василия обычной стариковской боязливостью – как бы чего не вышло... Но слово данное ему, я сдержал. Прошло без малого три десятка лет, давно нет в живых деда Василия, да и лосевую суму с золотом давно растерло и разорвало о камни в бешеных Каа-Хемских порогах. Теперь я могу говорить об этом.

* * *

      В поселке дед Василий появлялся редко. Летом он сторожил плоты, километрах в трех от Даниловки, и если была какая-то нужда, в магазин или еще зачем, он наведывался в эту деревушку, а с наступлением зимы уезжал на заимку, где и жил до самой весны. И хотя разменял дед восьмой десяток, но на здоровье не жаловался, по врачам не хаживал, а пушнины сдавал столько, что молодые мужики только завистливо вздыхали да чесали затылки. Были и такие, кто пытался выследить «путик» деда, но следы его уводили в такую глухомань, что идти за ним в одиночку не отваживались, желающих встретиться на узкой таежной тропе со «старым варначиной» не находилось. Жил дед одиноко, ни с кем не общаясь, а если кто и заговаривал с ним, то отвечал неохотно, низким хриплым голосом, глядя куда-то мимо собеседника.
      Местные старожилы помнили, как появился он однажды в поселке, заросший до самых глаз рыжей бородищей, вывалил в скупке из заплечного мешка большущий ворох шкурок, среди которых немало был и лис-«крестовок», и соболишек. Однако, не загулял, как все охотники. Несколько дней степенно прохаживался по улице, что-то присматривая, а потом, не торгуясь, не скупясь, купил домик на самом берегу Каа-Хема, у молодой вдовы Митюхи Краснова, утонувшего из-за напарника прошедшей осенью. Молодуха на следующий же день уехала к родителям в Зубовку, а Василий подправил покосившийся, местами упавший забор, починил протекавшую крышу, а потом навесил на дверь тяжелый амбарный замок, да и исчез почти до Сретенья... Разное судачили о нем жадные до слухов поселковые бабы, да и мужики, собравшись за поллитрой, тоже болтали кто во что горазд. Кто говорил, что дед, дескать, душегуб беглый, от властей в тайге прячущийся, другие утверждали азартно, настырно, что видели, как крестился дед двуперсто, стало быть, старовер какого-то неведомого отшельнического толка. Слухи о его преступном прошлом разом опроверг участковый, а на старовера Василий, день и ночь смолящий крепчайший самосад, и вовсе не походил. Постепенно слухи улеглись, затихли, и деда оставили в покое...
      Впрочем, нелюдимым и хмурым дед Василий был не со всеми. Если взрослые предпочитали не заглядывать на плотбище, которое он сторожил, зная какой малоприятный будет прием, то мальчишки все лето дневали и ночевали на плотах, принося домой тяжелые снизки жирных ельцов, громадные стаи которых постоянно кормились у плотов, а то и вполне приличных ленков. И несмотря на строжайшие запреты матерей: «Вот ужо пойти только к варнаку! Я те так пойду! Хворостиной отхожу – неделю на ж... не сядешь!» каждое утро, чуть свет, мальчишки и компаниями по одному собирались на плотбище у деда Василия... Чем приворожил их мудрый неразговорчивый старик, оставалось для взрослых загадкой. Сила его притягательности была куда сильнее материнских угроз и отцовских подзатыльников.
      ... На Бай-Сюг – маленький старательский прииск, затерявшийся среди гор и тайги, мы приехали перед самой съемкой сменной добычи с вашгерда. Аккуратный пожилой дядечка в толстых очках и с седоватой бородкой клинышком, больше походивший на какого-нибудь приват-доцента прошлого века, чем на контролера старательской артели, на аптекарских весах точнейше взвешивал щепотку за щепоткой грязно-бурый песок, бережно ссыпая его в кожаные мешочки. Откровенно говоря, ничего кроме легкого разочарования я не испытал. Никакого маслянисто-желтого блеска, никакой нервной дрожи в руках. Обыкновенная, кропотливая и даже скучная работа. И это то самое золото, из-за которого у человека «крыша едет»? Из-за этакой вот грязи?... Я протянул руку, чтобы пощупать, ощутить его вес, но ее мгновенно, словно клещами, перехватил стоящий за спиной охранник и оттеснил меня в сторону от контролера настороженно и даже враждебно следя за каждым моим движением. Напрасно пытался я объяснить свой порыв, больше ни меня, ни корреспондента республиканской газеты, с которым вместе ловили ленков, и в компанию к которому я напросился в эту поездку, к золоту и близко не подпустили. Каждый раз перед нами вырастал с мрачным видом охранник, и мы только из-за его плеча могли видеть, как бородатый «приват-доцент» стягивал мешочки сыромятным шнурком и тщательно опечатывал сургучной печатью, после чего все присутствующие расписывались в каком-то журнале. Корреспондент зло фыркал в мою сторону – из-за меня у него срывался хороший репортаж, а я откровенно скучал. Я ждал романтики, горящих глаз, блеска самородков в лотках старателей, словом всего того, что представлялось по плохим, штамрованным. Но вместо этого увидел обросших мужиков в заляпанных грязью мокрых брезентовых робах, месящих сапогами грязную жижу, развороченные, размытые водой камни и скучного типа в толстых очках, по крупицам взвешивающего все такую же грязь... Куда с большей охотой побродил бы я с удочкой по шумящей в логу речке.
      В тот выходной я рыбачил под Даниловкой... С утра взял на спиннинг пару ленков, приличного таймешонка, а ближе к полудню, когда солнце припекло так, что борта лодки жгли руки, решил сплавляться ближе к дому, тем более, что по опыту знал – до вечера клева больше не будет. Я уже миновал довольно опасную даниловскую шиверу, и теперь лодка неторопливо покачивалась на волнах посреди широкого плеса, когда невесть откуда налетел шквальный порыв ветра, свалившаяся из-за прибрежного хребта туча мгновенно закрыла солнце, и тугие струи дождя, вперемешку с крупным градом, звонко забарабанили по лодке. За считанные секунды я до нитки вымок, а вода, все прибывающая в лодке, делала мое суденышко тяжелым и неуправляемым. Разом потемневшее небо над головой вдруг осветилось мертвенно-голубоватым светом, и трескучий раскат грома словно вдавил меня в банку лодки. Мне показалось, что прошла целая вечность, прежде чем под днищем захрустела береговая галька. Кое-как вытащив на берег лодку и подхватив промокший рюкзак, я бросился к зарослям черемухи и тут, во время короткого промежутка между очередными громовыми раскатами, услышал:
      – Эй! Паря!.. Ходи сюда, покуда не пришибло!
      Кряжистый старик стоял в двери сторожки, удерживая ее от порывов ветра, и махал мне рукой.
      – Тебе, тебе грю! Ходи живее!..
      Дважды приглашать меня не требовалось. Едва я нырнул в спасительный полумрак избушки, как белая стрела молнии впилась в громадную лиственницу на противоположном берегу, словно в замедленной съемке полетели, кувыркаясь в воздухе, сучки и куски ствола, от близкого тяжкого удара вздрогнул пол под ногами, а из щелей в потолке посыпалась на голову труха. Я все еще толкался у порога, не решаясь пройти дальше, и с мокрой одежды натекла изрядная лужа. Старик сидел в дальнем углу у оконца, глядя на буйство стихии. Наконец он повернулся ко мне:
      – Ну, чо столбеешь? Разболокайся живо да к печи одежину-то вешай!
      Пробормотав слова благодарности, я примостился на краю топчана и начал раздеваться. Когда я, выжав и развесив парившую одежду над горячей печкой, остался в одних трусах, старик пошарил у себя за спиной и бросил мне старую фуфайку.
      – Накройся, а то заколеешь голожопым-то!
      Он поставил на плиту большой помятый чайник и подбросил дров. В печи сильно загудело, и уже через минуту-другую бока ее стали малиновыми, а по избушке поплыли волны тепла. Отогревшись, я вспомнил про продукты, оставшиеся в рюкзаке. Хлеб и вареные яйца превратились в сплошное месиво, невредимыми остались лишь банка тушенки да моя походная фляжка из нержавейки, в которой брал я собой обычно, на всякий случай, граммов двести спирта. На мое робкое предложение помаленьку выпить, дед взял фляжку, поболтал ее и поинтересовался.
      – Это што же, вино, пгголь? Спирт? Ну, чо ж и не выпить, особливо, когда угощают!
      Он достал с полки над окном баночку с солью, а из висящего на стене мешка два больших, начавших желтеть, огурца и луковицу величиной с добрый кулак. Большим ножом бережно, стараясь не крошить, отрезал два ломтя хлеба. Глядя, как я разбавляю спирт водой, укоризненно покачал головой:
      – Не гоже! Тока добру перевод!
      Сам он выпил, не разбавляя и не запивая, лишь хрипло выдохнул, вытер выступившие слезы и захрустел луковицей. Дождавшись, когда выпью и я, дед не переставая меня рассматривать, спросил:
      – Ты чей будешь? В гости, штоль, к кому приехал? Чой-то мне обличье твое незнакомо да и говор не нашенский.
      Узнав, что я приехал всего несколько месяцев назад на работу, он только покивал головой.
      – Эва, занесло-то тебя, паря! Это как же понимать, романтика, штоль, или как ее там еще? Иль может за рублем за длинным? Так за морем-то, паря, завсегда телушка – полушка, да тока перевоз-то шибко дорог!
      Выслушав мой рассказ и глотнув еще спирта, он снова покивал седой лохматой головой.
      – Нешто тут лучше, чем дома-то? Дома чай и стены помогают, каждый запечный таракан родной!
      Он чуть помолчал, думая о чем-то своем, и уже неожиданно и совсем другим тоном добавил:
      – Я ить тож помотался по свету-то... Ажио в Пруссии побывал, а тока лучше места, чем где родился, все одно ни у кого нету. Так-то, паря!
      Трудно было понять, осуждает он меня или просто вспомнил свое...
      Надо сказать, что, несмотря на свою суровую внешность и нелюдимый характер, оказался Василий Хирсантьевич интересным собеседником, отличным рыболовом, прекрасно знающим реку до самых ее верховий, бывалым таежником. И очень скоро я стал частым гостем в его сторожке на плотбище. Старик, хоть и ворчал иногда для приличия – дескать, не положено тут посторонним шляться, – но заметно бывал рад каждому моему появлению...
      Обычно я оставлял у деда в сторожке рюкзак, одежду, а сам налегке, только со спиннингом и удочками уходил вверх по реке к «Татарке» – тихой глубокой протоке, в которой в изобилии водились жирные ельцы, а по утрам громко плескались охотящиеся ленки и некрупные таймешата. Иногда, впрочем, я пытался переплыть к «Бане» – небольшому скалистому острову, делящему Каа-Хем на два неравных русла, и если это удавалось, то зацепившись за корни растущих на нем лиственниц, пытался поймать большого тайменя, жившего в глубоком улове за островом... Это была громадная рыбина, изредка по вечерам начинавшая гонять мелочь с таким шумом, словно купали лошадь. Дед каждый раз весьма скептически относился к таким моим попыткам.
      – Потопнешь ты на пузыре своем, истинный Бог, потопнешь! Видано ли дело, на такой хреновине по реке плавать! Рази это лодка? Баловство одно!
      Сам дед плавал на большой, тяжелой лодке со старым, видавшим виды двадцатипятисильным «Вихрем». Но хотя и мотор и лодка были едва ли не самыми старыми в поселке, содержал дед свою посудину, как он сам называл ее, в образцовом состоянии. Мотор безотказно заводился в любую погоду с полоборота, а старательно проконопаченные и просмоленные борта и дно не пропускали ни капли воды. К снастям моим отношение у него было не лучше, чем к резиновой лодке. Когда я первый раз разложил на столе блесны, он оживился, подсел поближе, поколупал одну-другую желтым от махры ногтем, но на мое предложение выбрать что понравилось, лишь пренебрежительно отмахнулся:
      – Не-е! На што мне побрякухи эти! Рази на них настоящую рыбу поймаешь? Побаловаться, ленчишек да таймешат на ушицу аль на рыбничек словить, так я и на «кораблик» наловлю, а на сурьезную рыбу снасть твоя не гожа.
      На «кораблик» старик ловил мастерски. Стоило ему на зорьке час-другой побродить по берегу – он возвращался неизменно с полной противогазной сумкой приличных хариусов, нередко приносил и солидных ленков, но серьезной рыбалкой это не считал.
      – Погодь, вот в сентябре, как ночи потемнее будут, покажу тебе, как тальменя надо ловить!
      ... Солнце в этот день пекло как-то особенно сильно, рыба не брала совершенно, дожидаясь наступления прохладного вечера. Дед накануне явно крепко «перебрал» и встретил меня всклокоченный больше, чем обычно, с мелко трясущимися руками и лихорадочно поблескивающими глазами.
      – Ну, Слава Христу, хошь одна душа живая явилась! Спиртишко есть? – встретил он меня и на мой утвердительный кивок облегченно вздохнул и заторопил:
      – Ты, паря, потом снасти-то разберешь, давай-ко плесни сначала, вишь, помираю совсем... Ить и не чаял, как до свету дожить! Набрался я вчерась в Даниловке, не упомню, как и до халупы своей добрался.
      Дед выпил, похрустел луковкой и с облегчением откинулся на топчан. Мне показалось, что он задремал, и я собирался потихоньку уйти нареку, но он остановил меня:
      – Удить-то сейчас пустое... В этакую жарынь елец, и тот брать не будет. Ты ба лучше ушицы заварил, а? В сенях харьюзишки есть, картохи немного, глядишь, я отлежусь – похлебаю... А к вечерку-то в самый раз на клев поспеешь.
      Затоплять печку в сторожке в такую жару я не решился и развел костерок недалеко от воды, в ажурной тени большой лиственницы. От воды тянуло прохладой, да и палящие лучи не добирались сюда. Пока я чистил рыбу и картошку, дед дремал в сторожке и покряхтывая, выбрался, лишь когда я зашел за солью и перцем. Котелок с ухой стоял в корнях лиственницы, остывая и распространяя на все плотбище великолепный аромат, а я отошел, чтобы почистить чайник. Оттирая бока его от толстого слоя сажи крупным темным песком с блестящими чешуйками слюды, я вдруг вспомнил тот, грязно-бурый песок, который видел на Бай-Сюте совсем недавно. Тот самый, ничем не приметный, который так бережно взвешивал и упаковывал в мешочки очкастый приемщик. Вспомнил и набрав пригоршню мокрого золотистого, с блестками слюды, речного песка, высыпал в костер.
      – Ты чо, пар?... Чо костер-то тушить надумал? Сам же чай ставить собираешься! Чо чудишь?
      – А чем черт не шутит, вдруг да песок этот золотой, а, Хирсантьич? Ты только представь себе – целая коса, все твое плотбище – на золотом песке! Вот здорово! Скажи, вот если бы тебе вдруг такое богатство привалило, что бы делать стал?
      Но шутка явно не получилась... Мне показалось, что вопрос мой даже напугал старика. Он вдруг закашлялся, зло отшвырнул недокуренную самокрутку, и ни слова не говоря, ушел в сторожку. Несколько мгновений я сидел, ничего не понимая, соображая, что же я сморозил такого обидного. Так ничего и не поняв, пошел за дедом в сторожку. Старик сидел, набычась, в углу у окна. Напрасно попытался я разговорить его – он словно оглох, а когда я, в качестве последнего аргумента, предложил еще выпить, вдруг вспылил:
      – Катись ты отсюда по добру-то по здорову, вместях со спиртом своим, ясно? Уйди, за ради Христа, него, ей-богу, до греха доведешь!
      Теперь уже обиделся я... Больше не заговаривая с дедом Василием собрал снасти и, не прощаясь, уехал, решив, что больше на плотбище ноги моей не будет. Недаром, видно, в поселке болтают, что у старика в голове не все ладно. То ли с перепоя чудит, а может и, действительно, грех какой за ним водится... Да, впрочем, черт бы и с ним, не все ли мне равно... В конце концов, свет клином на нем не сошелся!
      Снова встретились мы случайно в Даниловском магазине, спустя неделю. Столкнулись нос к носу в дверях. Я хотел пройти мимо, но дед придержал меня за рукав:
      – Погодь бежать-то... Пойдем-ка на волю, потолковать надо.
      На крыльце он опять смерил меня каким-то странным взглядом и вдруг спросил:
      – Ты про золотье тогда пошутил иль как?
      Вопрос меня откровенно рассмешил. Да и как можно было принять всерьез мальчишескую мою выходку с обыкновенным речным песком?!
      – А сам-то как думаешь, Хирсантьевич? Неужто и впрямь решил, что я собираюсь у тебя на плотбище золото мыть? Ты извини, если чем обидел невзначай тогда, только обижаться на шутку, пускай и неудачную, ей-богу не стоило! А уж тем более ссориться...
      – Ну, Слава Христе, коли шутка! Ты, паря, тож не серчай, всяко бывает! Давай-ка мы с тобой сейчас пузырек возьмем да и пойдем ко мне. Ты, вроде, на рыбалку собрался? Вот вместях и порыбалим вечерком, а пока ушицы заварим, да пропустим по махонькой. Гожо?
      Так закончилась эта, непонятно из-за чего вспыхнувшая ссора. Несмотря на свою обиду, я был искренне рад нашему примирению.
      – Ты, Вадимыч, на Бай-Сюте-то дерьмо, а не золотье видел! – усмехнулся старик, когда мы сидели за столиком, с аппетитом хлебали наваристую, с желтоватыми кружочками жира, уху, и я рассказывал о золоте, которое видел на прииске. – Разве это золотье? Ить они там с хлеба на воду перебиваются с таким-то золотишком. На путных-то ручьях, проходнушкой, а то и вовсе, бутарой да лопатой песочек брали, что твое пшено. Знакомец один по пьяной морде хвастал, надыбал, дескать местечко такое, что за три дня полфунта мое. Похвастал, а дён через десять нашли его в трех верстах от поселка, под выворотнем еловым с башкой прорубленной. Так-то, паря!.. Видывал я, как придет иной фартовый в скупку, высыпет песок-то, а он словно светится и «таракашков» по ногтю и поболее в нем полно. А то и с палец самородочек вывалит... Отвалят ему деньжищ, хошь в куль ссыпай, и первое дело – в чайную, аль в магазин. Гудит – дым коромыслом! Да только больно быстро кончались денежки-то эти... Неделю-другую покуролесил, глядь, и опять гол, как сокол. Башка цела – и на том спасибо! У меня ить немало приятелей из старателей-золотишников водилось, бывало, что и фартило кому, да только добром ни один не кончил. Давно уж всех черви сожрали... Не зря ведь их завсегда пропащими считают. Сколь в тайге, по шурфам заброшенным да под корягами, ветками заваленными, костей старательских – про то одному Богу ведомо. Такая уж это погань – золотье! Ежели кого за глотку схватит, ни в жисть не выпустит. Рано или поздно, а все одно погубит. Только и разница, что один попить да покочевряжиться успеет, а другому и этого не достанется... Ну да хрен с ним, с золотьем-то! Спаси Христос нас от него! Давай-ка лучше выпьем еще помаленьку да скоро и рыбалить пойдем.
      Я чувствовал, что дед что-то не договаривает, но сам заводить речь о золоте больше не решался. Впрочем, это и не потребовалось... Уже глубокой ночью, вернувшись с рыбалки, дед сам возобновил прерванный разговор.
      – Я ведь, Вадимыч, сам через золотье это клятое едва и разума и жизни не лишился! Через него по сей день пуганным хожу. Почитай пятьдесят с лишним годков прошло с тех пор, а вот пошутковал ты, а у меня прямо мороз по шкуре... Хошь, расскажу тебе историю свою? Только об одном прошу, покуда живой я – не говори никому об этом. Народец-то нынче разный, один посмеется – ловко, мол, брешет старый, а ведь может такой варначина найтись, что и помереть спокойно не даст...
      Он свернул толстенную самокрутку, затянулся, хрипло закашлялся, помолчал, словно все еще раздумывая, и начал:
      – Я родом-то не верховской... Меня сюда нужда привела, да так вот на всю жисть корни и пустил. Мы на Минусе жили. Худо жили, бедно. Так бедно, что сейчас и не представить. А когда батьку за помощь сицилистам посадили – совсем невпродых стало. У нас там-то, ссыльные жили. Так батька им из Красноярска с ямщиной книжки запретные возил. Недаром возил, оне-то харчами помогали, а то и деньжат подкидывали. Вот за те книжки и угодил он на пять годков в Нерчинск. А вскоре германская война началась, и забрили нас, рабов божьих. На фронт я угодил в самое что ни на есть пекло. В Мазурские болота... Слякоть, холод, вши, и немец что ни день «чемоданами» лупит. Мы так снаряды ихние, крупнокалиберные звали. Рванул как-то раз такой «чемодан» рядышком, меня как пушинку сдуло, а очухался – немцы наши позиции заняли и побитых всех зарывать начали, штоб не воняли, значит... Ну увидели, что я живой, по-людски все сделали.
      Сначала в лазарет определили, а уж опосля, когда подлечился, отдали к богатому немцу в работники, за лошадьми ходить. Работа все бы ничего, привычная и харчи сносные, да как-то раз осерчал он на меня, ну и понес – русиш швайн, да русиш швайн! Обидно мне стало, я его черенком от лопаты в лоб-то и приложил... Известное дело, побили меня, а потом в Альпы, в лагерь перевели. Мы там лес готовили.
      Сговорились мы трое, рабов божьих, бежать. Спрятались в вагонах между бревен и поехали. Да только не в ту сторону поехали. В Эссене лес разгрузили и нас повязали. Снова побили и опять в лагерь. Еще два раза бежали. Второй раз опять поймали, а на третий – повезло. Вышел я наугад к хутору какому-то, а там немка вдовая хозяйкой была. Догадывалась она, конечно, кто я и откуда, но приютила. Был я у нее вроде как в работниках, но жил вольно. Сыров там всяких, колбас, пива хоть залейся!
      А потом она глаз на меня положила. Дело к тому шло, штоб я при ней вроде мужа стал. Да вишь ты, как на грех замирение с немцем вышло, большевики мир с немцем подписали, и начали нас домой отпускать. Уж она меня так уговаривала! А вот, подиж-ты, домой потянуло – удержу нет... Всплакнула хозяйка моя, харчей на дорогу дала, я и поехал. Как добирался – про то рассказ долгий... Обовшивел, отощал, как пес бездомный, в тифу валялся, да видно Бог хранил, не окочурился.
      Полгода до Минусы своей добирался, а как добрался – вляпался, словно в лепеху коровью. Родных не нашел, только с теткой и довелось поведаться. От нее узнал про то, что отец на каторге помер, а мать с сестренкой по миру пошли. Так-то вот... Аккурат в ту пору, в Дубенском, в десяти верстах от нас, Кульчицкий народ на восстание поднял, повел казаков бить. Мужики к нему валом валили, ну и я с дуру-то поперся. Разбили нас... Кого из пушек да пулеметов побили, кого шашками посекли, а мне, слышь, опять повезло. Согнали нас, кого живыми взяли, в Минусинскую тюрьму. Мы не сильно радовались, знали, что выход отсюда один – что ни день до полусотни человек в расход выводили. На мое счастье, углядел меня дядька родный, брат отца. Он в казачьих урядниках ходил.
      – Васюха! – говорит. – Ты как же, сучий сын, попал сюда? Ведь слух был, что ты на фронте пропал, а ты эвон где!
      Обсказал я ему что да как, почесал дядька затылок:
      – Счастье твое, племяш, что на глаза мне попался!
      Выкупил он меня за золотой полуимпериал, высек на дворе тюремном на глазах у казаков своих, а потом привел на квартиру к себе, денег дал на дорогу, лошадку дал, и наказал в Урянхайский край подаваться да забиться куда поглуше и носа не высовывать, покуда мясорубка эта братоубийственная не кончится.
      – Как оно повернется, Васюха, один Бог ведает... Не один ли хрен, чей верх будет, главное башку свою сберечь. Мне-то уж теперь от казачества своего никуды не деться, куцы все, туды и я. А ты ишшо молодой – живи да добро мое помни!
      Поклонился я ему до земли, да с тем и поехал... За Саянами, в Белоцарске, да вокруг него тоже неспокойно – и китайцы, и красные, и белые, и хрен поймешь еще какие. И разговор у всех один – либо с нами, либо к стенке! А как за Грязнуху, вверх по Каа-Хему ушел – тишина да благодать, чисто рай земной! Первым делом к старцам святым, что всем заправляли там, на поклон пришел. Так, мол, и так, дозвольте жить тут в смирении. Золотишко, что дядька на дорогу дал, к поклону приложил. Дозволили... Только когда огляделся у них – шибко не по нутру пришлось мне житье ихнее. Ушел я да так и стал, ни в тех ни всех. Выбрал распадочек укромный, никем не занятый, заимку срубил, да там и обосновался. Поначалу шибко трудно было, тайги-то я до той поры, почитай, не видывал. Не до охоты было. С измальства в батраках, а потом война... И опять дядькино добро помогло. В Бельбее на казачью сбрую да седло доброе выменял у мужика зажиточного десяток капканов, соли, табаку да чаю на первое время, научился плашки делать да настораживать, петли ставить. Жить захочешь – всему научишься! А зверь в тайге тогда был непуганый. Словом, пробедовал я первую зиму, плохо ли, хорошо ли, а к весне даже на ружьишко шкурок набралось. На людях старался не показываться, разве что по нужде в Бельбей выбирался да и то ненадолго. Доходили слухи, что красные верх взяли, будто землю бедноте раздают, да только не больно спешил я объявляться-то. Оно, знаешь, пуганая ворона и куста боится...
      Дед помолчал, будто вспоминая, потом глянул на меня:
      – Слышь, Вадимыч, а можа, спать будем? Засиделись мы, время-то, чай уж, заполночь, а?
      Не дожидаясь моего ответа, дунул на фитиль лампы, в наступившей темноте долго с кряхтением укладывался, потом затих. Я подождал еще немного, и думая, что дед уснул, тоже повернулся к стене... Дед спросил:
      – Не спишь, Вадимыч? Резбередил ты меня, сон не берет... Лучше дальше буду рассказывать. В начале третьей зимы напасть эта случилась. Я к тому времени совсем освоился, даже бабенку себе приглядел. В первую весну как-то заночевал у нее да с тех пор и присох. Все бы ничего, да только к началу третьей зимы взяла меня Танюхав оборот:
      – Сколь еще, миленок, по тайге бирюком отсиживаться будешь? Я ить не девка – пришел, посопел под боком, и прости-прощай! И так уж соседи невесть что болтают... Извелась я, Васенька! Мне мужик в доме нужон. Люб ты мне, а только ежели не надумаешь к бережку прибиться, так и знай – ищи для постоя другую!
      И ведь права баба, что тут скажешь! Сговорились мы, что к Рождеству выйду я навовсе. Зима тогда рано встала, после Покрова снег так и не растаял. Тяжелый год для зверя выпал. Все лето Тоджа горела, и по осени белки оттуда поперло видимо-невидимо... Сколь живу, такого перехода больше не видывал. К началу декабря у меня четыре с лишком сотни одних только белок было, соболей к двум десяткам. Пусть и не черные, а все одно – собольки. От фарта такого небывалого аж дух захватывало. Бывало, лежу ночью, спать бы, умотался за день-то, ан не спится – в голове мысли всякие крутятся, как лучше богатство такое в дело определить. И домишко подправить надо – он хоть и неплохой ей от мужика покойного остался, и сама хозяйка добрая, а все без мужицких рук. И конька куплю. Глядишь, и заживем других не хуже. Так-то приятно думалось... До Рождества уж совсем ничего оставалось.
      У меня и шкурки в тюки увязанные лежали, да и харчи к концу подходили, а зверь все идет и идет. Не бросишь же такую удачу! Кто знает, когда еще такое выпадет да и выпадет ли... С вечера тогда мело сильно, вот и пошел я дальние плашки проверить. Ведь их ежели снегом придавит – впустую стоять будут. Вроде, и пошел с рассветом, а все одно припозднился. Назад-то уж потемну выбирался. Хорошо хоть метель перестала, лунища вышла такая, что все, как на ладони. Иду, поторапливаюсь... Морозец к ночи такой прижал, что не застоишься, до костей пробирает.
      До заимки с версту оставалось, не более, как вдруг вышел я на след человечий. Совсем свежий след, даже не припорошенный, и видно, что шел кто-то со стороны реки прямиком к заимке моей. Уверенно шел, не плутал, стало быть, знал, куда идет. Меня словно кипятком обварило! Кто бы это мог быть, думаю... За три года, что прожил здесь, только верховские пару раз случайно заглядывали по осени, а среди зимы ни одна живая душа не бывала. Прикинул я по следам, и совсем худо мне стало. Мужик-то прошел здоровенный, след на три пальца моего поболее. Шел, правда, чудно как-то, шагами мелкими и ноги приволакивал, видно издалека, притомился... Я шкурки-то в снег сбросил, ружьишко сдернул, одну пулю в ствол, да второй патрон в зубах держу, наготове чтобы был. Ведь в тайге ночью от чужака добра не ждешь, а тем более этот пёрся, как к себе в избу. Не охотник это был... Настоящий таежник ежели в чужую заимку без злого умысла наведался, непременно хозяину знак оставит.
      Спрятался я в ельничке на краю полянки, смотрю, слушаю. Дверь закрыта, в оконце темнота. Не иначе затаился, вражина!.. Тут снег опять повалил, крупными такими хлопьями, луна за тучи скрылась, потемнело. Мне это как раз на руку... Подполз я к глухой стене заимки, ухом припал, но сколь ни вслушивался – ни звука, только сердце мое бухает так, что наверное за версту слышно. Сколь лежал так – не знаю, только чую, замерзать начинаю. Зло меня взяло! Не хватало еще, чтобы из-за какой-то сволочи под дверью собственной заимки околеть! Вспомнил, что у задней стены стоит у меня шест сухой елевый. Добрался я до него и аккуратненько так, со стороны, чтоб на пулю случаем не нарваться, дверь толкнул. А сам ружье наготове держу. Подалась дверь, приоткрылась немного, и снова тишина... Яуж совсем рядом с дверью сидел, любой вздох услышал бы. Заглянуть бы внутрь, а боязно, вдруг он только этого и ждет, паскуда!
      Посветлело тут немножко, луна проглянула, я в окошко одним глазом глянул, а гостенек-то мой на полу вытянулся. Похоже, окочурился, меня дожидаючись... Приоткрыл дверь пошире, шестом его потыкал, не шевелится. Тут уж я осмелел, зашел в избу, на всякий случай держу его на мушке, стволом ткнул, потом за плечо схватил, а он уж холодный. Заложил я дверь поеном, оконце завесил и только потом свечу засветил, рассмотрел гостя своего незваного. Мужик на голову меня больше, рожа щетиной черной заросла, но не верховской – видать, что брился раньше. Шапка на ём из росомахи, добрая шапка, да и одет – куда с добром! Романовский полушубок, рукавица овчинная рядом валяется, а на лапище-то, видать, под рукавицу одеты были перчатки черные вязанные. На ногах сапоги казачьи, в таких на фронте их благородия хаживали, с чулками меховыми. Лужа крови спод его на полу натекла, застыла уже. Жутко мне стало... Откуда же он, гад, про заимку мою прознал? И ведь не медведь его поломал, подстрелили голубчика, а ну, как по следам его искать станут, а следы-то прямехонько сюда и приведут! Убирать надо покойничка, от греха подальше, пока не поздно... Попробовал я его повернуть, но чую не осилю, шибко тяжел мужик.
      – Не обессудь, – говорю, – паря, раздену я тебя, а вот уж хоронить не стану, недосуг мне с тобой валандаться... Ветками в логу завалю да снежком присыплю, и будя с тебя!
      Начал полушубок расстегивать, а он кровью напитался да замерз, никак не поддается. Однако расстегнул, а под ним душегрейка беличья на казачий китель офицерский одетая. Покуда с полушубком возился, что-то тяжелое на пол к ногам упало, по доскам стукнуло. Посветил вниз – наган лежит, большой, черный, а на ручке щечки костяные желтоватые. Поднял я его, барабан крутнул, а в нем только два патрона осталось не стреляных, и гарью из ствола воняет. По всему видать, не только его дырявили, а и он в долгу не оставался... Оставить бы наган себе, хорошая штука, да что с него проку без патронов! Хотел поискать в карманах у покойничка, расстегнул китель, а под ним через плечо да к поясу ремнями привязанная сума кожаная плоская, навроде чрезседельной, конской, только поменьше, поаккуратнее.
      Любопытно мне стало, что это за суму их благородие на себе нес да не просто нес, а под одеждой прятал. Отстегнул ремни да еле удержал в руках, так тяжела оказалась сума лосёвая, пуда на полтора тянула, не меньше! Раскрыл ее, а она изнутри вся кармашками прошитая, и в каждый кармашек мешочек маленький замшевый всунут. Меня аж затрясло всего... Развязал один мешочек, и веришь ли, Вадимыч, поплыло все перед глазами, ноги подкосились. Золото!.. Да не то дерьмо, что на прииске вам показали, а настоящее самородное. Все больше «таракашки» с ноготь, а то и крупнее! И во втором! И в третьем! Во всех кармашках золото!
      Сижу я этак вот, рядом с покойничком, золотье с ладони на ладонь пересыпаю, а сам реву дурным голосом. Умом я тогда малость тронулся, не иначе! Может, и до утра бы так-то просидел, только почудилось мне, будто шаги за дверью. Ружье схватил, свечу задул, стал к двери пробираться. Шаг сделал, а впотьмах вдруг кто-то за ногу как схватит! Заорал я не своим голосом да из ружья шарахнул под ноги себе. Дымом заимку заволокло, но я в себя пришел. Нашарил на полу свечу, зажег, а это я ногой зацепился за ремень сумы, будь она неладна! В половице дырища, аккурат рядом с башкой гостя моего...
      Дед Василий встал, нашел в темноте чайник и жадно припал к нему. Напившись из носика, загремел спичками, закурил. Красный огонек выхватывал из темноты то горбатый, ястребиный нос, то всклокоченную копну седых волос.
      – Вот, веришь ли, Вадимыч, сколь годов прошло, уж сыны мои дедами стали, а как вспомню – так-то погано становится, словно вчера было... Пришел я в себя малость, ружье зарядил, топор за пояс сунул да потащил гостенька своего из заимки. С полверсты оттащил, там глубоченная ямина была от выворотня елового. Спустил его в эту яму, одежку евоную побросал, лапником завалил да снежком припорошил сверху. А сам бегом на заимку. На мое счастье снег такой повалил – в двух шагах ничего не видно! И часу не прошло, как никаких следов не осталось, хоть с собаками ищи. Печку растопил, кровяные пятна на полу ножом выскреб, дверь лиственничной плахой запер, какую и медведь не вдруг сломает, а самого так и подмывает на богатство привалившее взглянуть, и уже примеряюсь, какой домище, да не в Бельбее – на кой он мне сдался Бельбей этот – а в Знаменке или того чище в Минусе своей поставим с Танюхой, рысаков тройку самых наилучших куплю... Собрал аккуратно золото, по полу рассыпное, мелочки обратно в сумку засунул, а суму – под топчан, да сверху дровишками привалил. Оконце броднем заткнул. Напился чаю и только задремал, как друг завыло что-то за стеной, заимка ходуном заходила, дверь распахнулась, а на пороге – гость ночной, которого под выпоротнем снежком присыпал. Стоит, снег с полушубка рукавицей отряхивает, и скалится недобро этак...
      – Ты, Васька, не бойся! – говорит. – Я на тебя зла не имею. Ты все ладно, по-людски сделал! Зверью меня не бросил, и одежку оставил. Только вот золото мое – отдай! Ни к чему оно тебе, Васька! Подохнешь от него. Как пес подохнешь! Отдай!..
      И ручищами своими в перчатках вязанных прямо от порога тянется к суме. А руки все длиннее и длиннее, уж до топчана дотягиваются! Только он за суму ухватился, я его по лапам-то топором – хрясь! Как взвоет он и исчез... А я подскочил, трясусь весь, как лист осиновый, зуб на зуб не попадает, никак не пойму, то ли сон, то ли явь. Топор в полу торчит, аж плаха лиственничная напополам треснула... Так и просидел я до самого утра, свечу не задувая, а чуть только развиднелось, кинулся богатство свое перепрятывать. Стоял у меня на «путике» кедр старый с дуплом глубоким. Я в это дупло белок битых прятал, чтобы на заимку лишний раз не ворочаться. Вот в это дупло и запрятал суму свою. Засунул поглубже, трухой сверху присыпал, по тайге попетлял, след заметая да путая. Доволен остался – нипочем никому не догадаться, что спрятано здесь что-то.
      Хозяин золота ночью не приходил, должно, знал, что нету его на заимке, да только и я в эту ночь глаз не сомкнул, не чаял, как до свету дожить. Вспомнилось некстати, что пару дней назад свежий след росомахи невдалеке видел. Так меня и прострелило. Ведь эта зараза по запаху что хошь найдет, а от сумы и потом и кровью, небось, за версту несет. Так ясно представилось мне, как рвет она суму, как рассыпается золото по снегу – чуть взвыл от отчаяния! Не дожидаясь рассвета, побежал к кедру, вытащил суму, сел в снег, и реву о радости – Слава Христе! Цела, родимая! Принес на заимку, двери заложил, половицы поднял, закопал у печки. Не успел половицы как следует на место уложить, глядь, а у огня мертвяк греется... Присел перед печкой, по бокам себя похлопывает, а смеется, проклятый:
      – Плохо спрятал, Васька! Вот оно, подо мной! – пальцем тычет как раз туда, где сума закрыта. – Все одно, – говорит, – не быть тебе живу с ним! Отдай! Я за ружье, а он пропал, и только из-за стены хохочет: «Подохнешь, Васька! Отдай золото!»
      Неделю я эдак-то отмаялся... Днем прячу да перепрятываю, а как ночь – с ружьем трясусь. А потом и день от ночи отличать перестал. Почесуха какая-то напала, всего себя ногтями в кровь изодрал. Умом совсем тронулся. Друзья на войне убитые, отец покойный – все ко мне приходить начали. И веришь ли – все в один голос твердят: «Брось его!» А как бросить, когда этакое счастье в руки привалило. Скорее себя жизни лишишь, чем от такого богатства откажешься. Слава Христе, понимал, нельзя мне в поселок с золотом показаться. Порешат не только меня, аи Танюху...
      Что меня тогда на Каа-Хем занесло – убей, не знаю! Может, опять, перепрятать место искал, а может, и еще что! Ревет вода в пороге, клокочет, а над ней пар морозный, точно над котлом адовым. И словно кто-то изнутри подталкивает: «Вот, мол, Васюха, тайник-то, лучше не придумаешь! И сам следом!» И точно подталкивает в спину-то... Размахнулся я да и швырнул суму в котел тот. Заорал, рванулся за ней тут же, да, видать, не судьба. Нога меж глыб обледенелых попала. Дернулся я, она и хрястнула в лодыжке. Упал, башкой о камни ударился. Очухался от холода... Лежу в луже кровищи, нога распухла и посинела. Сколь времени до заимки полз, не скажу. То и дело без памяти оказывался, поморозился, а все-таки дополз. Сил хватило только печку затопить... Веришь ли, первый раз за ту неделю, с башкой пробитой и ногой сломанной, уснул. А на следующий день взвалил на Карьку тюк со шкурами, сам кое как взгромоздился. Слава Богу, коняга моя дорогу к Танюхиному дому добре знала, а то бы хана...
      ...Дед зажег лампу, тяжело ступая, прошел к печке, пошевелил тускло мерцающие угли. За стеной сторожки глухо шумел Каа-Хем, вздыхали под ночным ветерком лиственницы на берегу.
      – Так-то, Вадимыч! А ты говоришь, золото!.. Старателям нынешним и не снилось, столько-то! Слушай, а у нас выпить ничего не осталось?
      Он плеснул остатки из бутылки к себе в кружку, выпил громко крякнув, задул фитиль лампы и улегся на заскрипевший топчан.
      – Давай спать, Вадимыч. Ну его к... матери, на сон такой пакости говорить!..

