Я тогда не уловил даже, что в нем главное: спокойный тон, дружеское расположение, уверенность, властность. Наверное, ни то, ни другое, ни третье. Был магический, редко встречающийся в людях сплав мужества, благородства, личного обаяния. Как бы то ни было, но от напряжения, с каким я встречал «высокое начальство», от моего смущения и неловкости не осталось и следа. Запомнилось – «он знает меня по имени отчеству», и поразило «генерал почти ровесник мне, ему не более тридцати».
– Поговорим здесь, – сказал Остряков. – Там, – он едва заметно кивнул головой в сторону землянки КП, – телефоны будут мешать и вообще тут нас никто не услышит.
Он легко тронул меня за локоть и, не торопясь, повел к берегу бухты, расспрашивая на ходу о службе, семье, родителях. На пологом спуске к отмели, покрытом торчащими из камней жесткими стеблями сухого бурьяна, генерал остановился, сощурил свои большие черные глаза, добрая улыбка едва тронула уголки его губ.
Таким почему-то и сохранился он в моей памяти. Обаяние его личности испытал тогда не один я.
Военно-морской министр Союза ССР тогда так охарактеризовал Острякова: «Если бы меня попросили назвать самого лучшего командира и человека среди летного состава ВМС, я назвал бы генерал-майора Острякова. Героизм, скромность, умение, хладнокровие и беззаветная преданность Родине – вот это Остряков».
Остряков, несмотря на то, что почти всегда получал за это строгий выговор от начальства, всегда сам рвался в небо.
Конечно, облетать командующему всю линию обороны от Бельбека до Балаклавы и самому оценивать обстановку на земле и. в воздухе далеко не безопасно. Но после такого облета можно было срочно принять меры по ликвидации наиболее угрожающих направлений. Нанести удары авиации по самым значительным целям на напряженных участках фронта. К. тому же генерал отлично умел драться с «мессершмиттами» и стрелял метко, хоть и стал истребителем всего месяца полтора назад. И при первой же возможности он всегда вступал в бой
Как-то он позвонил мне и сказал:
– Приготовьте машину. Я решил сегодня поразмяться.
– Тогда и я с вами, товарищ командующий. Одного не пущу!..
– Интересно, кто из нас начальство? – съязвил Остряков.
– Начальство не начальство, но одного не пущу…
– Ладно, полетим вместе.
К вечеру подошел ЗИС-101. Вышел Остряков. Пожал руку.
– Здравствуй, Михаил Васильевич!
– Машина готова…
– Знаю, давай без официальностей… Он посмотрел на часы.
– Еще рановато. Пойдем после одиннадцати… Залезай в машину, поговорим…
Случилось так, что в ту ночь мы не вылетели. До утра просидели в машине. Настроение у Острякова было отличное. Он шутил, смеялся, много говорил.
В ту ночь я многое узнал о нем. А позднее общая картина дополнилась рассказами товарищей.
Он прилетел в Севастополь, когда противник стоял у Москвы, прорвал перекопские позиции и захват Крыма стал реальной угрозой. Черноморский флот морем эвакуировал из Одессы части Приморской армии, военно-морскую базу и часть гражданского населения. Это был самый тяжелый период отступления, мы еще не имели серьезных побед, если не считать мелких тактических успехов, а сознание собственного бессилия и серьезные ошибки руководства, которые мы не могли не видеть, не повышали нашего боевого духа. Психологический перелом в авиации наступил несколько позже, после окружения Севастополя и в этом большую роль сыграл Остряков.
