Маргарита ухмыльнулась и насмешливо взглянула на Бланку, затем вновь перевела свой взгляд на Монтини.
– Раз так, то не смею вас задерживать, сударь. Хорошенько отдохните, а вечером мы продолжим нашу занимательную беседу. Вам уже предоставили комнату?
– Да, сударыня.
– В гостевых покоях на первом этаже.
– Это совсем не годится. Брат моей любимой фрейлины вправе рассчитывать на более внимательное отношение. – На какую-то секунду она задумалась. – Итак, поступим следующим образом. Самое позднее к завтрашнему вечеру этот негод... господин Рауль де Толоса должен освободить свою квартиру... свою бывшую квартиру, а пока что... Матильда, ступай разыщи кузена Иверо, представь ему своего брата и от моего имени попроси, чтобы он на денек-другой уступил ему одну из своих комнат... Гм... А чтобы Рикард не вздумал приревновать, скажи, что я приглашаю его пообедать со мной. – С этими словами она протянула Этьену руку для поцелуя. – Приятно было познакомиться с вами, господин де Монтини.
– Мне тоже, – тихо произнесла Бланка. Она вся задрожала, когда он, вроде как нечаянно, вопреки тогдашнему обычаю, прижался губами к ее ладони.
Как только Матильда и Этьен вышли из комнаты, плотно закрыв за собой дверь, Маргарита пристально поглядела на Бланку и спросила:
Бланка встала с кресла, пересела на диван рядом с Маргаритой и положила голову ей на плечо.
– Господи! – прошептала она. – Что со мной происходит? Я будто горю вся... сгораю...
– Нет... Не знаю... Я ничего не знаю!
– Зато я знаю: в тебе вспыхнула страсть. Поэтому ты вся и горишь. Ты сгораешь от страсти. Со мной тоже так было... Когда-то. Очень давно. В самый первый раз. – Маргарита мечтательно улыбнулась. – У нас гостил Альберто Фарнезе, теперешний герцог Пармский, и я, одиннадцатилетняя девчонка, влюбилась в него по уши. Будто с ума сошла. На третью ночь я тайком пробралась в его спальню и залезла к нему в постель. В потемках он принял меня за одну из фрейлин моей матушки – со всеми вытекающими из этого последствиями. А утром... О! Я никогда не забуду выражения его лица, когда он проснулся и увидел меня... Бланка, ты вся дрожишь!
Бланка еще крепче прижалась к ней.
– Мне зябко, Маргарита.
– Но ведь только что ты горела.
– А теперь мне зябко. Мне... мне страшно. Я боюсь...
– Себя боюсь. Своих мыслей и...
– И желаний, – помогла ей Маргарита. – Ты испытывала что-то похожее к Красавчику?
Бланка долго молчала, прежде чем ответить.
– Да, – сказала она. – Только это сильнее. Когда меня влекло к Филиппу, я всегда вовремя останавливалась. А сейчас я боюсь, что не сумею остановиться. Что со мной, Маргарита?
– Ты взрослеешь, вот и все. Твой Филипп пробудил в тебе женщину, Александр сделал тебя женщиной, а этот парень, надеюсь, научит тебя быть женщиной. Все это естественно, и тебе нечего бояться. Отбрось все страхи, подчинись своим желаниям, и ты увидишь, как это прекрасно – любить и быть любимой. Ведь сам Господь говорил, что суть нашей жизни – любовь.
– Ах, кузина! – в отчаянии простонала Бланка. – Не мучь меня. Прошу тебя, не мучь... Пожалуйста...
– Ты сама себя мучишь, золотко. И не только себя – меня тоже.
Это была истинная правда. Последние четыре месяца Маргарита жила в постоянном страхе перед будущим. Ее пугали возможные последствия громкого скандала, который разразится, когда Бланка (а когда-нибудь она все же решится на это) потребует развода с Александром, публично обвинив его в кровосмешении. Сам по себе скандал был бы даже выгоден Маргарите, так как позволял ей избавиться от своего политического противника – графа Бискайского, хотя при этом пострадала бы и Жоанна, которую наваррская принцесса по-своему любила. Но в данных обстоятельствах окажется затронутой фамильная честь кастильского королевского дома, и гнев могущественного соседа, скорее всего, обрушится на всю Наварру, без разбора, кто конкретно виноват в несчастьях Бланки – любимицы всей Кастилии и любимой сестры короля. Минимум, что сделает Альфонсо XIII, это денонсирует все мирные договоры и умоет руки, позволив своим воинственным и падким на чужие земли вассалам действовать по собственному усмотрению. А тогда и Гасконь с Арагоном не останутся пассивными наблюдателями – с какой стороны ни глянь, под угрозу будет поставлено существование Наварры как самостоятельного государства.
