Я только издали поглядывал на нее да вздыхал, а она была весела, как никогда: каждую минуту подходила ко мне, шутила, подтрунивала надо мной, а когда ее заинтересовывало что-нибудь из жизни моря — мимо идущий корабль, или плывущий обломок лодки, разбившейся где-нибудь о скалы, или резвящаяся за корабельной кормой стая дельфинов, или поле водорослей, колышущееся на поверхности воды, — она обо всем этом меня расспрашивала, и я толково объяснял ей, потому что в морских делах очень хорошо понимаю и во мне, может быть, заглох какой-нибудь морской корсар, и слава Богу, что заглох, потому что за эти штуки по головке не гладят.
Вот так-то беседуем мы с ней, а она вдруг и спроси меня:
— У вас, кажется, есть коллекция открыток с картин Третьяковской галереи?
— Есть, — говорю. — Хорошая коллекция.
— Покажите. Только вы не тащите всего этого сюда, а я, — говорит, — лучше пойду в вашу каюту. Можно?
А у меня была отдельная каюта — капитан был приятелем, так дал.
Услышав предложение любимой девушки, я засиял, как бриллиант Кох-и-Нор, и, конечно, помчался вперед самым гостеприимным образом. Входим мы, и как остановилась она посреди каюты, красивая, будто наша Яблонька, сверкающая черными глазами, белыми перламутровыми зубками, освещенная ярким полуденным солнцем из открытого иллюминатора, как наклонилась она над альбомом жарко дышащей грудью — вспыхнул я, как солома на огне.
И уж буду с вами откровенен до конца — до того захотелось мне поцеловать эту прекрасную девушку, что чуть не до крику.
Собственно, другой на моем месте, может быть, и сделал бы это, потому что девушка относилась ко мне чрезвычайно ласково, но, как я вам говорил уже, характер у меня был дико застенчив. Как так? Среди бела дня вдруг ни с того ни с сего — чмок! Еще если была бы темная ночь — тогда не так стыдно… А то как назло: солнце нагло лезло всеми своими лучами, как осьминог лапами, прямо в открытый иллюминатор, так что я мог пересчитать все вьющиеся мягкие волосики на ее склоненном затылке…
И воззвал я ко Господу:
«Всемогущий! Если для тебя действительно нет ничего невозможного — пошли сейчас ночную тьму, чтобы я мог наглядно объяснить этому твоему прекрасному созданию волнующие меня чувства!»
Не успел я вознести к Богу эту краткую молитву, вдруг — трах! В каюте наступает мгновенно такая темнота, что хоть глаз выколи… Не помня себя, я хватаю любимую девушку в объятия, целую, и — о счастье! — она отвечает мне таким же горячим поцелуем!! Оказалось, что я ей давно уже не только не противен, а совсем даже наоборот…
Божье чудо!
Новакович умолк, благоговейно склонив голову на ковер и бросая косые взгляды на Яблоньку, заливавшуюся самым беззаботным, безоблачным смехом.
— Послушай, Новакович, — значительно начал Кузя. — Я в течение нашего знакомства выслушал много твоих историй, но эта сегодняшняя история… гм!! Не находишь ли ты, что всему на свете все-таки должны быть какие-нибудь границы?!
— Почему? А что тут невероятного? — хладнокровно пожал плечами Новакович.
— Не будешь же ты утверждать, проклятая Эйфелева башня, — заревел выведенный из своего дремотного состояния Кузя, — что ради твоего поцелуя на небе погасло солнце?! Осмелься сказать это — и ваза с крюшоном будет у тебя на голове!!
— Нет, солнце не погасло.
— Значит, вы оба на несколько минут ослепли?!
— Зрение наше было в совершеннейшем порядке.
— Телохранитель, — вступился Меценат, увидев, что Кузя потерял все свое безмятежное спокойствие и вот-вот готов броситься на Новаковича. — Телохранитель! Если ты нас не дурачишь, то объясни же: откуда среди бела дня вдруг спустилась ночь?