Его хорошо знали на Черноморском флоте как командира передовой бомбардировочной бригады, которой он командовал после возвращения из Испании, знали как талантливого летчика и зрелого боевого опытного командира, хотя в то время ему было только 26 лет. Сейчас, после трех лет службы на Тихом океане, он вновь возвратился на Черное море, но уже в должности командующего ВВС. Первая встреча была на одном из Крымских аэродромов, где из боевого самолета ДБ-3, перелетавшего из Владивостока в Севастополь, вышел худощавый, очень молодой, выглядевший даже моложе своих тридцати лет человек с какой-то застенчивой и немного смущенной улыбкой. Он познакомил нас с экипажем самолета и командиром эскадрильи капитаном М. И. Буркиным, с которым он по очереди вел самолет из Владивостока. Кстати, интересная подробность, характеризующая большинство наших летчиков: Буркин упросил Военный совет флота оставить его в осажденном Севастополе в самые тяжелые для этого города дни и не отсылать на мирные аэродромы Тихоокеанского флота, который в то время не воевал. Его просьбу поддержал Остряков, и Буркин стал одним из самых бесстрашных летчиков-бомбардировщиков Черноморской авиации и впоследствии Героем Советского Союза.
Остряков совершенно не был похож на грозного и громкого «отца-командира», каких мы часто видели в кино, на сцене и в литературе. Это был прежде всего интеллигентный, разносторонний и на редкость скромный человек.
Он был командующим всего семь месяцев, но удивительно много событий вместилось в такой короткий период. Время было сжато до предела.
Как летчик в воздушном бою успевает прицелиться, выпустить очередь, учесть поправку, выпустить вторую очередь и передать результаты атаки по радио и все это за 6–7 секунд, так Николай Алексеевич за время своего командования успел сделать очень много. Имея опыт войны в Испании, он сразу указал на наши ошибки в использовании авиации, прекратились бесцельные, неорганизованные и неподготовленные полеты. Особое значение он придавал достоверности и объективности разведки целей. Очень часто сам вылетал на разведку, или, как он говорил, «командирскую рекогносцировку». Сам участвовал во всех крупных воздушных операциях и поэтому хорошо знал воздушную и наземную обстановку и результаты наших действий. В черноморской авиации резко сократились боевые потери, а у противника они возросли в несколько раз.
Личный пример, даже не столько пример, а скорее уверенность в своем командующем, который знает обстановку, не подведет, не побоится не только противника, но и грозного или еще хуже глупого начальника, все это удваивало наши силы.
Замечательной была его биография.
Николай Остряков был в нашей стране одним из пионеров парашютизма, признанным мастером парашютного спорта. Он совершил около 400 прыжков, в том числе несколько высотных и затяжных, подготовил тысячи десантников. За выдающиеся заслуги в развитии массового парашютного спорта, за отвагу и мужество правительство в 1935 году наградило 24-летнего Острякова орденом Красной Звезды. Это был первый орден будущего командира.
В 1936 году он уже стал первоклассным летчиком. Москвич, подросток-слесарь, еще юношей ушел по комсомольской мобилизации на строительство Турксиба, где пробыл два года, водитель московского автобуса, парашютист-испытатель, летчик-боец в Испании, командир бригады скоростных бомбардировщиков в Крыму, заместитель командующего Тихоокеанского флота, Командующий авиацией Черноморского флота, депутат Верховного Совета СССР в 26 лет. Этот очень разносторонний человек закончил только семилетку, жизнь не позволила ему получить нормальное образование и уже взрослым человеком он сдал экстерном за десять классов.
Ни секунды не раздумывая, он отправляется добровольцем на помощь республиканской Испании. Там он совершил 250 боевых вылетов, поражая друзей и врагов невиданной смелостью.
Отличный летчик, он не обучался ни в какой летной школе, кроме аэроклуба, где летал на спортивных самолетах, и только в Испании он освоил скоростные бомбардировщики СБ и успешно воевал на них.
Это он. Остряков, произвел 29 мая 1937 года легендарную атаку на фашистский карманный линкор, поразил корабль двумя бомбами, надолго вывел его из строя, перебил немало гитлеровцев.
Один этот подвиг выводил бы его в ряд непревзойденных асов неба. Но весь путь этого человека был подвигам. В 29 лет Остряков получил звание генерал-майора.