– Бланка, – произнесла она вслух. – Ты должна пообещать мне одну вещь.
– Когда тебе станет совсем невмоготу, когда ты решишь потребовать развода...
– Ты же знаешь, кузина, что я никогда...
– Не зарекайся. То, что в детстве тебя убедили в нерушимости брачных уз, еще не значит, что ты будешь думать так всегда. Лучше пообещай мне, что ничего не предпримешь, не посоветовавшись со мной.
Бланка утерла платочком слезы с лица и вопросительно посмотрела на Маргариту.
– Хорошо, обещаю. Но что ты задумала? Неужели собираешься помочь мне?
– Да. Кажется, я знаю, как уладить твой развод с Александром без лишнего шума и не устраивая скандал.
Маргарита промолчала. Она знала как. Она знала, что ей делать, и, если понадобится, она сделает это. При необходимости она сделает Бланку вдовой – а вдовам незачем требовать развода.
ГЛАВА XIX. ЛЕТО 1452 ГОДА
После возвращения Филиппа герцогский дворец в Тарасконе, который в последние годы выглядел как никогда унылым и запущенным, вновь ожил и даже как-то помолодел. За короткое время Филипп собрал в своем окружении весь цвет молодого гасконского и каталонского дворянства. Его двор не уступал королевскому ни роскошью, ни великолепием, и лишь условия Тараскона, небольшого местечка в междугорье Пиренеев, не позволяли ему стать самым блестящим двором во всей Галлии. Иногда Филипп подумывал над тем, чтобы переселиться в Бордо или, еще лучше, в Тулузу, но за семь лет изгнания он так сильно истосковался по родным местам, что решил пожить здесь, пока не утолится его жажда за прошлым.
Впрочем, мысли о переселении Филиппу подсказывало главным образом его тщеславие. И в Тарасконе он не чувствовал недостатка в блестящем обществе, даже имел его в избытке. Особенно радовало Филиппа, что рядом с ним снова были друзья его детства, по которым он очень скучал в Кастилии. В первую очередь это относилось к Эрнану де Шатофьеру, Гастону д’Альбре и Симону де Бигору. Они по-прежнему оставались лучшими друзьями Филиппа – но теперь они были также его ближайшими соратниками, главными сподвижниками, людьми, на которых он мог всецело положиться и которым безоговорочно доверял.
В определенном смысле к этой троице присоединился и Габриель де Шеверни – он был братом Луизы, и уже этого было достаточно, чтобы Филипп испытывал к нему искреннее расположение. Семь лет назад они подружились и даже после смерти Луизы поддерживали приятельские отношения, частенько переписываясь. Из-за запрета отца Габриель не имел возможности навестить Филиппа, когда тот жил в Толедо, да и в Гаскони он оказался только благодаря чистому недоразумению
Некоторое время после пленения французского короля Эрнан де Шатофьер считался погибшим, и руководство ордена тамплиеров явно поспешило с официальным сообщением о его героической смерти. Как только это известие дошло до Гаскони, управляющий Капсира огласил завещание Эрнана, в котором среди прочих фигурировало имя Габриеля де Шеверни – ему было завещано поместье близ Каркассона. К чести юноши надо сказать, что когда он приехал вступать во владение наследством, а вместо этого встретился с живым кузеном, то лишь обрадовался такому обороту событий. В радости Габриеля не было ни тени фальши, и его бескорыстие очень растрогало Эрнана, который уже успел увидеть в глазах других своих родственников тщательно скрываемое разочарование. Со словами: «Да пропади оно пропадом! Все равно я монах», – Шатофьер подарил Габриелю один из своих беарнских замков, дающим право на баронский титул, а в новом завещании переписал на него львиную долю земель, не входящих в родовой майорат, наследником которого по закону был младший брат отца Эрнана.
А потом приехал Филипп и назначил Габриеля министром своего двора, соответственно округлив его владения. Единственное, что огорчало юношу, так это разлука с родными. Отец категорически отказался переехать с семьей в Гасконь и поселиться в новеньком, опрятном замке своего старшего сына. Он даже не захотел навестить его...