* * *

      Я не знал, верить ли в рассказ деда Василия – слишком уж он показался мне неправдоподобен... Но год спустя, копаясь в подшивках старых газет, я наткнулся на сообщение о том, что бывшие казачьи офицеры, отец и сын Жолнины, скрывавшиеся в старообрядческом верховье Каа-Хема, при попытке перейти границу и уйти в Манчжурию, прихватив общинное золото, были задержаны и по решению суда расстреляны. Однако, почти два пуда общинного золота так и не нашлись. Как в воду канули. А может, и правда, канули той далекой зимой, накануне Рождества, в Михайловском пороге, в той самой лосёвой суме. Кто знает... Дай сколько еще тайн хранит буйный красавец Каа-Хем!

Сергей Грачев

      Грачев Сергей Анатольевич родился в 1961 году в г. Подольске Московской области. Окончил Литературный институт им. Горького.
      Автор романа «Медвежий баян» (М., изд-во «Глобус», 2000 г.), повестей «Рисунок на старых обоях», «Если ты, смеешься...». Рассказы С. Грачева публиковались в различных журналах, альманахах, коллективном сборнике «Письмена на песке».
      Член Союза писателей России.

Абулия (рассказ)

1

      Французский автобус, с маленькими квадратными окошками, длинный, похожий на замерзшую оранжевую гусеницу, бестолково разворачивался на площадке перед терминалом, слегка оживляя мокрое мартовское утро. Он привез от станции метро служащих таможни. Со стороны трудно представить, насколько холодно в этом апельсиновом автобусе, уместном на парижских улицах, но не в подмосковном городке Корытово, еще не промытом весенними грозами.
      Валя Комова, лейтенант таможенной службы, не пользовалась автобусом, потому что жила на окраине Корытово, рядом с территорией терминала. От ее девятиэтажки пройти минут десять, а то и меньше. Справа – березовый лес и пруд, из которого бежит ручей, словно отсекая высотные корытовские дома от вытянутых серых строений таможни. Этим прохладным утром Валю Комову порадовали утки: чистенькие, они шустро и по-хозяйски деловито плавали в ручье, словно утверждая право на весну. И Вале вдруг так захотелось навестить мать, что жила в тверской деревеньке на берегу большого озера. Но до отпуска еще предстояло дожить. Пока дождешься...
      По узким коридорам таможенного поста невозможно пройти, чтобы не столкнуться с кем-нибудь из назойливых клиентов-декларантов. Вот и опять, как назло: на пути – поляк Рихард. Он привез холодильное оборудование на международную выставку. Выставка давно прошла, а он все еще здесь пороги обивает. Светлый пиджачок, очки в тонкой оправе, острый аккуратный нос – во всем облике Рихарда поначалу была изумительная для водителя-дальнобойщика опрятность. Теперь он помят, небритый комок нервов.
      – Извините, зарос, – он смущенно прикрывает ладонью подбородок, едва поспевая за Валей. Он очень хорошо говорит по-русски. Как, впрочем, и другие иностранцы: большая и длительная практика. – Я, конечно, конкурент «Трансэкспедиции», понимаю. Им за державу обидно. А почему я двадцать дней сплю в кабине?
      – Здравствуйте, Рихард, – говорит подчеркнуто вежливо Валя.
      – Простите меня, Валя. Здравствуйте. Здесь мы букашки, зачем нам хорошие манеры? Никто не здоровается, только вы. Отпустите меня, Валя.
      – У нас комиссия сегодня, – и она оставляет тихо отчаявшегося поляка, думая, что когда-нибудь таможня потеряет всех честных декларантов, останутся только жулики и прохвосты.
      Валя закрылась в своем кабинете, подошла к зеркалу за шкафом. Поправила прическу – аккуратное черное каре, которое так шло к ее круглым темно-карим глазам. Подумала: «Щеки широковаты и бледные. Глазки бы, конечно, чуть-чуть увеличить. А, впрочем,... хорошие глазки». О пропорциях своего тела Валя была не очень высокого мнения; она, конечно, не толстуха, и почти все подходит к ее невысокому росту, но вот внизу, в бедрах, похудеть немножко не мешало бы. Этим срочно нужно заняться, – решила Валя, – и к 8 марта – быть в форме, тогда и новые кожаные брюки, которых еще никто не видел, сделают свое дело! – И, уже садясь за свой заваленный документами стол, шепнула монитору: «Разве это работа для женщины?»
      Она считала, что ее четкая, по-армейски расписанная многочисленными инструкциями работа многим кажется грубоватой. И это впечатление укрепляла Валина форма с лейтенантскими звездочками на погонах. Но сама Комова к своему служебному наряду давно относилась скептически. Однажды она представила себя в театре в своей форме и пришла в ужас.
      А в театр, как ей хотелось в театр! Когда она была там в последний раз? Год, полтора назад? «Ленком», «Королевские игры»! И хоть она сидела в бельэтаже, слаженная игра актеров увлекла ее в мир страстей короля Генриха. Да-да, она и сейчас хорошо помнит, как в финале над партером, прямо на бельэтаж, где она сидела, поплыла громадная надувная корона. Да и не корона вовсе, а шутовской колпак. Именно вид этого гигантского колпака сильно расстроил Валю. «Всех нас околпачили и обули, – подумала она почему-то, и все, чем я занимаюсь, – злое шутовство в дурацком балагане!»
      И служба на терминале – иногда невыносима. Конечно, временами, но... Но Валина квартира – рядом, и на обед можно спокойно прогуляться.
      И брокер Дима может в любое время к ней заехать в гости. Правда, последнее время он слишком занятой стал. Раньше Диме очень нравилась Валина зеленая форма, а теперь ему больше по сердцу стало «зеленое содержание», клиентская выручка. Ну, и ладно. Подумаешь, бизнесмен какой!
      Время до обеда – бумажная каша из того волшебного горшка, которому однажды сказали: «Горшочек, вари!», а как остановить, забыли. Валя проверяла документы, ставила подписи и личную – в двухрублевую монетку – печать, говорила по телефону, принимала клиентов. Ее страшно раздражало, что периодически все начинали зачем-то искать брокера Диму, и тогда по селектору раздавалось: «Дима Трубников, пройдите на рабочее место». Диспетчер могла бы сказать и просто: «Дима», – он один такой.
      Декларанты были разные: кто с оборудованием, кто с двадцатью тоннами коранов, хлебопекарнями и личными вещами. Но досаждали все, и даже самый приятный во всех отношениях Степанов, которому французы прислали гитары, для одного московского магазина. Степанов был обходителен, вежлив и так многозначительно рассматривал ее, словно приехал не за музыкальными инструментами, а за ней, Валей Комовой, – чтобы увезти в Москву навсегда.
      Ну, вот, опять он пришел перед самым обедом. Валя поспешила в коридор, но Степанов, в сером пальто, со шляпой в одной руке, «дипломатом» – в другой, увязался за ней.
      – Я здесь уже роман прочитал, – заявил он. – «Бесы» называется. Вам это ни о чем не говорит?
      – Не разочаровывайте меня, Степанов, – сказала она и подумала: «Плохо я сегодня по коридорам хожу». Для Вали ходить по коридорам, набитым людьми, – целая наука. Нужно идти быстро, с озабоченностью в лице, смотреть либо в пол, либо прямо перед собой, чтобы никого не видеть, и, главное, если отвечать, то быстро и резко, коротко и ясно, отсекая дальнейшие приставания.
      – Не нравится наш пост, возите на другой терминал.
      – Но там нет вас, Валя!
      – Заходите после обеда, Степанов. «Ну, что с ним делать, с этим „гитаристом“ Степановым? Главное, побольше строгости, иначе не отстанет». Но одновременно с этой мыслью приходила и другая: «Вот уедет „гитарист“, кто ее дальше будет завораживать взглядом? У кого еще такие контактные линзы, ясные и зеленые? Он, наверное, живет в Изумрудном городе...»
      – Хорошо, я уйду. Но разрешите один анекдот, наш, таможенный?
      «Вот пристал!», – подумала и сказала: – Ладно. Но только один.
      – Это не совсем анекдот, скорее полуправда-полунебыль. Или притча, если хотите. Со смыслом. А может быть, легенда. Легенда о Черном Профессоре.
      – Начинайте скорее!
      Степанов уселся в кресло, придвинул его к Валиному столу и принялся за рассказ. Говорил он певуче, с толком и чувством, многозначительными паузами, словно сказочник. И Валя невольно заслушалась.
      – Недавно это случилось, а, может, и давно, – начал Степанов доверительно, слегка подавшись корпусом вперед и приблизив лицо к слушательнице. – Смотря с какой стороны поглядеть. Но, по крайней мере, социализма уже не было, а капитализм еще не наступил. Один профессор университета, человек известный, решил поправить дела своей кафедры: продать американцам очень хороший прибор. А в приборе том главной деталью была вакуумная колба. Прилетел прибор за моря-океаны, а там – глядь: колба-то треснула! Разумеется, американцам незачем покупать сломанную вещь. Резону нет совершенно. Они прибор обратно и отправили. А профессор, оказывается, последние свои капиталы в отправку груза вложил. Таможня, конечно, говорит: плати и забирай. А профессор: «Вы разбили, бесплатно и верните». А те ему: «Бесплатный сыр – только в мышеловке бывает. Потому заплати и лети!» Профессор не сдается. А куда ему сдаваться? Ни прибора, ни денег, да еще должен остался, каждый день долг растет, штраф множится... Давно профессор в аэропорту обитает. Поначалу он все ночами на склад пытался пробраться, да где там! Разве допустимо, чтобы таможня без денег добро отдала? Не положено. Потому как государству урон. Вот и ходит денно и нощно профессор, лазейки ищет. Недавно, говорят, взлетную полосу бородой подметал... Поначалу его, конечно, ловили. Но вины за ним никакой не числилось, вот и отпускали подобру-поздорову. Думали, за ум возьмется. А профессор за ум не взялся, и семью, и университет свой забыл, святым духом питается, прозрачный стал, как кисея. А потом почернел, как уголь. От него все родные и друзья вскоре отказались: кому охота чужие долги отдавать? Едва он тенью-то стал, сразу к прибору своему и просочился. Да вот беда – взять не смог. Потому как привидение, Черный Профессор. И поймать его уже нет возможности. Так и бродит Черный Профессор по складам, прибор свой охраняет. И, молва ходит: если случайно прикоснешься к ящику с его прибором, чахнуть начнешь, будто меченый. И ни одного таможенного контроля никогда больше в жизни не пройдешь.
      Выслушала Валя Комова легенду про Черного Профессора и не сразу взгляд от зеленых колдовских глаз Степанова отвела. Задумалась. Колба-то такая вот треснет, а из колбы любая гадость может на свет Божий выбраться. Развеется ветрами да навлечет на людей болезни. От этих профессоров, умников – всего можно ожидать!
      – Я вас, Степанов, после обеда на повторный досмотр груза направляю. Чтобы гитары ваши еще раз проверили.
      – За что такая немилость? – огорчился Степанов.
      – А вы почаще анекдоты рассказывайте... в обеденное время.
      Степанов нахмурился и ушел.
      Она посмотрела в окно, в сторону леса, невольно представила ручей и уток, и вновь вспомнила свой поселок, где она выросла и где жила ее мама.
      «Скоро 8 марта. Хоть бы Дима зашел, – подумала Комова. – Или Степанов, например. Анекдот бы рассказал, на гитаре поиграл, – и тут же она одернула себя: еще этого не хватало, женатика! Лучше уж брокер Дима, этот борец с литыми мускулами и бычьей шеей. Но у Димы – не кровь, а коньяк: крепкий и медлительный. Господи!..Теперь придется в нашем кафе обедать».
 
      После обеда Вале пришлось идти через крохотное псевдо-фойе поста, где у закрытых окошек мариновались клиенты. И, разумеется, отовсюду сразу посыпались вопросы и мольбы о помощи.
      – Вас разгрузили? – спросила она поляка, никого не слушая. Все сразу притихли, навострили уши: любая информация здесь дорого ценилась.
      – Я весь в ожидании динамики, лейтенант, – сказал вежливо Рихард.
      – Вялотекущей, – добавил хмуро Степанов, ожидающий допуска на повторный досмотр. Он оторвался от чтения очередной толстой книги и послал Вале тягуче-медленный взгляд. Потом он уставился прямо в Валины глаза, и ей показалось, что взгляды поменялись: она словно посмотрела на пост через контактные линзы клиента. Но это не был Изумрудный город. Наглухо закрытые окошки приема документов, жалюзи, – неделями, а то и месяцами отделяли декларантов от вечно занятых и недовольных таможенников, мужчин и женщин в зеленых кителях, с погонами в золотых пузатых звездах, похожих на «кубари» Великой битвы с немцами. Она увидела все это в одно мгновение, и жалость шевельнулась в ее душе, и в сердце нехорошо защемило.
      За маленьким, похожим на школьную парту, столиком для клиентов, на единственной скамеечке, сидела старушка-австриячка. Федора Илларионовна, – так звали старушку, – родилась много-много лет назад в Китае, в семье русского эмигранта, но прожила она всю жизнь в Австрии. Теперь она вернулась на свою историческую родину с сорокалетним сыном. В России они оказались впервые. Федора Илларионовна привезла мебель и всю домашнюю утварь.
      Ее сын, хромой, с женской фигурой, не отставал от мамы ни на шаг. Выражение лица этого мужчины, даже то, как он нежно лепетал по мобильному телефону, – все говорило о страшной для современной России незащищенности. О чем она думала, эта старая женщина? Как решилась, смогла пойти на столь рискованное предприятие? Может, это вариант семейного самоубийства? Подобные вопросы занимали всех уже вторую неделю.
      Сейчас Федора Илларионовна сидела, курила сигарету «Ява» – пачка лежала перед ней. Валя заметила, что у старушки нет одной сережки.
      – Вы потеряли сережку?
      – Знаете, девочка, я не нашла два своих стула на досмотре багажа. И потеряла сережку. Где мои стулья, девочка?
      Пришлось Комовой спешно уносить ноги, тем более «гитарист» Степанов зачем-то подкрадывался к ней вдоль стеночки, не сводя своего гипнотического взгляда. Это явно заметили и другие. Через пять минут она уже просматривала очередную папку с документами. Ярко-желтая пластиковая папка принадлежала Степанову. Какие-то гитары! Людям колбасу не на что купить... Пусть, пусть сходит на повторный досмотр: здесь вам не изба-читальня!
      Вале казалось, что все здесь предназначалось для отчуждения, развода людей по разные стороны баррикад, настороженности, замкнутости и одиночества. То профподготовка, то измученные клиенты, то одичавшие, как Черный Профессор, водители-перевозчики. «Когда-нибудь у меня будет отпуск, или я засохну в этом бардаке раньше? Сейчас бы в деревню, в глушь, и... – зелени побольше!»
      – Дима Трубников, – взывал селектор девичьим голоском. – Пройдите на рабочее место.
 
      Изо дня в день Валя Комова встречала Степанова: и в коридорах, и в кабинетах, и в кафе. И по случайно подслушанным разговорам, репликам, да и сам он особо не скрытничал, – вольно или не вольно, но она все больше узнавала о нем.
      Он ненамного моложе ее, Вали. Уже четвертую неделю ходит по этапам таможенного оформления и даже, вроде, похудел, стал еще более подтянут. Старые «жигули» – «шестерка». За растаможку ему премию обещали. Брокеру Диме «гитарист» взятку предлагал.
      «Бессмысленная трата денег, Степанов! – мысленно разговаривала Валя с глазастым клиентом. – Дима на твои деньги купит себе шампанского и на этом остановится. Потому что гитары твои еще не вылежались. Вон, мусульманину прислали из Саудовской Аравии в дар целую „фуру“ с коранами, – и тот больше месяца здесь куковал. Подарочек обошелся парню в шесть тысяч долларов!»
      Валя так увлеклась мысленным разговором со Степановым, что, увидев внезапно его рядом с собой – нависшего над ее компьютером, вздрогнула, откинулась в кресле и почувствовала, как щеки зажглись румянцем. Он, этот несносный «гитарист», встал слишком близко, вторгшись в ее интимное пространство. На работе Валя привыкла, что иногда люди подходят к ее столу, но не ближе, чем на полметра, не нависают, не стоят над душой.
      – Утомили, – произнесла Валя, борясь с желанием оттолкнуть рукой Степанова.
      – Я? Я не прошел досмотр, представляете? Рабочие-французы забыли в контейнере гаечный ключ!
      – Сказали бы инспектору, что это скрипичный ключ.
      Некоторое время Валя наблюдала, как меняется цвет лица клиента: от красного к белому, как губы сжимались, и как затем Степанов взял себя в руки. «Он, видимо, тренингом занимается, специальные книжки читает», – подумала Валя. Она была уверена, что пресловутая женская слабость не привлекает мужчин; они сами стремятся к совершенству и предпочитают ярких женщин, а не скрывающих вой достоинства скромниц. Самоуверенная женщина – самая привлекательная и обаятельная!
      – Вы меня утомили, Степанов.
      – Понимаю, что вы сильно утомлены, – сказал он на удивление мягко, даже вкрадчиво. – Устали. – Да, устала.
      – У меня есть средство от утомления, – «гитарист» зашел за спинку ее кресла и прошептал в самое ухо: – Только не смейтесь, я серьезно. Утраченную бодрость возвращает обыкновенная зевота. Закройте глаза, склоните голову, – Валя вдруг почувствовала, как мужские руки легко коснулись ее головы; она даже не успела выразить свое негодование, раскрыла рот... – Склоните голову на правое плечо и..., правильно, – держите рот раскрытым! Пока не почувствуете желание зевнуть. Расслабьте мышцы плеч, – пальцы Степанова уже разминали ее плечи. – Опустите руки вдоль тела, головку склоните на грудь... – это было даже более, чем заигрывание.
      «Что он делает? – вяло подумалось ей, но вся эта спешка, необходимость работать, укладываться в определенные часы, – куда-то пропали. Было лишь чье-то горячее дыхание возле виска, шеи... – Подруги советуют: пусть жизнь течет сама по себе. Как это? Нужно делать то, что хочется, и не делать того, чего не хочется? Но это можно лишь в отпуске...»
      Горячий поцелуй вдруг ожег ее шею, и голова ее закружилась.
      Дверь открылась, и в кабинет шагнула бабушка-австриячка. То, что она увидела – если она только успела что-то заметить, – не произвело на нее никакого впечатления. По-крайней мере, речь она завела совсем об иных материях:
      – В России, девочка, первый спутник сделали. Здесь люди талантливые и сердечные. Я легко сняла квартиру в Митино...
      – Зачем вы бежали из Австрии, Федора Илларионовна? – почти простонал Степанов, стоявший уже на почтительном расстоянии от Вали.
      – Там националисты, – ответила бабушка. – Так вот, сударь и сударыня вы мои! Шесть одеял, две перины пуховые, подушки – приданное детям, – где это все? Вторую неделю сплю без простыни! Но я верю в вас, девочка. Вы мне поможете.
      – Конечно, – Валя встала с кресла и поспешила выпроводить русскую австриячку, – обязательно помогу. Сегодня пойдете на повторный досмотр.
      – Молодой человек, у меня кончилась «Ява», – сказала бабушка, оглядываясь. – В буфете нет. У вас есть «Ява»?
      Оказавшись в коридоре, Валя поняла: сегодня работы уже не будет. И возвращаться назад, в свой кабинет, сил не было. Расслабленная, словно в забытьи, все еще чувствуя в теле некую истому, она пошла по коридору в сторону кафе. Потом вдруг вспомнила, что уже время оперативки, о которой она совершенно забыла.
      А вокруг кипела жизнь.
 
      – Что это? Что? Утром никто не помнит, что было вчера, отказываются от своих слов, – шептал маленький поляк Рихард, бегая по узким коридорам, обливаясь потом. Очень бледный. Он бегал уже давно, и все привыкли к его бегу, и никто внимания уже не обращал на его мельтешение. Лишь изредка кто-нибудь провожал взглядом его сухую стройную фигурку, ладно упакованную в светлый костюм, и сакраментально изрекал: «Таможня не дает добро». – Мне нужен Трубников. Говорят, он ездил за документами в главный офис, – выходил из себя ошалевший поляк.
      – Дима Трубников, – меццо-сопрано девушки-диспетчера звенело в ушах, – немедленно пройдите на рабочее место.
      Дима, крепкий бычок, коротко стриженный, с массивным лбом, вышел из отдела валютного контроля, держа за горлышко бутылку шампанского, и встретился с Валей. Протянул ей сережку:
      – На, отдай австриячке, инспекторы нашли. – Полусладкий мой, – сказала Валя, взяв находку, – у меня принтер не работает. Зашел бы, посмотрел.
      – А монитор протирала? 
      – Да.
      – А по принтеру стучала? Да?! Ну, тогда не зна-аю... – и он хотел уйти, но к нему подбежал поляк.
      – Извините, это вы Трубников?
      Дима сразу отрекся:
      – Нет. 
      – Как «нет»? – На Рихарда было тяжко смотреть: очки сползли на нос, глаза блестели нездоровым лихорадочным блеском, и с него градом катился пот. Накануне он впервые за много дней принял душ, приободрился, забегал еще быстрее и... простыл. – Кто это был? – спросил поляк, когда Дима скрылся в брокерском отделе.
      – Трубников, – призналась Валя, и ей стало ужасно стыдно. Правда, ненадолго; из столбняка ее вывел голос Федоры Илларионовны:
      – Я очень люблю Россию. Мы всей семьей читали Пушкина и Лермонтова...
      Валя прошла в совершенно прокуренное фойе. «Гитарист» уже был здесь.
      – А Достоевского читали? – спросил Степанов.
      – Нет, – ответила ему бабушка.
      – Не любите? Нет.
      – Странно, что вы из Австрии. Я знаю лишь одну страну, где его не любят. Это Израиль.
      – Вы антисемит? – живо поинтересовалась австрийская бабушка.
      – Что вы! Разве может интеллектуальный человек... – Степанов решил уйти от скользкой и неприличной темы. – ... А вы все-таки надеетесь получить свои... мебеля сегодня?
      – До заката солнца буду сидеть, – бабушка вздохнула и потеребила ухо, с которого пропала сережка. – На старинном зеркале трещина. Стульев нет, теперь еще и сережка.
      – А почему вы сняли квартиру, а не купили? – спросил кто-то.
      – Я везла деньги на квартиру. В Польше их украли. А потом, ночью, судари мои, меняли колеса у вагонов. Нас вывели в темноту и повели. Я думала, расстреливать, – старушка вдруг всхлипнула.
      По коридорам опять разносится приказ разгневанной девушки-диспетчера:
      – Дима Трубников, пройдите к своему рабочему месту.
      – Давайте все-таки Диме денег дадим, – вновь загорается старой идеей Степанов, совершенно не стесняясь присутствия Вали.
      – Не смеши людей, – советует общественность. – Хоть двести, хоть триста дай, не поможет. Будет тут снами стоять. И без него тесно.
      – Знаете, как это называется? Абулия, – щегольнул «гитарист» словечком.
      – Что еще за абулия?
      – Означает «безволие», – объясняет Степанов, – патологическое нарушение психической регуляции действий. Это когда ни к чему руки не лежат. Заточены, вроде, правильно, а не лежат... Вот вы, бабушка, зря Достоевского не любите. Его нужно было полюбить еще до приезда в Россию. Знали бы принципы «нечаевщины».
      – Принципы чего?
      – «Чем хуже, тем лучше». Типично...
      – Ну, вы и тип, молодой человек, – бабушка с улыбкой вгляделась в лицо Степанова: – Зачем вы так? Здесь все есть, я же вижу. И магазины, и эти... палатки, в них все продается. А вот в Австрии из домов людей выселяют, с вещами – во двор. Потому что неавстрийцы.
      За всяким заявлением бабушки – всеобщее молчание. И в нем не столько сочувствие, сколько недоверие, и, прежде всего, неприятие русского романтического патриотизма закордонной старушки.
      «Федорино горе», – подумала Валя.
      – Пенсия у вас была?
      – Пятьсот долларов, за мужа получала. Он в американской фирме работал. Умер. Пенсию сюда переведу.
      Вновь пауза. Никто не верит, что Федора Илларионовна будет получать в России пенсию за австрияка, умершего по дороге на работу в американскую фирму.
      И тут все обращают внимание на лейтенанта Комову.
      Как они, все эти люди, ее воспринимают, думает Валя? Наверное, видят строгую, неприступную, в новенькой – с иголочки – зеленой форме. Олицетворение пограничной вежливости и офицерского благородства? Все может быть...
      Она молча плавным жестом кладет на столик перед Федорой Илларионовной серебряную, весьма замысловатой формы, – сережку.
      Если сказать, что ее, Валино намеренно элегантное, как взмах крыла, движение, и сам факт – поражают всех, – это ничего не сказать. Грандиозность момента отразилась в каждой морщинке лица бабушки, а помещение между закрытыми наглухо окнами заполняются шумом, и, кажется, сразу становится жарче и тесней. Ясно: произошло что-то необъяснимое. Каждый прочувствовал необычайность момента и мгновенно проникся им. И разом заговорили. Австриячка, никогда ранее не бывавшая на земле предков, поднимается, достает из потертой сумочки новенький российский паспорт и со слезами на глазах раскрывает его, показывая общественности:
      – Видите, я – русская, гражданка России. Смотрите, показываю. Мне лично посол говорил: «У России нет с Австрией договора о двойном гражданстве. Подумайте, что вы делаете!» А я сказала: «Отказываюсь. Я – русская!» – и Федора Илларионовна целует Валю Комову, лейтенанта таможенной службы корытовского терминала.
      И в этот момент как будто все забылось: работа, проблемы, выцветше-салатовый флаг терминала... И эта самая всемогущая абулия дала трещину. Растворилось безволие, которое бывает в обществе, стране, мире – после пустого-пустопорожнего, опустошающего напряжения душевных и физических сил. Валя, и кто был рядом, даже Степанов, – ненадолго, возможно на несколько мгновений, – услышали почти забытый и теперь весьма смутный отголосок удовлетворенности, силы. Сердце каждого, и каждому по-своему, подсказало без патетики: вот, остановитесь, затаите дыхание; где-то здесь мы еще живы, присутствуем, дышим.
      Но для Вали самое главное – глаза Степанова, благодарные, ласковые. И Валя даже почувствовала, что краснеет.