Опытный, зрелый военачальник, он не имел военного образования, так как не кончал никакого военного училища, только восьмимесячные курсы при Морской академии в Ленинграде, «генеральский ликбез», как их тогда называли, после возвращения из Испании.
Это свидетельствует о его исключительных способностях, железной настойчивости и работоспособности.
Такова биография комсомольца тридцатых годов, биография, которой хватило бы на несколько человек.
Как все хорошие люди, Николай Алексеевич редко говорил о ком-нибудь плохо, словно смущаясь, что о человеке нужно говорить неприятное.
Но если замечал какой-нибудь низкий проступок или трусость в бою, что в воздухе равносильно предательству, был суровым и даже беспощадным. Он часто повторял, что грубость и требовательность понятия разные, а крик и ругательства – признак бессилия и трусости. В землянке было много интересных разговоров, особенно вечером, когда земля и люди остывали от жарких боев, в ней мы делились самыми откровенными мыслями, даже самыми интимными в пределах скупой на эмоции, сдержанной мужской дружбы.
Мой боевой товарищ, Герой Советского Союза генерал-лейтенант авиации Н. А. Наумов, неоднократно дравшийся вместе с Остряковым, когда я рассказал ему, что собираюсь в этой книге писать об Острякове, прислал мне большое письмо. Были в нем, в частности, такие строки: «Мне через много лет пришлось некоторое время быть подчиненным маршалу Рокоссовскому и я убедился, что у них обоих было очень много общего, особенно в отношении к людям».
Как дети, которые вырастают как-то вдруг, неожиданно для окружающих, так неожиданно, с приездом Острякова, мы вдруг выросли на какую-то тактическую и оперативную ступень, прозрели и уже не могли не видеть своих прежних ошибок, а следовательно, и повторять их. На войне положительный опыт усваивается быстро, не успел освоить – ищи себя в списках погибших.
Его не боялись, как боятся «грозного» начальника, направо и налево раздающего взыскания, но я не знаю ни одного случая невыполнения приказа, приказания или даже просьбы Острякова. Уважали его как человека и командира как подчиненные, так и вышестоящие. У всех, кто знал Николая Алексеевича, к нему было какое-то особенно трогательное и предупредительное отношение. Здесь одного личного обаяния мало, каждый чувствовал его внутреннюю убежденность в собственной правоте. Основанной на глубоком и всестороннем знании обстановки, и в доброжелательности по отношению к людям, вере в людей, и каждый старался быть таким, каким его хотел видеть Остряков. Когда он сам в боевых порядках летал на выполнение задания, это придавало уверенность и смелость всем летчикам и каждый стремился лучше выполнить эту задачу.
Случайно в воспоминаниях Н. А. Антипенко о маршале Рокоссовском я прочел:
«Его никто не „боялся“ в том смысле, что страха перед взысканиями не было. Было другое – боязнь не выполнить его приказ или просьбу, потому что уважение к Рокоссовскому, к его личным качествам и военному авторитету было всеобщим и искренним.
Таким же был для нас Остряков».
И вот его не стало. В это просто невозможно было поверить.
Как же случилось такое?
В частях было сложно с ремонтом авиационной техники. Количество самолетов/поврежденных в боях бомбежками и артиллерией, на аэродроме увеличивалось.
Единственные мастерские в Круглой бухте не успевали ремонтировать машины, пришлось организовать импровизированные ремонтные органы в лощине около аэродрома, куда не доставала дальнобойная артиллерия.
В один из апрельских дней из Москвы в Севастополь прилетел заместитель командующего морской авиацией генерал-майор Коробков, соратник Острякова по Испании. Он прежде всего решил посмотреть мастерские.
В этот день 24 апреля Наумов с Остряковым собирались проверить с воздуха, как работают наши штурмовики на переднем крае, но Остряков заехал на аэродром и сказал, что полет не состоится, так как он с Коробковым поедет в мастерские, в Круглую бухту.