Ближе всего Габриель сошелся с Симоном. И хотя последний был на четыре года старше, в их дружбе доминировал Шеверни, что, впрочем, никого не удивляло, поскольку Симон, не будучи глупцом, как таковым, тем не менее в своем интеллектуальном развитии остановился на уровне подростка. Филипп не мог сдержать улыбки, когда видел двадцатидвухлетнего Симона, играющего со своим пятилетним сыном, и всякий раз ему на память приходило меткое выражение из письма Гастона д’Альбре: «У нашего взрослого ребенка появилось маленькое дитя».
Сам Гастон, уже разменявший четвертый десяток, стал зрелым мужчиной, а во всем остальном изменился мало. Он был вместилищем множества разных недостатков, слабостей и пороков, которые в сочетании между собой каким-то непостижимым образом превращались в достоинства и в конечном итоге составляли необычайно сильную, целеустремленную натуру. Филипп никак не мог раскусить Гастона: то ли он только притворялся таким простым и бесшабашным рубахой-парнем, то ли умышленно переигрывал, акцентируя внимание на этих чертах своего характера, чтобы у постороннего наблюдателя сложилось впечатление, будто его простота и прямодушие – всего лишь показные. Даже цинизм Гастона (впрочем, доброжелательный цинизм), который вроде бы был неотъемлемой частью его мировоззрения, и тот иногда казался Филиппу напускным, во всяком случае, слишком наигранным.
У Гастона было шесть дочерей, рожденных в законном браке, и столько же, если не больше, бастардов обоих полов. Филипп по-доброму завидовал плодовитости кузена, достойной их общего предка, маркграфа Воителя, – и все же в этой доброй зависти чувствовался горький привкус. При всей своей любвеобильности Филипп не знал еще ни одного ребенка, которого мог бы с уверенностью назвать своим. Было, правда, несколько подозреваемых (в том числе и недавно родившаяся дочка Марии Арагонской, жены принца Фернандо), но весьма двусмысленное положение полу-отца очень тяготило Филиппа, лишь усугубляя его горечь. Хотя, с другой стороны, по возвращении домой он то и дело ловил себя на том, что с нежностью думает об оставшихся в Толедо малышах, которые, возможно, были его детьми, и до предела напрягает память, представляя их лица, в надежде отыскать фамильные черты.
Как-то Филипп поделился своими заботами с Эрнаном, но тот сказал ему, что это гиблое дело, и посоветовал выбросить дурные мысли из головы.
– Ты сам виноват, – заключил он под конец. – Перепрыгиваешь из одной постели в другую и уже через неделю не можешь вспомнить, когда и с кем спал. Хоть бы вел записи, что ли. Ну, а женщины... Вообще-то женщины не по моей части, но все же я думаю, что им верить нельзя – особенно в таких вопросах и особенно неверным женам. Тебе бы немного постоянства, дружище, хоть самую малость. О верности я не говорю – это, право, было бы смешно. – И в подтверждение своих последних слов Шатофьер рассмеялся.
За последние семь лет внешне Эрнан сильно изменился – вырос, возмужал, из крепкого рослого паренька превратился в могучего великана, стал грозным бойцом и талантливым полководцем, – но о переменах в его характере Филипп мог только гадать. Первый из его друзей был для него самым загадочным и непрогнозируемым человеком на свете. Шатофьер имел много разных лиц и личин, и все они были одинаково истинными и одинаково обманчивыми. Хотя Филипп знал Эрнана с детских лет, он каждый раз открывал в нем что-то новое и совсем неожиданное для себя, все больше и больше убеждаясь, что это знание – лишь капля в море, и уже давно оставил надежду когда-нибудь понять его целиком.
Вскоре Эрнан принял в свои руки бразды правления всем гасконским воинством. По представлению Филиппа герцог назначил Шатофьера верховным адмиралом флота, а отец Симона, Робер де Бигор, уступил ему свою шпагу коннетабля Аквитании и Каталонии в обмен на графский титул. Как старший сын новоиспеченного графа, Симон де Бигор автоматически стал виконтом, что дало насмешнику Гастону д’Альбре обильную пищу для разного рода инсинуаций. В частности, он утверждал, что таким образом Филипп, опосредствованно через отца, компенсировал Симону некоторые неудобства, связанные с ношением на голове известных всем предметов. И хоть упомянутая сделка носила чисто деловой характер, Филипп все же отдавал себе отчет, что в едких остротах Гастона была доля правды...