— Ах, простите, я и забыл сказать вам! Дело в том, что у борта парохода резвилась стая дельфинов… И вот один, наиболее прыткий, подпрыгнул выше других и, попав в иллюминатор моей каюты, плотно заткнул своим туловищем отверстие иллюминатора, каковым поступком произвел совершеннейшую темноту, столь благоприятствовавшую ворам и влюбленным. То, что я рассказал, факт! Можете проверить у капитана! Он теперь плавает на «Императрице Екатерине», Чайкин фамилия его.
Все прыснули со смеху, а Куколка поднял на Новаковича свои прозрачные, как лесное озеро, голубые глаза и воскликнул с увлечением:
— А вы знаете, Телохранитель, вот прекрасная тема для рассказа в эксцентричном английском стиле!
— Я думаю! Запишите, чтоб не забыть.
— Кузя, — скомандовал Меценат, выпив залпом бокал холодного крюшона и утирая усы. — Твоя очередь.
— Моя история коротка, — проворчал ленивый Кузя. — В ней нет ни девушек, ни дельфинов, а есть только —
Двуногая собака
О двуногой собаке я говорю не в ироническом смысле — это была настоящая собака, и жила она во дворе той гимназии, где я получил свое блестящее воспитание.
Когда я учился в третьем классе, это была обыкновенная четвероногая собака, но когда я перешел, засыпанный наградами, в четвертый класс (хотя моя карьера и не имела прямого отношения к трагическому случаю с псом), то однажды этот ординарный пес потерпел оригинальнейшее крушение! Именно: перебегая дорогу, попал под автомобиль, да так попал, что колесом ему начисто отрезало переднюю левую и заднюю правую лапу.
— Какой ужас, — покачала головой сердобольная Яблонька. — Неужели издох?!
— В том-то и дело, сударыня, что выжил! Мы, гимназисты, его и лечили. Но тут вот и начинается самое диковинное: остался он, псенок этот, с одной правой передней и левой задней ногой, причем ходить, конечно, не мог. Это, знаете, как стол, у которого отломаны две ножки по диагонали. Никак его, черта, не поставишь. Но прошло некоторое время — и собака наша стала показывать чудеса… Лежит, бывало, у стенки, греется на солнышке, вдруг — свистнешь ее! Подползет она на брюхе к стенке, обопрется об нее боком да вдруг как побежит!!
— Послушай, Кузя, да ведь это невозможно!
— Почему невозможно?! Она бегала по принципу двухколесного велосипеда: сразу приобретала инерцию и мчалась, как сумасшедшая! Но стоило ей только остановиться, как она сваливалась на бок, тоже вроде двухколесного велосипеда! И так как ноги ее были расположены не на одной линии с направлением туловища по оси, а вкось, по диагонали, то она бегала не прямо, а всегда загибала самые крутые виражи.
Кузя поглядел на Новаковича с убийственной иронией и закончил:
— Я вижу, что вы мне не совсем верите, но утверждаю, что собака такая была, и, как любит говорить Новакович, это легко проверить: ее звали Лорд! А владельца звали Гусаков! Он теперь тоже плавает где-то на чем-то.
После некоторого молчания — дани общего удивления странной Кузиной собакой — перст Мецената направился на Мотылька:
— Твоя очередь, Мотылек. Твой стиль обладает большими литературными достоинствами, и поэтому ты не будешь калечить собак или затыкать дельфинами иллюминаторы! Алло! Мы слушаем.
— Моя история не будет веселой, потому что я нынче настроен не особенно хорошо, хотя коронование Куколки для меня большой праздник! Кстати, Куколка! Благополучно ли вы несете ваши секретарские обязанности?
— О, спасибо! Я вам бесконечно благодарен. С редактором мы ладим, хотя знаете что? Он мне говорил, что собирается оставить «Вершины»… Его приглашают редактировать большую ежедневную газету. Хотите, я вас помирю, и он устроит вам в газете заведование литературным отделом?
— Нет, где там! Я его так тогда отделал, что придется мне жить отдельно от этого отдела — простите за плохой каламбур. А за вас я рад, очень рад, Куколка! Вы оправдываете мои надежды!