2

      Предпраздничным утром брюки сковали Валины бедра черным блестящим панцирем, и она медленно плыла по коридору, поцокивая каблучками, притягивая взгляды мужчин. Валя подумала, что иногда изъяны фигуры действуют гипнотически и только завораживают мужчин.
      – Кожаные брюки, – тихо и зачарованно сказал поляк Рихард. И этим было все сказано.
      Вокруг, казалось, шла обычная терминальная жизнь. Клиенты изучали развешанные по стенам распоряжения, а в это время их декларации, акты и письма с паспортами импортных сделок изучались, мешками отправлялись в Москву, где сортировались, рассеивались, путались, терялись... В отличие от других рабочих дней, накануне 8 марта таможенникам и вовсе было не до клиентов: спрятавшиеся в своих кабинетах и отделах, они поздравляли женщин, как говорят клиенты – «грин-герлз», дарили цветы и подарки.
      Но целеустремленный поляк Рихард и сегодня пытается наладить контакт с кем-то из ее коллег. Поляка сильно знобит, и он кашляет, хватаясь за сердце. Но продолжает упрямо совать вытянутые губы в узенькую щель между опущенным пластиком оконца и жалюзи.
      – Здравствуйте, пан! – почти стонет Рихард.
      – Клиент пошел странный, – слышится мужской голос из-за окошка регистрации грузов. – Разве это клиент? Ногой дверь должен открывать, потому что в руках – по бутылке шампанского!
      По таможне летит веселое, звенящее меццо-сопрано:
      – Дима Трубников, пройдите на рабочее место.
 
      После короткого поздравления и вручения подарков начальник напомнил лейтенанту Комовой, что нужно отвезти в управление пакет с документами. Не нашлось джентльмена – заменить даму. Но Валя рассудила: завезу бумаги, а на пост не вернусь, – сразу домой.
      Клиенты дарили Вале шоколадки, цветы и конфеты. Иногда, правда, значительно реже, премировали. Комова радовалась любому подарку. И обычно она сразу старалась помочь дарителю, кидалась просматривать его документы, искала их, устраивала поверх других, старалась дать им дальнейший ход, но... Ее благодарной энергии, энтузиазма хватало лишь на пятнадцать минут и очень редко – на полчаса. Затем наплывали новые дела, проблемы, и за кипами бумаг она напрочь забывала бедолагу. Эта черта ее характера многим не нравилась, даже коллегам, которые прозрачно намекали ей на это. Но лейтенант Комова с годами выработала подобный стиль поведения, и, возможно, лишь он мог спасти ее от стрессов. Она же не пила ежечасно шампанское, как брокер Дима.
      В хлопотливый предпраздничный день лучше все-таки использовать машину клиента: любой из них поможет с радостью, надеясь хоть на день, на час ускорить продвижение своих документов. «Любой из них», – мысленно повторила Валя и решила заглянуть в кафе. Она сразу увидела Степанова, одетого в черный костюм и белую рубашку. Без галстука, и в этой легкой небрежности гарнитуры он только выигрывал в ее глазах. Не консерватор. Ботинки только изношены. Если бы не ботинки, прямо «нью рашен». Степанов медленно пил кофе, занимая сразу три места: на одном стуле сидел, на другом лежала его шляпа и пальто, на третьем – «дипломат». Всем приходящим в кафе таможенникам он подчеркнуто вежливо, почти ласково говорил: «занято».
      – Кто отвезет в Москву? – спросила Валя негромко, глядя на Степанова.
      – Я! – «гитарист» поднялся со стула. Нона лице его – ни капли радости. Скорее, недоумение. – А гаечный ключ сойдет за скрипичный?
      Комоване ответила.
      Они идут к его машине. Валя загружает в старые «жигули», на заднее сиденье, сумку с документами и красочные коробки – подарки сослуживцев. Она видит, что Степанов нашел в кармане своего пальто пропуск, по которому он ходил на повторный досмотр груза, и, вместо того, чтобы сдать бумажку охране, смял ее и швырнул в грязь. Валя садится рядом с ним, и они едут. Долго ехали молча, и Валя от молчания всегда словоохотливого клиента почувствовала неудобство и обиду: словно Степанов нарочно решил ее разочаровать.
      – Вы скучный сегодня. Уж не превращаетесь ли потихоньку в своего Черного Профессора?
      – Легко на сердце от песни веселой! – отвечал Степанов. – От великого жульства. Я придумал способ спасти свой рассудок и, может даже, жизнь. Покидаю поле боя. Позвоню шефу и скажу: «Я спекся».
      Валя молчала, игнорируя его треп: куда он сбежит? Если и сбежит, пришлют другого, но за гитары свои будут биться до последнего. Такие уж они, декларанты.
      – Расходы запланированы изначально. Даже убытки. – Степанов постарался жестом и взглядом показать, что ничего сверхъестественного в его словах нет. И намек его Валя Комова приняла к сведению.
      В управлении Валя быстро освободилась от пакета с документами. Теперь бумаги будут жить в Москве никому неведомой самостоятельной жизнью.
      – Я завезу вас домой, – Степанов, конечно, понял, что раз подарки остались в машине, на пост Валя сегодня не вернется.
      – Спасибо.
      Когда они подъехали к ее девятиэтажке, он поспешно выскочил из машины, помог выйти и внезапно преподнес цветы, белые гвоздики. Это было неожиданно и очень приятно: значит, пока она бегала по инстанциям, он купил цветы, спрятал, прикрыл их на сиденье шляпой и кашне. Валя не столько смутилась, сколько насторожилась. Но Степанов ничего не просил, и ей стало легче:
      – Помогите мне все это занести.
      Пока поднимался лифт, она с улыбкой поглядывала на него и уже перед самой своей дверью произнесла:
      – А я помогу вам только из чувства сострадания.
      – Это дорогое чувство, – теперь и Степанов, кажется, озадачился. У него был вид человека, который придумал себе развлекалочку, приключение, а теперь обстоятельства заставляют раскошеливаться.
      – Помочь мужчине – женское искушение, – сказала Валя.
      Еще в душной, оклеенной пенопленом прихожей, словно невзначай, пользуясь тем, что Валины руки заняты подарками и букетом, он вложил в гвоздики стодолларовую купюру.
      – За сострадание и страдания, – он обреченно склонил голову.
      – А за профессиональную помощь? – спросила она игриво, наклонив к его лицу букет. И подумала: «Мне незачем скрывать свои достоинства и компетентность. Пусть говорят комплименты и... повышают в звании».
      Он положил еще пятьдесят и, кажется, совершенно обалдел от происходящего.
      – Проходи в кухню.
      Валя заметила, как гость мельком оглядел небольшую кухню со стандартными атрибутами не совсем еще обедневших хозяев: импортная плита, вытяжка, деревянный стол, скамья и стулья с резными лакированными спинками. Из окна – терминал как на ладони, и, по мнению ее бывшего мужа, снайперу лучшей позиции не найти.
      – Тебе, Степанов, осталось еще немного подождать, – произнесла Валя, ставя кофейную турку на газ. – И я тебя сделаю. Только не сразу, не сегодня, – она засмеялась.
      Гость вежливо улыбнулся.
      – Вспомнила! Вчера я сказала эти слова Рихарду. Он как бухнется на колени, худосочный такой, с выпученными глазами – прямо рыбий глаз! И говорит: «Валя, сделайте меня! Умоляю!» Театр, правда?
      – У меня яркая желтая папка, – напомнил Степанов с неуместной, по мнению Вали, серьезностью. – Издалека видно.
      – Не затеряется, – Валя подает кофе и слышит, как поскрипывает кожа ее брюк. «Надо бы переодеться», – думает Валя. – Люди у нас, как на передовой, сразу открываются. Иногда кажется, не выживут. Дай сама – вместе с ними...
      – В жизни всегда много открытий и перемен, – Степанов взял из рук хозяйки чашку ароматного кофе. – Новые приказы, мысли, поляки...
      – Наши мужики лучше.
      – Вот как? – глядя в ее лицо, гость поставил чашку на стол, поднялся со стула. Обнял Валю и поцеловал в губы. Губы его, еще мгновение назад напряженно сжатые, оказались мягкими, и в ответном поцелуе даже жаркими. Он обнял ее крепче.
      Валя не без труда высвободилась из цепких мужских рук и ушла в маленькую комнату. Быстро переоделась в светло-коричневое мохеровое платье. И вдруг без стука вошел Степанов. По его глазам было понятно, что он уже определенно знал, как знала и Валя, – чем все это завершится. «И куда только его жена смотрит», – почему-то подумалось Вале. А то, что он женат, она знала доподлинно: таможенники, как и налоговые инспекторы, все знают о своих клиентах. Подумалось, не выпить ли чего-нибудь покрепче кофе?
      – Знаешь, что в жизни самое страшное для женатого мужчины? – спросила Валя, вновь и вновь отталкивая руки Степанова. – Это когда на его белой рубашке остаются мохеровые катышки – от платья. Попробуй разгляди! А жена при стирке непременно обнаружит.
      – В метро давка, скажу. – Ты же на машине.
      – Напугала, жуть берет, – узкое лицо Степанова расплылось в самодовольной улыбке. Затем он резко притянул Валю к себе, прижал, схватив самым наглым образом ее пониже спины. Ей удалось и в этот раз вырваться из объятий.
      – Ты чего? – спросил. Нет.
      – Почему? – он искренне удивился.
      – А почему, собственно, «почему»? – она почувствовала обиду: что он о себе думает, «гитарист»?
      Но Степанов явно мучительно искал ответ на свой вопрос, поэтому повторил его еще несколько раз, похаживая вокруг нее напряженно-мягкой поступью.
      – Может, я... – она хотела сказать «мужененавистница», но передумала: слишком глупо.
      – Ладно юлить, – и он положил ладонь на ее грудь. Валя от неожиданности чуть не задохнулась. А он вновь поцеловал ее, жадно и сладко, и в его глазах полыхнул зеленый огонь...
      Потом, когда они лежали, уставшие от ласк, Вале почему-то вспомнился ее озерный край, там, где вечером солнце осторожно пробирается через серые облака, заходит за сосны и высвечивается вдруг яркой бело-рыжей звездой. А под соснами – пружинистый, усыпанный шишками покров, и лежит у тропинки одинокий белый валун, занесенный сюда доисторическим ледником. На этом камне высечена подкова – знак древних кочевников. У этого камня – очень давно! – встречалась Валя с белокурым юношей... После дождя стволы сосен рыжие, а на кустиках – сине-фиолетовые матовые горошины черники, сладко-водянистые. Острова-всплышки на озерах – как мшистые кочки. И – пропитанная хвойным эликсиром прохлада...
      – Слушай, Степанов. А поедем завтра на Селигер! – внезапно загорелась она. – Машина у тебя на ходу. Дома скажешь: в командировку. Знаешь, какая у нас рыба? Ты когда-нибудь ел леща копченого, с брусничным листом? Брусничный лист – он от многих болезней.
      – Я думал, красивые женщины не болеют.
      – Я не о себе. Просто так... – она уже поняла, что сглупила. Куда он поедет? Что ему делать у белого камня? Играть на гитаре? Читать Достоевского?
      – Уехать в глушь лесную, – слегка закуражился Степанов, – и остаться там... На съедение волкам!
      Когда они прошли в кухню, Валя, пряча глаза, поправила прическу и сказала:
      – Ладно, пей кофе и езжай. Дома, поди, ждут.
      – Ничего, – отвечал он. – У нас впереди еще множество открытий и перемен.
      Он залпом, стоя, осушил чашку, подобно гусару, пьющему за дам, и уточнил:
      – До послепраздников?
      – До после...
      Когда Степанов уехал, Валя, вся в счастье от подарков, денег и неожиданно появившегося любовника, некоторое время сидела на кухне, покуривая «Марлборо», попивая кофе. Мечтая: «В деревню бы, в глушь. И – зелени побольше! Понятно, что не долларов. Хотя и они не помешают».
      Он сейчас едет домой, к жене. Понимает ли, что произошло? Что она, Валя, ответила страстью на его томные взгляды не ради сиюминутной радости... Она представила, как Степанов медленно едет домой, выискивая цветочные базары и, наконец, покупает жене лучшее, на его взгляд: пять малиновых роз. Почему именно малиновых, Валя не знала. Но он еще должен чувствовать жар ее, Валиного, тела. Завтра утром, подумала Валя, он, наверное, скажет себе: «Этого не было. Приснилось».
      Ночью Валю мучила бессонница, и лишь под утро пришла дремота, с неясными видениями подмосковных перелесков и надвигающихся силуэтов водителей-дальнобойщиков.
      А утром она опять думала о Степанове. И он казался ей еще ближе, и намного интереснее брокера Димы. Страстность – большая разница, новизна. Подумаешь, женат? Одни живут с женами, другие – без мужей... Вале вскоре надоело об этом размышлять. Тем более, пора было звонить подругам. Праздник есть на что отметить. По всем правилам! И выпить все-таки один бокал за нашу таможню. В которой нет предела совершенству.

3

      После праздника Степанов приехал в Корытово не только по делам фирмы. Хоть завзятые декларанты и говорят, что человеку трудно освободиться от таможенного мазохизма, Степанов считал, что его словно магнитом тянуло сюда из-за желания повидать, непременно повидать Валю. Возможно, многодневное ожидание результатов и слабое любопытство – займется ли Валя его желтой папкой, сделает ли, как обещала, – и впрямь не было главной причиной его приезда. Он просто хотел ее повидать__Ну, заехал и заехал.
      Вали в кабинете не было, и Степанов решил подождать ее в фойе.
      – Терминал – знаете, что такое? – вскоре объяснял он любопытным новичкам, столпившимся вокруг «старожилки» Федоры Илларионовны; старушка сидела на лавочке за столиком, попивая из пластмассовой чашечки «нарзан». – Это «термы» и «нал». Головомойка за деньги.
      – Нет, сударь, – живо поддержала лингвистическую тему австриячка. – По латыни терминал означает «конечный». То есть конец.
      – Надеюсь, не для всех, – заметил Степанов.
      – А вы, ироничный молодой человек, слышали новость?... Полячек-то наш преставился.
      Степанову показалось, что потолок над головой треснул, и словно всех накрыло снежной лавиной – даже уши заложило. Издалека донеслось:
      – Простудился, сердешный. И в кабине умер. Сердце слабенькое оказалось. Сегодня в Польшу отправят.
      Степанов обнаружил, что сидит прямо на столе перед бабушкой, рядом с ее чашкой. Ему померещилась тень на жалюзи, через которые еще пару дней назад Рихард пытался просунуть губы – в надежде докричаться до кого-нибудь... «Человек, видящий несуществующих фантомов, к реальности, как правило, слеп», – подумал Степанов и автоматически прочитал объявление на информационном стенде: «Телефон доверия службы собственной безопасности центрального таможенного управления».
      – Чьей, собственно, безопасности? – прошептал он в недоумении и почувствовал, как вместе со способностью логически мыслить появляется ненависть: – Это что же за абулия такая приключилась?
      – Трубников Дима, пройдите на рабочее место, – свирепела по селектору девушка.
      Появилась Валя. Она опять была в зеленой форме.
      – Вы бы еще спать завалились, Степанов! Где письмо от французов? Пусть подтвердят, что гаечный ключ попал в контейнер случайно, при упаковке. И не пропадайте, у вас впереди еще множество открытий и перемен, – сухо чеканила Валя, глядя прямо перед собой; ее взгляд лишь на мгновение остановился на Степанове, и сразу ушел в сторону, не останавливаясь, ничего не выражая. Она не видела его! Или делала вид?
      – Не гаечный, а скрипичный, – он подмигнул ей, пытаясь угадать, что скрывается на сей раз за Валиной холодностью и невозмутимостью. Зачем эта загадочность и противоречивость?
      – Звоните французам, – сказала она. – Звоните.
      И столько в ее словах было энергии, тяжелой, почти термоядерной, что Степанову стало ясно, насколько эта молодая женщина приспособлена к реальной жизни, с ее борьбой, трудностями и опасностями.
      Она выживет. Обязательно.
      Степанов решительно направился к своей машине. Никогда он больше не вернется сюда. «Нужно было везти ее не домой, а в лес, в глушь лесную. И оставить там. На съедение волкам».
      Когда он уже открыл дверцу своей машины, до его слуха донеслись звуки мандолины. Кто-то из водителей-перевозчиков полусонно гнусавил:
 
Как у нас с Корытово
Повезли убитого,
Разутого-раздетого,
И того, и этого...
 

Виктор Дьяков

      Дьяков Виктор Елисеевич родился в 1951 г. в Москве. Закончил военное училище, двадцать лет отслужив в армии, майор запаса...
      Печатался в «Нашем современнике», в «Москве», «Подвиге», «Русском доме», «На боевом посту», «Нашей улице».

Вольная борьба с Венерой (рассказ)

1

      В небольшом райцентре, в лесной глухомани московский поезд стоял всего несколько минут. Сходящие и садящиеся пассажиры спешили, суетились... Среди прибывших небольшого роста щуплый пацан, на вид лет тринадцати-четырнадцати в серой неброской куртке с поднятым капюшоном, с потертым рюкзачком за плечами. Затерявшись в негустой толпе, он миновал старой постройки одноэтажное здание вокзала. Очутившись на крохотной привокзальной площади, где специально к поезду подъехали автобусы, легковушки частного извоза и встречающих... Мальчишка не пошел ни на автобус, ни к машинам. Он вытащил из кармана клочок бумаги, прочитал: «От вокзала по улице Третьего Интернационала до кафе „Чайка“...»
      За одним из столиков кафе, вернее забегаловки, сидел молодой мужчина лет тридцати, в дорогом широком пальто, подстриженный модельной «лесенкой». Он не спеша пил кофе, время от времени посматривая на часы. Увидев мальчишку, мужчина с облегчением вздохнул и улыбнулся. Тот тоже, просияв, чуть не подбежал к столику:
      – Привет Колян, вот и я!
      Сейчас, когда они оказались рядом, стала очевидной схожесть их лиц, хоть у мужчины оно казалось утяжеленным книзу, бульдожьим, а у мальчишки, напротив, заостренным, худеньким... Но глаза – острые, ищущие, а рот, губы – резко очерченные, волевые... Они были совершенно одинаковыми, что могло быть только у родственников.
      – Все в порядке? – негромко спросил мужчина, чуть кося глазами по сторонам.
      – Как всегда... Что может со мной случиться? – Ты особо не хорохорься! Здесь город маленький, чужие сразу в глаза бросаются.
      – Не учи ученого! – высокомерно ответил мальчик, снимая с плеч рюкзак и запихивая его под стол. – Лучше похавать что-нибудь закажи.
      Николай подозвал немолодую официантку и сделал заказ... Мальчик накинулся на еду.
      – Ты чего, в поезде совсем не ел?
      – Ел... во сне, – с полным ртом ответил мальчик.
      – Понятно... Значит, опять Нюрка на нуле... На вот, на карманные расходы, – Николай достал бумажник и бросил на стол пятьсотрублевую купюру.
      Мальчик, отставив тарелку из-под первого, повертел в руках купюру...
      – Колян, ты мне помельче разменяй! Ну куда я с пятьсоткой в этом Мухосранске? Сдачи нигде не дадут, сам знаешь...
      – Ладно! Николай поменял деньги. – Теперь Витюля, слушай свою задачу.
      Мальчик протестующе поднял руку:
      – Вот что Колян, я тебя умоляю в который раз: не зови меня Витюлей. – И еще, – зло глядя на Николая, он бросил на стол вилку, – не называй так мою мать, она тебе тетка, а не Нюрка!
      – Да что с тобой сегодня... с голодухи что ли? – примирительно улыбнулся Николай. – Ладно все... давай о деле.
      – Давай... Надеюсь, что ты меня за пятьсот верст не просто так вызвал? – мальчик по прежнему с обидой косясь на Николая, взялся за кофе.
      – Не просто так. Дело... Такого дела у нас еще не было. Кажись, фишка нам легла, должно получиться. Вот, большое фото на первой странице. Видишь? – Николай снизу под столом подал Вите газету.
      – Это где два мужика в бабочках и две бабы в декольте? – Витя с интересом рассматривал фото в газете.
      – Да. Обрати внимание на ту, которая молодая.
      – Ну и что? Баба клевая и платье на ней на штуку баксов тянет. Ты имеешь в виду камешки?
      – Вот именно... Это жена Климова, местного богача, а он сам рядом стоит, а напротив глава районной администрации со своей женой, – пояснил Николай.
      – Здоровый лось этот Климов, а старуха так смотрит на его бабу... Сразу видно – завидует!
      – Вот эти драгоценности, что на ней, колье и серьги, не меньше тридцати тысяч потянут.
      – Откуда такое богатство в такой дыре? Ее муж – крутой?... А нам с тобой за них местная братва кильдым не сделает? – не то спросил, не то предостерег Витя.
      – В том-то и дело, что никакого риска. Здесь никакой братвы нет... не дошли еще сюда ни наши, ни черные. Я навел справки, живут тихо-спокойно, как у Христа за пазухой... Вместо рэкета у них вот этот глава администрации, он местных богатеев стрижет. А Климов первый богач в районе, и в области не последний. Ему совместно с братом жены принадлежат несколько лесопилок в городе и по району. Гонят лес по России и в ближнее зарубежье, заколачивают бешеные бабки, а делятся только вот с этим типом в бабочке.
      – Усек, ништяк... Как это тебе Колян такое заповедное место удалось надыбить, где непуганые богатые Буратино водятся? – Витя горящими глазами всматривался в драгоценности, украшающие шею и уши жены местного бизнесмена.
      – Вот по этой газете и нашел. В поезде кто-то оставил. Я как увидал, сразу развернулся и назад в город, мимо которого проехал. Вызнал про Климова, что богач и жену любит. Про его подарки ей тут легенды ходят, на Багамы и Канары каждый год ее возит.
      – Ну а как мы к ним подвалим?
      – Здесь я все просчитал. Они живут за рекой в буржуй-городке. Так зовут коттеджный поселок местной элиты. У Климовых там двухэтажный особняк. Поселок забором огорожен, но охрана только на проходной. Сигнализации тоже нет. Пока здесь все тихо было – ни грабежей, ни взломов. Я тут тоже крутым прикинулся, потратиться пришлось. В общем, снял пустующий коттедж, откуда с чердака в бинокль отлично просматривается климовский дом. Оттуда мы с тобой и будем вести наблюдение и ждать удобного момента. И тогда... твой выход.
      – Молоток Колян!.. Так говоришь, не меньше тридцати штук эти цацки потянут? И в мухосрансках живут люди!
      – Только Витя... Запомни, такое дело нельзя загубить.
      – Ты что, Колян, меня не знаешь? – обиделся Витя.
      – Знаю, потому и предупреждаю. В доме я тебе уже ничем помочь не смогу. Чтобы как в прошлый раз не получилось.
      – Что ты мне все про прошлый раз? Да где ты еще такого партнеpa как я найдешь? Кто мне мои семнадцать лет даст, а? Ведь на двенадцать смотрюсь... малолетка, везде пройду, везде пролезу. А потом брат все-таки, разве я когда продам брата?! Ну виноват, промашка вышла! Что, теперь всякий раз попрекать будешь? – в голосе Вити появились слезливые нотки.
      – Ну ладно, ладно, успокойся! Слушай сюда... До буржуй городка автобусом доедешь. Через проходную не суйся и через забор не лезь. Вот план... смотри. От остановки вдоль забора до поворота, потом еще метров сто. Здесь яму увидишь, теплотрассу копали. Под забор подлезешь и вот сюда, двадцать второй дом. Позвонишь, я тебе открою. Только как стемнеет пойдешь, чтобы никто тебя не видел. Пока до вечера ты по городу поболтайся, но старайся не светиться особо.

2

      Ирина не выспалась, так как встать пришлось примерно на час раньше обычного. Олег фазу принял холодный душ и на кухню явился уже повеселевший и бодрый. Ирина, зевая, разогревала в печи СВЧ завтрак: курицу и блинчики с мясом.
      – Садись, ешь, – она подала тарелку мужу и пошла наверх подгонять детей.
      Трущую глаза пятилетнюю Машку одела без лишних слов, заплела косу. Девятилетний Денис выразил недовольство столь ранним подъемом:
      – Че рано так, мам!? Еще спать можно было.
      – Ты все лежишь!? – возмутилась Ирина. – Я же тебя вчера предупредила, что папе сегодня надо раньше выехать... Он теперь может из-за вас опоздать...
      Наконец и муж, и дети были накормлены, одеты, снаряжены. И когда внедорожник «Тойота» с мощным бампером и высокими колесами засигналил, они все без задержки вышли к нему. Денис при виде машины, на которой отец обычно выезжал на дальние лесопилки, возрадовался:
      – Ура, мы сегодня на джипе поедем! – он побежал в открытую водителем заднюю дверь машины. Вслед за ним, опершись коленками о высокую подножку, юркнула сестренка. Правда, ехать им в этом джипе предстояло не более километра до единственных в городе частных школы и садика, расположенных в одном здании в городе на другом берегу реки.
      Ирина поочередно поцеловала детей и мужа, дождалась пока машина скроется за воротами буржуй-городка, заперла калитку, зябко ёжась, побежала в дом, поднялась на второй этаж. Она прошла на застекленную лоджию, напоминающую оранжерею из-за множества произраставших здесь цветов. Отсюда хорошо был виден мост через реку. Она напряженно, с некоторым беспокойством, всматривалась, пока джип благополучно миновал мост и скрылся на другом берегу среди жилых пятиэтажек. Ирина почти успокоилась: в школе и садике были предупреждены, что сына и дочь Климовых привезут несколько раньше. Их встретят и позаботятся – иначе и быть не может, уж очень многим там обязаны Олегу. Вернувшись на кухню, Ирина не спеша позавтракала сама...
 
      Николай с Витей, передавая друг другу бинокль, с чердака следили за климовским домом.
      – Более удобного момента не дождаться – она в доме одна осталась. На джипе он обычно меньше чем на полдня не уезжает, – Николай отдал бинокль Вите.
      Тот, приняв его, посмотрел.
      – Ест... Ишь ты, курочку хавает! У меня слюни вот-вот потекут. – Он всматривался в небольшой просвет поверх занавесок климовской кухни. – Куда это она пропала?... Ага, вот, наверх пошла... Ну-ка, сменим позицию. – Витя стал смотреть в бинокль под другим углом, пытаясь теперь что-то узреть в спальне, расположенной на втором этаже. Ух ты!
      – Что там? – Николай протянул руку к биноклю, но Витя, отстранившись, не отдал.
      – Халат сняла... в одной рубашке мелькает... пухленькая бабенка.
      – Она что, переодевается? – нетерпеливо спросил Николай. – Да нет... Кажется, опять спать залегла... не видно... только край кровати... Точно, на боковую, поела, теперь поспит, чтобы жирок завязался. Чем не жизнь, мужик деньги лопатой гребет, а она ест да спит!
      – Черт, как же теперь быть? – нервничал Николай. – Ждать пока проснется, что ли?
      – Зачем Колян?... Это даже лучше. Пусть спит, а я – тут как тут, ее тепленькую из постельки и выдерну... Как миленькая, все отдаст. – Витя отошел от окна и протянул бинокль.
      Николай взял его машинально, размышляя вслух:
      – Нет, так не пойдет... Забор высоко и уже рассвело. Когда перелезать будешь, можешь внимание привлечь. Потом, дверь в дом наверняка закрыта и окна тоже. Даже со двора ты в дом не попадешь, а она сразу по телефону охрану вызовет. Нет, надо чтобы она тебя сама впустила.
      – Ну, тогда вариант номер два... Под беженца работаю. Должно пройти, она спросонья вряд ли чего заподозрит.
      Николай еще раз в бинокль оглядел климовский особняк.
      – Ладно... только ты потише... Баба-то по всему хорошая, ты там не очень.
      – Это уж Коль, как масть пойдет. Если сразу отдаст, я ей только спасибо скажу.
      – И все же смотри, не сломай ей чего-нибудь... Не хотелось бы... Ведь нормальная русская семья... Их же тоже беречь надо... Знаешь сколько русских среди «новых русских»? Всего двенадцать процентов, остальные нерусь.
      – А нас, что не надо беречь!? – вспылил в ответ Витя. – Мы что виноваты!? Ладно, Коль, не беспокойся, все будет чин-чином. Что я изверг какой, такую клевую бабу калечить!? Но немного придавить придется... без этого нельзя.
      – Да я понимаю, только не переусердствуй...