Спустя неделю после первой ночи с Амелиной Филипп волей-неволей вынужден был признать, что до сих пор заблуждался, считая Бланку, а затем Нору лучше всех на свете, и пришел к выводу, что никакая другая женщина не может сравниться с его милой сестренкой. Амелина готова была молиться на Филиппа, ее любви хватало на них обоих, с ней он познал то, чего не смогла ему дать даже Луиза – ощущение полной, почти идеальной гармонии в отношениях мужчины и женщины.
Луизу Филипп любил пылко, неистово, самозабвенно – как и она его; но между ними нередко возникали недоразумения, у каждого были свои интересы, разные, подчас диаметрально противоположные взгляды на жизнь, и они даже не пытались согласовать их, привести хоть к какому-нибудь общему знаменателю. Глядя с расстояния шести лет на свою супружескую жизнь, повзрослевший Филипп порой поражался тому, какая она была однобокая, однообразная. Они с Луизой были очень юны, почти что дети, и видели в любви только игру – интересную, захватывающую игру, играя в которую, надлежало отдавать всего себя без остатка. А поскольку самым интересным из всего прочего была, по их мнению, именно физическая близость, то любились они до изнеможения, и каждый день, просыпаясь, уже с нетерпением ожидали наступления ночи, чтобы со свежими силами отдаться любовным утехам.
С Амелиной у Филиппа все было иначе. Он знал ее с пеленок, они росли вместе, понимали друг друга с полуслова и даже без слов, между ними никогда не было секретов, нередко они разговаривали на такие щекотливые темы, что у Филиппа просто не повернулся бы язык заговорить об этом с кем-либо другим. Для них не имело значения, день сейчас или ночь, в постели они или вне ее, – им всегда было хорошо вдвоем.
Иногда в голову Филиппа закрадывались мысли, что, может быть, это и есть настоящая любовь, а с Луизой у него было лишь пылкое детское увлечение... Но когда он вспоминал прошлое, сердце его так больно ныло, так тоскливо становилось на душе, что не оставалось ни малейшего сомнения: на самом деле он любил Луизу. Их любви явственно недоставало взаимопонимания, гармонического единства, эмоциональной насыщенности и разнообразия, но это чувство, безусловно, было первичнее, глубже, основательнее, чем то, которое связывало его с Амелиной. Смерть Луизы принесла ему не только душевные страдания, но и причинила самую настоящую физическую боль, будто он потерял частичку самого себя, своей плоти. Филипп прекрасно понимал, что если бы умерла Амелина, он бы так не страдал. Потому что не любил ее по-настоящему и, по правде говоря, не хотел бы полюбить. Филипп боялся (кстати, небезосновательно), что в таком случае он окончательно искалечил бы Симону жизнь, полностью, а не только частично, отняв у него жену.
Филиппу и так не давали покоя угрызения совести – ведь Симон был его другом, одним из трех самых близких его друзей. Время от времени, сжав волю в кулак, он предпринимал попытки прекратить свою связь с Амелиной, однако все его героические усилия пропадали втуне. Всякий раз Амелина разражалась рыданиями, называла Филиппа жестоким, бессердечным эгоистом – а это было выше его сил. Он ничего не мог противопоставить женским слезам, тем более слезам своей милой сестренки, и уступал ей, мысленно упрекая себя за беспринципность и в то же время радуясь, что Амелина вновь окажется в его объятиях.
В этих обстоятельствах следует отдать должное Симону. Особым умом он не отличался, но и не был самодуром и никогда не обманывался насчет истинных чувств Амелины. За время, прошедшее от получения известия о прибытии Филиппа до его коронации, Симон почти смирился с мыслью, что рано или поздно жена изменит ему. Но когда это случилось, он поначалу вел себя, как сумасшедший, рыдал, как малое дитя, на все заставки проклиная мир, в котором живут эти неблагодарные и вероломные создания – женщины. Сгоряча он решил немедленно уехать с Амелиной из Тараскона, но едва лишь заикнулся об этом, как она закатила истерику и напрямик заявила, что скорее умрет, чем расстанется с Филиппом. Тогда Симон понял, что если и дальше будет настаивать на своем, то вообще потеряет жену, которую беззаветно любит, и предпочел делить ее с Филиппом, выбрав из двух зол меньшее. Он даже проявил несвойственное себе благоразумие и на людях старался не выказывать своего отчаяния, зато в постели с Амелиной не столько занимался любовью, сколько упрекал ее в «развратности и бесстыдстве», что, понятно, не способствовало улучшению их отношений.