Примерно через полчаса летчики увидели группу «юнкерсов», с малой высоты сбросивших бомбы где-то далеко от аэродрома, но это было настолько обычным явлением, что никто не придал этому никакого значения и никак не связывал эту бомбардировку с отъездом в мастерские командующего. И только через полчаса, когда запыхавшийся посыльный позвал Наумова к телефону и полковник Дзюба сдавленным от волнения голосом сообщил, что Остряков, Коробков и часть сопровождающих их офицеров убиты, мы поняли, что бомбили эти самолеты. Вначале никто не хотел верить этому, вернее, никто не мог представить себе мертвым Николая Алексеевича, которого мы видели час тому назад, как всегда, энергичного, улыбающегося, жизнерадостного, и в глубине души каждый, в том числе и я, надеялись, что, может быть, в этом сообщении какая-то ошибка. И только, увидев своими глазами нашего командующего мертвым, мы поняли всю тяжесть и непоправимость потери.
Через день мы хоронили Острякова, Коробкова и всех погибших при этом налете. Мне трудно передать все переживания и мысли, владевшие мной тогда, но щемящее чувство тоски, горя, какого-то не личного, а общего горя осталось и сейчас. Серые нависшие тучи казалось задевали за крыши, и апрельский пронизывающий ветер усиливал это состояние. Провожать на кладбище вышли все, кто мог; я не представлял, как много людей живет еще в развалинах Севастополя.
Траурный митинг, короткий и скорбный. Слезы была у самых мужественных людей. Изредка стреляла немецкая артиллерия, но снаряды шуршали где-то высоко над головой.
Когда опускали гроб, стало как-то особенно тихо, замолкли даже немецкие орудия и вдруг орудийные залпы всей береговой и корабельной артиллерии заставили задрожать землю. Это был последний салют командующему авиацией флота, боевому летчику. Салют не холостыми снарядами, а боевой салют, боевыми снарядами по противнику.
В сообщении Совинформбюро «250 дней героической обороны Севастополя», в частности, говорилось: «Слава о главных организаторах героической обороны Севастополя… войдет в историю Отечественной войны против немецко-фашистских мерзавцев как одна из самых блестящих страниц». В числе главных руководителей обороны названы и имена генералов Острякова и Ермаченкова.
Много лет прошло с той памятной, жестокой и огненной поры.
В каждый свой приезд в Севастополь я прихожу к тому месту, где погиб Остряков.
Сейчас здесь посадили цветы. А я вспоминаю небо в всполохах пожарищ, рев бомбардировщиков и спокойные, улыбающиеся глаза командующего.
…В самый нелегкий, смертельно трудный период обороны Севастополя командование ВВС Черноморского флота принял генерал-майор авиации Василий Васильевич Ермаченков. С ним мы начинали под Перекопом, с ним вступили в последнее сражение за город славы.
Наш «личный друг» Эрих фон Манштейн
Собственно говоря, я – не имел тогда права на это.
Задание не допускало никакого самовольства. Оно было сформулировано точно и определенно: «Разведать дорогу на Ялту. Добытые вами сведения будут иметь чрезвычайное значение для оценки командованием общей обстановки. Поэтому в бой вступать категорически воспрещается. От возможных стычек уклоняться. Закончив разведку, немедленно возвращаться на свой аэродром».
Мы со Степаном Данилко вначале так и поступили. Уйдя в облака от показавшейся справа группы «мессеров», мы вышли на ялтинскую дорогу. Два раза почти на бреющем прошли над ней.
Не верилось, что внизу – война. Курились в голубой дымке горы, акварельно – весенняя зелень лесов плавно переходила в аквамарин моря. По дороге изредка пробегали машины. Пляжи, когда-то пестрые от разноцветных купальников, – пустынны.
Сделали на картах пометки. Пора возвращаться и домой.