Мотылек собрал лицо в клубок морщин, странно поглядел на Куколку и сказал:
— Однако к делу. Моя история под стать моему настроению — будет во вкусе болезненного, причудливого, как орхидея, художника Гойи. Тем более что и в истории этой главное действующее лицо — художник! Итак —
О художнике, который не мог попасть домой
Я, подобно Меценату, люблю побродить по разным трущобам, поэтому да не покажется вам удивительным, что однажды судьба, прихоть и ноги занесли меня в мрачный трактиришко на Обводном канале, нечто подобное той «Иордани», где Телохранитель при первом знакомстве удержал Мецената от карточной игры с елейным убийцей…
Трактир, в который я попал, был переполнен публикой, плохо одетой и еще хуже воспитанной, что неопровержимо доказывалось двумя висящими на стене суровыми плакатами:
За потребованное платить вперед
и
За головные уборы гостей, положенные на стол, хозяин не отвечает
Я полчаса просидел среди шумливой рвани, попивая скверное теплое пиво, как вдруг мое внимание приковал к себе один человек, сидевший налево от меня в полутемном углу этого прокопченного дымом и пропитанного зловонием устаревших кушаний трактира.
Лицо этого человека было бело как мел, углы рта опустились в какой-то невыносимой смертельной тоске, а глаза угрюмо и будто испуганно сверкали из-под надвинутой на лоб широкополой шляпы. Он тоже поглядел на меня длинным тяжелым взглядом из своего угла и вдруг задал странный вопрос:
— А вы чего сюда пришли?
Вот это маленькое словечко «а» впереди фразы и особое ударение на местоимении «вы» главным образом и поразило меня. Благодаря этому фраза приобретала определенную окраску. «Я, мол, пришел сюда потому, что иначе не могу, а какие дьяволы тебя принесли в такое место?»
— Я зашел случайно — люблю понаблюдать низы, — вежливо отвечал я на его странный вопрос. — И потом, не находите ли вы, что в этой грязи и отчаянности падения есть своего рода живописность?
— Не правда ли? — ответил он, забирая свою бутылку вина и перекочевывая к моему столику. — Но на этакую картину ни кармина, ни берлинской лазури не потребуется ни капельки — сплошная сепия и терр-де-сиена, с щедрой примесью жженой кости!
— Вы художник?
— Художник. Слушайте, будем пить и разговаривать — у меня есть деньги, я вас угощу. Только, пожалуйста, разговаривайте, разговаривайте больше!..
— Что это, у вас как будто странное настроение? — с любопытством спросил я.
— Ничего не странное! Ничуть не странное — самое обыкновенное! Но… будем разговаривать! Говорите что-нибудь — не могу выносить молчания.
Я принялся рассказывать ему какой-то вздор, и он слушал меня с интересом, даже иногда оживлялся, но сейчас же потухал, и уголки его губ опускались самым демонски угрюмым образом.
«Черт его знает, — подумал я, — не убил ли нынче этот Веласкес какого-нибудь человека?»
— Слушайте, — вдруг спросил я, оглядываясь на шумевшую сзади толпу оборванцев, среди которой я чувствовал некоторую опору в безумной смелости моего вопроса. — Вы сегодня никого не убили?
Нисколько не удивившись моему дикому вопросу, он болезненно поморщился и заторопился.
— Нет, тут не то. Это совсем другое! Впрочем, о смерти не стоит. Вы же сейчас говорили об Анатоле Франсе! Вернемся к Анатолю Франсу.
Вернулись мы к Анатолю Франсу, потом перешли к Малларме, переехали на Барбе д’Оревильи — всех трех странный художник знал превосходно.
Особенно взволновала и растрогала его история, которую я незадолго до этого прочитал во французских газетах: однажды на рассвете на скамейке одного из бульваров Парижа нашли мертвого старика, как потом оказалось, поэта. И в карманах его ничего не обнаружили — ни денег, ни документов, — кроме трех вещей: свертка рукописных стихов, штопора для откупоривания бутылок и пряди тонких женских белокурых волос, завернутых в полуистлевшую бумажку. Вот что было в кармане трупа на бульварной скамейке. Смерть настоящего поэта!