Со своей стороны Филипп, не будучи эгоистом, по-братски «делился» с Симоном и при этом не жадничал. Чрезмерный пыл Амелины он охлаждал многочисленными романами с другими женщинами, избрав, по его же собственным словам, тактику активного сдерживания. Пока она была умерена в супружеской неверности, то и Филипп вел себя более или менее степенно; но как только Амелина выходила за рамки приличия, выставляя их связь напоказ, он расходился вовсю и менял любовниц чуть ли не ежедневно.
В амурных похождениях ни Эрнан, ни Габриель Филиппа не поддерживали, а Гастон д’Альбре с его циничным отношением к женщинам частенько портил ему аппетит. Гастон был настоящим жеребцом и изменял своей жене, Клотильде де Труа, главным образом потому, что она одна не в состоянии была удовлетворить его животную похоть. К тому же почти каждый год Клотильда беременела и оттого не очень огорчалась частым загулам мужа, относясь к ним с пониманием и снисходительностью.
Полную противоположность Гастону представлял Габриель де Шеверни. Он был неисправным романтиком и не единожды говорил Филиппу, в ответ на предложение поухаживать за какой-нибудь барышней, что единственная женщина, за которой он согласится ухаживать, будет та, которую он полюбит. Такая достойная уважения принципиальность не на шутку тревожила Филиппа, который по своему опыту знал, как безжалостна бывает жизнь к идеалистам. Он чувствовал себя в ответе за судьбу этого парня, брата Луизы – единственной женщины, которую он по-настоящему любил и которая умерла при родах его ребенка.
Что же касается Эрнана, то его вступление в ряды рыцарей ордена Храма Сионского явилось для Филиппа полнейшей неожиданностью. Если бы семь или восемь лет назад кто-нибудь сказал, что Шатофьер потеряет всяческий интерес к женщинам и, мало того, станет монахом, пусть и воинствующим, Филипп расценил бы это как глупую и не очень остроумную шутку. Однако факт был налицо: Эрнан не только строго соблюдал обет целомудрия, который принес, надевая плащ тамплиера, но и по возможности старался избегать женского общества. И хотя Эрнан никому не открывал свою душу, даже Филиппу – за исключением одного-единственного случая, когда умерла его молочная сестра, – но именно эти воспоминания наводили Филиппа на некоторые догадки, какими бы смехотворными они не казались на первый взгляд. Ни для кого из друзей Шатофьера не была секретом его детская любовь к Эжении, все знали, что ее смерть стоила Гийому жизни. Но кто бы мог подумать, что эта девушка-плебейка, дочь служанки, оставила в памяти Эрнана такой глубокий след, который и семь лет спустя отзывался в его сердце острой, неистребимой болью...
Первым шагом Филиппа в его восхождении на галльский престол и первым испытанием Эрнана, как гасконского полководца, был предпринятый ими поход на Байонну, которая тогда находилась под властью французской короны, являясь анклавом в окружении галльских земель.
Вкратце проблема состояла в следующем. В конце прошлого века, во времена бездарного правления герцога Карла III Аквитанского, прозванного Негодяем, его кузен, французский король Филипп-Август II, известный потомкам, как Великий, отторгнул от Гаскони ее северные графства Сент и Ангулем, а также юго-западный город-порт Байонну и почти все одноименное графство. После полувекового бездействия трех своих предшественников – Филиппа Доброго, Робера Благочестивого и Филиппа Справедливого, – Филипп Красивый решил, что пора уже покончить со столь вопиющей исторической несправедливостью. Естественным образом, процесс восстановления статус-кво предстояло начать с Байонны.
И вот, в одну тихую летнюю ночь в конце июня, втайне от всех собранная армия гасконцев во главе с Филиппом и Эрнаном неожиданно для многих, в том числе и для герцога, вторглась на территорию Байоннского графства и, не встречая значительного сопротивления, в считанные дни оказалась под стенами Байонны. Одновременно эскадра военных кораблей из Сантандера вошла в устье реки Адур и заблокировала байоннский порт, замкнув кольцо окружения города.