Но разве можно на войне учесть в приказе все обстоятельства, которые могут возникнуть при выполнении боевого задания. И как тогда эти обстоятельства согласовать с приказом, когда логика событий подсказывает тебе-действуй!
Так случилось и на этот раз.
Солнце было у нас за спиной, и я вдруг отчетливо увидел на синеве моря белые буруны катера.
Он шел с большой скоростью. Насколько я знал, таких судов немцы здесь не имели. Значит – штабной!..
Что же делать?
Оглянулся. Посмотрел влево и вправо. Небо чистое. Вражеских самолетов не видно.
Слышу в наушниках голос ведомого:
– Миша! Слева внизу катер! Что будем делать? Если бы я знал что делать? Ведь в приказе ясно говорилось: «В бой ни при каких обстоятельствах не вступать». И моему другу отлично это известно.
Узнает Василий Васильевич – влетит. Что делать? Еще минута, и на катере нас заметят. А, была, не была!.
– Атакуем!
– Есть, атакуем! – радостным эхом сразу же отозвалось в наушниках.
Я перевел самолет в пике, поймал в прицел катер и нажал гашетки.
Белый настил катера окрасился кровью. Метнулись и рухнули на палубу темные фигурки. Щепа брызнула обломками по волнам. Выходя из пике, обернулся: пушка и пулеметы ведомого били точно по цели.
Повторяем заход. Катер густо задымил. Кажется, это конец!
Снова ложимся на курс.
Если бы я знал тогда!..
Впрочем, предоставим слово командующему немецкими войсками в Крыму генерал – фельдмаршалу Эриху фон Манштейну.
В 1955 году он издал в Бонне свои мемуары «Утерянные победы». Есть в них строки, непосредственно относящиеся к той памятной атаке: «…Я с целью ознакомления с местностью, – пишет фон Манштейн, – совершил поездку вдоль южного берега до Балаклавы на итальянском торпедном катере… Мне необходимо было установить, в какой степени прибрежная дорога, по которой обеспечивалось все снабжение корпуса, могла просматриваться с моря и простреливаться корректируемым огнем…
На обратном пути у самой Ялты произошло несчастье. Вдруг вокруг нас засвистели, затрещали, защелкали пули и снаряды: на наш катер обрушились два истребителя. Так как они налетели на нас со стороны слепящего солнца, мы не заметили их, а шум мощных моторов торпедного катера заглушил шум их моторов. За несколько секунд из 16 человек, находившихся на борту, 7 было убито и ранено. Катер загорелся, это было крайне опасно, так как могли взорваться торпеды, расположенные по бортам…
Это была печальная поездка. Был убит итальянский унтер-офицер, ранено три матроса. Погиб также и начальник ялтинского порта, сопровождавший нас, капитан 1 ранга фон Бредов… У моих ног лежал мой самый верный товарищ боевой, мой водитель Фриц Нагель…».
…Вернулись мы к Херсонесскому маяку с моря. Выждали в стороне, пока закончится бомбежка и появится хотя бы короткий перерыв в шквальных сериях артналета. Кое-как приземлились между воронок, укрыли в капонирам самолеты и – в блиндаж.
– О катере никому, – предупредил я Степана. – Понял?
– Как не понять.
Но Данилко меня подвел. Под большим секретом он рассказал о случае капитану Катрову. А тот – своему комиссару и заместителю. Через несколько дней о нашей атаке знали уже многие, кроме генерала Ермаченкова, посылавшего нас в разведку.
Но из радиоперехвата у немцев скоро и он узнал о событиях в море, участниками которых были мы.
Установить, какие «два истребителя» оказались в то время в названном гитлеровцами месте, не представляло, конечно, никакой трудности.
Впрочем, справедливости ради, следует сказать: нам не дали нагоняя за нарушение приказа.
Только один из приятелей бросил: «Ходят слухи, ты записался в личные друзья фон Манштейна».
– Выходит, да! – растерянно ответил я тогда. А про себя выругался: «Если бы я знал!..»