— Вот это я понимаю, — воскликнул художник, выслушав историю парижского поэта. — Да, это так! Он был настоящий поэт, как и я, может быть, настоящий художник!
Я огляделся: трактир уже опустел, так как незаметно нахлобучилась на беспокойную голову столицы сырая петербургская ночь.
Слуга изжеванной судьбой наружности, усыпанный веснушками, как паркет маскарадного зала — конфетти, подошел к нам и твердо предложил:
— Идите домой. Заведение закрывается.
— Голубчик, мы еще немножко… Еще полчасика посидим. Я заплачу!
— И что это вы за господин такой! — угрюмо и подозрительно проворчал слуга. — И вчера не хотели уходить, и позавчера… У нас с полицией строго — такой час, что закрываем!
— Может, кабинетик какой есть или вообще комнатка?.. Вы бы нам — полдюжины вина, телятинки холодной и свечей пару! Ничего больше не потребуется, и можете спать…
— Собственно, и мне пора домой, — нерешительно пробормотал я.
— Дорогой, милый, — ни за что! Останьтесь. Вы еще расскажите что-нибудь, выпьем вина — хорошо? Не оставляйте меня одного!
Я не совсем благосклонно пожал плечами и по темной скрипучей лестнице поднялся следом за ним наверх.
Уселись. Выпили еще вина.
Только наш неожиданный, причудливый, призрачный Петербург может щегольнуть такой зловещей комбинацией: мрачная сырая комната без всякой мебели, кроме тяжелого стола, покрытого сырой дырявой скатертью, комната, где будто застоялся запах старого убийства, за окном густая, как кисель, сырая ночь, дышащая в лицо тифом, а против меня — тускло освещенный единственной свечкой человек, из опущенных углов рта которого вопияла смертная тоска, а глаза испуганно, умоляюще вонзались в меня с молчаливым криком: не умолкайте! Говорите о чем угодно, но не молчите!
Однако наступил момент, когда я совершенно иссяк и умолк, устало прикрыв глаза веками.
— Ваши родители живы? — вдруг спросил меня художник вне всякой связи с предыдущим разговором.
— Отец жив; мать умерла.
— Умерла?!! Неужели? А что ж вы с ней сделали, когда она умерла?
— Да что ж с покойницей делать? Как полагается — похоронили честь честью.
— А как?!! Как это делается? Расскажите!
Я невольно отодвинулся от него к окну. Мелькнула мысль: сумасшедший.
— Вы думаете, я сумасшедший? Даю вам слово — нет. Тут не то. Тут другое. Не знаю, поймет ли кто-нибудь меня…
Я решительно встал с места.
— Вот что, дорогой маэстро! Если вам мое общество приятно — вы сейчас же немедленно расскажете мне, что с вами такое делается! Если нет — сейчас же ухожу! Ну вас к черту с вашими истерическими вопросами и с тоскующими глазами птицы Гамаюн! В чем дело?
Он подошел к окну и, вперив в него лицо, долго вглядывался в серую слепую слизь, которая в Петербурге пышно именуется «ночь».
Потом отвечал. Не мне, а этой унылой ночи:
— У меня умерла жена.
— Это огромное несчастье, — деликатно ответил я. — Но нельзя же быть таким… странным!
— Я знаю. Но у меня нет мужества вернуться домой… И потом — не смейтесь! — я не знаю, как это делается!!
— Что делается?!
— С покойниками. Первый раз в жизни. Пятые сутки брожу по трущобам. Дома не был.
— А жену когда похоронили?
— Не хоронил еще. Дома лежит. Слабое сердце. Получила телеграмму о смерти отца — не выдержала. Упала. Разрыв сердца.
— Безумец вы! Пять дней — и она лежит непогребенная?! Почему не похоронили?!