3

      Мелодичный звук звонка не сразу разбудил Ирину. Она взглянула на часы: и детям и Олегу возвращаться были слишком рано. Накинув халат, она сошла на первый этаж, включила переговорное устройство.
      – Кто это, что вы хотите?
      – Тетенька, а тетенька! Подайте Христа ради... Мы русские беженцы из Чечни... от черных спасаемся... Сестренка заболела, мама с ней на вокзале осталась... Нам совсем есть нечего, деньги кончились... Пожалуйста, хоть какой-нибудь еды... Мы в городе просили, а там люди говорят, за реку ступай, там проси... там богатые живут... Пожалуйста, тетенька, хотя бы хлебушка... умрет сестренка, второй день не евши... Нам бы до Тихвина только добраться, там дядя мой живет... Если не верите, посмотрите на меня, я прямо против вашей кинокамеры стою.
      Ирина включила установленную над въездными воротами камеру и увидела на экране монитора просителя. Это был жалкий заморыш, одетый в сильно ношенную одежду. Он явно мерз, дрожа от веющей с реки промозглой сырости. За его спиной болтался явно пустой рюкзак. Подвигав с помощью дистанционного управления камеру, Ирина увидела обвисшие тренировочные брюки и разваливающиеся кроссовки. Жилистая шея мальчишки с выпирающим кадыком вытягивалась вслед за движением камеры.
      – Сейчас, подожди! – сказала Ирина в переговорное устройство и пошла на кухню.
      Она взяла целлофановый пакет и сложила в него несколько еще теплых блинчиков, кусок курицы, сделала бутерброды с бужениной, маслом и икрой, потом положила две банки сгущенного молока и сверху батон белого хлеба. Выйдя из дома, она почувствовала пронизывающий снизу холод, и пожалела, что не оделась – на ней были только халат и рубашка. Но идти было всего пятнадцать метров по двору, только пакет отдать. Она глянула в глазок калитки... и никого не увидела.
      – Эй, парень, где ты? – Ирина, отперев замок, выглянула на пустынную улицу...
      Дверь рванули резко, с неожиданной силой. Ирина не успела ничего сообразить, как этот жалкий мальчик, едва достающий макушкой до ее подбородка, непонятно откуда вынырнул перед ней, всем телом толкнул ее во двор и вошел сам, захлопнув за собой дверь... Ирина от неожиданности едва не потеряла тапочки.
      – Ты что, с ума сошел?
      – Тихо, тетенька, тихо! – мальчишка прижал палец к губам и колючим взглядом окинул двор: лужайку, беседку, гараж...
      – Я те покажу тихо... А ну, пошел вон! – Ирина бросила пакет и кинулась на мальчишку, пытаясь вытолкнуть его за дверь.
      Но тот явно ожидал этого... Сделав шаг в сторону, он ловко перехватив руку, сильным движением завел за спину.
      Ирина едва удержавшись на ногах, вскрикнула от боли:
      – Ой, что ты делаешь, бандит!? Мальчишка тут же ослабил давление.
      – Я же русским языком сказал, тетенька... Тише и вам ничего не будет.
      – Я тебе дам тихо!.. Пусти меня сейчас же, щенок! – Ирина попыталась вырваться, но мальчишка опять заломил руку, и она вновь вскрикнула.
      Эти крики не входили в планы агрессивного просителя. Поэтому он поспешил наклонить женщину так, чтобы ее голова оказалась на уровне его подмышки, после чего, отпустив руку, перехватил уже за шею, чем сразу пресек крики, трансформировавшиеся в хрип.
      – Спокойно, тетенька, не дергайтесь, а то я вынужден буду вас немного придушить! – негромко, почти в ухо сказал ей мальчишка.
      Ирина в своем пышном светло-голубом халате билась, как большая белая куропатка, попавшая в зубы маленькому серому хорьку.
      – Ну-ну... успокойтесь... вот так! Теперь тапочки ваши подберем... Оденьте, а то ножки простудите, заболеете. Вот так! А теперь тихо, не спеша, пошли в дом. – Он свободной рукой подобрал валявшийся пакет, а второй согнутой в локте, то сжимая, то ослабляя захват, заставил Ирину вместе с ним двигаться к дому.
      В гостиной мальчишка стал завороженно осматриваться, словно забыв про мучающуюся в неудобном положении женщину. Отделанный изразцами камин, массивная под старину мебель, тяжелые золотистые шторы. Ноги утопали в глубоком зеленоватом ворсе коврового покрытия, большие часы солидно тикали, тускло бронзовея циферблатом и тяжелыми гирями... Мальчишка, наконец, очнулся и вспомнил, зачем пришел.
      – Ну что, тетенька... нам поговорить надо. Да не тряситесь вы! Я не собираюсь ничего с вами... – От ее рассыпавшихся темно-русых густых волос приятно пахло дорогим шампунем, на округлых покрасневших щеках выступили капельки пота. – Я вас сейчас отпущу, но если вы будете кричать и ругаться, попытаетесь куда-нибудь позвонить, я опять буду вынужден сделать вам больно... Так что, давайте лучше поговорим по хорошему.
      Ирина, освобожденная от удушающего захвата, распрямилась и, держась за шею, широко открытым ртом хватала воздух... Наконец немного пришла в себя.
      – Ну что, отдышались? Давайте к делу. – Мальчишка насмешливо, но в то же время и не без удовольствия рассматривал эту большую, расхристанную, явно потрясенную, но все равно очень привлекательную, холеную женщину.
      Ирина смотрела на незваного гостя и не могла поверить – этот ребенок так легко с ней справляется. Нет, это просто какая-то случайность... Она сейчас же вышвырнет его из своего дома, надерет уши, как когда-то драла уши своему младшему брату. Едва переведя дух, она вновь кинулась на мальчишку, пытаясь длинными ногтями вцепиться ему в волосы и лицо:
      – Я тебе покажу дело... Шкет, шпана!..
      На этот раз она вроде бы даже добилась некоторого успеха. Во всяком случае, вторгшийся в ее дом налетчик стал отступать, уворачиваться. Пару раз она даже «мазнула» ему по лицу. Впрочем, мальчишка стойко вытерпел это. Он не торопился, ибо криков хозяйки дома все равно на улице никто уже не слышал. Он искал такое место в гостинной, где было достаточно пространства. И в таком месте они оказались...
      Ирина догнала мальчишку, почти схватила за волосы, чтобы теперь уже его тащить к выходу, вышвырнуть на улицу и вдруг... Она даже не поняла, что произошло: ее ноги описали дугу, тапочки отлетели куда-то далеко, все перевернулось в глазах и вот она уже лежит на полу, а этот маленький наглец навалился сверху. Это было «бедро», прием из арсенала вольной и классической борьбы, бросок, который особенно эффективно получается против высоких и тяжелых противников. К тому же Ирина как спарринг-партнер заметно уступала в силе и резкости. Но мальчишка сделал все, чтобы приземление получилось как можно более мягким, да и ворс ковра спружинил. Ирина почувствовала только легкое головокружение. Но когда она совершала свой кульбит, ее халат и рубашка задрались... Мальчишка, похоже, даже смутился, не ожидал, что на хозяйке так мало одежды:
      – Ооо! Вы меня, тетенька извините, но я здесь совершенно не при чем... Вы меня вынудили... И потом, кто же идет открывать дверь без трусиков?
      Ирина, наконец, осознала всю нелепость и унизительность своего положения: мальчишка владел борцовскими приемами, а она опрометчиво кинулась в драку, совсем забыв, как одета.
      – Пусти... пусти... как тебе не стыдно... пусти сейчас же! – Ирина пыталась дотянуться и оправить халат, но это не получалось, и она, сдвинув ноги, просто прикрыла рукой пах.
      – Пушу, пушу тетенька, только боюсь вы опять...
      – Что тебе надо!?
      – Это уже разговор... Пол, гляжу, у вас с подогревом, так что не простудитесь... можно и так поговорить. Не бойтесь, я не собираюсь покушаться на вашу честь, хотя вы и очень даже... – Он повернул голову и одобрительно оглядел покрытые Канарским загаром бедра и ноги женщины. Белела только узкая полоска, где прилегали плавки купальника. Такой наглости Ирина не смогла перенести и, мобилизовав остатки сил, попыталась освободиться. – Э нет, так не пойдет! – мальчишка резкими движениями завел ее руки ей за голову, сцепил своей небольшой ладонью оба ее полных запястья и так удерживал, оставив свою вторую руку совершенно свободной. Ирина уже не могла даже прикрыться... Впрочем, мальчишка смотрел ей в глаза.
      – Пусти меня, гаденыш! – чуть не плача требовала Ирина.
      – Нет, лучше так поговорим... Уж больно вы, тетенька, буйная! Мне, в общем, нужны только цацки... то есть те драгоценности, которые есть в вашем доме. Вы мне отдаете камешки, а они у вас есть, я точно знаю, и я тихо ухожу... Как вы на это смотрите?
      – В доме нет никаких драгоценностей... Пусти, больно! – У Ирины затекали руки.
      – А вот это неправда, тетенька. Я же по глазам вижу... Детям нельзя лгать, – насмешливо произнес мальчишка.
      Ирина, не выдержав его взгляда, отвела глаза в сторону и увидела рядом зеленый ворс ковра, пахнущий моющим средством.
      – Тетенька, если вы таким образом надеетесь потянуть время, то у вас ничего не выйдет, я все равно заставлю вас сознаться... Хотите знать, как? Ну во первых, я опять посмотрю туда, куда в первый раз посмотрел нечаянно. И как вам это понравится, ведь даже ручки вашей сейчас там нет? – Ирина покраснела еще сильнее, но молчала. – Фу, какая вы бесстыдница, заставляете ребенка так поступать! – Ирина, сцепив зубы, покраснела уже не только лицом, но и шеей. – Можно, конечно, быстрее и проще, ручки опять вам заломить и бо-бо сделать... Но я не изверг... А с вами я так сделаю... раз вы упорствуете...
      Мальчишка одним движением перевернул Ирину на живот, сел ей на спину, заломив обе руки, опять удерживая их своей одной. Она вскрикнула.
      – Не бойтесь, ручки ваши ломать не буду, зато вот это, – он перегнулся назад и свободной рукой еще выше задрал ей халат и рубашку, полностью обножив широкие выпуклые ягодицы. Здесь он не удержался и легонько пошлепал ее. Ирина тихо не то стонала, не то плакала, уткнувшись лицом в ворс. – Ну что, теперь скажите?
      – Ничего я тебе не скажу, гаденыш, как не издевайся... Ничего не получишь... Скоро мой муж вернется, он тебя по стенке размажет, щенок паршивый!
      – Из этого следует, что камешки все-таки в доме есть, – сделал вывод из услышанного мальчишка. – Ну, а если ваш муж действительно приедет и застанет нас в таком вот положении, что он подумает? Молчите? Допустим, мне не сдобровать, а вам потом? Наверное, для вас обоих лучше, чтобы он сейчас нас не видел? А представляете, если я на вашей прекрасной попке, ну там где не загорело, метку какую-нибудь оставлю, такую, чтобы сразу было видно, что мужик вас за это место лапал, а? Что мужу скажите? Он ведь у вас ревнивый, я справки наводил... Ну что, начинать оставлять синяки на вашей нежной кожице? Это даже не больно... только вот потом... Я ведь сделаю это, вы мне не оставляете выбора, – он вновь похлопал ее по тугим ягодицам.
      – Пусти, сволочь... Я скажу... сейчас же пусти, садист! – со слезами в голосе стонала Ирина...

4

      Лишенная возможности даже вытереть мокрые глаза, Ирина сидела со связанными руками на диване в кабинете мужа на втором этаже, а мальчишка рылся в сейфе, вделанном в стену. Он вскрыл потайное отделение, где были сложены коробки с драгоценностями. Коробок было десятка два с хвостиком. Он раскрывал их, рассматривал и удовлетворенно складывал в рюкзак.
      – Ну вот, тетенька, а вы вредничали, всего делов-то...
      – Гаденыш! И как тебя земля носит... Кто таких рожает... У тебя мать-то есть!? – глаза Ирины сверкали ненавистью.
      – Есть, тетенька, все у меня есть, я не кибер какой-нибудь, – миролюбиво отвечал мальчишка. – Зря вы так злитесь... Ну что вам эти цацки? Муж у вас богатый, еще купит, а нам они ох как помогут... Я когда по переговорному заливал, не все ведь врал... Во всяком случае, деньги, что выручу, я не прогуляю, это уж точно. Вы, конечно, не поверите, но я ведь не пью, не курю, не колюсь. Я, как вы уже имели возможность убедиться, вообще спортсмен, только маленький, легковес.
      – Догадалась! Наверное, с мужиками нормальными не можешь сладить, потому на женщин и нападаешь.
      – Ну куда уж мне, ребенку, с мужиками, а вот с вами одно удовольствие.
      – Да брось ты мальчика из себя изображать! Не такой уж ты и ребенок... Бог, наверное, наказал, росту не дал.
      – Эт, тетенька, вы верно заметили, я действительно несколько старше, чем кажусь.
      – Какая я тебе, тетенька! Сколько же тебе лет?!
      – Не кричите, пожалуйста, – поморщился налетчик, укладывая в рюкзак последние коробки. – Сколько бы ни есть, для меня вы – тетенька. Ведь вам, наверное, что-то под тридцать! Ну вот...
      Витя перебрал все драгоценности. Там были перстни, кольца, серьги, цепочки, запонки, крестики... Но ни того колье, ни тех серег не было. Он вновь принялся обшаривать сейф.
      – Сволочи, сами работать не хотите, вот и грабите тех, кто умеет... Рано или поздно в тюрьме сгниешь! – пророчила тем временем Ирина, шевеля за спиной занемевшими руками.
      – Делиться надо, тетенька, – спокойно увещевал Витя. – Вот вы поесть мне вынесли, а я ведь и каждый день не отказался бы от того, что вы кушаете, – он перекладывал с места на место находящиеся в сейфе документы, пытался по титульным листам определить их назначение и ценность.
      – Как с такими делиться!.. Я ведь пожалела, добро сделать хотела, а ты меня!..
      – Что я вас? Вы, тетенька, мне еще спасибо сказать должны, да-да... В следующий раз вы вот так уже не откроете дверь. А если бы на моем месте цыган или еще хуже, черный оказался? Представляете, чтобы они с вами сделали?
      – А ты чем лучше? Такой же бандит!
      – Да вы что, в самом деле, не понимаете? Я же с вами... Я только попугал, а то, что вы в таком, извините, неглиже, я же не знал. Я вам что сделал-то? У вас ни синяков, ни шишек, зубки вон все целы... Ну а если чего и позволил, так это, чтобы лишней боли вам не делать. Я даже ни одного матерного слова не сказал. А вы – бандит... Если бы настоящие отморозки к вам зашли... Знаете, как они любят издеваться над женщинами, особенно нерусские? – чуть ли не возмущался Витя.
      – А ты что, не издевался? Вспомни, что делал? – презрительно сузила глаза Ирина.
      – Ну, не знаю... – смутился Витя. – Если что... Прошу прощения, действительно, руки как-то сами, уж очень вы... – покраснев, он отвернулся от сейфа и бросил в рюкзак бумаги. – Ну вот и все... Я ухожу, извините за беспокойство. – Ирина демонстративно стала смотреть в сторону. – И вот еще что... Чтобы я успел уйти... еще раз извините, но я должен вас связать получше... Я вас полотенцами, чтобы не больно... Ножки, пожалуйста.
      – Я и так не развяжусь!
      – ...Вот, теперь не развяжитесь... Вернее, развяжитесь, но нескоро... Я уже далеко буду... И ротик, пожалуйста, а то вы кричать начнете. Вот так... Не задохнетесь?...
 
      Ирина развязалась минут через пятнадцать... Первым ее порывом было кинуться к телефону, но что-то удержало. Потом она вообще решила звонить не в милицию, а Олегу. Но и Олегу она позвонила не сразу, а сначала пошла в ванну, разделась и стала разглядывать себя в большое, вделанное в стену овальное зеркало... Врал этот гаденыш, или действительно она так смотрится, что руки сами... И насчет возраста – неужели ей можно дать меньше тридцати?... Ирина поворачивалась перед зеркалом задом, боком, представила себя в той, не очень выгодной позе, когда он увидел ее обнаженной ниже пояса. «Чуток жирновата, но не расползлась» – подумала Ирина и довольная улыбка против воли тронула ее губы. Тут же устыдившись своих мыслей, она накинула халат.
      Прошло более получаса, а Ирина все не звонила. Она обошла дом, поправила стулья в гостинной, поднялась в спальню... Постель так и была не убрана с тех пор, как ее разбудил звонок. Здесь она, наконец, оделась полностью и стала звонить.
      В офисе трубку поднял Андрей, ее младший брат, коммерческий директор фирмы, которую возглавлял Олег.
      – Андрей, срочно свяжись с Олегом, пусть все бросает и немедленно едет домой!
      – А что у тебя стряслось? Он же за тридцать километров! – невольно отозвался Андрей.
      – Хоть за сто... Пусть немедленно возвращается... нас ограбили! – Ирина бросила трубку.
      Брат тут же перезвонил, попытался узнать подробности, но Ирина ему почти ничего не сказала, по-прежнему требуя немедленного приезда мужа.
 
      А Витя, сделав петлю по буржуй-городку, тихонько юркнул в лаз под забором коттеджа, где его с нетерпением ждал двоюродный брат...
      – Ну что, Витек, как... порядок? Я тут весь извелся.
      – Дело мастера боится, – Витя передал брату вещмешок.
      – Ну-ка, ну-ка! – Николай подсел к столу, освещенному настольной лампой, стал вытаскивать коробки с драгоценностями... По мере осмотра добычи его лицо мрачнело. – Здесь нет того колье... и серег тоже... Нет, это другие.
      – Что было, то и взял. Больше ничего не было, я все обыскал, – Витя лежал на кушетке и отходил от пережитых волнений.
      – Боюсь, за это мы много не выручим.
      – Это почему? – вскинулся Витя на своем ложе.
      – Не то это, понимаешь, совсем не то. Здесь ерунда, дешевка... перстеньки с небольшими бриллиантиками, изумруд, александрит, кольца, цепки... все отечественного производства. За все чохом две-три штуки баксов дадут, не больше. На фото том, колье и серьги заграничной работы, он их ей из Бельгии привез... Здесь его нет... Черт!
      – Ну, не знаю... Больше в сейфе ничего не было, а еще искать времени уже не было... Постой, там я еще бумаги на всякий случай прихватил. Посмотри, они тоже в рюкзаке.
      Николай наклонился к рюкзаку, вытащил пачку отпечатанных на принтере листов, повертел их в руках, отложил в сторону и озабоченно сказал:
      – Давай-ка, Вить, на чердак слазь, посмотри, как там твоя жертва ограбления, высвободилась уже, поди... Что делает, вызвала ментов или нет? Это очень важно.
      – Мне кажется, что в ментовку она не будет звонить... Мужику своему позвонит, а ментам нет, – предположил Витя.
      – Ну-ну... Хорошо, если так. Ты там не очень ее помял?
      – Да нет, все путем... Сначала, правда, брыкалась. Крупная баба, но мягкая, приятно с ней было в паре работать. «Бедро» ей сделал, успокоилась.
      – «Бедро»?! Ты ее что, на пол там бросал? – обеспокоенно спросил Николай.
      – Какой пол... У них там такое покрытие, получше нашего борцовского ковра, почти перина, да еще снизу подогрев. Я ее аккуратненько положил, совсем не ушиблась.
      – Ладно, слазь на чердак, убедись! А я пока с бумагами этими попробую разобраться...

5

      Олег с Андреем, субтильным очкариком, приехали часа через полтора.
      – Что?! Кто?! – высокий, сажень в плечах, Олег кинулся к Ирине. – Ты цела?
      – Да, Олежек, со мной все в порядке, – поспешила успокоить мужа Ирина. – Он взял наши драгоценности из сейфа.
      Олег кинулся в кабинет, убедился...
      – И это все, больше ничего?!
      – Все! – следовавшая за мужем Ирина пожала плечами. – Веришь, это был мальчишка, лет четьфнадцати, он просто не мог больше вынести. – Ирина почему-то не захотела ставить мужа в известность, что налетчик был несколько старше тех лет, на которые смотрелся.
      – Как мальчишка? Как он вообще в дом-то попал?
      – Я ему сама дверь открыла... Понимаешь, он по переговорному милостыню попросил, хлеба для матери, сестренки... Посмотрела, вроде, жалкий такой мальчишечка... Ну и вынесла.
      – Погоди! – вмешался Андрей. Он уже обошел дом и никаких внешних следов грабежа не обнаружил. – Он и то колье с серьгами за сорок пять тысяч взял?
      – Да нет! – отмахнулась Ирина. – Если бы то, я бы сейчас с инфарктом лежала... Оно не здесь, а в городской квартире, под сигнализацией. Здесь другие, перстни, кулоны, что Олег мне на дни рождения, восьмое марта, годовщины свадьбы дарил, кольца наши обручальные.
      – И все? – чуть ли ни разочарованно протянул Андрей. – Да, забыла совсем... Там еще в сейфе какие-то бумаги лежали. Он и их забрал.
      – Какие бумаги? – сразу насторожился Андрей.
      – Да это я их туда положил. Там договора, что ты мне вчера дал, почитать на досуге хотел, да черт с ними! – отмахнулся Олег. – Ира, давай все по порядку... Как он вошел, что за мальчишка? Он что, вооружен был, угрожал тебе, ударил? Ты в милицию звонила?
      Пока Ирина, сбивчиво стала описывать первые этапы ограбления, Андрей о чем-то напряженно думал, затем тревожно перебил ее, обратившись к Олегу:
      – Слушай, а ты те листы с расчетом «черной» зарплаты случайно тоже в сейф не положил?
      – Какие листы? – повернулся к нему Олег. – Ну, там я тебе прикинул кому сколько «чернухи» причитается за прошлый месяц, чтобы ты ознакомился и подкорректировал. – Не помню, никаких листов я не смотрел.
      – Ну, я же тебе их вместе с договорами дал!
      – Значит, я их вместе с ними положил, сейчас в сейфе никаких бумаг нет. Да ерунда все это! – раздраженно, словно от назойливой мухи отмахнулся Олег.
      Андрей буквально на глазах стал бледнеть. Сняв очки, он тупым, ошарашенным выражением уставился в пол перед собой:
      – Все! Это конец. Фирме каюк, а мне срок.
      – Какой срок, чего ты там мелишь? – недовольно поморщился Олег. – Ты что за договора эти переживаешь, что ли? Мы же поставщики. Это покупателям свои экземпляры беречь надо, а нам и ксерокопий достаточно.
      – Да при чем здесь договора... Я о тех листках. Если они попадут в налоговую – все, кранты! Там же фактически вся зарплата, что мы ежемесячно от налогообложения скрываем, – упавшим голосом сказал Андрей.
      – Да кто твои каракули в налоговую понесет?! Те листки разве можно документом считать? На них, что печать фирмы есть?
      – Печати нет... Но они моим почерком написаны, понимаешь, моим! Там фамилии наших рабочих и причитающиеся к выдаче суммы. Если их прижмут... Они нас с потрохами продадут и все – загремим под фанфары.
      – Да брось ты, опять паникуешь! Тут твою сестру какой-то пацан залетный душил, руки ей выворачивал, а ты о каких-то листках печешься... Слушай, Ириш, пойдем в кабинет. Ты там мне все поподробнее расскажешь, а то здесь твой брат достанет нас со своими фантазиями...
      – Я все же не пойму, Ир... Ты говоришь, невысокий, худенький. Как же он справился с тобой, не угрожая ни ножом, ничем?
      – Не знаю... Приемы, наверное, знал. Он же сразу руку мне заломил и за шею схватил. Я просто сделать ничего не могла.
      – Он тебе больно делал?! – глаза Олега наливались бешенством.
      – Да... Но недолго... Я ведь почти сразу показала, где сейф и ключ отдала.
      – А больше... Ну, руку заломил, за шею... Больше он ничего тебе не делал? – Олег смотрел пристально, в его голосе сквозило неверие.
      – Ты что, не веришь мне? – негодующе повысила голос Ирина. – Тогда осмотри меня! – она нервно вскочила с кресла и с вызовом скинула халат, под которым были только трусы и бюстгальтер.
      – Ну зачем? – возразил Олег, но сам при этом внимательно скользил взглядом по телу жены. – А это что? – Он указывал на свежую темно-синюю отметину на полном предплечье Ирины.
      – Ну, я же говорила... Он же руки мне заламывал, – мгновенно нашлась Ирина.
      – Ах гад! Я бы ему все руки и ноги переломал! – бесновался Олег, продолжая скурпулезный осмотр. Но больше он ничего не узрел, не нашел.
      Ирина мысленно поздравила себя с тем, что не сказала мужу всей правды... Если он от одного синяка на не очень интимном месте пришел в такое бешенство, что бы с ним сделалось, если бы она поведала ему подробности «вольной борьбы» на полу гостинной.
 
      – Милицию, говоришь, так и не вызывали? – с воодушевлением встретил сообщение слезшего с чердака брата Николай. – Значит, шума поднимать не хотят. А вот насчет бумаг... Ты знаешь, Витек, можно попробовать. Тут два договора на поставку леса, один в Ростов, второй в Баку. Если эти бумаги важные, можно их им же и загнать. Как мыслишь?
      – Давай попробуем! – согласился Витя, согреваясь после чердака горячим кофе из термоса.
      – Мне сейчас мысля в голову стукнула, – Николай хлопнул себя ладонью по лбу. – Если мы вместе с бумагами и эти цацки хозяевам загоним, так сказать в нагрузку? Мы им условие: вместе с бумагами и драгоценности выкупайте, и никак иначе, а?... Если он бабу свою так любит, наверняка и камушки захочет ей вернуть. Я тебе говорил, он ревнив до сумасшествия... Представляю, что бы он с тобой сейчас сделал. Он ведь мастер спорта по боксу.
      – Я тоже почти мастер, – отозвался со своего ложа Витя.
      – Ты что, ты борец, к тому же – «муха». А он в полутяжке выступал, бывший чемпион области... Представляешь, какой удар?
      – Представляю! – Витя поежился.
      – Ладно, не будем о грустном, – Николай усмехнулся. – Интересно, сколько все это гамузом может стоить, какую сумму запросить, – он словно взвесил на одной руке драгоценности, потом на другой договора... На столе остались листы писчей бумаги, испещренные фамилиями и цифрами, видимо черновой список выдачи зарплаты. Из него следовало, что «пашущие» на Климова работяги и служащие имеют от трех до шести тысяч рублей в месяц, – по провинциальным меркам очень приличная зарплата.

6

      Дениса, сына Климова, шофер Олега привез в два часа. Мальчик с удивлением обнаружил, что папа и мама закрылись в кабинете и разговаривают на повышенных тонах, а дядя сидит в гостинной и, ни на что не реагируя, смотрит на огонь в камине. Денис, не решившись беспокоить родителей, подсел к дяде.
      – Дядя Андрей! Нам задачку сложную задали. – Дядя ухом не повел. – Дядя Андрей! – он подергал его за рукав.
      – Отстань, Дениска!.. Не до тебя сейчас, – не отрывая взгляда от успокаивающего пламени, словно откуда-то издалека отозвался дядя.
      Денис обиделся и пошел в свою комнату, включил компьютер. Увлекшись игрой, он забыл про домашнее задание. Эмоциональный разговор в кабинете, смотрение дяди Андрея на огонь, игра на компьютере продолжались, пока не привезли из сада Машу, и она громогласно потребовала к себе самого пристального внимания, заставив мать и отца, наконец, выйти из кабинета.
      – Ну что делать будем, мыслитель? – спросил Олег у Андрея, пока Ирина пошла раздевать дочку.
      – Не знаю... Ждать надо... Если завтра из налоговой не позвонят, то значит, это не происки конкурентов и, может, все обойдется. А если... То это – кранты, если не посадят, то по судам затаскают. На взятках и адвокатах разоримся.
      – Ну кто о чем, а вшивый о бане... Пойми, твою сестру оскорбили!
      – Ну и что... Что такого с ней? Ее, что, искалечили, изнасиловали? Ну, кольца, перстни, крестики ее умыкнули... Да все это ерунда по сравнению с теми списками! И как тебя угораздило их вместе с договорами положить?
      – Ну ты даешь! Видел, какой синячище у нее на руке?! Перстни, крестики... Да там наши кольца обручальные!
      – Да черт с ними со всеми, другие купишь, а вот если налоговая навалится... Неужели кто-то специально навел?
      – Да какое там специально... Пацан какой-то, под нищего работает, а она, добрая душа, пакет жратвы наложила и понесла...
      – Ох, не знаю!
      – Ну что – в милицию или частный сыск найдем?
      – Зачем? Ты что!? – чуть не вскочил с кресла Андрей.
      – Ну как зачем? Нас все-таки грабанули. И потом я не хочу, чтобы этот шибздик, напавший на Иришу, остался безнаказанным.
      – Не спеши, Олег... Давай подождем... Огласка нежелательна. В городе только обрадуются. Нищие всегда завидуют богатым, и мы будем как оплеванные. Я все же надеюсь, что они позвонят и вернут бумаги... Ну, не бесплатно, конечно.
      – Ну уж нет! Еще им и платить! Да скорее всего тот мальчишка давно уже в поезде, наши драгоценности по дешевке толкает.
      – А бумаги... Бумаги-то зачем он тогда прихватил, сам подумай? Не один он, понимаешь, там взрослые в этой шайке. Подослали его, специально, подослали. Давай подождем, Олег...
 
      На следующий день в офисе фирмы раздался звонок, попросили Олега. Звонил Николай.
      – Олег Петрович? У меня есть для вас информация касательно произошедшего вечера. Но сначала я хотел бы выяснить, готовы ли вы вести с нами переговоры.
      – Какие переговоры! Ах вы, пид!.. Где тот шкет, я ему шею, как куренку... Я вас всех на дне моря достану! – Олег, не обращая внимания на отчаянную жестикуляцию подошедшего Андрея, продолжал ругаться в трубку.
      Сотрудники фирмы недоуменно переглядывались, слыша матерные возгласы из директорского кабинета.
      – Олег Петрович! – наконец вклинился Николай. – Понимаю, что вы близко к сердцу восприняли случившийся инцидент, но если вы готовы идти с нами на контракт... Думаю, попавшие к нам бумаги вам очень нужны, и мы готовы их вернуть за некоторое вознаграждение.
      – А драгоценности моей жены, наши обручальные кольца, они еще у вас, суки поганые?! – вновь взорвался Олег.
      О встрече договаривались долго... Николай поставил ряд условий, боясь, что его «повяжут» при передачи бумаг и драгоценностей. Олег требовал, чтобы ему обязательно представили мальчишку, которому он обещал за синяк Ирины поставить таких. Андрей долго его уговаривал отказаться от этого требования.
      О цене договорились уже при встрече. Николай пробно за все запросил сначала тридцать тысяч зеленых, на что Олег предложил ему подтереться этими бумагами. Но пришедший вместе с ним Андрей тут же предложил десять тысяч... У Николая от предчувствия удачи перехватило в горле... Начался торг. Сошлись на пятнадцати тысячах.
 
      Андрей был искренне рад свершившейся сделке, и что все обошлось без огласки.
      – Уф!.. Знаешь, а я в крайнем случае и на тридцать бы согласился, – говорил он Олегу, сжигая над пепельницей злополучные листки с «черной» зарплатой. Слава те Господи! Я теперь впервые за эти дни засну спокойно... И кольца ваши на месте. Можно считать, легким испугом отделались.
      – Нет в тебе ничего святого, Андрей, – хмурясь, отвечал Олег. – Из-за каких-то листков места себе не находил, а то что родного человека унижали... Теперь я понимаю, почему ты до двадцати восьми лет не женат и не собираешься. Если к родной сестре никаких братских чувств...
      – Братских? Ну да... А ты знаешь, какие у нее ко мне сестринские чувства были? Ты знаешь, каково младшему брату, да еще мелкому очкарику, когда сестра на четыре года старше, здоровенная и совсем немилосердная. Она же меня смертным боем, пока в институт не поступила и не уехала! – чуть не завизжал от застарелой обиды Андрей.
      – Что... Что ты сказал? – угрожающе сжал огромные кулаки Олег. – А ты случайно не считаешь, что это Ирише своего рода Божья кара за тебя? – Андрей испуганно снял очки и быстро заморгал глазами, не находя что ответить. – А за что, дорогой шуряк, я сейчас сделаю с тобой то, что обещал тому шкету!
 