Если бы я знал!.. Или знал мой ведомый!..
Конечно, мы бы в третий раз атаковали катер, и, думаю, фон Манштейну уже не пришлось бы писать свои мемуары.
До смерти – четыре шага…
Мы пели тогда эту песню, вряд ли отдавая себе отчет в том обстоятельстве, что, собственно, слова ее имеют к нам самое непосредственное отношение.
Горький, жестокий «быт» войны!..
Были и горькие утраты, боевые и небоевые потери. Из молодых, прилетевших с Бабаевым пилотов, почти никого в эскадрилье не осталось: кто погиб в воздушном бою, а кто был ранен и отправлен в госпиталь.
Погиб капитан Рыбалко.
Пал в бою лейтенант Терентий Платанов.
Все суживался и суживался круг людей мыса Херсонеса.
Приехал к нам как-то Ермаченков:
– Чем не доволен, Авдеев?
– Если все перечислять, товарищ генерал, пальцев не хватит.
– А ты загни пока первый, указательный.
– Аэродром бы надо расширить, Василий Васильевич. Самолетов скопилось много, летают днем и ночью, а выбрать при взлете и при посадке наиболее уцелевшую прямую, чтобы не угодить колесом в воронку, стало почти невозможным. Отсюда и повышенная аварийность.
– И все? Что ж, расширим за счет очистки камней с южной стороны.
– А удлинить никак нельзя?
– Давай потолкуем, – предложил Ермаченков. – Можно было бы в сторону тридцать пятой батареи, но там капониры бомбардировщиков и штурмовиков. Пришлось бы убрать клуб у Губрия и часть капониров. А к морю, сам видишь, удлинять некуда.
– Там до моря еще метров триста будет, товарищ генерал. Одни камни.
– Садись в машину, посмотрим… Подъехали к маяку и пошли осматривать северо-западную границу летного поля.
– Ты прав, Михаил Васильевич. Можно удлинить метров на двести. Уберем эти камни…
В это время зашли на посадку «яки». Вернулась с задания и группа Кости Алексеева. Все шесть, как и вылетали. Сбоку приятно смотреть на красивую посадку. Вдруг Василий Васильевич вытянулся, глаза его расширились.
– Самолет без летчика садится.
Я глянул на номер машины, рассмеялся.
– Это, товарищ генерал, «король» воздуха. Он небольшого роста, потому и не видно.
– Любопытно. Покажешь его мне. На стоянке я представил генералу лейтенанта Макеева.
– Король воздуха? – спросил генерал. Макеев покраснел от смущения. Силен. Что-то припоминаю. В Тагайлы не был? Был? Так я же тебя там видел сержантом. Теперь уже не забуду…
Как это не покажется странным, но в воздухе мы чувствовали себя сравнительно в большей безопасности, чем на земле. Остаться в живых при сложившемся тогда соотношении сил мы не надеялись, но в небе можно было по крайней мере подороже продать свою жизнь, а здесь, внизу, мы зависели от тысяч случайностей. Да и согласитесь, глупо летчику погибать на аэродроме, когда там, в вышине, он мог дать бой. Там он был боец. Здесь-вынужденный наблюдатель.
Как-то нам никак не давали подняться. Волна за волной шли вражеские бомбардировщики. Вот появились восемь «юнкерсов». С высоты 700–800 метров они положили серию бомб вдоль аэродрома. Смотрим– одна катится по земле прямо к нашему капониру.
– Ложись!
«Ну вот и конец», – подумалось тогда. Ждем взрыва минуту, две, три…
Поднимаем головы.
Темное тело фугаски лежит от нас метрах в пятнадцати. Замечаем, что стабилизатор сломан.
То ли что-то не сработало в этой махине, то ли работал в бомбе механизм замедленного действия – не знаю; только сразу она не взорвалась. Срочно прицепили ее тросом к трактору, оттянули к обрыву и сбросили в море.