— Поймите — мы здесь одни жили: без друзей, без знакомых… Ну, вот — смерть. А как с ней обращаться, со смертью-то — не знаю. Первый раз в жизни. Ушел я из дому и… не могу туда вернуться. И страшно, и не знаю: что же делать с ней. Жену я очень любил — поймите. А там… ведь это обмывать как-то нужно, свечи разные. Псалтырь читать — откуда я все это знаю? Вот и отдаляю момент возвращения. Пью. Страшно там, поди. На полу так и лежит. Пять дней. И чем дальше, тем все страшнее пойти.
— Знаете что? Стол этот достаточно большой. Ложитесь-ка на нем до утра. А мне дайте ваш адрес, ключ, я все устрою — потом вернусь за вами, когда уже будет готово…
Он поглядел на меня, как на Бога, благоговейно сложив руки, и покорился во всем, как дитя. Лег на стол, положив под голову пиджак, вздохнул и сказал извиняющимся тоном:
— Я над ней больше суток просидел. Пожалуй, даже не плакал — все смотрел на мертвое лицо. А когда обоняние мое почувствовало странный и неприятный запах, совсем жене не присущий, — испугался и убежал из дому.
Было уже светло. Я заехал к себе домой, захватил там квартирную хозяйку, старуху, очень понимающую во всех этих погребальных штуках, потом в участок, взял околоточного и доктора, вошли мы в мастерскую художника. Действительно, на полу лежит женщина, и первый, кто устроил ей погребальный обед, были крысы, порядком объевшие покойницу. Да… Нелегко дышалось в этой комнате!
К вечеру вся процедура была закончена, мастерская проветрена, покойница запрятана в мокрую зловонную трясину, именуемую в столице кладбищенской могилой, и я торжественно ввел во владение мастерской художника, терпеливо дожидавшегося меня в трущобе на Обводном канале. И что ж вы думаете? Когда он вошел в мастерскую, первым долгом поглядел на то место на полу, где лежала жена, благодарно поцеловал меня, пробормотал: «Сейчас буду писать ее в раю, куда она, я полагаю, попала», — и, как ни в чем не бывало, принялся загрунтовывать свежий холст. Писал до вечера. Это он хорошо делал. Потом я видел картину… Прекрасная! Этакая мистическая вещь. На выставке была.
Мотылек обвел удовлетворенным взглядом притихших слушателей и добавил:
— А что вы думаете, Меценат! Этот непрактичный художник, это божье дитя любил «живую жизнь» еще больше, чем мы с вами!
— Ты меня обокрал, Мотылек! — печально улыбнулся Меценат. — Я хотел рассказать историю в том же грустном зловещем стиле, а ты меня опередил!
— О, милый Меценат, — поощрительно возразила Яблонька. — Вовсе не обязательно, чтобы история была веселая. Мотылек, например, очень угодил мне своим рассказом во вкусе Гойи. Начинайте и вы!
— Яблонька может вертеть мной, как ребенок погремушкой. Тряхнула — и я начинаю греметь. Позвольте мне назвать свою историю —
О сумасшедшем, которого обманули
Два года тому назад проживал я летом в одном из своих имений… Река, сенокос, парк, огромный плодовый сад — хорошо! Приехал ко мне в гости приятель, кандидат прав — Зубчинский. Уселись мы с ним на веранде, увитой диким виноградом, играть в шахматы — оба были страстные шахматисты. Сбоку столик, на столике белое вино со льдом, ягоды, бисквиты — хорошо! Передвигаем фигуры, болтаем о том о сем, вдруг он, сделав удачный ход, на минутку призадумался, посмотрел на меня странными глазами и говорит:
— Что, если шахматного коня сеном накормить? Можно тогда партию выиграть?
Шутка была глупая. Я пожал плечами, снисходительно усмехнулся и говорю:
— Что за дикая мысль пришла тебе в голову?
— Нет не дикая! (И смотрит на меня нехорошими глазами.) Нет-с! Не! Дикая! Сено — великая вещь. Если теноров кормить сеном, они как соловьи будут петь! А вам все жалко?! Лошади у вас живут без сена — безобразие!