      Братья возвращались домой поездом. Свободные места были, и в купе они оказались одни.
      – Как приедем, что делать думаешь? – спросил Николай, просматривая купленные на вокзале газеты и журналы.
      – Да пока ничего, – Витя пытливо смотрел на брата, словно чего-то от него ждал и не мог дождаться. – Слушай, Коль, а Ольгуньке на операцию сколько денег надо?
      Николай смутился, отложил газету и отвернулся к окну, где мимо пролетал сплошной, нескончаемый лес.
      – Десять тысяч, – так же в сторону ответил он.
      – Ну так чего ж ты молчишь? До следующего раза отложить думаешь? Его ведь может и не быть. Вроде, решительный мужик, а тут попросить стесняешься... Дочка твоя не ходит, а ты... На вот, возьми... Что я, брату не помогу? – Витя протягивал сверток, в котором лежала его доля.
      – Брат ты мне двоюродный, – глухо отозвался Николай, не беря свертка.
      – Ну и что, все равно больше у меня никаких ни братьев, ни сестер... Бери.
      Николай явно смутился, покраснел:
      – Ты, что, все отдаешь... Зачем?
      – Как зачем? Где десять, там и пятнадцать. Мало ли что... Возьму на всякий случай.
      – Нет... Все не возьму... Разве что две с половиной, которых до десяти не хватает... В долг.
      – Да бери больше... Пусть племяшку получше подлечат. В Москву ведь повезешь, а там, сам знаешь, цены дикие.
      – Нет, Витя, спасибо! У меня еще есть. Я только две с половиной возьму, а остальные назад забирай. Тебе же матери помочь надо, пусть отдохнет от шитья своего, глаза подлечит, пока не ослепла. И тебе... Тебе ведь тренироваться надо. Если в этот год мастера не сделаешь, тебя в армию будущей осенью загребут. И тогда на спортивной карьере можно поставить крест.
      Теперь уже Витя озабоченно нахмурился, а потом горестно усмехнулся:
      – А стоит ли упираться? Не знаю, Коль... Ну, сделаю мастера, ну, областное первенство выиграю, а дальше что? В сборную все равно через дагестанскую мафию не пробиться.
      – Знаю... Но руки не опускай... Попробуй, в твоем весе не так уж много претендентов...
      – Ладно... Так и быть, уговорил, – Витя, покосившись на дверь, развернул сверток и стал отсчитывать из своих семи с половиной тысяч... Протянул Николаю. Потом, подумав, протянул еще сто долларов.
      – А это зачем? – удивился Николай.
      – Як тебе вряд ли заеду. Купи племяшке подарок. У нее же день рождения через месяц.
      – Да ты что? Пятилетней соплюхе подарок на сто баксов...
      – Я тебя прошу... На все сто. Я потом проверю, если зажилишь.
      – Ну ладно, ладно! – улыбнулся Николай. – Потом она будет думать, что отец жмот, а вот дядя, мол, хороший, щедрый!..
      На развороте одного из купленных журналов была изображена репродукция с тициановской «Венеры Урбинской», картины, которую в декабре должны были привезти в Москву и демонстрировать в Пушкинском музее.
      – Слушай, Коль, а сколько лет этой самой Климовой? – спросил Витя, внимательно разглядывая репродукцию.
      – Тридцать два. – Николай оторвал взгляд от газетного текста, – а мужу ее – тридцать пять.
      – Тридцать два... А как выглядит, прямо как эта Венера! – Витя не договорил, не сказал, что там на полу она и прикрывалась точно так же. – Маме сорок, а она рядом с ней – старуха... А у этой и тело, и кожа... И это – после двух детей... Ну, прямо однак одной, разве что крупнее, попышней – русская все-таки.
      – Бабы, если в достатке живут и не горбатятся, где-нибудь на вредной работе, долго красоту сохраняют... Зине моей тридцать, а она тоже от жизни этой проклятой, гиблой... – Николай раздраженно отложил газету. – А чего это ты про нее вдруг вспомнил-то? Может, у тебя там с ней все-таки что-то было? – Николай бросил подозрительный взгляд на Витю.
      – Да ничего не было... Просто смотрю вот на эту Венеру и... Будто там, в доме, с ней и боролся... Похожа уж очень... Чувство такое неприятное, пакостное!..

Марина Котова

      Komoвa Mapuнa Ананьевна родилась в г. Дзержинске Нижегородской области. Окончила филологический факультет Нижегородского Государственного Университета им. H.H. Лобачевского. Преподавала русский язык и литературу в школе, работала корреспондентом районной газеты.
      Автор двух поэтических книг: «До судного дня» и «Шиповник».
      Член Союза писателей России.

Рыба (рассказ)

      Сколько я себя помню, у нас в доме всегда стояли корзины с вяленой рыбой: плотва со светлой, плотно пригнанной чешуей, вперемежку с узкой чехонью, на вид костлявой и худосочной, но удивительно жирной. Чехонь ловили на донки. Я долго представляла их себе в виде тонких дощечек, расписных, точно донце старинной бабушкиной прялки, которыми поддевали рыбу, словно котлету лопаткой, и выбрасывали на берег, а она подпрыгивала и выгибалась, светясь на солнце, переливаясь радужно. Потом я узнала, что «донки» – всего лишь леска с несколькими крючками – и слово утратило свое очарование. Я и сама рыбачила. Сохранилась любительская фотография, где я взъерошенная, такая смешная с удочкой на плече, а рядом дедушка, чумазый, с оттопыренными ушами, в резиновых сапогах до паха, в выцветшей рубахе, – я помню исходящий от нее запах воды, ила и свежей рыбы. Он кажется неловким, одеревеневшим, а был легким, подвижным. И река, темная на снимке, была другой: живой, в голубых овалах, окаймленных бегущими по кругу, пульсирующими золотыми змейками; и стрекоз с иссиня-черными бархатистыми крыльями в тончайших серебряных прожилках (нигде и никогда не видела я таких больше), садящихся на влажный песок с обрывками слизистой влажно-зеленой тины отдохнуть от жара, – не разглядеть на той фотографии. Но не приснились же они мне. Я не была брезгливой: сама копала дождевых червей для наживки, добывала ручейников, похожих на серых гусениц с лапками. Они прятались в домиках из мельчайших ракушек, чешуек, микроскопического хвороста. Дедушка говорил, что это ласточки скрепляют их своей слюной. Я все пыталась подловить птиц за этим занятием, но, наверно, они делали свою кропотливую работу по ночам. А иногда мне казалось, что домики лепят маленькие человечки, живущие в осоке, палочку к палочке, пока не получится плотная скорлупа, обмазывают ее клейким желтком украденных у чаек яиц и сажают в них ручейников. Ручейники были беззаботные и легко давались в руки, а рыба хитрая. Для нее варили прикорм: горох и пшеницу, в старом покореженном котелке. Зерна разбухали в бурлящем кипятке, и запах, исходивший от них, сладковато-пресный, притягивал меня. Я вертелась рядом, совала нос в котелок, мне хотелось отведать рыбьей каши. Дед нехотя, ворча, совал мне деревянную ложку. Нет, все-таки рыба была вкуснее. Самое лакомое в ней – плавники. Отдираешь полупрозрачную костяную пластинку – а под ней сочащаяся сладковатым жиром мякоть, сладковато-соленая, особенно вкусная у чехони. А эти янтарные ремешки мяса со спинки, а хрустящие нежные косточки, а икра, плотная, бледно-розовая, и запах: густой, насыщенный, который впитала в себя рыба, скользя в прохваченной солнцем воде, казалось даже, что улавливаю я привкус крапивы и лопухов, которыми перекладывали рыб, присаливая серой крупной солью. Рыбу жарили, вялили; в ящиках старого буфета со стеклянными, в красных и синих цветах, скрипящими дверцами, хранились сушеные щучьи головы – дедушкины рыбацкие трофеи. Я иногда облизывала их. Это давало иллюзию, причастности к дедушкиным подвигам. «Вон, рыбы полно, – ворчал дед, – а она кости обсусоливает».
      Дед плел корзины для рыбы из шнура, собранного на городской свалке, время от времени продавал их на базаре, чтобы поддержать нас с матерью. Его штрафовали, хотели даже лишить пенсии за нетрудовые доходы. Бабушка ходила в собес, плакала. Она считалась иждивенцем, не получала от государства ни копейки. Дед не позволял ей работать, говорил, чтоб за детьми смотрела, прокормит. Сам он всю жизнь отпахал на закрытом химическом предприятии, откуда в войну люди бежали на фронт: лошади дохли там через неделю, а люди опухали, желтели и умирали через два-три месяца. Дедушка выжил. «Самодур твой дед, – сказала как-то бабушка в сердцах, – и пенсию мне заработать не дал, и косу отстриг, коса до пят была, с бревно толщиной». – «А зачем ты позволила?» – изумилась я. «А я их над тазом распустила, подошел сзади и отхряпал. Уж как я убивалась. Ни у кого такой косы не было». – «А зачем отстриг-то?» – «Да вши у меня завелись, – всхлипнула бабушка. – А война, мыла не было. Живьем бы сожрали... И работать не дал, устроил в свой цех, а перед самой войной и рассчитал, я и не знала. Изверг!»
      Дедушка молчал, скрючившись над корзиной. Тонкий шнур скользил меж заскорузлых, испачканных зеленкой, пальцев, которой красил он свои «игрушечки», как называл он корзинки. Улыбался обреченно-печальной улыбкой, будто был виноват передо всем миром, будто нес ответственность за всю его боль.
      Однажды его скрутило так, что он не смог подняться с замусоленного матрасика, на котором сидел за работой. Три дня он корчился от боли, хватаясь за живот. Бабушка отпаивала его травками. А когда завопил благим матом, запрокинув побелевшее, искаженное судорогой лицо, вызвали «скорую».
      Вернувшись из больницы, мать сказала, что дедушке вырезали мочевой пузырь, и теперь до конца дней он должен будет ходить с пузырьком между ног, чтобы стекала моча. Бабушка заплакала. Слезы были жалкие, скупые, старческие. А во мне все померкло: это было невыносимо, слишком унизительно для человека: жить вот так! И сверкнула жуткая мысль: «Уж лучше бы умер!» И, испугавшись этой мысли, я повернулась к матери и поняла с ужасом, что и она думает о том же самом.
      Мама ходила в больницу два раза в день: до работы и после, убирала за ним, кормила с ложки. Дедушкины сыновья, жившие отдельно, забежали дважды, оба раза навеселе. Принесли апельсинов, похлопали по плечу: «Молодец старик, держишься! Да ты еще нас переживешь!» Врач орал на мать: «В палате шесть человек таких: все давно встали, а твой лежит, как бревно! Барин нашелся! Ухаживаете плохо! Лежит, зря место занимает. Костыли берите – ив коридор! Выхаживайте!»
      Дедушка через силу улыбался виноватой своей улыбкой, приоткрывая источенные табаком зубы, будто извиняясь, что занимает чужое место. Испуганная окриками мама попыталась вывести его в коридор. Он прошел пять шагов и рухнул. Изо рта пошла кровь. Больше дедушка не вставал. Через три дня он умер. Операцию сделали неудачно: занесли какую-то инфекцию. Бабушке даже советовали подать на врача в суд. Но что бы это изменило?
      Перед смертью он очень хотел меня повидать. А я не пошла. Я испытывала перед больницами животный ужас. В пять лет я лежала с воспалением легких и меня едва не сварили заживо: медсестра забыла включить в ванной холодную воду и засунула меня в крутой кипяток. Впрочем, что себя оправдывать: я боялась. Мать говорила, что дедушка стал очень страшный: скелет, обтянутый желтой кожей, харкающий кровью. Я не хотела видеть этот желтый скелет, я хотела запомнить дедушку таким, каким он был на светлой реке, где жили в осоке крошечные человечки, лепившие домики для ручейников.
      После похорон бабушка все причитала: «Рыбу-то заберите, память о нем». Мне тяжело было брать что-то после покойника. Но в конце концов взяла. Рыба пролежала на балконе всю зиму и отсырела. Я вытянула одну, брезгливо, двумя пальцами; расстелила газету. Когда я оторвала красноперке голову, обнажилось сырое полусгнившее мясо с копошащимися белыми мелкими червями. По мне прокатилась волна омерзения. Я отшвырнула рыбу и заплакала от отвращения и жалости, к себе, к дедушке, ко всему тленному, и оттого, что теперь надолго, если не навсегда образ дедушки заслонит эта гнилая рыбина. Я бежала от жизни, от неприглядной, темной стороны ее, не пожелав повидать перед смертью дорогого мне человека, а она настигла, сырая, жуткая и сунула мне в лицо разложившееся мясо: «Вот смотри, девочка, я и такая тоже!»
      Я долго думала, что никогда больше не смогу есть рыбу. Но вот ем, второпях, почти не жуя: некогда. Голову с плавниками выбрасываю сразу. Я многое смогла из того, что в детстве казалось немыслимым. Я не могу только смотреть на свою детскую фотографию, где я с удочкой у темной реки. Я, издерганная, нервная, злая, не могу смотреть в глаза этой девочке, из которых льется свет немыслимой доброты и наивной надежды на какую-то возвышенную жизнь. Глаза разъедает солью, заволакивая облачной пеленой виноватую дедушкину улыбку. Прости меня, дедушка. Прости меня, девочка. Простите меня все.

Вера Галактионова

      Галактионова Вера Григорьевна родилась в г. Сызрани в Куйбышевской области. Окончила Литературный институт им. А. М. Горького. Автор пяти книг прозы. Лауреат Международной литературной премии им. Андрея Платонова.
      В публицистике занимается исследованием механизмов дробления русского Православия, раскола славянского и советского единства, вопросами консолидации общества на постсоветском пространстве.

Черная быль – Белая Русь (очерк)

1. «...Там открылася криница»

      Шёл тринадцатый год и двенадцатый день после чернобыльской аварии – весенний погожий день. Но, несмотря на всё прочитанное о Чернобыле в последнее откровенное десятилетие, мне по-прежнему кажется странным, сколько необъяснимых технических накладок и случайностей совпало вдруг в единый миг на АЭС 26 апреля 1986 года.
      – Иосиф! Неужто в белорусском народе никогда не возникало иного, неофициального, толкования? Что, скажем, чернобыльский пожар – вовсе не результат халатности, а успешно осуществлённая диверсия, целью которой было создание научного полигона для мирового опыта над последствиями сверхмощного взрыва на АЭС?
      Иосиф ведёт машину автотранспортного предприятия, обслуживающего Управление делами Президента Белоруссии. Мы подъезжаем к Гомелю, и чёрный ворон перелетает нам путь на уровне глаз, перед лобовым стеклом белой «Волги».
      – ...Нет, – говорит Иосиф, подумав, – нигде я не слышал такого от людей.
      Чуть раньше сказал то же самое один из осведомлённых белорусских журналистов – «Этой версии нет в нашем народе». Два дня назад прошло открытие Форума журналистов стран СНГ в чистом, спокойном Минске, где с гостями из стран Содружества встречался Президент республики Александр Лукашенко. На протяжении трёх часов он выступал и отвечал на вопросы присутствовавших. Там, в концертном зале «Минск», были также представители белорусской прессы, в том числе – оппозиционной, поддерживаемой дальним зарубежьем. Были и студенты факультета журналистики, обучающиеся в Минске, воспитываемые в стенах университета в духе явно патриотическом – но не настолько, чтобы кто-то из них захотел после учебы поехать на работу в «загрязненную» область. Со дня взрыва на АЭС в редакцию «Гомельской правды» не пожелал устроиться ни один выпускник этого факультета. Что ж, патриотизм в резиновых перчатках – явление, распространённое на территории раздробленного Союза. Но в Гомеле нас ждали журналисты иного толка, чьи судьбы не отделились от народной беды в эти годы всеобщего испытания Чернобылем.
      Я же слишком многого не понимала в чернобыльской трагедии. Случившееся двенадцать лет назад не то чтобы не соответствовало логике моих причинно-следственных умственных конструкций, – оно рушило само представление о соотнесённости мирового добра и зла. Условно и наивно говоря, если бы смертоносное ночное облако, вырвавшееся из реактора на Украине, в 5 км от границы с Гомельской областью, накрыло бы некое укромное село бывших полицаев, такое очень удобно было бы расценить как акт высшего возмездия за историческое двоедушие. Но почему взрыв на Украине опустил свой смертоносный цезий с периодом распада в 300 лет на белорусские сёла и города – на самую стойкую и терпеливую ветвь триединого нашего народа, которой генетически чуждо вероломство, продажность, лицемерие и глупая златолюбивая надменность? Откуда он взялся, этот южный ветер, понёсший безвидную смерть на землю, в которую свято лёг каждый четвёртый житель Белоруссии в годы Великой Отечественной войны? Чернобыль дохнул стронцием и плутонием на детей и внуков тех, кто сгорал заживо, но не приспосабливался к завоевателям. Это атомное дыхание отравило леса и воды там, где нравственная сила славянства на протяжении веков была наиболее высокой; почему – так? И где же он, предел историческим испытаниям, выпадающим на долю трудолюбивых, сдержанных людей, верных в дружбе и братстве, предаваемых – но не предающих?... Из головы не шла песня белоруски Тани Дашкевич, слышанная не раз в Москве, в кругу друзей: «Припаду губами я, припаду губами я – да на что нам, Более правый, чаша смертная сия?... Там, за нашей за горой, там открылася криница, я пошла воды напиться – да не вернулася домой. Я стояла у ракит и не могла пошевелиться, поглядела – над криницей, там, душа моя летит!..» Лес её родины летел за стёклами машины. И летел со мной неотрывно неслышимый более никому Танин голос : «...А у души бледны крыла – улетала и кричала, матерь грустную встречала. Это мать моя была. Ой недобрая пора! Ой открылася криница! Мама смотрит как водица, и у мамы два ведра. А здравствуй, мама, матушка, что же ты беду несёшь, что ж ты мне беду несёшь, свою дочку не спасёшь...»
      Взрыв произошёл во втором часу ночи. А солнечным субботним утром взрослые сажали картошку на уже заражённых огородах. Дети играли на заражённых улицах в свои прежние весёлые игры. Полесье зеленело новой листвой под чистым небом, обманно обещая всем счастливое долгое лето. На юге Белоруссии и не подозревали о том, что уже дышат тяжело-отравленным воздухом, пьют радиоактивную воду, и что через несколько дней тысячи людей будут сорваны с родимых мест спешной эвакуацией. И в Гомеле будет сожжено последнее, что связывает ещё с домом, – их собранные в панике узелки, чемоданы и сама их одежда: для многих её заменили тут же на больничные казённые халаты.
      Мне рассказывали о многодетной семье, которая, страшась бездомного, бесприютного будущего пуще смертоносной радиации, отказывалась уезжать, бросать заражённое, нелегко нажитое, добро, заботливо вскормленный скот. И мать грозилась поджечь себя, увлекая детей назад, в свой дом, лишь бы не расставаться с родным до былинки селом. «...А доча, доченька, пойдем! Воды побольше принесём – надо воду нам носить, да надо хату освятить. А где священная сосна, там и радость, и весна: там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят! Там свечи в головах горят! В ногах там ангелы сидят!»
      Никогда не будет подсчитано и вычислено с точностью, сколько человеческих жизней спас Александр Адамович Граховский, назначенный председателем Гомельского облисполкома за год до атомной катастрофы. Своевольно, до директив, он принял решение об отселении семей с детьми и беременных женщин, вырывая у смерти будущее Белоруссии. В общей же сложности пришлось отселять затем людей из 300 населённых пунктов области. О том, как нес на своих плечах бессменную, беспрецедентную эту чернобыльскую ношу крестьянский сын Александр Граховский, хорошо знает и пишет про то Валерий Логвин, главный редактор «Гомельской правды». Но Чернобыль – это не дни и годы. Это – десятилетия и века. Александр Адамович, клавший душу за други своя, умер в 1991 – м году на посту первого секретаря Гомельского обкома КП Белоруссии, в тех заботах о своём крае, на две трети отравленном радионуклидами. Он не дожил до 54 лет.
       «...Припаду губами я, а в отражении увижу: там вся родина моя. Да вся на донышке лежит, нелюбимая у Бога: поле, лес, река, дорога. По воде дитя бежит...»

2. Крестный путь Беларуси

      И вот – Гомель, солнечный, многолюдный. Дозиметр показывает здесь 13 микрорентген: радиоактивный фон – такой же, как и в благополучных городах мира. Он почти нигде не соответствует сегодня желаемому уровню – 10, а колеблется от 12 до 15. Но принято считать, что 17 микрорентген уже представляют серьёзную опасность для здоровья человека.
      Гомельскую область Чернобыль разделил на зоны. Самая страшная – это закрытая и безлюдная, называемая Тридцатикилометрой. Прилегающая близко к бушующему под саркофагом реактору, она окрашена на картах в густой тёмно-багровый цвет. Смертоносное осевшее облако сделало её апрельской ночью 1986-го года зоной тяжелейшего радиоактивного заражения. Мёртвая зона – «под колючкой» и охраной: туда – нельзя. Ещё Тридцатикилометровая называется «зоной отселения первых дней мая 1986 года». Но это – по документам. В Тридцатикилометровую вошёл весь юг Хойникского района.
      «Населённые пункты последующих отселений» и «населённые пункты периодических радиационных контактов» находятся севернее. Эти зоны, окрашенные более бледно, – в красных и розоватых частях карты заражения. Чем ближе к Тридцатикилометровой, тем местность мертвее: там, в красных секторах, пусто и безлюдно. Однако, в розоватой части карты многие не покидают свои «загрязнённые» жилища и не переселяются в дома для чернобыльцев в том же Минске. Там пустует до 50 процентов деревень. Дозиметр в таких местах пляшет вокруг цифр 17–20, перескакивая местами за – вплоть до 30. Но это – если не считать накопленной дозы радиации, той, что упала на землю и на «источники вод», отравив их в этой местности на столетия.
      Север же области, включая Гомель, «чистый». Повышение фона здесь бывает незначительным и не превышает тех же радиационных параметров, которыми грешат районы близ раскочегаренных ТЭЦ в самых обычных городах.
      Кажется, что мирный Гомель уже забыл в повседневных своих хлопотах о тысячах облучённых людей, хлынувших двенадцать лет назад к вокзалам, поездам, автобусам, чтобы выбраться из попавшей в беду области. По майским улицам ходят девушки и парни, взявшись за руки. Спешат домой озабоченные хозяйки с продуктовыми сумками. Всё как и везде. За малым одним исключением. Глаза людей здесь – иные. Это глаза тех, кто заглянул за смертельный предел: они выдают иной уровень осмысления действительности, неведомый прочим. Чернобыльский апокалипсис увеличил число приблизившихся к вневременной истине. Когда слушаешь их, читаешь их свидетельства, кажется порою, что это люди уже иной цивилизации – суровой цивилизации будущего. Вот строки из сочинения на тему «Чернобыль в моей судьбе». Его писали школьники в 1994-м году, и я не знаю, все ли они живы ныне.
 
      Ирина Богданова, ученица 11 класса:
       «...Я помню, как мы с подружками ходили за подснежниками. Кругом птицы ноют, а под ногами – ковёр из цветов... Я много раз умирала, чтобы снова выжить. Кость превращается в мягкую ткань, похожую на губку с шинами, заставляя каждый шаг отдаваться нестерпимой болью. И это невозможно остановить и исправить. Но я не верю, что это конец, что всё это может кончиться, как детствои подснежники... Поздней весной воздух наполнен такими ароматами, какие могут быть только на Земле. И ты чувствуешь душой: что-то должно начаться. А ранней осенью, вместе с паутинкой; в воздухе висит сама грусть, и ты понимаешь, что всё уже кончилось, так и не успев начаться...»
      Эпиграфом к сочинению ею взяты слова Л. Ламура – «Придёт время, когда вы подумаете, что все кончено. Вот это и будет началом».
 
      Галина Родич, ученица 10 класса:
       «...Был солнечный весенний день. Мы с мамой ходили в лес за деревьями. Домой несли берёзку и рябинку, чтобы посадить под окнами. Мы были недалеко от дома, когда неожиданно поднялась буря. Не стало видно ни неба, ни солнца. Пыль забивала глаза, рот. Мы вбежали в дом. Внезапно поднявшаяся буря так же внезапно утихла... Не знали мы, что Чернобыль чёрным смерчем ворвался в нашу жизнь. Нас окружала невидимая радиация, наши щитовидки жадно поглощали радиоактивный йод. Никто не предостерёг нас... Сокрушались, слушая радио, по киевлянам... А в начале июня школьников начали вывозить в „чистые“ места... Колонна автобусов тронулась. Моя мама была воспитателем и стала успокаивать детей. Удалось. На железнодорожную станцию приехали с песнями. Жара. Через два часа дизель повёз нас дальше. Мы пели. Мама помогала нам, а в глазах у неё была невыносимая боль. Девочка Марина спросила: „Галина Александровна, а почему наш поезд бабки крестят?“ Мама вышла в тамбур и разрыдалась.
       На полях и лугах, на зелёных дубравах затаился цезий. Невольными врагами нашими стали яблоня, лужайка и река. Везде стронции и цезий. Уже восемь лет, как случилась эта катастрофа. За эти годы мы только один раз побывали в лесу. Землянику собирать нельзя, все грибы стали поганками. Васильки и ромашки в букеты не рвём, веночков из них не плетём. Нельзя, нельзя, нельзя!
       Два года назад моему дедушке друг прислал письмо. В этом письме каждое слово отдавало болью. Он видел, как хоронили его родную деревню. Через три дня после похорон деревни не стало и друга дедушки. Сердце не выдержало.
       ...Мне захотелось увидеть своими глазами, как хоронят дома. Необычные это похороны. Жутковатые. Рядом с домом готова вырытая экскаватором яма. К дому подъезжают пожарные и из брандспойтов моют дом с конька до фундамента, чтобы не поднять клубы радиоактивной ныли. Затем огромное железное чудище на могучих гусеницах толкает дом, опрокидывая его в пятиметровую яму. И всё... Жёлтые холмики над захоронениями... Только тихий могильный звон земли вокруг. Безлюдная деревня...
       Чернобыль – наша боль. Это боль переселенцев, которым до конца дней своих суждено чувствовать себя беженцами и погорельцами: только в горьких снах смогут побывать они в родной деревне, в родных домах, только в снах. И только раз в году, в светлый и грустный день, на Радоницу, они смогут приехать на дорогие могилы, где покоятся родные и близкие...
       ...Чечерск встретила безжалостно страшная судьба: он оказался в загрязнённой чернобыльской зоне. Вся вина наша в том, что остались жить на родной земле. Родина есть родина. Пусть и посыпанная чернобыльским пеплом. Восемь лет несём чернобыльский крест. Восемь лет... На днях мы увидели всем классом аистов. Они опять прилетели на нашу израненную землю и поселились до осени. Из года в год прилетают... Что это, глупость? Упрямство? Невозможность измены! Верность! В нашем чернобыльском крае жизнь продолжается. Идёт своим чередом, наперекор бедам и болезням. Земля не умерла. Протяните ей руку помощи и не отнимайте того, что ей так нужно, просто необходимо для жизни. Помните о людях, живущих на больной земле!»
 
      Диана Балыко, ученица 9 класса:
       «...Я словно очнулась, потянулась, чтобы обнять бабушку, но руки как будто ударились о воздух, почувствовали стеклянную стену, разделявшую нас: её в том мире, меня – в этом. „Только не забывай ничего, помни...“
       И я вспомнила, как переживала, когда в конце апреля 1986 года потерялась наша кошка, моя любимица. А в мае, когда я сидела на скамейке возле дома, что-то белое, оборванное неожиданно шлёпнулось мне на колени, жалобно мяукая.
       – Да ведь это наша Рыжуха! – воскликнула бабушка.
       – Но почему, почему была огненная, а стала белая? – спросила я.
       – Поседела она. Чувствую, случилось что-то страшное, ужасное и непоправимое...
       Я взяла кошку на руки, прижала к груди, вдыхая знакомый запах... Ещё ничего не зная, я ощутила в тот момент, что стою на обломках мира.
       В феврале 1992-го меня из Брагина привезли в Гомельскую больницу. В палате нас было четверо. У всех один и тот же диагноз – лейкоз. Двоих из нас вскоре проглотила ненасытная смерть. И мы остались вдвоём: Оля и я. Однажды Оля вдруг помрачнела и спросила:
       – Ты хочешь жить, Лада?... Только не надо плакать, пожалуйста... Но я ничего не могу с собой сделать, чувствую, что скоро умру. Как ты думаешь: умирать страшно?
       – Не говори так! – я почти закричала. – Ты не умрёшь никогда, ты слышишь меня, Оля!
       ...Ночью мне снились крики, голоса врачей. А утром, когда увидела ещё одну пустую кровать, что-то оборвалось во мне. Я ничего не слышала из того, что мне говорили. Меня словно окутало саваном пустоты...
       В ночной темноте я вдруг начала мелко-мелко дрожать, обливаясь холодным потом, уткнулась в подушку и услышала приглушённый голос бабушки: «Ты поплачь, легче станет».
       ...Завтра мне исполнится 15 лет. А сегодня доктор, почему-то хмурый, сказал, что меня выписывают. И мама плакала.
       ...Приехали домой, в Брагин. Мама сказала, что у её сестры родился сын, что надо сходить, поддержать. Я ничего не понимала, что значит «поддержать», когда ребёнок – это такая радость, такое счастье, тем более, что семья эта так долго ждала первенца. Ему уже полтора месяца, а мне только сейчас сообщили...
       – Гала, Галочка... – обняла мама сестру.
       Неожиданно и страшно заплакал новорожденный. Галя вынула сына из люльки и взяла на руки.
       Я ужаснулась, увидев его голову с почти открытым черепом, где что-то пульсировало, стучало, жило. Я выскочила на улицу. Пробежала по тёмному двору и за углом чуть не потеряла сознание.
       Что делается с нами? Куда, в какую пропасть мы катимся? Зачем собственными руками приближаем конец света? В доме беспрестанно плакал мальчик, сошедший с ума ещё до того, как появился на свет.
       И я побежала со двора, из города, чувствуя, что тоже способна сойти с ума от одной мысли, что творится. Я побежала в поле, упала на холодную, сырую землю и почувствовала, как она стонет, надрывно кричит, плачет. Горячий майский радиоактивный дождь заплакал вместе со мной. И я закричала в тёмную пустоту: «Верните мне родину! Я хочу пройтись босиком по зелёной траве, хочу испить воды из наших озёр, хочу лежать на чистой земле и умываться тёплым весёлым дождичком! Небо, ты слышишь меня?»
 
      Игорь Ваколюк, ученик 5 класса:
       «...Помню, как мы с мамой и папой поехали из Жодино к бабушке в деревню Оревичи Хойникского района. При встрече бабушка плакала, а я не понимал, почему она плачет. Теперь понимаю. Мы узнали тогда, что на атомной станции произошёл взрыв. Я помню, как взрослые сажали картошку, а мы, дети, считали самолёты, которые часто пролетали над нашими головами. Впервые я увидел вертолёт, который садился на поле и оттуда выходили военные. А я думал, что это милиция, потому что мама всегда пугала меня милиционером, когда я не слушался её.
       ...Мы с бабушкой и тетей уехали в Калининград. Меня сразу положили в больницу, остригли волосы. Лежал в стеклянной палате один. Ко мне боялись входить, потому что я был радиоактивный. Таблетки давали через окошко. Потом приехала мама. Мне стало веселей... Когда приехали домой, мне стало плохо, и меня опять положили в больницу. С тех пор я часто лежу в больницах. Однако мне почти ничего не помогает. Но я не теряю надежды выздороветь. Мне жаль моих маму, бабушку, тётю. Они тоже заболели. Хоть я ничего не понимаю в этой радиации, знаю одно: она очень вредна для всех людей, знаю, что много детей уже умерло от разных болезней.
       Я очень хочу, чтобы взрослые и дети никогда не болели... И чтобы тем, кто был в чернобыльской зоне, не говорили: «Вас туда никто не посылал». Но мы не одни такие, нас много».
 
      Людмила Лапцевич, ученица 10 класса:
       «...Я хочу рассказать о своём дяде, Дмитрии Анатольевиче Головкове, который призывался в июне 1986 года на службу с первым Минским отрядом милиции в 30-километровую зону Чернобыля. На ликвидацию аварии были направлены люди из РСФСР, Литвы, Латвии и других республик бывшего Союза. Их можно было узнать по произносимой речи и номерам машин, на которых они приехали. Это были машины „скорой помощи“, милицейские, военные. Люди, проживавшие в радиусе 30 километров, были эвакуированы. Оставались стоять сиротливо пустые дома с нажитым за долгие годы скарбом.
       Ещё много лет назад, до чернобыльской трагедии, старые люди говорили, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, но съесть и воспользоваться этим будет невозможно. Разгадать пророчество не мог никто. И вот наступил этот страшный час. От хорошей погоды, от благодатной и ухоженной человеком земли огороды и сады ломились от изобилия. Люди, зная о радиации, не до конца осознавали её опасность... Одной банки тушёнки весом в триста двадцать восемь граммов на двоих на один обед было недостаточно. Те же милиционеры-ликвидаторы заходили в брошенные огороды, сады, срывали заражённые плоды, промывали их водой из колодцев, накрытых плёнкой, и ели, чтобы не сводило животы от голода. Днём было тепло, а в вечернее и ночное время эти мужественные, полуголодные люди замерзали от холода. Костры нельзя было разжигать, так как они повышают уровень радиации. В холодные ночи они согревались в сене и соломе.
       Ликвидаторы рубили лес для опоры, чтобы сделать проволочные ограждения. Кругом горел торф. Было трудно, но они продолжали работать, не покладая рук. Поливочные и пожарные машины прибивали радиоактивную пыль водным раствором с мылом. За три-четыре дня до отъезда правительство резко повысило им норму питания. Сменяющий их отряд уже не переживал таких трудностей с одеждой и питанием, которые выпали на долю первых. У первых ликвидаторов не было оружия. Чуть легче в этом плане стало следующим, кто пришёл на смену...»
 
      Галина Потеенко, ученица 11 класса:
       «Я хочу рассказать историю, услышанную мною из уст человека, побывавшего в зоне...
       –  Я работал тогда шофёром. Мне дали самосвал... Людей нигде не было, их уже успели выселить из этой радиоактивной зоны. Стояли дома с мебелью, в сараях мычали коровы, блеяли овцы. Колхозные фермы тоже были набиты скотиной. От меня и моих коллег требовалось вывезти этих животных и уничтожить. Мы вывозили коров и свиней и выгружали их прямо над обрывом, где их сразу расстреливали стоявшие на краю обрыва люди в военной форме.
       Первую ночь я не мог уснуть. В ушах слышались дикие вопли этих животных и автоматические очереди... На следующий день приказали вывозить лошадей. Никогда не забуду этого. Слышали ли вы, как плачут лошади?! Редкое зрелище. Они рыдали как дети. Поднимаешь кузов машины, а они кладут свои головы на кабину, стараясь как-то удержаться. И душу пронзает жуткий плач лошадей, которые летят в эту пропасть, круша себе кости. Я стоял, закрыв лицо руками. Огнемёты сверху облегчали мучения лошадей, но это всё же было похоже на ад.
       ...По ночам снится то, что я видел, и кошмар продолжается».
 
      Сергей Кацуба, ученик 8 класса:
       «Неотправленное письмо моему кумиру Александру Стовбе, лейтенанту, геройски погибшему в Афганистане.
       Покой твоей душе, Саша! Сегодня мне приснился удивительный сон. Как будто вы живой и пришли побеседовать ко мне в гости. Мы сели на лавочке и долго-долго беседовали о жизни, об Афганистане и ещё о многом. Ты вздохнул:
       – Счастливый ты, Серёга! Живёшь, а я рано ушёл из жизни, в 22 года.
       Да, я знаю. Это было в 1979 году, когда я только родился. Значит, все эти годы я живу за Вас, Саша, за Ваших детей, которые так и не появились на свет.
       Ах, Саша, Саша! Не завидуйте нам, живым.
       Наверное, в своём детстве Вы не знали такие слова, как «радиация», «радионуклиды», «дозы», «фон», «кюри», а в нашу жизнь они непрошенно вошли и существуют который год!
       Нам, 14-летним, приходится думать, как заработать свой рубль, чтобы помочь родителям.
       Усиленное питание, соки, фрукты – это в мечтах и многим семьям недоступно.
       Чернобыль в мой судьбе?
       Увеличена щитовидная железа, хронический бронхит, с детства получен букет болезней, и этот тяжёлый груз я и мои сверстники будем нести через всю жизнь.
       ...Очень часто задаю себе вопрос: «Ради чего, Саша, погибли Вы и Ваши товарищи?» Я много читаю об Афганистане. Теперь об этом тоже говорят правду, как и о Чернобыле. Там было пекло без радиации.
       Вы, Саша, писали свои стихи о войне, о любви, о подвигах...
       Да, каждая беда болезненна по-своему. Но когда затрагивает детей, то болезненна вдвое... Простите, Саша, но моё письмо получилось слишком грустным. Теперь Вы знаете о нашей беде.
       Я понимаю, что нельзя быть слабым, надо верить в будущее, радоваться жизни.
       Уж вы в Афгане умели ценить жизнь! Поэтому каждому из нас надо приложить все силы, чтобы приблизить доброе и разумное завтра, в котором все дети будут здоровы, веселы и счастливы!
       До свидания, Саша! Буду рад, если Вы когда-нибудь ещё явитесь мне во сне».
 
      Ольга Детюк, ученица 11 класса.
       «...Когда мама пришла от врача и рассказала всё, мне, наверное, логично было бы заплакать: „Мамочка! Почему я? За что?“
       Но поскольку мама сделала это за меня: расплакалась, по-детски вытирая глаза ладонями, и всё спрашивала: «Оленька! Ну почему ты? Почему ты должна умереть?» – мне осталось только, сжав губы, растерянно промолчать. Я не знала, что мне делать: я ещё никогда не умирала.
       ...Я многое помню из детства. По утрам мама водила меня в детский сад, и всегда было очень холодно, и мама, я видела, дрожала в своём стареньком осеннем пальто, поэтому я всегда шла так, чтобы заслонить её от ветра. Потому что, кроме неё, у меня никого не было: отца молено не считать – он приходил только в праздники и приносил мне всегда по три конфетки: во всем любил точность и постоянство, любил число «три» – сейчас у него три сына, и конфет он мне больше уже не носит.
       В детском саду я была очень резвой и весёлой девчушкой, и, играя, целовалась со всеми мальчишками нашей группы без исключения.
       Смешное у меня было детство. Странная юность. Я любила брата моей подруги Артура, худющего и высоченного парня, который казался мне самым красивым мужчиной на Земле. Более, как я его любила! В звёздах ночного неба видела сотни его улыбающихся лиц. Если б он только позвал, я бы пошла куда угодно, не раздумывая... Но он не позвал...
       Глупенькая школьница сохнет по взрослому мужчине. Смешно, да?
       В тот день в воздухе пахло мятой. От слепящих солнечных лучей кружилась голова, птицы пели как обезумевшие. И от неожиданного счастья мне вдруг почему-то захотелось плакать. Я целый день сидела во дворе и дышала солнцем. И только через неделю узнала, что взорвалась атомная станция.
       Дальше были страх, паника, беготня и слезы. Мы не могли достать билетов, чтобы выехать из Гомеля, бросались от железнодорожных касс к автобусным, плакали, просили, но нас никто не брал. Яне знала, что происходило в моём организме: что в костях откладывался цезий, что облучалась плоть, я узнала об этом лишь много лет спустя, когда мама, придя от врачей, сказала, что у меня последняя стадия рака.
       Что мне делать? Я ведь не очень умная, правда. Я не могу придумать какой-нибудь красивой философии, доказывающей, что смерть – это хорошо. А ещё – я ведь не верю в Бога.
      ...Бледная, как привидение; девушка со страшными кругами под глазами, одетая в серый больничный халат, сжала мою руку тонкими пальцами, и, криво улыбнувшись, сказала: «Смешно, да?».Она часто так повторяла, пока рассказывала свою историю, но мне почему-то не хотелось смеяться... и что-то жгло глаза. У Оли рак крови, она умрёт через месяц, и это уже не смешно. От её улыбки болезненно саднит в груди и хочется закричать: «Чего ты смеёшься, глупая? Смерть – это же навсегда!». И словно отвечая на мои мысли, она перестала улыбаться и, глядя в окно, медленно сказала: «Умирать – это все-таки очень страшно. Ты напиши об этом. Пожалуйста. Папа прочтёт – узнает. А то он ещё не приезжал ни разу». И провела ладонью во сухим глазам.
      Когда мне говорят о Чернобыле, я почему-то не представляю себе грандиозную АЭС, саркофаг и кучи графитовых стержней. Мне не приходят в голову и картины заражённых областей: заколоченные дома, заброшенные лысеющие собаки, всюду запах смерти и тления. Я вижу только умирающую Олю. Она как будто всё время извинялась. Просила прощения зато, что умирает, зато, что жила...
      Оля любила маму. Оля любила жизнь.
      Глупенькая, как можно любить жизнь в мире, наполненном радионуклидами, в мире, от которого отрёкся даже Бог?
      Будь проклята глупость людей, будь проклят Чернобыль!

3. Мы, идущие в вечность

      Эра радиационной беды, начавшаяся для Гомельской области 12 лет назад, с 26 апреля незримо внедрилась в судьбы людей и Белоруссии, значительно ослабив республику. Она продолжается в безвременной потере близких, в неслыханной доселе массовости болезней. И она же, породив великое душевное смятение в сотнях тысяч людей, вознесла напряжение народного духа к высотам, незамечаемым прежде, – зачем всё, Господи?
      С этим идут люди в Гомельский Кафедральный Собор, выстроенный в начале прошлого века в честь святых Петра и Павла.Здесь всматриваются они в иконы почти двухсотлетней давности, и своё смятение исповедуют – здесь. И ждут ответа на вопрос: куда идёт больной мир и каждый человек в нём?
      Владыка Аристарх был рукоположен в епископы в июле 1990 года. В августе он приехал в Гомель, «...где и погода хорошая, и солнышко светит, но где есть невидимая сила, которая подрывает здоровье людей». Первая его служба среди этих людей пришлась на 19 августа того года: на Преображение Господне.
      Чем ближе соприкасаешься с православием, тем чаще встречаешься со смысловой и математической соотнесённостью дат, имён, слов, событий, убеждаясь в извечной взаимосвязи всего сущего – и в строгой неслучайности всего. Но вряд ли нам, людям мирской и греховной жизни, дано верно понять, что именно стоит за этой соотнесённостью. И потому остаётся только остановить своё внимание на видимых исторических созвучиях и совпадениях, которые сами собою складываются в некую очевидную символическую тенденцию.
      Начнём с того, что память святого апостола Аристарха Церковь отмечает 28 апреля по новому стилю – едва ли не в самый день чернобыльской трагедии. И в «Житиях всех святых» мы можем прочесть следующее: «Аристарх был сотрудником апостола Павлаи затем епископом в сирийском городе Апамее». Святой Аристарх был замучен в Риме, при Нероне, одновременно со святым Павлом... Мы видим пока явную связь имён, идущую из писания к нашим дням: имени одного из святых апостолов, в честь которых когда-то воздвигнут Гомельский Собор – и имени владыки в современном этом Соборе: Павла – и Аристарха. Служба же владыки в Соборе Петра и Павла, среди новых людей, «меченых Чернобылем», начинается – с праздника (а значит – и с высшей идеи служения) Преображения.
      Что же мы увидим дальше, если пойдём по тому же логическому пути, открывающемуся перед нами?
      Праздник Пасхиили Воскресения Христова,а также Радоницы– пасхального дня поминовения усопших, ежегодно выпадают на те же весенние дни, в один из которых произошла чернобыльская катастрофа. И в Киево-Печерском Патерике мы находим такие слова: «Силою Воскресения Христоватворили чудеса и воскрешали мёртвых многие апостолы: например, апостол Павел воскресилв Крите умершего сына проконсула Рустика, апостол Петр воскресилТавифу, воскресилумершее дитя на руках плачущей матери...»
      Особо же заставляет задуматься одинаковая смысловая сущность слова радиация с двумя другими.
      Латинское radiatioозначает сияние, блеск, излучение. Но «Люцифер» (Lucisferre) – повелитель ада, злобный разрушитель жизни, искусственныйподражатель свету животворному,истинному, который есть Бог, – переводится дословно как Носительсвета. Ложным путём Люцифер (Сатана) пытается творить чудеса, равные Божеским по видимости, но – гибельные, но – разрушительные для людей и жизни по сути. То есть, Радиация и Люцифер замкнуты в общем смысле своём: Люцифер есть Излучатель, несущий людям искусственный, а не Божественный, разрушительный для них свет или излучение.
      Однако, при ближайшем рассмотрении, непостижимым образом тоже самое слово радиацияоказывается однокоренным и односмысловым со словом... Радоница.На русский язык Радоницапереводится как блестящая, просветлённаяи означает день, в который отмечают живущие вместе с усопшими радость Воскресения Христова. Воскресение же Христово – залог победы жизни над смертью.
      Что же всё это в целом? Ряд исторических воскрешенийПавлом и Петром «силою Воскресения Христова» – апостолами, в честь которых возведён Гомельский Собор почти два века тому назад? Разрушительное, смерть несущее люциферское излучение или радиация – но и саму эту радиациювенчает, залогом будущего воскресения или оживления, однокоренное с радиацией слово Радоница?Что же здесь получается – «...смертию смерть поправ...»?Не смысловая ли это предопределённость того, что само разрушение, сама чёрная гибель, посеянная адской энергией, вырвавшейся наружу, сублимируется ныне, преломляется страданиями новых мучеников в светлое торжество жизни над смертью: в победу над инфернальным злом, над нравственным и физическим саморазрушением цивилизации?... Не избранной ли свыше Белоруссии положено претворять свет ложный, смертоносный, в свет истинный и животворный, воскрешающий мёртвое? Не отсюда ли, от Припяти, территориально – от праматеринской основы славянства, способно пойти оживление того, что распадается, дробится, разлагается, разрушается, умирает? Убелённая страданиями, возвышенная ими до жертвенного, крестного подвига Белая Русь – не она ли теперь всеобщая наша надежда на преображение духовное, а значит, и любое другое – социальное, экономическое, политическое, экологическое и т. д.?
      Встреча с епископом Гомельским и Жлобинским владыкой Аристархом не должна была состояться. Во-первых, она не планировалась вообще. Во-вторых, выходило, по одним словам – что владыка болен, а по другим – что владыка в отъезде и вряд ли вернётся в Гомель к вечеру. Но вдруг, на утро, всё и сразу неожиданным образом уладилось. И уже спозаранку, в 8 часов, владыка, приветливый и бодрый, вставал из-за своего рабочего стола, шел навстречу, радуясь – «Христос воскресе!»
      Вопросы к нему – обычные: как изменилась духовная жизнь края, пострадавшего от Чернобыля, и что такое Чернобыль в нашей общей жизни? Духовные люди путём смирения достигают и более скорого, и более точного, и более объёмного знания, чем мы, книжники, и потому, чаще всего, не позволяют себе в речи того, что обнаруживало бы их интеллектуальную виртуозность и всяческое «высшее знание», к которому они, безусловно, причастны. Речи их бывают намеренно просты. Однако в этой простоте встречается как бы невзначай такое, что возвращается потом к тебе годами, удивляя после времени глубиной, не обретаемой, вероятно, в мирской жизни.
      Владыка ответствует подробно и обстоятельно:
      «... .Было два Храма – Собор кафедральный Петра и Павла, Храм Никольский, помоложе, при котором мужской монастырь. А сейчас – 6 приходов. Ну и по епархии строятся потихоньку храмы – в Костюковке, в селе Красном, в центре Гомеля, в честь Иверской иконы Божией Матери строится храм. Учитывая наше такое положение экономическое трудноватое, и директора заводов, и начальство области и районов обращают на это сугубое внимание. Мы очень благодарны им за это, что они нас, православную Церковь, не оставляют в стороне.
       По приходам тоже строятся храмы. В большинстве случаев сам народ их строит. Как они, люди, могут, так и строят – простой, из дерева, из досок, утепляют потом. И священника просят. «Владыка, – говорят, – мы построили храм, давай нам священника!»...
       И тут вопрос встаёт сложный. Вот эти семьдесят лет практически нам семинарии ничего не давали. И в семинарию в своё время очень трудно было поступить, потому что были препятствия. Приходит какой-то парень – берут его через военкомат на переподготовку, чтобы задержать поступление. Если же у него есть какое-то образование, вообще документов не примут в семинарию: есть специальность – значит, специальность священника уже не нужна.
       Но в тот период была одна хорошая черта – тот, кто хотел поступить, тот и поступал, – потому что шла проверка его веры, его устойчивости, его твёрдости. Слабенький бы испугался, а человек убеждённый обязательно преодолеет все преграды.
       А сейчас поступают очень многие желающие, и очень трудно отобрать настоящих верующих людей, крепких в своём убеждении. Тут пошли свои минусы. Но тем не менее, Слава Богу, у нас почти все приходы заняты священниками. Только есть приходы совсем слабенькие в смысле экономическом, материальном, и они порой не могут содержать священника. Пенсионеры в основном нас содержат, бабушки наши. Она сама еле-еле живёт, помогает ещё своим детям в городе... Не столько в кадрах проблема, сколько в их образованности.
       В любом деле – ив церковном, и в светском, мирском, – человеческий фактор играет очень большую роль. И как я отношусь к своему делу, то, по-видимому, всё время будет и такой результат. Если со всем усердием занимаешься, со старательностью, прилежанием – он один. А если хладнокровно... Так и в деле Чернобыля. По-видимому, люди допустили какую-то оплошность, где-то не проявили должного внимания, бдительность начала ослабевать. А это – страшная сила. Там, где простой человек, священник, руководитель, совершает своё послушание, то есть – дело, абы как, обязательно будет неприятный исход этому всему делу.
       Ну и, конечно же, тут и нравственная сторона всей нашей жизни... Порой едешь в воскресный день по деревне или идёшь в церковь – церковь стоит, служба совершается. А люди сидят на скамеечке и занимаются пустыми разговорами. А другой мужик-хозяин стоит и пилит дрова в воскресный день, что по нашим канонам никак не положено делать. Пришёл этот день, сказано в Священном писании: посвящай его Богу. Бак ты понимаешь, как можешь – так и посвящай. Работать в этот день нельзя.
       А мы согрешаем пред Богом. Мы когда-то вот эти наши дачи строили, эти дома вокруг Чернобыля, в праздничные дни, в воскресные – для себя. Закон Божий нарушали. Потом, в конце-концов, пришлось всё это оставить. Бросить – и бегом переселяться в другие места.
       Как ребёнок перед отцом и перед матерью, так и мы должны ходить перед своим Небесным Отцом. То есть, во всём должна быть разумность – ив своём деле, и в послушании, и в подчинении. Вот это самое важное: где-то мы отступили от Божьего Закона. Где-то нарушили – своим непослушанием родителям, своим поведением, своей нехорошей жизнью в семье.
       Поэтому роль Церкви и возрастает, что мы должны говорить об этом народу. Чтобы люди чувствовали какую-то святую грань: так поступать можно – а так нельзя: этим мы оскорбляем маму, отца, своё государство, правительство, закон гражданский, Закон Божий. Наша задача – в детях воспитывать что-то доброе, святое. Идёт старший – поклонись. Всё это – очень серьёзные вопросы. А мы порой, гоняясь за какими-то пустыми модами, за каким-то личным самовыражением перед другими, об этом забываем. И живём, бывает, даже некрещёными. Есть такие примеры и среди наших руководителей, крупных начальников. И родители сами неверующие – и детей растят неверующими. Тут одно к одному всё складывается... Сын приехал в деревню – и убил отца из-за каких-то денег, чтобы дальше пьянствовать. Такой страшный грех – поднять руку на своего родителя. Я не знаю, какими добрыми делами можно исправить эти грехи.
       И опыт Чернобыля показывает – такое бедствие может постигнуть каждого человека и государство. Господь вразумляет: Бог есть над всеми. Об этом никогда не надо забывать.
       ...Ну что ж – такая воля, такой наш крест. Нам надо жить со своим народом. Нести его тяготы и помогать как можно своему народу...
       Это было очищение перед вечностью. Очищение. Многие приняли мученическую такую кончину здесь и страдания – для вечности. И туда они ушли – наши молитвенники: они за нас там перед Богом будут предстательствовать. За нас будут молиться, потому что они пострадали за наш белорусский народ.
       И второе... если, положим, богатый человек здесь живет свободно – гуляй-пей-ешь-веселись, потому что у тебя много богатства – так неизвестно, что он тамнаследует. Наша жизнь есть подготовка к вечности. Если он здесь своё богатство использует с умом, помогает бедным и любит бедного человека, то это зачтётся ему там как доброе дело. А если он живёт ради себя, ради своего личного прославления и самовыражения, то, конечно же, это богатство не послужит его спасению в вечности.
       Все мы идём к Богу – в вечность, с нашими делами: кто чего здесь заработал. Поэтому говорить о том, что люди пострадали невинно – да, в нашем понимании они пострадали невинно. Но в Божественном понимании... Мы не знаем воли Божией, что Господь в данном случае думал о нашем народе. Может быть, этими страданиями народ и очищается. Может быть, так. Но всей воли Божией, абсолютно и детально, мы знать не можем. Потому что пути Господни – неисповедимы. И Божественная воля – очень большая премудрость. И предсказать её нам очень сложно.
       Ну, а что касается нашего народа – всякое бывает. Люди есть люди... Да, ты – человек грешный, но почему ты великим постом ни разу не пришёл в церковь на исповедь? Но ты же мог оставить свои грехи здесь – очистить себя? Что тебе мешало?... Ладно, раньше нас не пускали. А теперь – пожалуйста: приходи. Полная свобода. И вот этой свободой мы теперь проверяемся: вот зло – вот добро, выбирай, что хочешь. И если я выбираю плохое... – вот вам и Чернобыль духовный наступает.
       Но, несмотря на все беды чернобыльские, наш народ здесь живёт, и трудится, и думает о будущем в хорошем настроении. Слава Богу, белорусы никогда не падали духом...Наш Президент, Слава Богу, думает о народе. Чувствуется это. Народ очень тем доволен и трудится в меру своих сил. Так что, давайте вместе молиться будем о нашем народе. Так. И... радуйтесь! «Радуйтесь всегда в Господе; и ещё говорю: радуйтесь».
      Как же констрастирует всё это вместе: чёрная тень Чернобыля, яркое солнечное утро и – «радуйтесь»!
      Владыка Аристарх благословляет «ехать дальше и потом писать». В пасхальные дни христианам особенно хорошо радовать друг друга подарками. Он открывает шкаф с иконами. Рука владыки останавливается на иконе Господа Вседержителя, а взгляд – на иконе Божией Матери Владимирской.
      – ...Какую вам?
      – Какую дадите, владыка.
      Внимательно подумав, владыка Аристарх решает:
      – Значит – обе.

4. Белорусское чудо

      Ещё в Минске бросилось в глаза: разрушительных издержек форсированного хода реформ, с чертами чудовищного социального расслоения, здесь явно не наблюдалось. Ни скверного разбитого асфальта, ни угрожающего нашествия на город коммерческих киосков, ни измученных женщин-рабынь за лотками, уставленными заморской картошкой и бананами, ни крикливой рекламы западных товаров, ни шпаны, ни наркоманов, ни безработных интеллигенток, трясущих китайским бельём на улицах, дабы заработать на его перепродаже. Необычайная чистота и ясность самой столицы, чистота лиц и спокойствие горожан, уверенных в завтрашнем дне. Люди одеты весьма скромно, но достойно. Не видно барышень в сверхдорогих нарядах и украшенных золотыми цепочками мужчин-нэпманов, шествующих под руку, мимо кричащей нищеты старух и беспризорников.
      Оказалось, что в Белоруссии не закрыто ни одно предприятие. Белорусская промышленность и сельское хозяйство сохранили свою независимость, и белорусский народ оказался избавленным от трагической необходимости пополнять десятками и сотнями тысяч число безработных из-за сокращения производства. Это при том, что общая тяжелейшая беда всех республик бывшего Союза, – разрыв экономических связей, – ударил по Белоруссии куда как больно и был усугублен чернобыльской заражённостью огромных площадей радионуклидами.
      Немногочисленным проституткам в Минске решительно не даёт развернуться специальная полиция нравов. О проблемах юношеского гомосексуализма или детского сифилиса заговаривать здесь, как и подобает в хорошем обществе, – неприлично.
      Следов разрухи, нравственной и экономической, не обнаруживалось и на периферии, хотя мы имели возможность ездить по Белоруссии, одолевая расстояния до 700 км в сутки. Никто не препятствовал нашему знакомству с любыми сторонами жизни республики.
      Порядок и необычайная, истовая любовь к своей земле проглядывались во всём – в опрятно подстриженных кустах даже внутри дворов, в тщательно окрашенных фундаментах самых старых домов, содержащихся в большой аккуратности. Камни-валуны – и те трогательно обсажены цветами, ухоженными и прополотыми. Ни клочка брошенной, замусоренной, ничьей земли...
      Самое же главное в Белоруссии – это то, что люди склонны терпеливо и добросовестно трудиться, оставаясь полностью свободными от неуёмной, страстной погони за личным самообогащением, так присущей, к примеру, современной Москве и так меняющей, искажающей сам облик людей и образ их поведения.
      В ОАО «Гомельдрев» нам показали многочисленные образцы элитных мебельных гарнитуров, выполненных с применением уникальных деревообрабатывающих технологий, по эскизам своих художников – выпускников Строгановского училища.
      Мне приходилось видеть сверхэффектные западные гарнитуры стоимостью в полсотни тысяч долларов, украшающие квартиры московских преуспевающих бизнесменов. Должна сказать, что по сравнению с этими, белорусскими, они были тем же самым, что одежда из Лужников по сравнению с художественными льняными изделиями отечественных изготовителей. Там, где импортная мебель только ловко имитирует дерево в своей отделке пластиком, белорусская украшается искусной резьбой по дереву настоящему, из разнообразно подобранных и редких его пород.
      Вообще, отрадный признак настоящегои подлинноговесьма присущ Белоруссии, какой бы стороны её жизни это не касалось.
      За сверхприбылями здесь гнаться как-то не принято. Считая цены на свои уникальные, художественные гарнитуры вполне разумными, «Гомельдрев» успешно продаёт их в десяток раз дешевле тех же итальянских, серийных, по стоимости, не взвинченной многократным посредничеством. ОАО поставляет свои изделия в разные страны мира, выдерживая высокий уровень качества, без угодливости принимает престижные международные заказы, заключает новые деловые контракты – без всякого ажиотажа. Это – радостное мастерство ради самого мастерства.
      Заметим, что Белоруссия избежала отсоединения соцсферы от предприятий. И значительная часть прибыли того же ОАО «Гомельдрев» уходит на её содержание. А вот данные по Мозырьскому нефтеперерабатывающему заводу. Пять заводских детских садов посещает 1360 малышей. Дети работников завода составляют только две трети из их числа. У остальных родители работают на «чужих» предприятиях. И в то же время более 170 детей заводчан спокойно ходят в детские сады, находящиеся на попечении других предприятий.
      В республике не закрылся ни один Дворец культуры. Сохранились все спортивные секции, все кружки художественной самодеятельности, и число их – растёт, а не убывает. Социальных условий для развития всяческих пороков постсоветская Белоруссия создавать, как видим, не стала.
      В организации общественной, политической, производственной жизни Белоруссия сохранила максимум полезного «советского» с сильным государственным контролем и государственным регулированием рыночных элементов в экономике. То, что, к примеру, послужило истинной причиной вывода из состава Российского Правительства Олега Сосковца, идеолога государственного регулирования капиталистических преобразований, в известной мере осуществляется в Белоруссии. Её не разрушенные поспешной ломкой и дроблением предприятия оказываются сегодня наиболее подготовленными к интеграционным процессам между странами бывшего Союза, а также к разным формам сотрудничества со странами Запада. Тот же Мозырьский НПЗ, традиционно производящий продукцию с хорошими характеристиками, пользующимися устойчивым спросом на внутреннем и внешнем рынках, проводит, тем не менее, объёмную реконструкцию предприятия, поэтапно осуществляя разработанную здесь, а не где-то, программу. Под гарантию Правительства республики Беларусь уже получены инвестиционные кредиты на общую сумму 100 млн. немецких марок.
      С января этого года здесь действует совместное предприятие – «Славнефть – Мозырьский НПЗ-2» как гарант окончательной реконструкции. В ходе реализации каждого из этапов реконструкции получается дополнительное количество высококачественной продукции, отвечающей перспективным европейским стандартам. А учредителями нефтегазовой компании «Славнефть» являются Госкомимущество Российской Федерации, Мингосимущество Республики Беларусь и около 4 тысяч физических лиц – акционеров Мозырьского нефтеперерабатывающего завода.
      Экономические преобразования в Республике Беларусь проводятся по конкретной сверхидее. Сформулирована она здесь предельно чётко: это – «построение свободного процветающего общества, в котором всё подчинено интересам человека труда».Об этом говорил и Николай Войтенков, председатель Гомельского областного исполнительного комитета. Право, даже не верится, что все последующие слова председателя относятся к области, больше всех других пострадавшей от чернобыльской катастрофы:
       «...Наша неодолимая сила заключается в единстве, в гражданском достоинстве, в духовной и нравственной позиции каждого гражданина республики.
       Область выходит из кризиса и набирает обороты. Прирост объёмов промышленного производства продукции у нас по области в 1997 году превысил прогнозный показатель в два раза. Практически все отрасли, кроме топливной, добились положительных результатов. В сельском хозяйстве – на 13 процентов выращено больше скота и птицы. Производство молока возросло на 5 процентов.
       Значительно вырос объём капитальных вложении в развитие экономики и соцсферы. Удалось перевыполнить задания по вводу в эксплуатацию общеобразовательных школ, детских дошкольных учреждений, больниц, жилья. Очень важно то, что обеспечены плановые показатели по доходам бюджета области...
       Наши расчёты показывают: в нынешнем году, по сравнению с 1997-м, в промышленности области будет обеспечен рост объёмов производства на 107–108 процентов. Выпуск товаров народногопотребления увеличится на 11 процентов. В этом году предусматривается ввести в эксплуатацию жилых домов площадью в 450 000 кв. метров, школ – на 1597 мест...
       Область сохранила высокий научно-образовательный потенциал. У нас работают 24 научных и проектных организации, 7 вузов. Самое главное в нашей политике – обеспечить достойный уровень жизни людей за счёт возможности зарабатывать и вовремя получать заработанное. А всё это обусловливается общим состоянием экономики...»
      Кроме того, что за счёт бюджета области финансируется здесь программа поддержки малообеспеченных слоев населения, из того же источника датируются жизнеобеспечивающие отрасли – службы быта, жилищно-коммунального хозяйства, пассажирского транспорта. Регулируются цены на некоторые виды продовольствия.
      В отличие от стран Балтии, в республике установлены равные права белорусских и российских граждан на получение образования и трудоустройство, оплату труда и получение иных социальных и трудовых гарантий. Это к вопросу о демократии ложной – и истинной.
      Но вернёмся к словам Николая Григорьевича Войтенкова:
       «...Притягательную силу имеет эта земля. Какой бы ураган над ней не прошёл, летят журавли на Полесье. Возвращаемся и мы на родину из всех странствий. Потому что дороже земли у нас нет».