Но вряд ли кто из нас назвал бы тогда эти минуты приятными.
Нет, гораздо свободнее, увереннее мы чувствовали себя в кабине самолета, на высоте. Там ты знал – что делать и как поступать.
– Эх, пар-ня-га, – выдохнул батареец, наблюдавший за самолетом. Погибнешь ведь… А мы тут смотрим и н-и-чем помочь не можем…
Летчики отлично взаимодействовали с зенитчиками; если уж приходилось уходить от превосходящих сил противника, они старались заманить гитлеровцев под огонь наземных батарей.
Когда же разгорался воздушный бой, зенитчики выскакивали из укрытий. Подбадривали своих друзей. Понимали, что их не слышат, но иначе не могли.
И вот они видят, что подбитому самолету не сесть, некуда. На гору, усыпанную камнями? На кусты?
Летчик круто повернул машину и приземлил ее на нейтральную землю, между позициями немцев и нашими окопами. Рассыпаясь, самолет полз к нам.
Пилот выскочил и побежал, короткими рывками, укрываясь за каждую расщелину, камень. Вот теперь надо помогать? – Пушки и пулеметы!.. Все! Огонь!.. Ливень огня обрушился на фашистские окопы…
Еще несколько метров… и он – у своих.
Солдатам казалось, что отбита у смерти их собственная жизнь. Летчика чуть не задушили в объятиях.
Самолет отправили на ремонт, летчика – в свою часть. Запомнили только номер самолета. Двадцать один.
А через несколько дней в небе опять появился двадцать первый. – Вот отчаянный парень!
У села Бельбек на участке обороны было относительно спокойно. Только издалека доносились раскаты грома: дальнобойная артиллерия вела обстрел Севастопольской бухты. Гитлеровцы хотели сорвать разгрузку кораблей, привезших пополнение и боеприпасы.
Тогда в небе появились два штурмовика, под номером 21 и 23. Заговорили вражеские зенитки и пулеметы. Летчики набрали высоту. Потом с пикирования стали бомбить по краю кустарника Языковой балки.
Послышался сильный взрыв. Артиллерия противника замолчала.
На последнем заходе у ведущего появился черный дым. Не повезло летчику. Горящий самолет над территорией противника – это страшно. Но самолет развернулся на юг и на снижении пошел в нашем направлении, оставляя черный шлейф. Вот-вот вспыхнет огнем.
Все затаили дыхание. Вдруг над окопами немцев взметнулся столб пыли от севшего самолета. Не успела еще она развеяться, как летчик уже выпрыгнул, отстегнул; парашют, перемахнул через колючую проволоку и упал. Все ахнули.
И вот тут-то и началось самое страшное – охота за человеком.
Прижимаясь к земле, пилот пополз в нашу сторону. Полз умело – по-пластунски. Так, как не всякий пехотинец сумеет.
Одного только не знал он, что полз по заминированному полю. Но, может, это и к лучшему. Бывает, на войне повезет…
Чтобы прикрыть его отступление, был открыт огонь из пулеметов и винтовок, а второй самолет все кружил над окопами противника. Поливал их свинцом. Не давал немцам поднять головы. Выручал друга. Вокруг него вздыбливалась земля, все теснее прижимались к нему слева и справа фонтанчики пуль.
Немцы открыли огонь из минометов. Словно угадал мысли солдат, тот в небе. Один заход, второй… замолчали минометы.
Но что это?.. Двадцать третий задымил и пошел в тыл противника.
А его друг в это время весь в крови добрался до своих. Взобрался на бруствер. Санитар перевязал раненого. Это оказался тот же «знакомый».
– Как зовут-то, чтобы запомнить?..
– Талалаев.
– А дружок твой?
– Лобанов.
Ночью бойцы подкрались к самолету, набросили на него трос и, уже со своих позиций, трактором потянули его на нашу сторону.
Фашисты всполошились, открыли беспорядочный огонь.