— Николай Платоныч, — испуганно говорю я. — Что это ты, от жары, что ли? Опомнись!
Завизжал он дико, пронзительно:
— Не потерплю! У самого сенокосы по пятьсот десятин, а он лошадей с голоду морит!! Во мне, может быть, душа лошади — и я страдаю! Подлецы!!
Волосы у него сделались влажными, встали дыбом.
Я его взял за руку, а он как обожженный отскочил, закричал, перекинулся через перила веранды и давай по клумбам сигать, точно жеребенок…
— Ход коня! — кричит снизу. — Видишь? Парируй, подлец!
Прыгал он, прыгал, наконец, очевидно, острый пароксизм прошел, утомился, притих, улегся на ступеньках веранды и принялся тихо, жалобно плакать.
Я долго стоял над ним в раздумье. Положение было жестокое и глупое. Что Зубчинский мой сошел с ума, — я, конечно, не сомневался. Но что с ним делать дальше? Помешательство, очевидно, буйное. Связать его и запереть в сарай — жаль. Все-таки приятель. До ближайшего доктора двадцать верст, до губернского города, в котором была и лечебница для умалишенных, — около тридцати. Но как довезти его туда, этакое сокровище? Сумасшедшие необычайно подозрительны, хитры, и, конечно, мой Николай Платоныч сразу догадается, куда я его везу… А догадается — страшных вещей может наделать. Силища у них в этом состоянии непомерная — и Телохранителю, пожалуй, не справиться.
Пока я стоял так над ним в раздумье, приблизился мой управляющий — человек со светлой головой, бывший провинциальный актер, потянувшийся за мной на лоно природы. Он из окна своего флигеля видел, какие курбеты выделывал на клумбах мой кандидат прав, и поспешил на помощь.
Я отвел его в сторонку, посвятил в двух словах во всю эту глупую историю, спрашиваю:
— Что делать?
— Не иначе как в город везти нужно, в сумасшедший дом.
— Да ведь как его отвезешь-то? Ведь он тут все переломает и нас перекалечит.
— Хитростью надо взять.
Призадумался я — и вдруг, как птица крылом по воде, зацепилась у меня в мозгу мимолетная, но очень светлая мысль.
— Вот что… — сказал я. — Вы можете часа на четыре притвориться сумасшедшим?
Смотрит на меня управляющий умными глазами, ухмыляется:
— Конечно, могу. Актером я был неплохим.
— Ну и ладно. Попробую подловить на это беднягу. Сядьте-ка там за столом и скроите физиономию по возможности наиболее идиотскую. А я с ним поговорю.
А Николай Платоныч плакал, плакал и затих. Задремал, что ли… Сел я около него на ступеньки веранды, потряс его за плечо и говорю:
— Николай Платоныч, а, Николай Платоныч!
Поднял он измученное, осунувшееся лицо и спрашивает:
— Что тебе?
— Послушай… У меня, брат, большое несчастие!
— А что такое?
— Мой управляющий с ума сошел.
В его тусклых глазах блеснул интерес.
— Да что ты? Гаврилов? С ума сошел? С чего же это он?
— А черт его знает. Понимаешь, стал уверять, что он нынче утром крысу проглотил.
— Вот дурак-то! Как же это человек может проглотить крысу?
— То же самое и я ему говорю! Никаких резонов не принимает — сидит внутри крыса, да и только!
— А знаешь что? Дай я с ним поговорю. Может, урезоню.
Подошел к управляющему. Стал разглядывать его с огромным интересом и сочувствием.
— Послушайте, что с вами случилось?
— Крыса внутри сидит. Нынче нечаянно проглотил.
— Ну, Гаврилов, голубчик! Подумайте сами: ведь это вздор. Как это человек может проглотить крысу? Ведь вы человек интеллигентный, знаете строение гортани, пищевода…
У моего Гаврилова лицо до того тупо-идиотское, что смотреть противно.
— Раз я вам говорю, что у меня внутри крыса, значит, она там. Вот приложите руку к животу — слышите, как скребет когтями внутри?