5. Зона

      После холодных дождей в Минске весенний день этот, – яркий и приветливый, – как дар. От владыки Аристарха мы давно уже едем по лесной дороге Хойникского района всё время в одну сторону – в сторону АЭС.
      Это – уже зона с правом на отселение. Половина жителей отсюда выехала в разное время. Другая половина уезжать по-прежнему не хочет, хотя такая возможность для них сохраняется.
      У нас только дозиметр. Он не показывает тех параметров радиоактивного загрязнения, которое осело здесь 26 апреля 1986 года, отравив на сотни лет и земли, и воды, и растения, и самих людей. Чем дальше на юг, тем заражённость осевшим плутонием, цезием, стронцием тяжелее. Но дозиметр «берёт» лишь полевую дозу облучения – радиацию, разлитую поверху, вокруг. Он показывает повышенный фон – 17 микрорентген в час.
      Всё в той же машине, которую ведёт Иосиф, – учёный-радиолог Анатолий Михайлович Скрябин, работавший многие годы до Чернобыля в российских местностях с повышенной радиацией, и Сергей Беспалый, зам. главного редактора «Гомельской правды». Сергей – родом из этих, заражённых, мест, человек, знающий в районе каждую тропинку. И разговор в машине идёт немного необычный. «...Мы должны научиться жить в этих условиях с наименьшими потерями для нашего здоровья, – сквозь шум двигателя доносятся слова учёного. – Должны определить, как можно тут работать. Что – бросить все эти предприятия, дымящиеся заводы, заражённые земли и уйти жить на Луну?...»
      Предварительный богатейший опыт учёных-радиологов собирался в Тоцких лагерях, на Новой земле, в Семипалатинске, Капустином Яре, уральском Атомграде. Однако их прогнозы не вполне оправдались в случае с Чернобылем. Они учитывали действие радиации на обычных, среднездоровых людей. Но Полесье – местность с недостатком йода, и увеличение «голодной» щитовидной железы среди здешних жителей – не редкость. Как раз в годы перед взрывом профилактические медицинские работы среди населения велись но этой части неважно. Случилось никем неучтённое. Щитовидка, которой периодически недоставало йода, начала мгновенно захватывать из окружающей среды и жадно поглощать йод радиоактивный. Рак щитовидной железы – посмертный диагноз многих жертв Чернобыля. Вот вычисления, сделанные медиками на щитовидках больных детей: «Елена Д. – доза 396 бэр, Андрей Г. – доза 738 бэр...».
      И ещё одну, невычислимую, и уже – загадочную, особенность отмечает Анатолий Михайлович. Пагубное действие высоких доз радиации на человека в момент паники, стресса, страха возрастает многократно. – Так, представители просвещённой интеллигенции в самом Гомеле, облучившись значительно слабее, чем люди в Хойниках, принявших на себя основную мощь выброса, сплошь и рядом заболевали серьёзней и тяжелее. Но невозмутимость деревенских старух, не особо желавших понимать научной глубины происходящего, оказала ослабляющее воздействие смертоносных и беспощадных частиц на их здоровье.
      Простенькие сельские бабушки, постоянно путаясь в произнесении слова «радиация», называют её как придётся – то адцией, то просто рацией, и осмысливают катастрофу на свой, уже совсем непредсказуемый, лад, по всем, однако же, древним законам мифотворчества. Наши попутчики вспоминают свои беседы с ними.
      «–  Как вам тут живётся? Авария атомная произошла – слышали наверно?
       – Видала. Утром на огород вышла – а этого атому кругом!.. Ровно маку насеяно».
      В самом деле, если атом – это мельчайшая частица, то что же может быть мельче макового зёрнышка?
       «– Меняется что-то, бабуля, после взрыва у вас?
       – А как же! Вот: перед крыльцом – верба росла. Так теперь она – груша!..»
       «– Как радиация у вас тут, ощущается?
       – Рация? С крыльца я смотрела, а она – летит. Летит-летит!» За дом, за угол, завернула, да вон там, на огороде, и села.
       – ...И как же она летела?
       – Так! Летела».
      В Хойникском райисполкоме народу много. И снова никто не говорит о том, как воспользоваться оставшимся людям своим законным правом на отселение, на получение бесплатного жилья в другом месте. Говорят только о том, как жить здесь и чего им удаётся достигать в этих условиях.
      Хоть прежний уровень по объёму производства восстановить невозможно – полрайона, всё-таки, пустует – однако, по сравнению с прошлым и позапрошлым годами, идёт его рост. Людей здесь переучивают для работы по новым, неведомым остальному миру, технологиям. Восстанавливаются предприятия. Работает консервный завод. Молочный расширяет производство и скоро будет переведён на двухсменный режим.
      Утверждённые нормативы республиканского допустимого уровня радиоактивного заражения продуктов в Белоруссии жёстче общепринятых, мировых, в четыре с лишним раза. Если молоко им не соответствует, его перерабатывают в масло – выяснилось, что радиоактивные элементы уходят в сыворотку. А превышает готовая продукция принятые здесь нормативы – «голову снимут».
      При заражённости свыше 111 беккерелей скот на мясокомбинате бракуют: не берут. Для иностранцев же с Запада всё, в чем меньше 500 беккерелей, это – прекрасная продукция. Германия недавно здесь скот закупала, отгружала за границу: по их стандартам это куда как неплохо... Зерно, допустим, превышает нормативы по радиации, по стронцию – так его уже на фуражные цели не используют. Оно идёт на переработку в спирт. А спирт получается чистым.
      Здесь осуществляют разработанную учёными программу по реабилитации заражённых земель. Другая жизнь, другие заботы, незнакомые большей части человечества... «Если мы будем бояться – ничего не сможем сделать, – убеждён учёный А. Скрябин, – но если перелопатиться наше сознание и мы научимся безопасно работать на самых грязных землях, то решим раньше прочего мира такие проблемы, с какими остальное человечество неизбежно вплотную столкнётся уже лет через сто».
      ...Неужто Хойники – это будущее Земли? Зона будущего? Спокойные рассуждения собравшихся в кабинете людей чередуются с житейскими: до АЭС тут – рукой подать.
      – Саркофаг, говорят, треснул?
      – То, что саркофаг имеет много трещин, то это действительно так. Неуправляемый процесс идёт ядерный. Отсюда, со станции в Масанах, ведут наблюдение за поведением АЭС. И уровень радиации то повышается, то понижается: смотря в каком направлении она идёт... А вообще-то – один на один мы с этой бедой оказались...Гуманитарная помощь? Очень незначительная.
      – Как считаете, закрыть надо станцию? – Конечно.
      – А что думаете по поводу возможной угрозы со стороны других блоков?
      – Не дай Бог – всё возможно.
      ...И снова – лесная дорога всё в том же направлении: на юг. Здесь не встречается ни машин, ни людей. Полное глухое безмолвие – километр за километром. Это – уже местность, где жизнь людей невозможна.
      Пустые земли. Пустые леса. Пустые поля. Всё – будто в сонном оцепенении. Недалеко от дороги, в лесу – глубокое молчание ветвей, цветов, вершин высоченных деревьев и неба. И безрадостный солнечный свет над всем. И снова – дорога.
      Наконец перед нами возникает шлагбаум. Колючая проволока на высоких столбах. Тридцатикилометровая. Та самая, мёртвая, зона первых отселений 1986 года.
      Перед входом в неё измеритель гамма-излучения показывает 32 микрорентгена в час. Рыжая собака безвестной породы встречает нас, выбегая из зоны. И, повиляв хвостом, возвращается опять, ложась на прежнее место: на четыре метра позади будки охраны. Солдатик в камуфляже, после коротких переговоров, поднимает шлагбаум.
      По ту сторону шлагбаума дозиметр заходится писком. 142 микрорентгена в час. Это – рядом с лежащей собакой.
      – Как собаку вашу зовут?
      Солдатик у шлагбаума смаргивает от неожиданности:
      – ...Вермут.
      Метод охраны здесь – вахтовый: службу нельзя нести постоянно.
      Мы едем дальше, в глубь Тридцатикилометровой. Дикий могучий лес поднимается до неба стеной. Лесной край общих славянских предков – родимичей. Край извечных героев-защитников. Непроходимый лес – укрытие от врага... Лес – колыбель. Лес – могила.
      – ...Птицы-то здесь поют?
      Представитель из Хойников солидно кивает с заднего сиденья: – Поют без вопросов.
      Спустя время промелькнула в отдалении пустая ферма совхоза «Победа социализма». Белая. На пригорке.
      – ...Здесь есть пятна, где тысяча идёт по цезию. А111 беккерелей на метр – всё: предел... Плутониевые, стронциевые, цезиевые пятна. Всё, что вокруг, грязное.
      В машине никто больше не разговаривает. Не скоро возникает впереди деревня, издали – будто живая. Но пусты дома, пусты заросшие высоким бурьяном дворы.
      Мы выходим на улицу, где тропы и дорожки давно затянуло травой. Есть нечто грозное в глубокой тишине оставленных селений, под голым солнечным светом.
      – Богатая деревня...
      – Богатая. Была.
      Однако один из домов, небольшой, особенно ладный и добротный, словно ещё жив той любовью, с которой строился своими хозяевами и обживался. Время, охватившее прочие дома на деревенской улице вечным и крепким сном небытия, щадит ещё этот – уютно утопающий в кустах сирени. Беспрепятственно открывается незапертая низкая калитка. И даже тропу в дом не до конца ещё одолел дикий непролазный бурьян.
      Журавель застыл с чистым ведром, опущенным почти до земли. Глубокий колодец в кустах по-прежнему отражает бездонное небо. Но 12 лет не колеблется эта вода под ним.
      Двор с добротными строениями, который снится кому-то по ночам каждой своей прилаженной полкой. Лукошко на лавке. Высокая поленница дров, прилежно выложенная под навесом, так никем и не потревоженная. На верёвке сушится постиранный двенадцать лет назад половик – домотканный, сплетённый искусно из алых и голубых полос крашеного хлопка. Сушится зимой и летом. Сушится вьюжными ночами, тёплыми вечерами. Второй десяток лет. Стрекот дозиметра здесь част до нестерпимости – 216 микроренттен.
      – Мирный атом в каждый дом... – негромко говорит Сергей и выключает его.
      В доме без штор – жёлтый полуповаленный, добротный – на всю семью – шкаф. Белокурая оставленная кукла, глядящая вверх, в потолок. Чей-то ученический портфель, брошенный на полу. Поверх кучи бумаг и документов – расправленная Почётная грамота: «Награждается коллектив работников средней школы № 22 деревни Погонное за успешное выполнение третьего квартала 198 5 года».
      На кухне – большой порядок. Белые чистейшие тарелки, составленные одна к одной. Белые блюдца. И во все пустые стёкла окон ломится со двора зацветающими гроздьями улыбчивая весенняя сирень. Её сажали для радости живущих в доме – для тех, которых давно здесь нет. Не понимает сирень, прижимающая новые свои цветы к самым стёклам, что и в эту весну радовать ей тут – некого.
      Белая огромная печь напротив входа всё ещё по-прежнему опрятна. На припечке – большая настенная фотография. Её, должно быть, хотели взять с собой, но в последний суетный момент пристроили здесь, точно напротив входа. Красивая женщина и сильный мужчина, чуть прислонившись друг к другу плечами, внимательно смотрят с неё на дверь. На женщине – платье послевоенного фасона, с капроновым узорчатым белым воротничком. Он – в нарядном новом костюме с полосатым галстуком, завязанным большим узлом... Здесь понимается само собою: ими строился этот дом, для детей и внуков, удобно, красиво – на долгую жизнь поколений. Тринадцатый год внимательно смотрят их молодые глаза – мужа и жены, матери и отца – на не открываемую никем входную дверь. В избе темнеет, светает, снова вечереет. Но не заходит никто. Родители... Остались всё же в своей пустой избе, совсем студёной, должно быть, по зимам. Одни. На фотографии.
      Но вошли ненароком – мы, чужие, непрошенные. Простите. Оставайтесь...На сколько ещё лет? На триста?...
      И мы прикрываем дверь снова. Поплотнее.
      И снова – двор, и ослепительное весеннее солнце. Бочка, заботливо прикрытая мешком, у сарая. Огромная ступа, старинная, в которой веками толкли то зерно, то конопляное семя, да вдруг перестали. Потому что однажды, в одночасье, здесь перестала длиться жизнь... Да что же это – сирень, так и тянется молодыми ветками, так и смотрит лиловыми гроздьями – не на солнце, нет, не на улицу – а только вся – туда, в тёмные окна без занавесок? Разве же так бывает?
      Я не очень понимаю после этого, куда и сколько времени мы едем. Тринадцатый год и тринадцатый день идёт после аварии – вот он.
      – ...Тринадцать-двенадцать километров осталось до реактора. Может, хватит? – спрашивают с переднего сиденья.
      – Да, хватит.
      И, через какое-то время:
      – Подкрепимся, выпьем? Завтра – день Победы.
      – Выпьем.
      Водка налита в стакан на багажнике «Волги». Здесь же – нарезанная колбаса. И все мы, прежде, чем выпить, смотрим на обелиск в лесу, близ заросшей дороги. «В этом районе в годы Великой Отечественной войны базировались Хойникский подпольный райком КПбБ и партизанский отряд имени Чапаева». Фонит памятник героям – мелькающие стремительно цифры добегают до 90. Но давно посаженные тюльпаны раскрыли свои лепестки у самого подножия обелиска к этому Дню. И мне определённо кажется, что земля вокруг цветов прибрана чьей-то неведомой рукой.
      – Нет людей в зоне... – в который раз говорят мне.
      – Нет здесь никого, – подтверждают.
      Долго не смолкает дозиметр над озерцом неподалеку от памятника. Долго не смолкает он, положенный на багажник, рядом с водкой.
      – Вечная им память...
      – Вечная.

6. Где последние становятся первыми

      Отречься – или не отречься от заражённого радионуклидами Полесья? Внешнему миру кажется, что этот вопрос решался и решается политиками. На самом же деле его решал каждый из тех, кто либо уезжал, либо оставался жить в опасных для здоровья и жизни зонах.
      (Важно оговориться: о Тридцатикилометровой, зоне тяжелейшего радиоактивного заражения, речи здесь и далее идти уже не может, ибо сколь-нибудь длительное пребывание в ней самоубийственно. А саму тему о возможности жизни в ней на ближайшие сотни дет должно считать закрытой. То же самое можно сказать и о пустующих деревнях, находящихся непосредственно близ Тридцатикилометровой, в зонах высокой заражённости. Они для жизни также непригодны, подвергнутые полному выселению).
      Вопрос этот, однако, – бросить всё, в разной мере загрязнённое, или нет, – разделил на две противоборствующие стороны представителей власти, политизированной общественности, науки.
      Сергей Беспалый: «...В 1988 – 1989-м в Гомеле на площади нагнетали такие страсти! Понадевали повязки чёрные так называемые неформалы, кричали, что жить здесь нельзя. Благодаря этому они, к сожалению, пришли тогда в Гомеле к власти. И город был запущен. Потому что на фоне вот этого всего – жить действительно нельзя... Если бы тогда Анатолий Михайлович Скрябин тоже повязал чёрную повязку и как учёный вышел бы кричать, то он в то время наверняка занял бы какой-то огромный пост. Он этого не делал. И его ругали».
      Исследовавший закрытые аварии на Урале, жизнь на территориях, загрязнённых челябинским Атомградом, Анатолий Михайлович приехал сюда по приглашению министра здравоохранения Белоруссии в качестве консультанта в июне 1986 года. Он же стал организатором Гомельского филиала Белорусского института радиационной медицины – остался тут жить и работать.
      В 1988-м году в Киеве ведущие учёные Союза обсуждали, как быть с загрязнёнными территориями Чернобыля. Скрябин был одним из подписавших тогда так называемую «35-бэрную концепцию». Суть её сводилась к следующему: если человек на загрязнённой территории набирает в течение 70 лет жизни меньше 3 5 бэр, значит, жить в такой местности можно, без всяких ограничений в питье, в сборе грибов, ягод и т. д. А набирающие свыше 35 бэр подлежат беспрекословному отселению.(Вспомним для сравнения дозы, обнаруженные при эндокринологических обследованиях больных детей, о чём говорилось раньше – 396 бэр, 738 бэр).
      В 120 км от реактора, в селении с повышенным радиоактивным фоном, учёный купил вскоре под дачу один из покинутых домов и привёз туда свою семью с двенадцатилетней дочерью.
      Анатолий Скрябин: «Я в политику – не играл. А говорил: „До 35 бэр нет никакой пороховой бочки живите нормально“. Но на митингах кричали: „Те, кто подписал концепцию, заслуживают расстрела!“ На всех сборищах пригвождают тебя к стенке – и всё.
       Это – чистая политика была, которой не важна истина. Чернобыль, к сожалению, быстро стал картой в политической игре того времени. Заметьте: шум вокруг Семипалатинска возник тогда же, после Чернобыля. И не потому, что раньше было всё засекречено. Просто было прежде тоталитарное государство, по сути – монархия. Дали свободу – так сразу стали бороться между собой царьки за сферы влияния. Белорусский народный фронт, к примеру, имел свой определённый интерес – расшатать то правительство с помощью Чернобыля, обвинить в том, что оно ничего не делает, чтобы самим таким образом подняться к власти.
       И мафия строительная имела возможность хорошо нажиться на большом отселении – гораздо большем, чем нужно. Тут интересы многих, на той демократической волне, слились в один мощный противовес нормальным вещам. На самом же деле на народ, живущий в загрязнённых местностях, им всем было, по крупному счёту, глубоко наплевать: они вышибали своё для себя...
       Мы работали в Семипалатинске, участвовали в испытаниях атомного оружия и мирных. И я знаю эти дозы – кто и сколько получал. Но народ всегда верит в худшее. Не учёным с опытом исследований, а тем, кто им говорит: «Вы болеете, ваши дети умрут, будут мутантами». Взять, собрать все смерти, все раки – и отнести их все только за счёт испытаний? Как будто, не будь испытаний, никто бы вообще тут никогда не болел и не умирал. Глупости ужасные. На этой волне те, кто никогда радиации в глаза не видел, академиками стали! Они – в верхах. Ни стыда, ни совести».
       А вероятность мутационных процессов до 35 бэр ничтожно мала. Мутации требуют очень высоких доз... Мы не берём площадку атомной станции, Тридцатикилометровую ту же зону, конечно. Но когда дозы невелики, тут картина другая: уехавшие – они на новом месте страдают, болеют, преждевременно умирают, оторванные от привычной жизни. Вот этот урон никто не оценил – тот урон, который нанесли народу делавшие на радиации свои дела ради собственных политических амбиций. Тут не радиационная, а уже социальная катастрофа нанесла куда больший вред. Многие уехали напрасно...
       А совсем простые люди – они так и остались здесь, со своими проблемами, с повышенной радиацией, и до них не было никакого дела. Так вот: тем, кто здесь всё же остался – вот кому помогать надо! Помогать жить. И мы знаем, как это делать. Делаем... Люди сами теперь возвращаются на эти свои места. Всё приходит в своё изначальное состояние. Говорят: «Нам надо жить...»
      Сергей Беспалый: «...Если он привык жить возле речки, то в Минске том же, переселённый – на него посмотришь: у него просто отняли часть жизни.
       А в деревне Тульговичи – блокаду такую устроили, чтобы всех выселить. Ни магазина, ни больницы – ничего... Но оставшиеся жители создали там свою общину. Кто сильнейший был, выбрали его старостой. Он у них, как председатель колхоза, всё решает... Остались люди».
      Анатолий Скрябин: «С чего начинается жизнь? Она начинается – с пионеров. Где безлюдная земля, рано или поздно там появляется кто-то Первый. Он пробивает тропу... Их выселяют с милицией, гонят – а они остаются. Возвращаются. Первые. Они, стойкие, убеждённые, наперекор всему жизнь восстанавливают. И они её возродят, вопреки нашим политикам. А нам надо быть вместе с ними – совместно бороться со всякими этими бедами и выживать».
      Вот данные по Хойникскому району. Всего после аварии отсюда выехало более 18 тысяч человек. Прибыло за это время – 7 125.3а время после аварии в колхозах и совхозах района построено – 528 квартир, в г. Хойники – 395.
      Однако, неверно было бы представлять картину так, что в зоны с правом на отселение возвращаются только старожилы. Едут сюда и семьи из республик бывшего Союза. В Хойникском районе живёт уже, к примеру, несколько десятков семей из Казахстана. В райисполкоме объясняют:
      «Принимаем не всех. Только порядочных».
      Дмитрий Скрипскис: «Сюда приезжают те, у кого здесь родственные связи. Я тут рос, техникум закончил в Белоруссии. А без этого устроиться на работу было бы гораздо сложнее. Живём тут с августа прошлого года. В Алма-Ате работал в агентстве частной фирмы, зарабатывал нормально. Не шиковали, но на жизнь хватало...
       Жена – украинка, работает здесь секретарём. Детей двое, 13 и 14 лет, учатся в местной школе. Пока занимаем чужую квартиру, но за неё не платим. Как оформим гражданство, получим своё жильё. Задержка пока из-за этого – из-за нас самих... С финансовой стороны тут сложнее, чем в Алма-Ате. А в остальном – я не жалуюсь.
       ...Бели бы меня притесняли, то я бы не только завгаражом, а и с вилами тут бы не ходил».
      Сужается постепенно кольцо пустующих земель вокруг Тридцатикилометровой зоны. Теперь, на тринадцатом году после аварии, отхлынувшая было жизнь снова, шаг за шагом, продвигается все ближе к неутихающему реактору, из которого пытаются вырваться новые кюри, рентгены, беккерели. Как же определить для себя человеку, где ему ещё нельзя жить, а где – можно?
      Бесконечно почтительно относясь к знаниям Анатолия Михайловича, я все же верю учёным немного меньше, чем они себе. Имея ограниченное количество органов чувств и построив приборы по принципу их многократного усиления, можно ли претендовать на всеобъемлемость в научном познании больного мира? И надо ли мириться с тем, что, искажённый человечеством, он будет искажаться и впредь, а уж мы под него как-нибудь подладимся? Могут ли быть в заболевшем мире здоровые люди? «...Он никогда не даст мне спокойно жить, – пишет в своем сочинении о Чернобыле Лена Жигунова, – а мечтать о будущем, кажется, нет смысла. Я всегда буду в тревоге за своих родных, за своих сверстников, за тех, кто ещё не появился на свет».
      Эпиграфом к сочинению девочка взяла слова из Откровения Святого Иоанна Богослова – «Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде „полынь“; и третья часть вод сделалась полынью, и многие из людей умерли от вод, потому что они стали горьки».
      Учёные достойно пытаются помочь людям тем, чтобы устранить «горечь» вод, возле которых они оказались. Учёные героически исправляют, по мере своих сил, следствие, полагая, что они исправляют – причину...
      Но вот в особое притяжение этой полесской земли, о котором говорил Николай Григорьевич Войтенков, – я верю безусловно. Людская преданность ей и любовь стремятся преодолеть радиационное бедствие.
      Любовь стремится воскресить с Божьей помощью то, что превратилось из жизнетворного – в смертоносное, превратилось из жизни – в смерть.
      Много повидавший на своём веку и преданно служащий людям, оказавшимся в беде, учёный Скрябин говорил о том, что на безлюдные земли рано или поздно приходят – Первые. Пионеры. Убеждённые борцы, осваивающие с риском для собственной жизни опасное пространство. Нет... Убеждённые борцы всегда приходят вторыми. Потому что первыми бывают только не претендующие на первенство. Борцы приходят – и всегда обнаруживают, что всё началось ещё до них. Задолго же до того там оказываются такие, как Миновна. Галина Миновна, белорусская крестьянка.
      В 1987 году, в зоне высокой радиации, в полностью выселенной деревне, где не осталось ни магазина, ни больницы, ни света, ни радио, её, сухонькую опрятную старушку, увидел вдруг Виктор Игнатович. Он работал тогда собкором АПН, и это его репортажи из опасных зон Чернобыля говорили миру о том, что там происходит.
      Галину Миновну выселили как и всех. Увезли. А она доехала – и вернулась пешком назад. И шла так, одна, более тридцати километров, вековыми лесами, в родную свою деревню – пустую Колыбень. Колыбель, по-нашему.
      Виктор Игнатович: «Сначала это был шок. Мы не знали еще накопленной дозы радиации в Колыбени, но у нас были дозиметры. И Галина Миновна, сморщенная, в платочке, говорит: „Ой, хлопчики! Вы простите меня, у меня курки туг, кабанчик один, ну – могу вам два яйка и борщик сделать. Давайте в хату!..“
       Я этих людей понял. Они сказали себе так: это – наша земля. Старые люди, которые хотят от земли только одного – чтобы в неё лечь. Чтобы умереть не где-то – а здесь. И для них неважно, сколько в ней кюри.
       ...Она и жила-то – возле сестры. После войны осталась без мужа. И у нее родная душа – одна сестра, которая тут, в Колыбени, похоронена. Куда ей от неё уходить?!.»
      Галина Миновна умерла два года назад. У Виктора Игнатовича остался последний снимок: стоит Миновна в платочке, задумавшись, на кладбище, в пустой деревне. Один огромный белорусский крест возвышается на переднем плане. И рядом – крест поваленный, упавший. В перекрестьи этих двух крестов стоит сухонькая Миновна.
      И снова – о строгой сопряжённости в веках всего и со всем. Помните ли? Ведь уходил, уходил апостол Пётр из враждебного, гибельного для него Рима! «...Но в воротах города он встретил Господа, идущего в город, Который на вопрос Петра: „куда идёшь, Господи?“ ответил: „в Рим, чтобы снова быть распятым“. Тогда Пётр понял, что настало для него время прославить Бога своею смертию, и возвратился обратно в Рим. Нерон осудил его на крестную смерть. Апостол просил распять себя головою вниз, потому что считал себя недостойным умереть на кресте так, как умер Сам Господь».
      ....И всё же, возвращаться из зон Чернобыля в Москву – всё равно, что шагнуть из света в тьму. Какою же страшной ценой должно быть и скуплено всё это – огромные летучие мыши, парящие на рекламных щитах импорта. Пустые глаза детей-наркоманов, качающихся под тяжёлый рок в наушниках. Роскошь, тратящая себя на разврат. Слепящая, с экрана телевизора, упорная, опять, реклама, дикая при недоедании большей части страны, и ещё более дикая – после Чернобыля: как спасти от болезни щитовидной железы попугая, какие витамины необходимы кошке и собаке... И бесконечные оголтелые дорогостоящие шоу на фоне неприкаянно-весёлых людей – шоу развлекательные, политические, массовые...Москва, Третий Рим. Понимает ли столица великой России, одурманенная жизнью в долг, что духовный Чернобыль – здесь?..Двое опухших с тяжёлого похмелья молодых ещё мужиков у метро тянут руки, силясь что-то сказать в отчаянии – «Нам... тысячу! Тысячу только не хватает...» И поясняющий крик другого: «Мы – помираем!!!»

Леонид Сергеев

      Сергеев Леонид Анатольевич родился в 1936 году в г. Москве. Работал шофером, грузчиком, чертежником, фотографом-оформителем в театрах им. Евг. Вахтангова и Вл. Маяковского, иллюстрировал детские книги.
      Автор многочисленных прозаических книг для детей и взрослых, выходивших в издательствах «Советский писатель», «Современник», «Молодая гвардия», «Советская Россия», «Детгиз» и других.
      Член Союза писателей России.

Мои друзья стариканы, или Добро пожаловать в наше прошлое! (очерк)

      Сейчас мои друзья – шестидесятилетние, искушенные, видавшие виды стариканы, лысые и волосатые, тучные, одутловатые, с обвисшими мышцами и животами, и тощие, высохшие, сутулые, беззубые, сердечники, гипертоники, язвенники – у каждого свой набор болячек...
      Теперь нам уступают место в транспорте, молодежь называет «дедами», а дряхлые старцы нет-нет да и спросят: «Ты на каком фронте воевал?» Понятно, это уж слишком! Еще у нас есть некий запас прочности, в наших глазах еще не потух некоторый задор (не фонтан жизненных сил, но определенный азарт), и наши беседы проходят довольно живо... А поговорить нам есть о чем, ведь нашему поколению выпала яркая эпоха.
      Мы были столичными мальчишками военного времени и помним воздушные тревоги, ночевки в метро, противогазы, «зажигалки», и эвакуацию на Восток, и плотно заселенные общаги, и выбитые «пятаки» перед ними, и неотапливаемые школы, и оберточную бумагу вместо тетрадей, и один учебник на троих. Мы прошли через голод и похоронки... У нас было трудное детство, потому мы и знаем цену вещам.
      Но были у нас и свои радости: подножки трамваев, железные каталки, «расшибалки», «жошки» и жмых, и самокаты, которые мы мастерили сами и которые были для нас не менее ценными, чем мотоциклы для теперешних подростков... И были рыбалки и катанья на льдинах, лапта, «городки» и «чиж», и дворовые футбольные команды, и выставки трофейной техники, и трофейные фильмы, и прекрасные песни военных лет, и было главное – бескорыстная надежная дружба, которую трудно сыскать, ведь теперь отношения по большей части строятся на расчете и выгоде.
      Я вспоминаю послевоенные годы, наши лыжные походы и плаванья по речкам на плотах и первые открытия в природе, которая тогда еще не была так изуродована, как сейчас. В лесу, а не в зоопарке, мы видели лосей, волков, лисиц... О зайцах и белках и говорить не приходиться – они забегали на городскую окраину. В те времена реки еще были прозрачными – дно просматривалось на пятиметровой глубине; протоки забивали кувшинки, заводи – лилии; в лугах раскачивался высоченный травостой, в котором запросто исчезал грузовик; в лесах еще не спилили огромные, в три обхвата, деревья, и возвышались гигантские, с киоск, муравейники, и встречались широкие поляны крупных ромашек и колокольчиков – теперь такое увидишь только на фотографиях... Между прочим, с этих красот и началось наше творчество: первые рисунки и стихи. Так что, воспоминания обо всем этом не просто фокусы памяти, а немалая ценность. Не зря же Достоевский говорил: «Воспоминания из детства служат ориентиром всю жизнь».
      Молодым людям не понять, как пожилой человек цепляется за хорошее в прошлом, что воспоминаниями мы не просто возвращаем воздух детства и юности, но и пытаемся приостановить время, задержать уходящее. Ведь в молодости, когда живешь интенсивно, когда полно впечатлений, переживаний, время растягивается и его не ценишь, а под старость, в упорядоченной и, в общем-то, однообразной жизни, время летит быстрее и, естественно, им уже дорожишь – тем более, что жизнь оказалась намного короче, чем мы думали когда-то по молодости.
      Кое-кто из теперешней молодежи считает нас обманутым поколением, чуть ли не духовными мертвецами, но это абсолютнейшая чушь! Конечно, идейное давление было, но не такое уж сильное, как трезвонят теперь «реформаторы». Конечно, вожди пытались сделать из нас послушную массу, но у них ничего не получилось. Да и как получится, ведь характер, талант, интуицию, воображение массовым не сделаешь... Надо сказать – и это никому не оспорить – в основном нас воспитывали на классике. Взять хотя бы радио – звучали целые оперы и спектакли! – Именно благодаря радио мы знаем великие музыкальные произведения.
      А какие были фильмы! Для детей – прекрасные сказки режиссеров Птушко и Роу, для подростков – романтические «Дети капитана Гранта», «Остров сокровищ» и музыкальные комедии Пырьева и Александрова, и пусть в них было немало примитивной наигранности, иллюзий счастливой жизни, некой мечты, но они помогали жить, давали надежду! Не то, что теперь, когда все искажено и, чего скрывать, сплошное огрубление и опошление искусства; телевидение навязывает детям «ужастиков», уродов «телепузиков», монстров, подростков оболванивает фальшивыми ценностями, антикультурой, дает ложные ориентиры, сбивает их в агрессивную стаю, а ведь искусство для того и существует, чтобы прививать нравственность, чтобы каждый пытался стать самобытной личностью, стать лучше...
      Ну, а возможности для нашего развития были просто фантастические! Пожалуйста: детские библиотеки (случалось, за книгами записывались в очередь), художественные, музыкальные и спортивные школы, Дворцы пионеров с многочисленными кружками: драматическим, хоровым, танцевальным, корабле– и самолетостроительным, фотографическим, шахматным – глаза разбегались, выбирай любой по наклонностям, и все бесплатно, только ходи! И не зря над Дворцами висел лозунг: «Твори! Выдумывай! Пробуй!» (сейчас у клубов: «Учись развлекаться!»).
      А какие были катки в парках, когда сотни конькобежцев под музыку носились по аллеям, время от времени забегая в раздевалки, чтобы выпить – не пиво, которое теперь молодежь распивает в подъездах и даже в метро, – а кофе с молоком! И где сейчас лодочные станции и праздники на воде с фейерверком, парады физкультурников, духовые оркестры на открытых эстрадах в Парках культуры и танцы на площадках? А у нас все это было! Было море энтузиазма без всякой показухи, и эти праздники, демонстрации давали ощущение единства нации, мы гордились, что являемся частью великой страны.
      И вот что особенно важно: совместные занятия в кружках, соревнования на стадионах, когда сдавали нормы на значки БГТО и ГТО, «субботники», посадка деревьев всем двором, развешивание скворечен, сбор металлолома, пионерские лагеря, помощь колхозникам в уборке урожая, походы с рюкзаком и песни у костра – все это, и многое другое (даже коммуналки!), сближали нас, делали отношения истинно товарищескими, а то и братскими... Потому мы и знаем, что общность людей (доброжелательное соревнование, взаимопомощь), дух коллективизма – не пустые слова; тот дух, наверное, – самое значительное, что мы вынесли из детства и подросткового возраста. Это совершенно ясно теперь, во времена дикого капитализма, когда каждый выживает сам по себе, пробивается, расталкивая других, взяв на вооружение клич «демократов»: «Бери свободы сколько проглотишь! Делай деньги любым способом!». «Демократы» разогнали пионерию и комсомол, но что дали взамен? Вот и появились тучи беспризорников, наркоманов, проституток-малолеток; мат стал языковой нормой среди детей и подростков. И если раньше героями были летчики, полярники, геологи, то сейчас, в разбойничье время, – супермены, крутые бандиты, рэкетиры...
      Раньше каждый мог без всяких денег поступать в любой институт – пожалуйста, если голова варит, а сейчас без кругленькой суммы в вуз и соваться нечего! Раньше молодые люди ехали на Север, БАМ, целину, мечтали что-нибудь изобрести, открыть, а сейчас только и думают, как бы заняться бизнесом, купить «иномарку» или укатить на Запад. И, конечно, мы гордились своей страной, а сейчас, похоже, делается все, чтобы молодежь ее ненавидела.
      Наша юность прошла бурно... Одни из нас учились в институтах, обогащались знаниями и одновременно вовсю писали стихи; другие, отслужив в армии и приехав в столицу из провинции, перебрали кучу профессий, пока не нашли себя в искусстве... Одни, с помощью учителей, в сжатые сроки постигали премудрости литературного ремесла, другие до всего докапывались самостоятельно, но и те и другие жили меж двух культур: классической, высокой и лакировочной, помпезной, временами попросту – между красотой и уродством. Была еще одна культура, расширяющая скудное информационное поле – «кухонная», где читали «самиздатовскую» запрещенную литературу, по «вражеским голосам» сквозь глушилки слушали джаз и пересказывали анекдоты про власть имущих. Такая мешанина не давала расслабляться, тем более что приверженцы разных культур не переваривали друг друга и в богемных кругах частенько возникала накаленная атмосфера. Но в отличие от благополучной, размеренной (когда решены основные проблемы) и скучноватой жизни на Западе, у нас все время что-то происходило, менялось, мы находились в постоянном движении, жили среди контрастов, и понятно, нам скучать не приходилось. К тому же, на Западе всегда ценилось лишь богатство, а у нас – искренняя дружба и бескорыстная любовь; у нас быть богатым или сынком какого-то «деятеля» считалось в то время неприличным.
      Особенно напряженным было время, когда состоялся известный съезд и закрытый доклад, который передавался по невидимой цепочке слухов. Приоткрылся занавес над прошлым нашего Отечества, и все увидели неожиданную картину – оказалось, идеи социализма реализовывались не так гладко, как нам внушали. С колокольни хрущевского времени многое в деятельности Сталина выглядело чудовищным: за что сидели Вавилов, Заболоцкий и многие другие невинные?! Но и тогда уже возникал вопрос – а без диктатуры разве сохранилась бы страна в годы хаоса и разрухи?
      Потом раздвинули другой занавес, «железный», и начался бум: на экраны вышли зарубежные фильмы, на выставках появился Пикассо и польские авангардисты, приехал Ив Монтан, Москву заполонила фестивальная молодежь; одно за другим возникали кафе, где открыто играли джаз, танцевали рок-н-ролл и буги-вуги. Тогда, в конце пятидесятых – начале шестидесятых годов по столице прокатился океанский вал, всколыхнувший молодежь – она истосковалась по свободе, и теперь повсюду разгорались жаркие споры... Это был прорыв в новый мир, мы нашли то, что искали, видели то, что хотели видеть.
      Вожди всполошились – как бы не расшатали всю систему, и вскоре вновь опустили занавес... Им пораскинуть бы мозгами, дать молодежи возможность выпустить пар, и скоро стало бы ясно – и у западников ерунды хватает. Во всяком случае авангард осточертел бы гораздо быстрее, чем кондовый «соцреализм», а главное, лучшая, мыслящая часть молодежи не приняла бы многие западные стандарты и разные ничтожные цели, вроде обогащения (даже сейчас, когда приходиться думать о выживании, немало еще парней и девчонок, для которых богатство – не предел мечтаний)... Ну, а все стоящее, качественное у западников надо было перенять, это пошло бы только на пользу.
      И следовало перемеиновать пионерию и комсомол в молодежные организации по типу бой-скаутов, «зеленых», «антиглобалистов» (у этих вполне привлекательный лозунг: «Не дадим всему миру превратиться в одну потребительскую Америку! Сохраним разность культур!»). Следовало на госслужбу выдвигать людей по талантам, по умственным способностям. А всех, кто рвался на Запад, надо было выпустить (истинно русские не уехали бы. Как ни вспомнить великого патриота Чайковского, который презирал всех эмигрантов: «... меня глубоко возмущают те господа, которые с каким-то сладострастием ругают все русское и могут, не испытывая ни малейшего сожаления, прожить всю жизнь за границей на том основании, что в России удобств и комфорта меньше. Люди эти ненавистны мне, они топчут в грязи то, что для меня несказанно дорого и свято». Не случайно, лучшие из «инакомыслящих» – те, кто «метили в коммунизм, а попали в Россию» (Максимов, Синявский, Зиновьев) – впоследствии пожалели о своей деятельности. А то ведь что получилось?... Оставшиеся диссиденты (почти все нерусские) при поддержке американцев стали изнутри разрушать страну, претворять в жизнь план Даллеса – «разлагать, развращать, растлевать советскую молодежь». Все запретное, даже третьесортное, стало вызывать повышенный интерес, дурацкий ажиотаж (сборник «Метрополь», «Бульдозерная выставка»). Выставки прикрыли, в кафе запретили играть «музыку загнивающего Запада», в газетах появились статьи о «тунеядцах».
      Но новые веяния уже были неостановимы: под контролем комсомола, но все же играли джаз и полулегально устраивались выставки авангардистов, на вечерах поэзии читались левые стихи, из-за «кордона» провозились пластинки и «запрещенная» литература... Кстати, в те годы среди моих приятелей художников и литераторов было немало диссидентов, но уже тогда я догадывался, что, по сути, их искусство разрушительное (позднее заметил, что оно еще и антирусское), а когда власть захватили «демократы» и большинство этих моих приятелей укатили за границу, стало ясно, что они ненавидели не только коммунистов, но и Россию, Родину, что их вскормила, воспитала и образовала...
      Конечно, у нас имеются счеты с прошлым режимом, ведь существовала жесткая система запретов; было трудно делать то, что не вписывалось в отведенные рамки, иногда от самоконтроля рука руку останавливала; и было немало и негодяев и хамов, но в сравнении с теперешним временем, когда у власти подонки и ворье, когда исковерканы судьбы миллионов, все же дышалось легче... Сейчас наступило форменное удушье – мучает боль за разрушенное, разворованное и уничтоженное Отечество, и, конечно, сейчас общий процент негодяйства и хамства в обществе вырос до невиданного уровня.
      Бывали – не будем скрывать – в нашей молодости и неприятные моменты: некоторых из нас вызывали в КГБ за «антисоветские разговоры», но у меня и моих друзей дальше угроз дело не пошло. Ятрижды посещал «Большой дом». Первый раз еще когда мы жили в Подмосковье и кто-то из соседей «настучал», что я с друзьями «ругаю власть». Второй раз, когда вернулся из Калининграда, куда ездил с неким Златкиным. Этот аферист Златкин уверял, что в Калининграде его друзья помогут нам устроиться в торговый флот. Мне, безработному и не имеющему постоянной прописки, это было как нельзя кстати. Но как только мы прибыли в портовый город, выяснилось, что Златкин уехал из Москвы, чтобы на время скрыться от суда (как фарцовщик-«валютчик»), а меня прихватил просто за компанию... Я вернулся в Москву, и меня вызвали в «органы», долго выспрашивали о «цели поездки». Третий раз мне предложили явиться в мрачное здание после того, как из Москвы уехала француженка Эдит, с которой я встречался пару раз. Мне сообщили, что отец француженки – адмирал и работает на разведку против нашей страны.
      – А она наверняка интересовалась настроениями нашей молодежи, – объявили мне.
      – Ее интересовала только любовь, – сказал я, и это было правдой.
      Во всех этих случаях я отделался суровым предупреждением, но хорошо помню те допросы, когда вначале с тобой разговаривают чуть ли не ласково, называют на «вы», а потом вдруг врывается напористый тип и орет:
      – Ну, хватит! Мы все знаем! Выкладывай все начистоту, иначе!..
      Эти допросы кое-чему научили меня, с тех пор я приобрел особый нюх на стукачей и КГБшников – вычислял их по одному внешнему виду и никогда не ошибался.
      И все же, все же, у нас была потрясающая молодость!.. Как ни рассуждай, а дружба, любовь, увлечения никак не зависят от тех, кто стоит у власти. Главное – мы не думали о деньгах, ведь основное, необходимое было дешево, доступно. Плата за жилье – символическая, продукты (не деликатесы), вино и сигареты стоили недорого, кино, театр, музеи – копейки, любой мог поехать к морю, купив билет до Феодосии за восемь рублей, а у моря снять комнату почти за бесценок и питаться в столовых на пару рублей в день. Именно в те годы многие из нас объехали полстраны... Я, например, «автостопом» прокатил тысяч семь километров. Попробуй теперь, когда все помешались на деньгах, проехать за одно спасибо хотя бы пару километров!
      Чуть позднее я с друзьями объездил на машине всю европейскую часть России; мы останавливались где придется и всюду чувствовали себя как дома. Случались в пути поломки, но всегда находились бескорыстные помощники – не считаясь со временем они копошились в нашей машине, автолюбители просто дарили запчасти, а водители грузовиков не раз наливали бензин бесплатно! Возможно ли такое теперь?! Можно в чем угодно обвинять социализм, но нельзя не признать главного – попытка освободить человека от власти денег во многом удалась (понятно, в сравнении с «западниками», мы жили бедно, зато дружно, сплоченно). И уж конечно, была решена проблема национальностей – то, что сейчас раздирает всю страну!
      В те времена мы часто ходили по речкам на байдарках и в каждой, даже самой бедной, деревне встречали доброжелательность и щедрость. Что показательно – в деревнях, уходя на работу, люди не запирали дверей; мы переступали порог избы, а нас встречал какой-нибудь кот или босоногий ребенок (светловолосый, голубоглазый «ангел», каких немало было в российских деревнях). И в городах многие обходились простейшими замками, не то что теперь, когда ставят железные решетки, стальные двери, секретные замки, домофоны, сигналы в охранные службы... И людей можно понять – такого простора для фантазий всяких аферистов и мошенников, такого воровства, как сейчас, никогда не было. Ведь тащат посуду и продукты, провода со столбов, строительную технику и оружие из воинских частей! И это еще мелочи... Те, кто повыше, воруют грузовиками, эшелонами! О тех, кто на самом верху, и говорить не приходится – те воротилы хапают миллионы. Дорвавшись до власти, эти хищники не останавливаются ни перед чем, их аппетиты ненасытны: ради прибылей губят экологию, животных. Да, собственно, уже всеми признано, что наступило беспощадное время, звериная «демократия», когда деньги решают все.
      А раньше... Помню в Крыму мы, как и многие туристы-дикари, разбивали палатку на окраине Судака; две недели ходили в поселок, ездили в Планерское, оставляя в палатке радиоприемник, фотоаппарат, гитару – ничего не пропадало.
      В прежние времена можно было спокойно ездить по всей стране, а сейчас опасно выезжать даже за город, да и в самом городе многие по вечерам боятся выходить из дома, ведь бандитизм стал нормой, об убийствах уже сообщают спокойно, как о погоде (и что за чудовищные цифры – ежегодно без вести пропадает тридцать тысяч людей?!). А всего несколько лет назад по ночным улицам шастало немало полуночников: загулявших, чудаков, влюбленных; некоторые бродили до утра и никому и в голову не приходило, что его могут ограбить. Не случайно, многие теперь считают, что уж лучше жить при безопасной диктатуре, чем при бандитской «свободной демократии».
      Теперь без отметки в паспорте уже не навестишь друга на Украине; без приглашения не съездить в Прибалтику. Хотя, о чем я?! И ехать не на что – цены на билеты взвинтили запредельно, нашей нынешней пенсии хватит только на поездку в одну сторону. Так что, наша ностальгия по великой стране – не только теплые воспоминания, но и боль.
      При каждом заводе был клуб (а то и Дворец культуры) и студии самодеятельности, где разновозрастные рабочие и служащие постигали основы искусств и часто занимались с большим рвением, чем некоторые профессионалы, подтверждая слова Гоголя: «у русского народа силен гений восприимчивости». Именно из самодеятельности вышло немало знаменитых певцов и актеров... И непременно при заводах был спортзал (а то и стадион) и, само собой, команды по многим видам спорта, причем команды не только из спортсменов-разрядников, но и из простых любителей.
      Где, в какой стране были не элитные, а общедоступные аэроклубы, яхтклубы, авто– и мотоклубы?! И самые массовые – клубы туристов? В этих последних любой мог взять напрокат байдарку, палатку, снаряжение... Ну и, конечно, сколотить компанию единомышленников, иногда через объявления: «Двое молодых людей ищут попутчиков на конный маршрут по Башкирии. Условие: покладистый характер и чувство юмора». Или: «Веселые симпатичные девушки присоединятся к группе, идущей по Кавказу. Умеем готовить, рисовать, петь...». От вокзалов отходили целые туристические «поезда здоровья», и в каждой области имелись турбазы, где опять-таки основным был тот товарищеский дух, который мы ощущали в пионерстве. И все это было настолько естественным, привычным, что мы, дуралеи, не ценили, и только теперь поняли, что потеряли!..
      Теперь молодежная «массовая культура» сводится к дискотекам с диким психозом, джину с тоником, наркоте и «видакам», где сплошной секс и насилие. Всякие шоу и клипы преподносятся как новое искусство, но подобная «культура» никогда не станет искусством; она расчитана на низкопробный вкус и ее девизом являются слова: «товар – рынок». Дельцы на телевидении и в издательствах так и говорят: «Мы раскручиваем то, что нужно рынку, что можно продать и не быть внакладе».
      Как известно, книги развивают способности (особенно воображение), а телевидение его убивает; «ящик» навязывает свое: не надо мыслить, получай готовые рецепты. Сейчас телевидение – самое большое зло в стране – попросту неприкрытое издевательство над честностью, благородством, душевной чистотой! По «ящику» молодежи круглосуточно вдалбливают: «Оттянись со вкусом! Бери от жизни все! Лучше жевать, чем говорить!». Вот они и жуют, садятся на иглу, без лишних слов заваливаются в койку; главное для них – «круто оторваться, расколбаситься, не стать кислотным».
      Партия, парторги... Рядовые парторги мало чем отличались от простых работяг; это только крупные чиновники, развращенные властью, погрязли в привилегиях, но в сравнении с тем, что имеют теперешние вожди, все эти привилегии кажутся пустяками, и рядом с дворцами новых властей дачи партийцев выглядят сараями; теперешние «слуги народа» живут в сотни (если не в тысячи) раз лучше самого народа... Вдобавок при коммунистах был жесткий партконтроль, и начальники его побаивались. Теперь же власть полностью бесконтрольна. Ну и главное – кто бы из коммунистов ни стоял у власти, он все-таки думал о стране, теперешние же власти думают только о своем кармане.
      Бесспорно, кое-что надо было перестраивать – никто не хочет жить в унизительной системе запретов, стоять в очередях за элементарными вещами, прорываться на закрытые просмотры фильмов и так далее. Но только перестраивать, а не крушить посредством преступного «Беловежского заговора» по рецептам заокеанских «спецов» – ломать-то не строить! Каждому нормальному человеку ясно – реформы надо было проводить мягко, под контролем государства, с ужесточением ответственности за тайные сделки, взятки и прочие преступления. А самозванцы ельцинисты сразу разрушили плотину; кто-то выплыл, кто-то утонул, кто-то еще барахтается... Они руководствовались только одним – ненавистью к России.
      И ельцинисты первым делом обогатились – открыли за рубежом личные счета, куда перекачали наворованные деньги, купили там виллы – между тем, мрачный «тиран» Сталин прежде всего думал о целостности и могуществе страны; это нельзя не признать... Черчиль писал: «Сталин принял Россию с сохой, а оставил с атомной бомбой... Сталин был величайшей личностью, человеком необычайной эрудиции». И как бы «демократы» не обливали грязью сталинскую эпоху, потрясающие успехи того времени не зачеркнуть.
      Совершенно очевидно, что «демократы» – пятая колонна в нашей стране, попросту внутренние враги, которых сами американцы называют «агентами демократических перемен» и снабжают их деньгами (по данным американского политолога Манфола только СПС получила пятьдесят восемь миллионов долларов); и понятно, все «демократы» готовы в любой момент дунуть на запад. Не случайно многие имеют второе израильское гражданство (в их числе Березовский, Кириенко-Израитель, Чубайс, Немцов, Уринсон, Ясин, Лифшиц и прочие, которых можно перечислять только с брезгливостью) и хвастливо заявляют, что «билеты уже в кармане» (Шохин), своих детей они давно отправили за границу и, наверняка, их отпрыски не вернутся в Россию – ведь патриотами бывают только те, кто вместе со страной переживает все ее беды... Факт остается фактом: «демократы» долго и планомерно разрушали Россию...
      Им было что разрушать... Я вспоминаю спартакиады народов СССР, всесоюзные соревнования подростков «Кожаный мяч» и «Золотая шайба»; в каждом дворе была хоккейная коробка, волейбольная площадка. Мы были ведущей спортивной державой. Да что там! Не только спортивной, но и ведущей в искусстве, по военной мощи, по научным достижениям – взять хотя бы самые мощные в мире ракеты, самые большие атомные ледоколы и подводные лодки, самолеты «Руслан», суда на воздушной подушке... У нас был самый огромный в мире торговый флот (сейчас его весь распродали за бесценок; некоторые корабли продавали по доллару за штуку! Как металлолом! Понятно, кое-кто на этом хорошо нагрел руки)... Мы имели самые большие в мире рыболовецкие флотилии и магазины были завалены дешевой треской, хеком, минтаем (сейчас эти дары моря во многих городах и не увидишь). У нас была хорошо отлаженная Госслужба охраны лесов (сейчас на Дальнем Востоке всякие частные фирмы, ради наживы, спиливают реликтовые кедры, а в центральных районах под дачи «новых русских» безнаказанно вырубают сосновые боры).
      Наши самые мощные в мире гидростанции также принадлежали государству, и за электричество мы платили копейки (сейчас акционерные общества подняли цены неимоверно и по своей прихоти отключают свет и тепло даже в больницах и детских садах). Подобных чудовищных примеров можно привести сотни... Собственно, уже многие (в том числе и западники) признают, что развал и разворовывание нашей страны – величайшее преступление двадцатого века.
      Я часто вспоминаю, какими многолюдными были кинофестивали, когда на площадях и у кинотеатров возбужденные группы людей обменивались билетами и смотрели по два фильма сразу! Вечера поэзии, спектакли и концерты собирали полные залы. И мы были самой грамотной и читающей нацией – в транспорте все сидели с книгами (сейчас с эротическими журналами и бутылками пива, в лучшем случае – с детективными брошюрами). Именно поэтому, несмотря на невысокий жизненный уровень, мы считались духовной, гуманитарной, культурной страной, а культура – душа народа.
      Что и говорить, у нас была великая, могучая страна! Нас побаивались, но и уважали. А теперь, когда «демократы» все развалили, разграбили, и мы по всем показателям откатились на последние места, с нами никто не считается, и о нас попросту вытирают ноги! Раньше мы упорно догоняли Америку, самую богатую страну в мире, а теперь догнали Португалию (!), беднейшую из европейских стран.
      Некоторые скажут: старикам всегда прошлое кажется лучше настоящего, ведь тогда они были молодыми... Так-то оно так, но от фактов все же не отмахнуться. Да, сейчас в магазинах тьма товаров, но большинству населения даже продукты не по карману... Да, построили роскошные многоэтажки, но кто может купить квартиру за десятки тысяч долларов?... Да, за городом выросли целые поселки особняков и дворцов с башнями и каменными оградами, но в них – сплошь проворовавшиеся «новые русские»... Да, на улицах полно «мерседесов» и «джипов», но из десяти «иномарок» в девяти сидят преступники... Да, можно ездить за границу куда хочешь, но кто ездит, кто отдыхает на Багамах и Канарах?... «Жизнь превратилась в гигантскую дискотеку, где шаманит рыночная экономика», – сказал Айтматов.
      «Демократы» вопят о правах человека, защищая воров и бандитов, но не говорят о правах их жертв. Такой вот ложный преступный «гуманизм»... А свобода слова, о которой они молотят – вранье! Эта свобода однобокая, выборочная, лишь для тех, кто устроил переворот. Газеты и радио оглушают народ ложью, стараясь перещеголять друг друга, всякие русофобы с садистским наслаждением глумятся, издеваются над народом (количество оскорблений уже и не сосчитать), мажут грязью прошлое нашей страны и замалчивают выдающиеся достижения, что были тогда... Можно с полным правом сказать – «демократы» ведут против России настоящую психологическую войну.
      На телевидении закрыли литературно-художественные передачи «Народное творчество», «Это вы можете», «А ну-ка девушки» и с утра до вечера запускают боевики – учат, как можно ненавидеть друг друга и демонстрируют все способы убийств. Без конца кружатся всякие шоу, где можно «легко выиграть миллион», развлекухи – «Угадай букву», «За стеклом», и античеловеческие игры «Алчность», «Последний герой», «Слабое звено». Учат предавать, совершать подлости; афишируют пошлую, циничную эстраду и пошлые тусовки: «К нам в гавань заходили корабли...», «Белый попугай», «Старая квартира», «Наш дом»; гонят порнографические ролики на фоне Эрмитажа (!), а как ориентиры – обжорство «новых русских» в ресторанах, их отдых на Канарах...
      О чем говорить, если министр культуры Швыдкой (главный душитель всего русского в искусстве) ведет одну из самых омерзительных передач, где сионисты всех мастей, измываясь над россиянами, смакуют темы: «секс как двигатель в культуре», «мат как норма в искусстве» – и вся эта пошлятина на фоне раскачивающихся резиновых идолов. И где? В доме Пушкина! На передачу приглашают и русских (одного на десять «своих») и, как правило, устраивают им судилище. Эти люди вероломно обескровили Россию и теперь пинают и топчут ее, устраивают пляски на могилах своих жертв... Хорошо сказала актриса Андрейченко на одной из таких передач: «Все это психотропное оружие... Никогда еще зло так не торжествовало у человечества», а философ Зиновьев назвал это «ублюдочной культурой».
      Наши отцы и матери делили свою жизнь на «до войны и после войны», мы делим на – до «перестройки» и после нее... Нашему поколению повезло: мы стали не только свидетелями смены эпох, но и пожили и при социализме и при диком капитализме, были участниками и той и этой жизни, так что можем сравнивать системы и, признаюсь, в этом очерке мною движет не только любовь к социализму, сколько ненависть к бандитскому капитализму «демократов» (я не против богатых людей, но лишь тех, кто добился богатства трудом и талантом, а не аферами и воровством).
      Приватизация, которую народ тут же окрестил «прихватизацией»... Новая власть устраивала «банкротство» гигантских предприятий и раздавала их «своим»; посредством темных махинаций грабила и без того нищий народ, цинично заявляя, что в России должно остаться пятьдесят миллионов человек(!). И все к тому идет – наше население сокращается чуть ли не по миллиону в год – без войн, без эпидемий! Такого не знала история человечества (а при социализме был ежегодный прирост в два миллиона!). Невольно вспоминается: «Империи создают титаны, а разрушают пигмеи»...
      Сейчас «реформаторы» лихорадочно насаждают «демократию» американского типа, идеологию потребления, но самим западникам (в том числе лучшим писателям) давно ясно, что многие западные ценности (и главная из них – деньги) уже терпят крах, что капитализм ведет к эгоизму, беспощадной конкуренции, жестким, жестоким отношениям между людьми. Миллиардер Гейтс недавно предельно просто все объяснил: «Ты мой друг, но если сообщишь мне ценное, я это использую в своих интересах в конкурентной борьбе с тобой».
      Между тем, идеология личного обогащения чужда большинству русских (как известно, православие выступает за преобладание общественного над личным). Истинно русский отзывчив, у него вселенское, открытое сердце, ему мало самому хорошо жить – надо, чтобы и соседям, и всем в стране жилось хорошо... А что сейчас творится в России? Горстка людей владеет всеми богатствами страны. Клан олигархов сколотил миллиардное состояние, прибрал к своим рукам нефть, лесные хозяйства, порты, авиакомпании, электросистему; денежные воротилы строят себе дворцы, скупают виллы на зарубежных курортах, а миллионы россиян нищенствуют, живут за чертой бедности!
      Журналисты, обслуживающие власть и всякие топ-модели, виляющие бедрами, получают тысячи долларов, а ученые и офицеры на рынках продают сигареты и носки! «Новые русские», не зная счета деньгам, закатывают царские ужины с увеселениями – зарубежными певцами и спортсменками из синхронного плавания (те изображают русалок в аквариумах), и в это время шахтерам, учителям, врачам по полгода не выдают зарплату!
      Ну, а при планах «сократить население», понятно – мы, пенсионеры, для «реформаторов» сплошная обуза; они сделают все, чтоб мы поскорее вымерли, не дадут спокойно и достойно уйти из жизни... Не случайно старики завалили газеты письмами: «верните нам Советский Союз!»; их можно понять – согласиться с теперешним подлым режимом, значит перечеркнуть свою жизнь и махнуть рукой на будущее детей и внуков...
      Сейчас многие осознали: чтобы бороться со злом, русским надо объединятся, но этого-то «демократы» и боятся больше всего. Стоит только произнести слова «русская национальная идея», как они кричат:
      – Краснокоричневые! Фашизм!
      Понятно, никакого объединения они (и их западные покровители) не допустят (кто попытался, уже сидит за решеткой). Остается драться в одиночку; нам, старикам, хотя бы вот так – на бумаге...
      По теперешним меркам, когда мы превратились в страну невероятной социальной несправедливости, разделенной на чудовищно богатых и безнадежно нищих, когда появились сотни тысяч беженцев, а миллионы наших соотечественников оказались в «ближнем зарубежье» и даже не могут выбраться в Россию, мы (мои друзья и я) живем не так уж и плохо; во всяком случае имеем крышу над головой и пенсию, правда мизерную, чтобы только не протянуть ноги, и в этом очерке я пекусь не о себе и своих друзьях – покоя не дает боль за наших обворованных, униженных россиян... Иногда эта боль переходит в ярость и отчаяние и тогда сжигает остатки здоровья.
      Конечно, каждое правительство делает то, что ему позволяет народ, и стоическое терпение россиян не вызывает восхищения (оно уже похоже на рабство); народ молчит, угрюмо молчит... Старики, правда, временами еще подают голос, но где молодежь?! Да, бесспорно, в массе своей русский народ, как никакой другой, простодушен, доверчив, незлопамятен («наш добрый народ» – говорил Пушкин), он умеет терпеть и прощать, но всему есть предел, и не постоять за себя, когда проводится антиславянский расизм, когда над вами открыто издеваются, плюют вам в лицо – по телевидению называют «неполноценным», «быдлом» (Кох, Хакамада), «свиньями» (Политковская), «отребьем» (Новодворская), «всероссийской поганью» (Герман), – значит уподобиться стаду, которое ведут на убой... Невольно встает вопрос – что с нами еще надо сделать, чтобы мы взбунтовались? Хочется верить, что среди нового поколения все же найдутся патриоты, в которых еще жив дух наших великих предков, которые заставят считаться с собой, дадут отпор распоясавшейся русофобской мрази...
      Нельзя не признать, сейчас процветают не только преступники и торгаши (хотя, в основном именно они), но и некоторые приспособленцы и горстка честных специалистов, которые устроились в иностранные фирмы. Эти «новые русские» строят коттеджи, покупают «джипы», но нам, «старым русским» ничего этого не надо – в гроб не возьмешь, а наследникам такие подарки вредны – пусть всего добиваются сами... Короче, мы безразличны к дорогим престижным вещам. Главной ценностью для нас по-прежнему является работа (у писателей, к сожалению, в стол – ведь сейчас ни проза, ни поэзия почти не востребованы), ну и, само собой, встречи с друзьями, тем более, что их осталось немного...
      Известное дело, в шестьдесят лет нельзя иметь столько же друзей, сколько их имеешь в двадцать; многих отсеивает время, кое-кто отошел от нас после тяжелых поражений или сногсшибательного успеха – и то и другое резко меняет людей. Ну и, как ни горько, уже немало тех, кто отправился на небеса... Все знают, сейчас в России средняя продолжительность жизни мужчин пятьдесят восемь лет. Нас, шестидесятилетних, можно считать долгожителями – мы перевалили этот рубеж (чем сами немало озадачены), и конечно, теперь каждый день – как подарок. Вот только подарок грустноватый, ведь мы остро переживаем свою невостребованность, ненужность... Обидно – мы словно выпали из литературы, и никто этого не заметил – получается, все делали зря.
      Но больше всего тревожит боль за Отечество... Засыпаю и просыпаюсь с этой болью. Ну, а когда эта боль становится нестерпимой и уже нет сил смотреть на то, что творится вокруг, вспоминаешь великие произведения искусства или выезжаешь на природу, или обзваниваешь друзей и договариваешься о встрече.
      – Держись, старина!
      В конце концов что такое мужчина шестидесяти лет? Это далеко не глубокая старость, не библейский возраст, скорее – глубокая зрелость, а для творчества самый расцвет... Появилась пришедшая с годами мудрость – во всяком случае не полыхаешь по пустякам, и болезни еще окончательно не скрутили... Наше поколение крепкого сплава, у нас немалый запас прочности, есть еще силенки – короче, мы еще многое в силах сделать.
      Ну, а многолетней дружбой мы, бесспорно, можем похвастаться... Наше братство проверено временем; за прошедшие годы судьба частенько разводила нас, но мы не теряли друг друга из вида и оставались верны нашему клану. Сейчас я могу с уверенностью сказать, что ничего нет лучше встречи старых друзей, особенно если они долго не виделись... Например, встретив в ЦДЛ Зульфикарова, я всегда радостно бросаюсь ему навстречу:
      – О, Тимка, дружище!
      И слышу в ответ:
      – Ленчик, юность моя!..
      Мы обнимаемся, садимся за стол и никак не можем наговориться...
      Мои друзья – крепкие старики, стойкие консерваторы, с четкими духовными идеалами (как известно, каждый нормальный мужчина в молодости радикал, а к старости становится консерватором); в их морщинах и лысинах есть свое величие и красота; они – моя надежная опора... Бывает, кто-либо из них долго не звонит, наберешь его номер, а там тишина. «И куда он, старый черт, делся? – думаешь. – Если уехал, мог бы и позвонить перед отъездом. А может, слег? Или того хуже...» Весь изведешься, пока снова не встретитесь...
      И уж, конечно, на фоне откровенного воровства и разнузданного хамства «новых русских» особенно красиво, впечатляюще смотрятся мои друзья, старые русские, в которых еще живут такие понятия, как честь, достоинство, порядочность.
      И вдобавок мы – романтики!.. Да-да, последние романтики, поскольку за нами идет, в основном, прагматическое, трезво и холодно расчетливое поколение, которое умеет все выверять, прикидывать.
      Иногда нам, как это не смешно, наивно кажется, что лучшее еще впереди... Но я думаю, это-то и неплохо – значит, мы еще не совсем старые, ведь по-настоящему старыми можно считать только тех, у кого уже нет мечты! И как бы болезни ни скручивали, мы просто так не сдадимся, будем бороться до конца, наш дух ничто не сломит – мы и старухе с косой погрозим кулаком...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41