Но было уже поздно. Самолет, скрежеща, переваливал нашу линию окопов: правда он больше никуда не годился.
Михаил Талалаев дополнил то, что все мы уже знали:
– Разгромив дальнобойную артиллерию, мы сделали заход, чтобы возвращаться на базу. Я почувствовал прямое попадание, мгновенно среагировал – повернул машину в сторону наших позиций, пытаясь перетянуть линию фронта. По радио передал на КП: «Задание выполнил, а Лобанову: „Подбит мотор“.»
Лобанов ответил: «Прикрываю».
Мотор давал перебои. Горячее масло жгло лицо и руки. Вскоре мотор смолк. Наступила тишина. Приземлился на передние окопы фашистов. Используя панику немцев, которые попрятались, ожидая взрыва, выскочил из кабины.
Я видел, как Женя Лобанов зорко следил за мной, громил врагов своими очередями. Я слышал, как пулемету с нашей стороны прикрывали меня. Значит, можно попытаться… И вот – я здесь.
О судьбе Лобанова я узнал из донесения разведчиков полковника Губрия.
Женя снизился на бреющий и расстреливав фашистов, охотившихся за безоружным командиром. Когда Талалаев был вне опасности, Лобанов решил возвратиться на свой аэродром. Но увидев, что по нашему переднему краю бьют немецкие минометы, перенес огонь по огневым точкам противника. В это время он и был подбит.
Приземлился Лобанов за второй линией окопов противника, ближе к кустарнику. Выскочив из самолета, он пытался скрыться, но его окружили. Он залег в воронку от бомбы и отстреливался до наступления темноты.
Разведчики нашли тело Лобанова прострелянное несколькими очередями. Вокруг воронки валялась горка гильз.
Обжитый аэродром Куликово поле, перепаханный бомбами и снарядами, стал совершенно не пригодным для взлета и посадки. Частые налеты авиации и круглосуточный артиллерийский обстрел вынудили нас перебросить уцелевшие самолеты, летчиков и техников на Херсонесский маяк. Часть людей попала и в мою эскадрилью.
Летчики поселили в своем блиндаже старшего лейтенанта Ивана Силина. Друзья звали его за невозмутимо спокойный характер Иваном Тишайшим. Бывают люди чем-то приметные. Их знает весь полк, вся бригада или дивизия. До войны Силина– замечательного спортсмена – знала вся Евпатория, знал его и Севастополь. А, возможно, и весь Черноморский флот. Но летал он не блестяще, хотя сразу зарекомендовал себя решительным, храбрым летчиком.
Больше всего Силин обрадовался Бабаеву.
– Если бы не вы, товарищ капитан, не быть бы мне летчиком, – сразу начал вспоминать он свою курсантскую жизнь в Ейском училище. – Помните: «На сотом медведь вылетает»…
Разве ж забудет учитель такого бестолкового ученика. Долго его вывозили на У-2, пока самостоятельно полетел. Неистовость, с которой он трудно, но наверняка, шел по пути в небо: «Умру, но стану летчиком!».
Сам горячий Бабаев решил набраться терпения. А когда дело дошло до боевой машины, тут совсем ничего не получалось. Другого давно бы отчислили, а его нет.
Девяносто девять раз провез своего подопечного с собой, а потом в сердцах бросил:
– На сотом медведь вылетает, а вы? – Ну коли медведь, то и я, – ответил Силин.
Посадил его Бабаев на старенький, видавший виды, ко еще грозный И-16, разобьет, так чтобы не жалко было, – и выпустил в первый самостоятельный на боевом. На разбеге Силин не замечал флажков, ограничителей взлетной полосы на травяном покрове, и машину постепенно развернуло так, что взлетел он с трудом, почти против старта. А когда садился, посбивал все флажки, облегчающие курсантам выдерживать направление посадки у «Т» и разогнал перепуганную стартовую команду. Зарулил Силин. Улыбка до ушей от счастья, и спрашивает Бабаева: