Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Моя одиссея

ModernLib.Net / Детские / Авдеев Виктор / Моя одиссея - Чтение (стр. 7)
Автор: Авдеев Виктор
Жанр: Детские

 

 


В детдоме всех ребят, за исключением великовозрастников, стригли наголо; я тоже попал в общую категорию, и приглашенный из городской парикмахерской мастер, брезгливо держась подальше от покрывающей нас простыни – по ней могла и вошь побежать, – грубо обработал меня машинкой "под овцу". Вдруг кто-то из пацанов ввел «шик-модерн»: брить голову – все-таки не похоже на остальных.

– Взяли б меня к себе, – попросил я как-то Федьку Евликова, который частенько зазывал меня в палату, чтобы послушать о моих приключениях. – Я б вам каждый день рассказывал, как с князем ездил… о книжках прочитанных.

Он собрал морщины на низком смуглом лбу, сделав вид, будто думает.

– Тесно у нас, – заговорил он. – Куда твою койку всунем? А главное, мелковат ты, не похож на старшего. Понял? Хоть бы с какой бабенкой крутил… ну, скажем, с уборщицей или с кухаркой Махорой. Тогда было бы за что принять.

В черных, восточных глазах его словно фонарик вспыхивал. Смеется?

О женщинах и своих удачливых любовных похождениях рассказывал мне и Гоха Мычев. "Знаешь хлебную лавку за углом на Почтовой? Вчерась вошел взять рассыпную папироску – продавщица глазки сделала. Только захоти я – пойдет. У меня, брат, ни одна не сорвется". При этом Гоха вынимал из кармана штанов обломок расчески, старательно взбивал сальные, обсыпанные перхотью волосы. Я сразу вспоминал о своей стриженой голове, завистливо вздыхал, но с показным равнодушием кривил губы. Что мне оставалось?

– Ты еще не понимаешь, что такое с девчонками крутить, – сказал он свысока. – Вот подрастешь, раскумекаешь!

– Подумаешь! – восклицал я уязвленно. – Вздыхать около юбки.

– Любовь – это, брат, о-го-го! – Гоха принимал таинственный вид. – Похлеще даже, чем получить в обед две порции блинчиков с мясом.

У него была собственная колода старых, разбухших от грязи карт. Гоха часто гадал себе, при этом его прыщавое лицо становилось сосредоточенным, брови двигались.

– Кто же эта крестовая дама возле меня? – говорил он, шлепая картами. Может, почтарка Лизута? Она вроде бубновой масти. Стоп, стоп: а не новенькая ли, что недавно в профшколу к нам перевелась? Она, лопни глаза, она! Приударить?

Я тихонько, завистливо вздыхал. Одного не понимал: почему Гоха превратился в парня, а я остался пацаном?

– Ты когда вымахал-то? – с заискивающим любопытством спросил я.

– Думаешь, знаю? Таким же шпендриком был, как и ты, про себя порешил: "Мало жрем". Однова иду по улице – и вдруг дамочка. Фасон а-ля-ля, каблучками чок-чок. "Молодой человек, как пройтить к техникологическому институту?" Меня аж в краску: "Это я молодой человек?" Объяснил по-вежливому, а сам оглядаюсь позорчей. И что бы ты думал? Кто ни пройдет мимо: девчонка, а то и мужик – мне по ухи. Вот тогда и заметил, что вымахал.

Ша! Это идея! Может, и я не замечаю, как расту? Правда, молодым человеком меня пока никто не называл, но что из этого? Я решил мериться по дверному косяку в нашей палате. Оставшись один, встал вплотную, вытянул шею так, что позвонок хрустнул. Сделал отметку. Через неделю снова примерился: стал еще меньше.

Горе мое, лыком подпоясанное! Ведь и я, как и Гоха, давно томился мечтами о барышнях. Да разве хорошенькие польстятся на «шпендрика»? И все-таки я стал присматривать, в кого бы мне влюбиться.

Старшие детдомовские девчонки были для меня недосягаемы, стриженная "под мальчишку" мелюзга меня самого не интересовала. Обе наши уборщицы носили круглые животы и припухшие, зацелованные губы женщин, счастливых своей брачной любовью. Оставалась одна кухарка Махора – вдова лет под сорок, с большими грудями, которая свободно ворочала огромный котел на кухонной плите. От раскаленной плиты широкое в рябинах лицо Махоры всегда было осыпано потом, на мощных икрах цвели нежно-розовые подвязки, и говорила она так зычно, словно играла на трубе.

Перво-наперво я решил обработать себе голову под «шик-модерн». Из всех воспитанников бритва имелась только у Евликова. Хранил он ее в сундучке, завернутую в испревший носовой платок, и в ответ на мой вопрос наморщил лоб:

– Дать-то не жалко, – проговорил Федька, словно раздумывая. – Да ведь о твою башку не то что бритва – косырь затупится. Потом за цельный день не наведешь: а чем мне усы снимать?

Пришлось мне прибегнуть к услугам местной парикмахерской и просить Гоху Мычева. У того и глазки заблестели.

– Об чем толковать? Сработаем. За кем стрелять собрался?

Я ответил, что ни за кем. Гоха сплюнул и сказал, что, конечно, мое дело признаться или не признаться, но раз я такая жила, то дружба между нами пополам и пусть меня бреет соседский козел. Я ему повторил, что ни за кем не собираюсь ухлестывать, но если он даст слово молчать, то могу сообщить по секрету: мою любовь он не раз видал на кухне у плиты.

Гоха вполне одобрил мой выбор,

– Бабы, которые состоят в своем возрасте, – сказал он авторитетно, – они уважают молодых. Это им и языком не чеши о разных сплетнях, только подай парня и чтобы он был в соку.

Я не знал, в соку я или не в соку, но выбирать больше было не из кого.

– Махора, она, брат, только с тигрой не гуляла, – добавил Гоха и опять сплюнул. – Она вполне может и с тобой пойти. Сумеешь уговорить? Рука у ей тяжелая: даст по затылку – язык отымется. Желаешь, погадаю на нее?

– Не таких обламывал, – сказал я важно и загадочно. – Гадай. Какой Махора масти?

– Червонная. Дама червонная, это которая замужем иль вдова… словом, в аккурат подходит. Гля, гля! Девятка возле Махоры легла и рядом ты – король бубновый. Свиданка, значит, будет. Скажи, как здорово: ну выгорит твое дело. Действуй смелей.

В мыслях я был смел с Махорой; не сробеть бы в решительный момент. Проклятая застенчивость – она часто подводила меня в жизни. Но мне очень хотелось доказать великовозрастникам, что я парень-гвоздь, – может, они тогда примут меня в свою палату и замолвят словечко перед заведующим, чтобы разрешил отпустить чуб: он у меня пышный, кудрявый.

Дом у нас был двухэтажный: у нижней входной двери в коридоре давно зияло выбитое окно. Гоха Мычев тихонько выдавил остатки стекла и принес в палату. Меня посадили на стул, накрыли плечи моей собственной простыней. Гоха куском мраморно-черного стирального мыла, раздобытого в умывальнике, намусолил мне голову, стараясь взбить пену. Затем отобрал из стекол те, которые откололись не прямо, а наискось и имели длинный лезвиеобразный срез. Такие осколки были очень остры, и Гоха ловко начал брить ими мою голову.

– Больно?

– Совсем не чую.

Не я первый проходил через детдомовскую парикмахерскую. Безденежные пацаны, жаждавшие «шик-модерн», подвергались точно такой обработке. От лба и до маковки Гоха обкорнал меня превосходно и почти нигде не порезал. За это время мыло на затылке и за ушами высохло, волосы склеились, и скоблить их стало гораздо труднее. Затупились и лучшие «бритвы», да к, тому же наконец уморился и парикмахер, потому что работа эта в самом деле весьма нелегкая, я сам пробовал свои силы на других пацанах.

Гоха несколько раз подсучивал рукава, бодро спрашивал: "Как, Витек? Держишься?" Я усиленно шмыгал носом, из глаз у меня капало, стекало на губы, я облизывал слезы кончиком языка и отвечал насколько мог беспечнее: "Крой, Гоша, дальше. Насморк вот чего-то одолел". Раза четыре Мычев слюнил палец и прикладывал к моей голове: это он нечаянно делал порез или сдирал кожу. Я в таких случаях старался не кряхтеть.

Все-таки Гоха не выдержал, и его сменил другой пацан; дали передохнуть и мне. Надо сказать, что редко кто мог побрить «клиента» до конца: слишком уставала рука. Наконец примерно час спустя меня оскоблили кругом и дали рябое зеркальце поглядеться. Голова покраснела, точно обваренная, распухла, но вид имела шикарный. Лишь кое-где, у самых крупных шрамов, кустились смоченные запекшейся кровью волосы. Удалить их можно было только завтра: сейчас одно прикосновение к надранной, шероховатой и разгоряченной коже вызывало мучительную боль.

Я поблагодарил товарищей и пошел умываться.

Оставалось последнее: обновить гардероб. Воспитанникам детдома к началу учебного года выдали новые штаны – черные, длинные, навыпуск, очень нарядные. Однако мне и тут не повезло. На всех одинакового материала не хватило, и горисполком штаны для малышей пошил ядовито-зеленые, под цвет девичьих платьев, а так как ростом я был обижен, то именно такие штаны достались и мне. Поэтому я непременно решил раздобыть тельняшку. Я уже хотел действовать наверняка и наповал сразить Махору своим лихим и моряцким видом. Тельняшку я достал на целые сутки за порцию перловой каши в ужин и утренний сахар, разоделся в пух и в прах и отправился во двор.

В полдень на кухне из котлов вынимали вареное мясо и обрезали с костей, чтобы положить всем по куску в тарелку. В голодные годы наши ребята всегда к этому времени толпой собирались под окном кухни и клянчили мослы: на них еще оставалось немало снеди, да и мозг можно было выбить. Недоедание в детдоме давно отошло в прошлое, но по старой памяти кое-кто приходил за мослами, полакомиться. Ведь и дети, живущие в семье, просят у матери косточку пососать. На собраниях заведующий и воспитатели стыдили нас за это «нищенство». Поэтому за мослами охотились с оглядкой.

Попрошайничать у кухарки я всегда стеснялся, но в этот день пришел под открытое окно, еще сам не зная, что буду говорить и делать. Здесь уже вертелись четыре пацана. Махору ребята считали вспыльчивой, языкастой; притом ходили слухи, что самые большие мослы, щедро обложенные розовым мясом, налитые теплым, сочным мозгом, она припрятывает для своего любовника – сторожа скобяного магазина из бывших унтер-офицеров.

В кухне вскоре застучали ножи: кухарка и дежурный хозяйственной комиссии из воспитанников начали резать мясо. Мы все пятеро проворно залезли на карниз и, отталкивая друг друга, старались заглянуть внутрь. Предмет моей любви величественно возвышалась у стола и огромным резаком крошила мясо. Плита дышала жаром, круглое, в рябинках, лицо кухарки горело, точно от вдохновения, толстые, покрытые говяжьим жиром пальцы казались медными.

Ребята выпрашивали мослы жалостливо и назойливо. У меня перехватило горло, я не знал, что предпринять, и лишь выпячивал грудь и легонько поворачивался: так Махора вполне могла оценить тельняшку и выбритую башку. Я был очень доволен, что ей не видно моих зеленых штанов. От мяса, вываленного в огромный таз, и очищенных костей в другом тазике шел вкусный, раздражающий парок, рот мне забило слюной.

– А ну, ребята, отойдите от кухни! – горласто крикнула нам кухарка. – Как не соромно? Облепят, ровно мухи.

– Жалко, Махорочка? – нудно тянули пацаны. – Хоть маленькую дай пососать!

– Ступайте, ступайте. Забыли, что на собраниях постановили? Заведующий за вас выговор припишет.

– Пульни по мосолику, и уйдем.

– Вот кликну воспитателя, он вам напуляет! Попрошайничество привело Махору в раздражение. Видимо, нынче ребятам нечего было рассчитывать на косточки; один из них, длиннозубый и щербатый, обозленно буркнул:

– Она своему ундеру берегет.

Я молчал. Как назначить Махоре свидание? И жизнь доказала, что иногда неуклюжая скромность бывает сильнее безобидного нахальства. Махора заметила мои стыдливые и нерешительные взгляды.

– Вот подражнитесь мне! – гаркнула она, метнув сердитый взгляд на щербатого. – Оболью помоями, тогда жальтесь.

Кухарка нагнулась за грязным ведром. Ребята отскочили от окна. Махора вдруг тихонько сказала мне:

– А ты, мальчонко, погоди. Косточку тебе? Никто теперь не мешал мне объясниться с Махорой, но от волнения у меня перекосило рот, а язык налился свинцом. Что бы ей сказать игривое, ухажерское? Наконец я выдавил из себя дрожащим голосом:

– Выйди вечерком, Махора, к бане. Я подожду тебя… у бани.

Махора, доставшая уже из второго тазика изрядный мосол, удивленно остановилась.

– Чего-чего?

Я застыдился и промолчал.

– Вы-ыйтить?

Она подперла мощные бока покрытыми жиром кулаками и вдруг расхохоталась так, будто всеми басами заиграл духовой оркестр. Большие груди ее колыхались от смеха, трясся толстый живот, и на стене вздрагивали вычищенные половники, шумовки.

– Ой, уморил! От горшка два вершка, а в понятии!

Сзади за рубаху меня поймала чья-то рука, я хотел лягнуть ногой ее обладателя, не удержался и сполз с карниза.

– Какого хрена цепляешься, зануда! – вспылил я и осекся.

Позади стоял воспитатель, весь красный от возмущения. А я думал, что это кто-нибудь из пацанов стащил меня: позавидовал. Оказывается, их и след простыл.

– Это что за выражения? – возмутился воспитатель. – Попрошайничаешь и… такие босяцкие выражения? Набрался в скитаниях с разными князьями? Вот закачу тебе наряд катышки лепить, небось поумнеешь?

Нам в детдом вместо антрацита часто завозили угольную крошку, пыль – штыб. Горел штыб скверно, дымил, и нас, ребят, заставляли лепить из него катышки вроде черных снежков, смоченных водой. Обычно наряды эти давались в виде наказания.

От кухни я ушел совершенно подавленный; издали увидев Гоху Мычева, спрятался: с ним мне больше всех не хотелось встречаться.

Обед влил в меня новые силы, и я стал размышлять: а не пойти ли все-таки вечером к бане? Чего, между прочим, Махора смеялась? Насмешничала? Или ей польстило мое предложение? Я был в тельняшке и бритый. Конечно, с чубом куда бы. лучше, да напрокат его не одолжишь!

Во дворе меня все-таки отыскал Гоха Мычев, стал выспрашивать об успехах. На этот раз я решительно отказался отвечать, но он опять выудил из меня все, что ему было надо.

– Эх, и кавалер, – хохотал он чуть не до слез. – А хвастал: "Позову-у!" Значит, Махора сказала "от горшка два вершка"? Ну и умора! А ты видишь, что она смеется, хоть бы мосол выпросил. Конечно, что ей с такого, как ты, шпендрика. Бабы, которые в возрасте, они падки на мужиков здоровых… навроде меня. Ох, Витька, и растяпа ж ты: даже от воспитателя не смог убечь. Тебе только раков ловить в тине.

Вместо ужина пришлось глотать слюни: кашу я отдал за прокат тельняшки. А завтра в утренний час еще предстояло выплатить порцию сахару и лепить катышки из штыба. Вот собачий день. Уж не разыграл ли меня Федька Евликов, потом Гоха: нарочно науськали ухлестнуть за Махорой? Что это Гоха чуть от хохота не подавился? Гляди, еще по всему детдому раззвонит, насмешек не оберешься. Ну и пускай, а я назло пойду к Махоре на свидание. Вдруг выйдет? Все-таки я молодой, а вдовые бабы, говорят, таких любят. Да и надо же как-то тельняшку использовать, зря платип за нее?

Когда совсем смерклось и детдом угомонился, я пробрался на зады к заброшенной баньке. Здесь под карагачем с обломанными нижними ветками стояла расшатанная скамейка; я уселся. Со всех сторон меня обступила темень, у помойки трюкал сверчок, я опасливо прислушивался, вертел шеей по сторонам. Недавно я прочитал книжку о привидениях, и что мне только не мерещилось!

На западе из-за крыши дома высунулась красная, пухлая луна, похожая на рожу пьяницы, подмигнула мне. В траве прыгали фиолетовые лягушки, я боязливо подобрал ноги. Из темноты выступили розовые листья карагача, наш дровяной сарай, тускло заблестела железная крыша детдома, словно смазанная салом. Махора не придет. Конечно, кому я такой сдался? «Шпендрик»! Неужели я больше совсем-совсем не подрасту? Хоть на чуточку? Неужели таким останусь навсегда? Как тогда жить? В столярной мастерской все выше меня ростом. Этак мне ни шкафа не поручат делать, ни гардероба, скажут: не осилишь, стругай табуретки. А завтра пацаны и девчонки совсем проходу не дадут: зря сидел у баньки.

Идти в спальню не хотелось, ну их всех к черту! Я облокотился на спинку скамьи. Внезапно с дерева на плечо мне грузно упала претолстая птица с голыми крошечными крыльями. Глаза ее светились, как у ведьмы. Я обмер; хотел вскочить – и не мог пошевелиться.

– Заснул? – негромко сказал над моим ухом удивительно знакомый голос, и кто-то потряс меня за плечо. – А я картошку на завтрак чистила, запозднилась.

Я открыл глаза. О, да это Махора! Пришла все-таки! Кухарка тяжело села рядом, и скамья под ней жалобно затрещала. Блистательная луна бродила высоко между пышными облаками, обливая двор ярким, выморочным светом.

– Хороша ночка-то, – сказала Махора, зевнув и крестя рот. – Отменили большевики бога, не знаешь, кому и помолиться.

От ее коренастой широкой фигуры еще, казалось, несло печным жаром. Я опасливо отодвинулся на край скамейки. Вот беда, что мне делать? Все поучения мужиков, старших ребят о бабах вылетели из моей головы, и я думал лишь об одном: как бы незаметно убежать?

– Бедненький, да он озяб, – сказала кухарка и мощной рукой обняла меня за плечо. – Мой покойный сынок тоже завсегда зяб. Вот такой же был росточком, когда глотошной заболел. Да и обличьем вроде схож трошки… только поскуластей и белявенький. Эх, погляжу я на вас, ребята, всех бы ублажила.

Я попытался еще раз вырваться, уперся обеими руками в ее толстые груди; кухарка не отпускала.

– Погоди, не балуй, – сказала Махора и тихонько засмеялась. – Вот какой неуемный.

Я потянул носом, притих, сказал заискивающе:

– Махора. Я люблю…

– Сама знаю, – усмехнулась она. – Небось затем и пришла. Ох, боюсь, как бы не застал нас кто, сраму не оберешься. Еще уволят.

Она оглянулась, нет ли кого вокруг, поспешно стала рыться под фартуком, чем-то шурша.

– А теперь сунься ко мне поближе, – прошептала Махора. – Вот так. Некому пожалеть тебя, сиротинку, окромя меня, грешной вдовой бабы. У женщины всего и богатства – одна любовь. Не беда, что одинокий ты будто перст. Вырастешь, в Красну Армею возьмут. обучишься на командира и найдешь себе красивую городскую барышню. Заживете в работе да сладкой заботе. А пока не брезгуй, чем жизнь ласкает.

И, продолжая горячо шептать, Махора вынула из-под фартука огромный мосол, обложенный теплым розовым мясом, словно папахой, полный нежного мозга.

Я взял его и стал грызть проворно и с благодарностью.

В СОБАЧЬЕМ ЯЩИКЕ

В детдоме я жил довольно сытно, учился в профшколе, где, правда, больше читал под партой Понсон дю Террайля и Генриха Сенкевича, работал в столярной мастерской. И все-таки в конце лета 1925 года я вновь убежал "на волю". Надоели казенные стены, однообразный паек, опять захотелось поездить по белу свету; может, где в художественную мастерскую поступлю.

Пробираться я решил на Кавказ. Там Черное море, полно винограду и никогда не бывает зимы. Да и рисовать есть чего: снеговые горы, чеченцев с кинжалами. От страха, что меня поймают, я не спрашивал, какой поезд куда идет, залез зайцем в первый попавшийся состав и за ночь покрыл двести верст.

На станции Мальчевская кондуктор двумя здоровенными затрещинами выпроводил меня из вагона, и я узнал, что ехал совсем в противоположную сторону. Потирая ноющую скулу, я задумался: как быть? Возвращаться обратно? Опасно. Еще в Новочеркасске на вокзале поймают охранники, откроется, что я украл казенные простыни. Нет ли здесь другого железнодорожного пути на юг? Оборванный пожилой босяк, с которым я делил папиросы, утешил меня:

– Ничего, оголец. Вот подойдет "Максим Горький", он всех посадит, и ты сможешь добраться хоть до Великого океана.

– Порядок, – ответил я, чтобы скрыть от босяка, что совершенно ничего не понял.

После долгих размышлений я решил, что Максим Горький – это начальник станции и он как-нибудь пристроит к поезду всех золоторотцев, что скопились на его участке. И когда на перроне показался низенький вислоухий человек в красной фуражке, я приблизился к нему и вежливо спросил:

– Скажите, вы скоро будете отправлять безбилетных? Мне бы надо к Черному морю.

Реденькие брови начальника станции вдруг словно встали на дыбы, мясистые уши задвигались.

– Что-о?

– По ошибке я вчера сел не на тот поезд. Заместо Ростова-на-Дону подался на Воронеж. Посоветуйте…

– Да ты что?! – зашипел начальник и весь затрясся. – Вон отсюда, подлец! У, шпана проклятая, распустило вас государство на шею транспортников!

Я поспешно отошел. Странно: чего этот Максим Горький так взбеленился?

Ночью подошел товарный порожняк, и все золоторотцы сели.

– Ну что, заливал я тебе? – сказал мне пожилой босяк. – «Максимка», он, брат, наш поезд. Дай-ка еще папиросочку.

Дальше я двигался где пешком, где с безработными в пульмановских вагонах. Дни стояли солнечные, погожие. В ларьках торговали ситным хлебом, толстенными кольцами вареной колбасы, мясистыми сахарными арбузами; я спустил на толчке простыни и объедался до колик в животе. Одет я был чисто: в черную тужурку, широченные брюки клеш, полубоксовые ботинки – "под братишку". На поясе в ножнах носил финский нож – в наших краях это считалось молодечеством. Пассажиры относились ко мне дружелюбно: видимо, принимали за сына какого-нибудь транзитника.

На узловой станции Лиски ко мне подошел босой ладный паренек в кепке без козырька и вышитой грязной рубахе. Из-под его светлого нечесаного чуба открыто глядели карие смекалистые глаза.

– Далеко едешь, пацан? – приветливо спросил он. Я сунул руки в карманы тужурки, задрал нос и отвернулся. В лиловой полдневной тени, отбрасываемой стеной вокзала, ожидали поезда пассажиры с вещами; они могли подумать, будто мы с этим мальчишкой одного поля ягоды. Чтобы он не вздумал приставать, я уселся возле осовевшей от жары бабы в овчинном полушубке.

– Чего подлез? – вдруг вскинулась баба и торопливо подобрала свою кошелку. – Ну-кось проваливай. Знаем мы таких: трются, трются, а после своего добра недосчитаешься.

Я поспешил встать: еще услышат другие пассажиры и тоже начнут коситься. Странно: что это такое? Вчера мне охранник не поверил, что я еду с мамой, и выставил из вокзала, сегодня разоралась эта баба.

По грязному перрону важно, вразвалку бродила свинья, чавкая арбузными корками, на самом солнцепеке храпел пьяный инвалид без шапки, в рваной шинели, и мухи облепили его раскрытый черно-лиловый рот; по железнодорожным путям, сонно посвистывая, ползал паровозик «кукушка». Когда будет товарняк на Воронеж? От скуки я решил купить кружку квасу: вознаградить себя за полученное оскорбление. В подкладку штанов у меня были засунуты деньги, вырученные от продажи двух детдомовских простыней.

Возле меня опять незаметно очутился тот же беспризорник в грязной вышитой рубахе.

– Отогнала тетка? – безобидно смеясь, сказал он. – А ты бы плюнул ей в морду. Это ж буржуйка. Видишь, еще жарынь, а на ней какая толстая овчина!

– Связываться неохота, – буркнул я.

– Правильно, конечно. Она все равно любую собаку перебрешет. Тебя как звать?

Это он уже хочет знакомиться? Я еще не знал, стоит ли мне до него опускаться.

– Виктор, – все же почему-то ответил я.

– Откуда ты?

– С Ростова-на-Дону.

Последнее я приврал, чтобы оборванец не вздумал задаваться или что-нибудь отнять у меня. Наш Новочеркасск от Ростова отстоял всего в сорока верстах, но ничем знаменит не был, а среди беспризорников считалось, что Ростов для жулья – «папа», так же как Одесса – «мама», и в этих городах все ребята лихие битки, носят при себе ножи, кастеты. В подтверждение своих слов я ловко цвиркнул слюною сквозь зубы.

– А меня звать Валентин Кандыба, – с уважением сказал оборванец: он, видно, оценил мое искусство плевать. – Ребята в нашей школе звали Валетом. Я с Запорожья. От отца убежал. Он уездный следователь и сволочь вроде этой тетки… в общем, когда-нибудь расскажу… – Мальчишка беспечно тряхнул белокурой головой. – А я тебя, Ростовский, еще с утра заметил, только не знал, один ты ездишь или с каким корешком.

Меня покоробило.

– Почему ты думаешь, что я бездомный?

– Да кому ж это не видно? – удивился Валет. – Ты глянь на свои руки: все в цыпках… да и грязный весь, как свинью сосал.

Так вот почему меня выгнал охранник, зашипела баба! Ну, коли уж станционный народ зачислил меня в "золотую роту" – играть в прятки нечего. Зачем мне тогда отказываться от знакомства с погодком? Я купил на пятиалтынный вареной требухи, у Валета в тайнике под штабелем бревен за железнодорожной будкой оказалась ржаная горбушка и баночка, на этикетке которой стояло неизвестное нам обоим слово «майонез». Когда мы наелись, он достал пачку папирос.

– Хочешь закурить?

Это совсем расположило меня к новому знакомому, я любил, когда меня угощали.

Ночевать мы отправились за поселок, в копны сена. Вдвоем оказалось куда лучше, чем одному: прижмешься друг к другу – и обоим тепло. Да и не страшно, что во сне прибьют или разденут. И мы с Валетом решили никогда не расставаться. Лоб у него был крутой, нос облупившийся от загара, губы с решительной складкой. Валет не любил хитрить и мне понравился.

Разбудили нас паровозные гудки. Всходило малиновое солнце, пышными, молочно-розовыми султанами подымался дым из локомотивов у депо; за железнодорожными путями тускло блестела серебристая влажная полынь, осыпанная угольной пылью. Мы побежали к водокачке, хорошенько умылись с песком, употребляя его вместо мыла и мочалки, и отправились на базар.

Привоз пестрел просяными мужичьими бородами, задранными оглоблями телег, рогами мычащих волов. Выпятив крутые бока, накатом лежали полосатые арбузы, похожие на зеленые бочонки с набитыми вдоль обручами, блестела глазурь на оранжевых новеньких кувшинах, макитрах, радугой колыхались разноцветные ленты в ларьках, крепко пахло анисовыми яблоками, свежим дегтем. Притоптанную, усыпанную сеном землю исчертили длинные движущиеся тени. Валет одобрительно подмигнул мне; я остановился возле арбы, на ко горой рябая баба торговала пахучими золотистыми дынями, протянул ей майонез:

– Купи, тетка.

– А чего это оно такое? – с удивлением глянула баба на никогда дотоле не виданную баночку.

– Сладость. К празднику.

– Не та ли сладость, что колеса мажуть? – недоверчиво спросил дюжий красноносый муж бабы.

Моя баночка майонеза пошла по заскорузлым рукам. Я стоял, пугливо взволнованный, и уже подумывал, не выбраться ли мне отсюда подобру-поздорову. Среди других покупателей, облепивших арбу, я увилдел и Валета; он тоже, как и все, пробовал в руках дыню, нюхал ее и воровато косился по сторонам.

– Ежели б эта была вино, – разочарованно сказал мне красноносый мужик. Цена б подошла. Да ты откель взял эту… мазю?

– Дайте-ка посмотреть, – послышался рядом со мной приятный голос, и молоденькая дама в шляпке взяла баночку. – А-а, майонез. Это, мальчик, приправа к обеду. В нем горчица, уксус… так что в чай не совсем подойдет.

Она ласково улыбнулась, а я, не мешкая, схватил баночку и стал выбираться из толпы…

– Шпана небось, – понеслось мне вслед. – Тут еще один вертелся такой же… щеголь с голым пузом.

Настроение у меня совсем упало: мужики чуть «массаж» не сделали, а майонеза так и не продал. За будкой стрелочника, недалеко от тайника, меня уже поджидал Валет. Он был очень весел и жестом фокусника поднял с земли тряпку: под ней открылись две большие дыни.

– Молодец, Ростовский, – сказал Валет таким тоном, будто это не он, а я достал дыни. – Ловко умеешь заговаривать зубы; не только хозяев, а и покупателей отвлек. А я этот майонез уже хотел выбрасывать:

стащить стащил, а зачем он мне, и сам не знаю. Вот что, кореш, айда еще поработаем на базаре. Потом оставим себе одну дыню, остальные загоним в поселке и на вырученные деньги возьмем ситного. Знаешь, как подзаправимся!

Час спустя мы с Валетом сидели на лавочке под чьим-то забором и с аппетитом завтракали рубцом.

– Долго ты думаешь так вот… на воле? – спросил я. Настроение теперь у меня было отличное: торговля наша кончилась вполне благополучно.

– Разве это может долго нравиться? День сыт, а день бит, да и осень подходит.

– В Запорожье к отцу вернешься? Он отрицательно покачал головой.

– Знаешь, почему я убежал? Отец выпорол меня. Я стал ему говорить, что он гуляет, забыл память мамы, дома ж иногда хлеба нет, а он схватил ремень и… понимаешь? Он ведь следователь, знает закон. В Советской стране нельзя бить детей! Тогда я ночью порвал все его бумаги из суда, взял золотые часы и убежал. Поступлю в детдом, буду учиться на судового механика.

– А я хочу на художника. Куда двинем? Ехать решили в Ленинград: и город большой, на кого хочешь можно выучиться, и море есть, хоть и холодное. Мне очень хотелось посмотреть море.

– В Лисках плохо садиться, – авторитетно сказал я. – Охраны как нерезаных собак. Надо пройти до первой станции в сторону Воронежа, там любая товаруха наша.

– Ну и темный ты мужик, Ростовский, – снисходительно рассмеялся Валет. Кто же на товарухи садится? Одни грудные да инвалиды. Ездить надо на экспрессах. Понял? Как дипкурьеры. Вот это да! Заберемся под вагон первого же поезда и дунем.

У меня по спине словно прокатили ежа, но показать, что я струсил, было стыдно.

Ночью подошел экспресс "Сочи – Москва". На перроне ярко горели фонари, паровоз, словно сердитый кот, распустил усы пара, позвякивали медные бляхи носильщиков, народ с чемоданами, корзинами пер в зеленые лакированные вагоны, важно, точно индюки. расхаживали охранники ТОГПУ. Попробуй-ка тут сесть зайцем! Сгребут как милого.

– Иди за мной, – дернул меня за рубаху Валет, и мы очутились на другой стороне экспресса в полной темноте. – Сейчас найдем собачий ящик, залезем – и как в купе: полный фасон.

Я мысленно простился с белым светом. Спотыкаясь о шпалы, мы тронулись вдоль состава, заглядывая под вагоны. Однако в поезде имелось всего два собачьих ящика, и оба предусмотрительно были заперты кондукторами, а может быть, просто в них везли более счастливых, чем мы, пассажиров – каких-нибудь нэпманских пуделей или фокстерьеров.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13