— Поймите, что никакое живое существо не выдержит температуры желудка…
— Не морочьте голову… Вы подкуплены хозяином.
Плюнул Николай Платоныч, отошел ко мне.
— Форменный сумасшедший! Я ему логически доказываю, что не может быть живая крыса в человеческом животе, а он черт его знает что несет. Послушай… Давай его полечим, а?
— Чем же его лечить?!
— Покормим сеном. Живые соки, которые находятся в стебельках свежего сена, могут оказать очень благодетельное действие на серое вещество мозга. Понимаешь — сочное сено! Накормим его, а?
Я сделал вид, что размышляю.
— Сено, конечно, очень полезная вещь. Но как его дозировать? Очень сильная доза может оказаться убийственной. Здесь без доктора не обойдешься.
— Так отвези его в сумасшедший дом, там его поставят на ноги.
— Я бы и отвез, но одному трудно. Друг Николай Платоныч, выручи! Давай его вместе отвезем.
— Послушай… А вдруг он догадается, куда мы его препровождаем?
— А ты с ним поговори. Соври что-нибудь.
Николай Платоныч сомнительно покачал головой, приблизился к Гаврилову и сказал, хитро на меня поглядывая:
— Вот что, друг Гаврилов! Мы тут обсудили этот вопрос с крысой и решили вас везти в город на операцию. Раз крыса в желудке, нужно его вскрыть и извлечь оттуда инородное тело. А потом уж я буду долечивать вас сеном — согласны?
— Я боюсь докторов! Вообще же есть у меня один приятель — доктор, да он в доме умалишенных служит.
Глаза сумасшедшего радостно блеснули.
— Ну, вот мы вас к нему и отвезем. Конечно, знакомый доктор лучше!
Он подошел ко мне на цыпочках и подмигнул на Гаврилова с дьявольски лукавым видом:
— Все устраивается как нельзя лучше. Этот болван со своей глупой крысой внутри сам лезет в лапы психиатров. Вели закладывать лошадей — мы его живо домчим.
И вот, когда мы уселись в экипаж, нужно было видеть, с какой трогательной заботливостью относился настоящий сумасшедший к поддельному. Он закрывал ему ноги пледом, хлопотливо засовывал за жилет клок сена («Жизненная эссенция сена очень хорошо размягчает инородные тела внутри организма…»), изредка во время пути обращался к Гаврилову, сочувственно кивая головой:
— Ну, что, Гаврилов?.. Успокоилась крыса?
— Нет, ворочается, проклятая.
— Ах ты ж, история какая. Ну, потерпи, голубчик… вот привезем тебя, сделаем операцию — и все как рукой снимет.
Приехали. У ворот дома умалишенных Зубчинский заботливо помог Гаврилову выйти из экипажа и, деликатно поддерживая под локоть, стал всходить с ним по ступенькам лестницы.
Я шел сзади, а сердце отчего-то тоскливо ныло.
На наше счастье в приемной находился в тот момент доктор с ассистентом и два здоровенных служителя в белых халатах.
— Чем могу служить? — деловито спросил доктор. Оставаясь благоразумно около входных дверей, я сделал незаметный знак доктору и сказал:
— Да вот приятель у меня захворал. Не можете ли вы его освидетельствовать?
— Понимаете, доктор, — развязно вступил в разговор Зубчинский. — Вообразил он, что в его животе сидит крыса, и…
— Дело, собственно, не во мне, — вежливо шагнул вперед, кланяясь и делая знак доктору, Гаврилов. — А мы привезли к вам господина Зубчинского…
Доктор опытным взглядом окинул лица обоих и сразу понял, в чем дело.
— То есть он шутит, — насильственно улыбаясь и странно дрожа, сказал заискивающе Зубчинский. — Если крыса действительно сидит внутри, то препарат свежего сена…
— Хорошо, хорошо. Но вы, господин Зубчинский, пока отдохните, вы устали с дороги. Уведите этого господина в восьмой номер!
Глаза Зубчинского странно округлились, он дернулся вперед, но четыре могучие руки уже клещами держали его сзади. Он увидел ясно сразу, все в один момент: Гаврилова, деловито что-то шепчущего на ухо доктору, и меня, отворачивающего от него смущенное лицо, меня, который уговорил его помочь, меня, который уже взялся за ручку двери, чтобы уйти, покинуть его.
И страшный, как лязг железа, стон прорезал застоявшийся больничный воздух:
— Обманули!!! Доктор, они меня обманули!! Погиб!!
Не помня себя я выскочил из приемной, кубарем скатился с лестницы и опомнился только тогда, когда Гаврилов догнал меня на улице, усадил в экипаж и мы выехали снова на степной простор среди желтеющих полей. Гаврилов молчал, но, если бы даже он заговорил, я бы не слышал его голоса. Все заглушалось этим до сих пор звенящим в ушах пронзительным криком, в котором слилось все человеческое отчаяние, ужас, страшный упрек и огромное страдание при столкновении с подлостью людской:
— Обманули!!!
Рассказ произвел большое впечатление. После общего молчания лежащий около Яблоньки Новакович вздохнул своей могучей грудью так, что даже приподнялся корпусом, и сказал задумчиво:
— Эти две истории — ваша, Меценат, и Мотылька — навалились на меня, как две надгробные плиты. Я возлагаю большие надежды на Яблоньку в смысле освежения этой склепообразной, скелетоподобной атмосферы. Рассказывайте, что хотите, Яблонька, и если даже вы заткнете какой-нибудь иллюминатор дельфином, все равно окружающие будут в восторге.
Яблонька погладила нежной, как лепестки розы, рукой огромную голову белого медведя и, сжав значительно губки, погрузилась в задумчивость… Потом решительно тряхнула жидким золотом своих растрепавшихся волос.
— История моя так же коротка, — улыбаясь, сказала она, — как и случай с двуногой собакой, хотя я и не так ленива и односложна, как ее автор Кузя. Так как у нас уже установилось правило, чтобы давать рассказываемым историям заглавия, то моя история должна называться несколько легкомысленно —
Связался черт с младенцем
Два года тому назад жила я с родными на даче. При даче был небольшой парк, который непосредственно переходил в лес, отделяясь от него деревянным высоким забором. По сю сторону забора стояла скамья, на которой я любила сиживать с томиком Тургенева или Гончарова, пригретая солнышком, овеянная смолистым ароматом деревьев…
Сижу однажды, читаю, вдруг — слышу за забором шорох. Сначала я подумала, что это пробирается кто-нибудь из гуляющих дачников, переждала немного, опять углубилась в чтение, вдруг ухо мое ясно уловило за забором чье-то дыхание. Человек всегда инстинктивно чувствует, что за ним наблюдают, и я это сразу почувствовала: за забором в щель меня кто-то разглядывал…
— Кто там? — строго спросила я.
И вслед за этим услышала шорох чьих-то быстро удаляющихся шагов.
Тут же этот пустяк сразу и вылетел из моей головы, но вечером, когда я вернулась с прогулки по озеру в свою комнату, мне в глаза бросилась странная вещь: на туалетном столике, прислоненный к зеркалу, стоял образ святителя Николая Чудотворца в золоченой ризе. Вне себя от удивления, я позвала прислугу, опросила всех домашних — все выразили полное недоумение: такого образа ни у кого в доме не было и в мою комнату никто не заходил, тем более что дверь была мною заперта.
Мы все в душе немного Шерлоки Холмсы, поэтому я, оставшись одна, стала на колени и внимательно освидетельствовала ковер. Следов, конечно, никаких не было, но по линии от раскрытого окна до туалетного столика я обнаружила несколько песчинок, лежавших небольшими островками на определенном друг от друга расстоянии. Конечно, это мне ничего не объяснило, так как и сама могла занести на подошвах эти песчинки, — пришлось предать чудотворный случай с Николаем Чудотворцем забвению.
Но дня через два повторилось то же самое: утром чье-то дыхание за забором и шорохи, вечером на туалетном столике я обнаружила флакон французских духов, уже откупоренный и начатый.