Однако приказа о штурме Байонны Эрнан не давал. Вместо этого гасконцы принялись разбивать лагерь, и граф Рене Байоннский, наблюдавший за происходящим со сторожевой башни замка, удовлетворенно заявил своим приближенным:
– Все в порядке, господа, нам нечего беспокоиться. Коротышка-Красавчик и его молокосос-коннетабль намерены взять нас измором. Воистину говорится, что когда Бог хочет кого-то погубить, прежде всего лишает его разума. С нашими запасами пищи и питьевой воды мы продержимся дольше, чем они могут себе вообразить. А там, глядишь, соберутся с силами мои вассалы, да и кузен Филипп-Август не будет сидеть сложа руки и вскоре пришлет нам подмогу. Пойдемте обедать, господа. Если Красавчик считает Байонну легкомысленной барышней, на которую достаточно бросить один пылкий взгляд, чтобы она сама легла под него, то он глубоко заблуждается. Мы покажем ему, что Байонна – гордая и неприступная дочь Франции.
Говоря это, граф не учел двух обстоятельств. Во-первых, после разорительного крестового похода французская казна была совершенно пуста. Введение новых налогов и повышение уже существующих, а также очередные фискальные меры по отношению к еврейским ростовщикам и торговцам, не дали желаемого эффекта, позволив лишь на время залатать дыры в государственном бюджете. Так что у Филиппа-Августа III попросту не было средств на снаряжение подмоги своему двоюродному брату, графу Байонскому; к тому же в самой Франции назревало всеобщее выступление баронов, которые решили воспользоваться ослаблением королевской власти, чтобы вернуть себе былые вольности. А что до вассалов, на которых граф Байоннский возлагал большие надежды, то они явно не торопились на помощь своему сюзерену, а некоторые даже присоединились к гасконскому воинству – как они уверяли, из чувства патриотизма. Этих мелкопоместных сеньоров раздражало засилье французов в Байонне, и они сочли за благо вновь стать подданными своего земляка.
Граф Байонский этого не знал, а потому категорически отверг мирное предложение Филиппа капитулировать и присягнуть ему на верность, допустив тем самым роковую (и последнюю в своей жизни) ошибку.
Получив отказ, Филипп промолвил: «С Богом, Эрнан», – и по приказу Шатофьера с громоздких повозок, которые во время похода двигались в арьергарде, поснимали сшитые из плотной мешковины чехлы. Вокруг них закипела лихорадочная работа, и вскоре на близлежащих холмах были установлены огромные длинноствольные орудия, темные отверстия которых зловеще смотрели на город. Гасконцы не помышляли о пассивной осаде – они собирались подвергнуть Байонну артиллерийскому обстрелу.
Граф Рене должен был предвидеть такое развитие событий. В то время пушки (или «огненные жерла», как их называли) еще не очень часто применялись в боевых действиях, ибо были несовершенны, довольно опасны в обращении, а их использование обходилось весьма дорого, однако Филипп был достаточно смел и богат, чтобы позволить себе подобную роскошь, сопряженную с риском. Он не принадлежал к числу вельмож старого пошиба и не цеплялся за изжившие себя традиции, согласно которым ведение войны с применением «дьявольских новомодных изобретений» расценивалось как таковое, что идет вразрез с кодексом рыцарской чести. Филипп был не только крупным землевладельцем и феодальным государем, но также и торговым магнатом. Снаряжаемые им экспедиции в Индию, Персию и Китай приносили ему огромные доходы, иной раз превышающие поступления в его казну от всех других видов хозяйственной деятельности. А весной сего года в сантандерском порту из трюмов принадлежащих Филиппу кораблей были отгружены не только рулоны персидских ковров, тюки с индийскими пряностями и китайским рисом, не только шелка, чай и экзотические фрукты, но также и хорошо просмоленные бочонки с высококачественным порохом из Византии. Так что для умного и предусмотрительного человека не было ничего неожиданного в том, что гасконская армия имела в своем распоряжении «огненные жерла» и людей, умевших с ними обращаться. На свою беду, Рене Байоннский не отличался ни умом, ни предусмотрительностью...
Под вечер загремело! Клубясь дымом, «огненные жерла» выплевывали ядра, которые медленно, но верно разрушали городские стены и ворота, а самые дальнобойные из них производили опустошения внутри города. Тем временем кантабрийская эскадра несколькими выстрелами в упор вывела из строя все корабли береговой охраны и вошла в порт, будучи готовой под прикрытием артиллерии высадить на берег десант.
Байоннский гарнизон был деморализован в первые же минуты огневого штурма. Граф, брызжа слюной, на чем свет стоит проклинал «вероломного и бесчестного Коротышку-Красавчика», но о капитуляции и слышать не хотел. С наступлением ночи стрельба поутихла, однако полностью не прекратилась – Эрнан велел канонирам изредка напоминать байоннцам о том, что день грядущий им готовит.
Подобные напоминания в ночи возымели свое действие, и на рассвете Байонна сдалась. Как оказалось впоследствии, одно из таких «напоминаний», раскаленное массивное ядро, попало в графский дворец, да так метко, что рухнул потолок той комнаты, где как раз находились, держа совет, граф, оба его сына и несколько его приближенных. И граф, и его сыновья, и все его приближенные погибли в завале, а уцелевшие байоннские вельможи расценили это происшествие, как предостережение свыше, и приказали немедленно распахнуть все ворота. Они самолично явились пред очи Филиппа и заверили его, что им гораздо милее провозглашать по-галльски: «Да здравствует принц!», чем по-французски: «Да здравствует король!»
Филипп изволил в это поверить.
Эрнан де Шатофьер с помпой принял капитуляцию всей байоннской армии.
Однако Филипп не отдавал приказа о снятии осады. Он велел привести к нему тринадцатилетнюю дочь Рене Байоннского, Эвелину, которая после ночных событий стала наследницей графства, и вошел в город только после того, как она принесла ему клятву верности (он милостиво позволил ей не преклонять при этом колени).
Потом был подписан договор о присоединении Байонны к Беарну. Филипп учредил опеку над несовершеннолетней графиней Байоннской, ее опекуном назначил себя, по праву опекуна расторгнул ее помолвку с Анжерраном де ла Тур и тут же обручил ее с младшим сыном графа д’Армандьяка.
Трагедия закончилась фарсом. Не успела еще просохнуть земля на могиле отца, как дочь заснула в объятиях виновника его смерти...
Захват Филиппом Байонны прошел почти незамеченным на фоне драматических событий, происходивших в то же самое время на крайнем юго-западе Европы. Локальный и, казалось бы, незначительный конфликт между кастильским королем и его дядей, графом Португальским, повлек за собой последствия глобального масштаба.
Едва лишь в Португалии стало известно о римском военном флоте, идущем на подмогу королю Кастилии, тамошние вельможи, сторонники самозваного короля, в одночасье превратились в яростных приверженцев единого кастильского государства и, поджав хвосты, быстренько выдали в руки королевского правосудия мятежного графа. Таков был бесславный итог притязаний Хуана Португальского на роль суверенного государя, и на этом бы все и закончилось, если бы Август XII не поставил во главе флота своего двоюродного брата Валентина Юлия Истрийского.
Девятнадцатилетний римский принц Валентин был не в меру горячим, воинственным и честолюбивым молодым человеком. После пышных проводов, устроенных ему в неаполитанском порту, вернуться домой, так и не приняв участия в настоящем бою, было для него равнозначно поражению. Получив известие о капитуляции Португалии и письменные заверения Альфонсо XIII в нерушимости его прежних обязательств перед императором, Валентин Юлий, однако, не повернул свои корабли назад. Обуреваемый гневом и досадой, он ввязался в неравный бой с мавританским военным флотом и подчистую сокрушил превосходящие силы противника, понеся при том незначительные потери.
Это был успех, достойный триумфа на родине, но окрыленный столь блистательной победой юный адмирал не остановился на достигнутом. Он направил свои корабли к Гибралтару, и уже к вечеру следующего дня этот стратегически важный город-порт оказался во власти итальянцев.
Представлялось очевидным, что горстка отчаянных храбрецов во главе с Валентином Юлием не в силах удержать в своих руках Гибралтар, и, в конечном итоге, весь римский флот будет разгромлен, а сам принц, если не погибнет, то попадет в плен. Но, к счастью, Альфонсо Кастильский вовремя сориентировался, и собранная им для похода на Португалию армия, совершив марш-бросок, ударила по Гранадскому эмирату с севера, а эскадра боевых кораблей из порта Уэльва атаковала Кадис. Учуяв, откуда ветер дует, Хайме III Арагонский, не ставя никаких предварительных условий, в спешном порядке отправил на помощь итальянцам свой военный флот.