Не теряя времени попусту, Сурило прицелился еще метче и угодил прямо в бок Ане Табарини. Акробатка побледнела, задергалась, как обезумевший паук, и потеряла сознание.
Кто-то, да нет — каждый увидел, как рыбак с пращой в руке, пылая гневом, сверкая глазами, то напряженно морщит, то расправляет заросший лоб. По-детски увлекшись борьбой, Сурило не заметил, что вышел из укрытия и нападает не прячась.
Защищался он храбро. Из пращи стрелять теперь не мог — многочисленные враги подошли к нему цепью, слишком близко — и пустил в ход камни. Повинуясь чутью, как зверь, Сурило швырял их обеими руками, поочередно левой и правой. Наездник на коне свалил его наземь. Циркачи накинулись на него. Они били несчастного рыбака ногами, кулаками, хлыстом, палками и прикончили бы, если бы черный Писпис не подоспел вовремя. У Писписа были и ключи от клеток, и хлыст Укротителя, да и вообще теперь все признали его главой труппы.
Бледной, похолодевшей рукою Ана Табарини пыталась унять боль в легком, которого и не коснешься. По-сиротски всхлипывая, плача, она просила клоуна посильнее отколотить Сурило. Белый Хуан и так старался больше прочих, и Писпису пришлось пригрозить, что он откроет клетки, если тот не уймется.
Под защитой Писписа и обезьяны Сурило ушел и укрылся на галерейке.
Круглый день… День кажется большим и круглым, если глядишь на него с глади вод, зажатых между горами, скажем — с Нищенской лужи.
Рыбаки, чуждые, как и слуги, распрям циркачей, забрасывали сети с лодок, задумчиво, молча, печально, очень уж часто они глядели на воду.
На берегу, темно-красном, словно кровяная пыль, женщины, плавные, точно облака, стирали и расстилали белье, собирали клейкие травы, помогающие от лихорадки, ломоты и простуды, или красивые ракушки, из которых можно сделать бусы, или сухой хворост, чтобы подбросить в огонь и разогреть обед. У одних за спиной висели малыши, другие держали за ручку детей постарше. С тех пор как приехал цирк, рыбаки брали с собой и семьи и собак, страшась, что тигры выйдут из клеток — тигры и лев, он ревел так страшно, — и сожрут всех без разбора, и некому будет защитить тех. чьи мужья и отцы ушли далеко, к Луже.
Когда стемнело, вернувшись, под кровлей своих хижин они толковали о Сурило, объясняя все по-своему. Каждый в этом мире творит свою правду. Циркачи хотели схватить убогонького, дурачка и скормить его голодным зверюгам, а он защищался, сперва — пращой, потом — камнями, потом — как мог. и если бы не Писпис, его бы кинули в клетки на растерзание льву и тиграм.
Назавтра рыбаки с семьями укрылись в гулком, тихом доме, под защитой Злого Разбойника и Юного Владетеля сокровищ.
Слуги, размещенные на парадной лестнице по косам — or самой длинной до самой короткой, хотя и одинаково черного цвета, встретили рыбаков с женами и детьми, собак, домашнюю птицу, больших и маленьких попугаев. Рыбацкие семьи, словно во сне, покинули тростниковые хижины. Их напугало рычание льва, и они пришли, чтобы пожить здесь, пожаловаться Владетелю на страшных африканских зверей и препоручить себя Злому Разбойнику, в чьей обширной часовне они и разместились, не говоря ни слова, будто отобрали для молитвы тех, кто потише и погибче — ведь страшному распятию молятся молча. но поклонов кладут много.
Безбородые и чернокосые слуги глядели на рыбачек, представляя, как звери рвут и жрут их. Они не могли думать о том, что слышат, да и не слышали толком, как молят и просят рыбаки, чтобы Владетель сокровищ приютил их, ибо упивались мыслью о том. что не тигры и не львы терзают этих женщин в провонявших рыбой лохмотьях, а они сами, слуги… если бы тех, обнажив, швырнули им.
Безмолвно помолившись покровителю своей плоти — так звали они Разбойника, не слишком в это вдумываясь, — рыбаки поклялись отомстить за Сурило.
— Тобой клянемся, отче, отвергающий душу!.. — говорили они, целуя когтистые скрюченные ноги, привязанные веревкой к кресту.
Главный слуга перекинул косу на грудь, словно кисть почетной перевязи, и отвечал рыбакам:
— Если звери окружат нас, требуя человечины, мы сперва бросим им младенцев, потом — детей постарше, потом — стариков, потом — женщин, потом — раненых. Тогда защитники дома смогут биться, пока не погибнут.
Сказал и перекинул косу за спину.
Рыбаки повскакали, крича «нет!» с таким омерзением, будто выплевывали жабу.
Слуга закрыл глаза. Другие слуги жаждали женщин, словно звери, и преследовали их. Казалось, что у них по четыре руки: две — просто руки и две — косы, шевелящиеся, как клешни у рака.
В коридорах, кухнях, конюшнях, патио, дальних комнатах, на лестницах, подарками, — всюду, точно играя в прятки, чернокосые слуги с задубевшей от времени кожей подстерегали пленительных рыбачек, а кругом сновали мыши, сыпали искрами жаровни, распаленные горячим мясным соком, капающим с вертелов.
Женщины прятались, отступали, уступали. Понизу дул вонючий ветер. Сбились воедино лохмотья, руки, волосы, лица, грязь, тоска и страх. Так было в первый день, когда мужья ушли рыбачить и оставили растерявшихся жен под недвижными взорами чер-нокосых. иссохших, похотливых слуг, среди клеток, где грозно пыхтели лоснящиеся зверюги.
Еше один круглый день. Переливчато-золотистые звери с пеной на губах чистят клыки, точат когти, моются в узких поилках.
— Сурило!.. Сурило!..
Юный Владетель сокровищ тряс на своей галерейке куклу из плоти в окровавленном тряпье. Так миновала ночь. Сурило поводил голубыми, как бы не своими глазами. — сам он был совсем убогий, и казалось, что настоящий обладатель глаз за какую-то провинность заключен в такое тело, а теперь, проснувшись, выглядывает оттуда, не понимая, что это с ним.
Жаловался Сурило не столько на боль и раны, сколько на утрату пращи, и радужка его глаз беспомощно голубела на фоне ярких белков, сверкавших из-под век.
Есть ли лучший рай для страдальца, чем облегчение боли? Израненное тело повиновалось чутью.
Рай — это место, где ничто человеческое уже не важно нам и не больно, тогда как в аду все болит намного, бесконечно сильнее.
Сурило лежал на галерейке — мухи облепили его рану, словно алый мед, — и, отвернувшись к стене, тихо стонал.
Владетель сокровищ, покинутый разумными предшественниками, для которых на свете нет ничего, кроме плоти, подошел к нему и сказал:
— Сурило, завтра ты будешь в раю!..
XIV
Ана метет, негья хоеший, тоже метет.
— Нет, Писпис, хозяин должен работать не метлой, а мозгами. Голова лучше метлы.
— А негья-хозяин метет метелкой, ему ничего, ему хоешо.
— Если хочешь мне помочь, лучше не подметай, а принеси сетки с шарами.
— Шайи пьинести без сеток… Нет, в сетках лучше, легче…
За нефом, тащившим шары в сетках — грузу много, весу мало, — шел Белый Хуан с охапками тростника и цветущих веток, чтобы Дополнить наряд цирка, разукрашенного, словно к празднику.
— Ну и пьедставление, Писпис! Ёскошное/— говорил он, передразнивая нефа, которому вовек не сказать «роскошное представление».
Негр, волочивший сети по песку, разронял половину шаров.
— Писпис шары роняет!.. — кричала Ана, в белой блузе, синих бриджах, красном крапчатом шарфе, с гребнем во влажных волосах.
— Негья подбеет… подбеет, не бьесит…
Укротитель предстал во всем блеске. Широкополая шляпа с высокой тульей, сапоги, нагрудник сверкали в полуденных лучах. Начищая сапоги, он копил слюну, чтобы после плюнуть получше, навести окончательный глянец на лакированные доспехи и золоченые пуговицы.
Китайцы (жонглеры) обратились на время в поваров и жарили глазунью к завтраку; мясо крутилось на вертеле, а уха испускала густой запах моря. Говорили они по-китайски, на все лады, будто пели (Писпис. недослышав, говорил «скйипели»), и то пересмеивались, то замолкали, как бы прислушиваясь к ветру. У самого старого впрямь скрипели кости, словно и они выговаривали слова, слагавшиеся где-то под кожей. Был он весьма пуглив, чуть что — и весь сожмется. Искательный взгляд, робкая повадка, тонкие губы, редкие волосы, фонтаном торчащие на макушке, отличали его от других китайцев, очень похожих друг на друга, совсем одинаковых.
— Эй, Рафаэль!
От вкусного запаха Укротитель накопил больше слюны, чем нужно для глянца. Китаец Рафаэль обернулся к нему и заскрипел костями. Получилось примерно так: «А сто?»
— Рафаэль, — повторил Укротитель, глотая слюну, чтобы не выплюнуть ее к ногам китайца. — Что там на завтрак?
— Подозди мало-мало…
Негр собирал шары, оброненные по дороге, а Белый Хуан приспосабливал пучки зеленого, сочного тростника у самого входа. На земле валялись обгорелые, черные палки, на которые предстояло навертеть тряпье, пропитанное газом и салом. Кроме тростника, клоун втыкал разноцветные флажки.
На помощь Писпису явилась обезьяна. Она собирала мячи, издавая резкие, режущие слух, невыносимые крики.
— Паядное пьедставление не для бизяны! Пьедставление для Писписа! Для самого главного негья.
Придерживая гребень, воткнутый в волосы, Ана Табарини глядела и думала, как хорошо сработались обезьяна и Писпис. Прямо два брата. Китаец Скрипучие Кости протрубил сигнал. За едою негр с обезьяной по-прежнему резвились: прочие жадно пожирали рыбную похлебку и рис. Ржали кони. Мухи жарились заживо в горячем полуденном воздухе. Звери сонно рычали от зноя. Наверное, им грезился невиданный пир — животное с горячей кровью, с горячим сочным мясом. То. что съедаешь живым, живым останется в теле, и потому надо есть разных тварей, истекающих жизнью.
Никто не слушал глубокомысленных жалоб китайца. Обезьяна запускала меховую черную перчатку в золотую жижу, где плавали рыбьи глаза. Кончиками тонких пальцев она доставала рис со дна Писписовой тарелки, подносила к губам, плевалась (горячо!), а китаец сердился, что она зря переводит рис:
Не полти еду, бизани! Негла побьет! Негла самый главный!
Циркачам было так тошно, они так горевали, что забыли, кто главный, и потому, наверное, понять не могли и бесконечных причитаний китайца.
Но Писпис его поддержал: и впрямь, жизни нет, если едят в четыре руки из одной тарелки.
— Негья хозяин, бизани помосник, нельзя пойтить йис!
Когда воцарялся преемник дона Антельмо Табарини, не было Человека-Челюсти, он прихворнул, а сейчас слонялся тут, голодный после болезни, излился на других циркачей за то, что они допустили Писписа до власти. Как только он вспоминал, кто теперь главный, он скрипел зубами так громко, словно трещала плотина. На бычьей, короткой, толстой шее вздулся желвак — это укусила оса. Человек-Челюсть почесывал шею и громадное ухо. Зубами он принес себе стул, на стул положил сундучок, чтобы вещи не стащили, на сундучок — два большущих камня, чтобы отбиваться, если выпустят зверей.
Глядя, как Челюсть жует, китаец Рафаэль весь трясся. «Беж-жим, беж-жим», — скрипели тонкие, словно бы рыбьи, кости.
Только лопатки — там, сзади — были спокойней. Он бы и сбежал, если бы тайно, в грязной ладанке, не носил травинку из Тибета. Кинется Челюсть на него — он ее вынет из чехольчика, зашитого волосом тибетского ламы, и чудище остановится, окаменеет.
После завтрака Писпис выступил в роли хозяина — велел обойти домишки у Лужи, сзывая народ на небывалое представление во славу нового владыки, черного, как эбеновое дерево и тьма, которому досталось наследство дона Антельмо Табарини.
Клоун Хуан ехал первым — вперед, вперед! — на буланом коне, без стремян, болтая позолоченными сандалиями. За ним, на вороной кобылице, поспешала Ана в желтом тарлатановом платье, украшенном алыми звездами и черными кометами, а сзади, на высоких ходулях, в рост лошади, бежал эскорт — четыре китайца в золотистых, как у мандарина, халатах, лиловых штанах, черных чулках, напудренные рисовой мукой, словно мыши из булочной, с черными веревочными косами, натужно скаля зубы. Так скалятся перед зеркалом или у зубного врача. Человек-Челюсть был не в духе, он вырядился толстой немкой, и за ним бежали мальчишки, пытаясь потрогать солидные тюки, привязанные к его заду.
— Ну и задница! — орали они, а обезьяна, отправившаяся вместе с ним созывать народ, перепрыгивала с тяжелого, как у ящера. плеча на искусственные ягодицы.
Всего достойней шествовали акробаты, эквилибристы и некий албанец, Пожиратель Огня. Акробаты в телесном трико походили на бабочек, обронивших крылья, выполняя смертельный номер — полет под самым куполом. Албанец курил сигару за сигарой, перекидываясь словечком с Бородатой Женщиной, у которой руки росли прямо из шеи. Идти мешала повозка, где восседали музыканты, грязные и голодные, как аристократы, которых везут на гильотину.
Писпис повалился наземь, шмякнулся всем телом. Так радовался он, черный божок, что стал хозяином цирка, самым главным. Глянцевитая, лоснящаяся кожа, словно шкура барабана, издавала глухие звуки. Весь он будто стал барабаном. Племена плясали — там-там, там-там, там-там! Венец из плодов, цветущий скипетр. Звериный рык. Там-там! Там-там! Из-под век выпирали шары глаз, зубы стучали, с искусанных губ срывались жалостные прорицания.
XV
Когда появляются светлячки, ночь идет на убыль, падает в колодец синей, темной, черной воды. Золотые клапаны поочередно выпускают мрак; если же светлячков нет, его прогонят огни в окошках, или огни святого Эльма, или зеленые беглые огни, которыми светятся кости мертвых.
Пока боролись свет и тень, Писпис восседал на почетном месте рядом с Владетелем сокровищ, за чьей спиной стояли два чернокосых слуги, и взирал на пышное представление, которое давали в его честь. Преемник дона Антельмо пожирал зрелище глазами. Слух его полнила музыка. Он раздувался от счастья, от света, от многолюдия, от шума; а совсем рядом, в одиночестве и тишине, томился маленький Владетель, покусывая сонными веками, зубами шелковистых ресниц, все, что он видел и вспоминал.
— Не спите, дон сеньей, а заснете — Писпис язбудит! Юный Владетель сокровищ слышал, как с маисовых зерен из пунцового рта сыплется смех.
— Семьей спит, негья не спит!
Ана Табарини катила голубой шар, покрытый золотыми, пожухлыми звездами, по ковровым дорожкам, бордовым тропкам, перебирая ногами, крылышками из плоти, держа в руке цветок.
— Пьямо колдует! Глядите-ка, дон сеньей! И спьясчте у нее чего-нибудь такого, подоеже! Ну, пьямо не едет, колдует на земном шае.
Сверкая переливчатым трико, усеянным мурашками блесток, и звездой на ясном челе. Ана Табарини все катила земной шар («тай» — если слушать хозяина), и под ступнями, розовыми крылышками, мелькали поблекшие звезды. «Катит по небу на велосипеде, — подумал Владетель сокровищ, — а звезды вместо педалей».
— Дон сеньей ничего не пьесит… Негья хозяин, пускай кьясавица наколдует нам: денег, монеток, ну-ка, дон сеньей.
— Пускай она даст мне велосипед…
— Яз-два!
Подтверждая этот возглас, негр начертал два круга, и они, оторвавшись от его пальца, превратились в колеса. Треугольник — велосипед, рожки — руль.
— Нет, Писпис, не таком мне нужен… я хочу, чтобы он катил на голубых шарах, вроде земли, только в звездах, в золотистых звездочках.
— Яз-два!
Быстрым движением рук, глаз, зубов Писпис смахнул колеса в шинах из дыма, исходившего от газовых, сальных комьев, освещавших вход, и вместо кругов приставил шары к велосипеду Владетеля.
— Я хотел бы прогуляться с доньей Аной…
— Яз-два!
Воля Писписа — закон. Только он так сказал. Ана окутала Владетеля благоуханными звуками. Ее он не видел, ибо гулял внутри, в ней самой. Когда попадешь человеку вовнутрь, как попал Владетель, поневоле удивишься, ведь кругом что-то вроде пособия по анатомии —легкие, печень, трахея… И слышал он то, чего не слыхивал прежде. Если ты снаружи, женское тело почти не расскажет о своих тайнах. Внутри он катил на велосипеде с земными шарами вместо колес. Спасался от Сурило, чей голубой кашемировый глаз зорко за ним следил.
Ана Табарини остановилась, верней — оттолкнула назад свой шар. и Юный Владетель, повинуясь инерции, вырвался вперед из круглого мира, словно камень из пращи Сурило. Писпис держал в черных ладонях тонкую руку гимнастки. Рыбаки закинули сеть в самую глубь цирка. К каждому узелку они привязали муху бури, чтобы циркачи не заметили и, когда мухи взлетят, уже не могли бы выбраться из сети.
Первой в ловушку угодила Ана, как была, вместе с шаром. Запутавшись в сети русалочьими волосами, она поднимала руки, словно боролась с волною, но высвободиться не могла, запутывалась все больше, пока не оказалась в плену, и сеть подняли в воздух, где не покатаешься на шаре.
Рыбаки потребовали расправы с теми, кто бил Сурило. Их поддержка вернула Укротителю власть.
Ана висела в одной сети, не могла шевельнуться, негр Пнспис — в другой, и оба покачивались, освещенные мирным светом комьев, пропитанных газом и салом.
Звери царственно вышли на середину арены, чтобы присутствием своим поддержать Укротителя, который бил негра, словно током, бичом для укрощения львов. Наездники торжествовали, выделывая на конях невиданные пируэты. Обезьяна раздумчиво задрала хвост, чтобы на него не сесть.
— Надир!.. — стонала Ана Табарини в позорной ловушке, которая к тому же могла загореться от факелов, изрыгавших пламя, дым и золото. — Надир!.. — Растрепанные волосы закрыли лицо, глаза глядели кротко, как у голубки.
Услышав свое имя, лев закачал гривастой головой, зарычал и, подражая затмению солнца, медленно прикрыл глаза влажными, сонными веками.
— Надир!.. Надир!..
Укротитель смеялся над всеми, попирая сапогом хребет зверя, Человек-Челюсть стоял рядом с ними и тоже смеялся, скаля четыре ряда острых зубов:
— Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!.. Писпис и Ана под куполом цирка!
Надир Хранитель родился в львином логове, на склоне горы, в тех землях, которые когда-то звались империей Диоклетиана. Он был еще слеп, очень мал, едва ковылял на щенячьих больших лапах, но звезды жарких ночей знали, что в нем течет кровь окрыленного льва, первого из Надиров, который врывался в храмы и сокрушал алтари, где хранилось святое причастие, пока некий златокузнец, осененный свыше, не украсил дарохранительницы львиною гривой, перехитрив кощунственного царя кошачьих, после чего лев ревностно охранял святыню. Историю эту, несомненно, знал дон Антельмо, нарекая последнего из Надиров именем Хранителя.
Сейчас молодой лев, чья жилистая кожа густо поросла темнозолотою шерстью, ходил по клетке, томясь и терзаясь от пронзительных, жалобных криков Аны Табарини. Иногда, остановившись, он отрешенно глядел в бесконечность. Никто не спал. Укротитель вернулся из закутка, где держал грим и костюмы; волосы у него были желто-зеленые, как вермут, высокую тулью украшало павлинье перо, сверкали золотом пуговицы куртки, сапоги блестели еще больше от ночной влаги, на конце хлыста красовался пучок тубероз.
— Ана Табарини…— сказал он. поднимая голову и глядя туда, где гибкая гимнастка билась в сети, словно птица в силках. — Ана Табарини…— Он прервал свою речь, заметив, что жертва намерена в него плюнуть, опустился на колени и зашептал, протягивая вверх украшенный цветами хлыст. — Прости меня, погляди, вот я стою перед тобой, я преклонил колени и сделаю все, что ты прикажешь, если ты спрыгнешь в мои объятия!
Ана Табарини трепетала, как птичка. Она попыталась схватить и вырвать хлыст, но в руке у нее остались только цветы. Благоухание земных соков растревожило ее, и она еще громче, еще горше закричала:
— Надир!.. Надир!..
Вдалеке, сквозь дрожащую синюю мглу, живым желтоватым серебром блеснули львиные зубы, ней показалось, что, увидев ее, лев кинется на зов, освободит из сетки, которой при помощи мух рыбаки изловили их с негром, висевшим теперь пониже, у самого входа.
— Надир!.. Надир!..
Как бела грудь Аны Табарини рядом с цветами тубероз! От гимнастки пахло мокрой солью. Пот и слезы катились по ее лицу.
— Надир, от горя из меня выйдет вся соль крещения! Снизу раздался голос Писписа:
— Негья закьил глаза, не глядит, не плачет, только он не спит!.. Не спит негья!
Укротитель стоял на коленях под сетью, в которой висела Ана. Из накладного карманчика, у сердца, торчала сигара.
— Негья попьесит… дай покуйить…— И негр так любовно взглянул на карман, что Укротитель поднял было руку, чтобы дать ему сигару (все же милосердие велит не лишать узников курева), но только пальцы его коснулись тугой трубочки из листьев, он услыхал, что негр тихонько хихикает, и, одумавшись, легонько хлестнул его по боку.
— Мерзавец ты, мерзавец! Теперь мое дело — табак. Разве Ана поверит мне? Ведь ты не поверил, что я прижимаю руку к сердцу, а не к табачку!..
И он хлестнул негра по носу, прямо между глаз, окруженных ячейками сети, словно оправой очков.
— Негью не бей! Дай сигаю, негья повейит, что сейце…
— Говоря строго…— начал Укротитель, не поднимаясь с колен, но Писпис его перебил:
— Не надо стьего! Надо хоешо, пусти негью!
Острой струею воды, колючей проволокой ожгли черную щеку Удары бича. Лев, золотая тень, метался за решеткой, туда-сюда, туда-сюда.
Крики едва срывались с пересохших губ Аны Табарини:
— На-лир!.. На-дир!..
— Так тебя пеетак! — взвыл Писпис, тщетно пытаясь коснуться щеки, на которой от огненных ударов вспухали шишечки боли. Наконец ему удалось высвободить руки из сети, не дававшей двинуться, и он заорал:
— Тьенешь — убью!
И заплакал. Негры легко смеются и легко плачут, легче некуда.
— Погоди, вылезу— кости живой не оставлю!
Укротитель стоял на одном колене перед сетью, в которой, едва дыша, теряя сознание и нелепой позе, висела донья Ана. Он понимал, что смешон, и вскочил бы, точно пружина подбросила, если бы вовремя не вспомнил: тогда он утратит надежду на ответную любовь. Гордо выпрямиться, подняться — и остаться навек одному… Нет, нет и нет! Лучше смиренно преклонять колено, опустив светловолосую голову, — немного поодаль, чтобы плевок не долетел… Да что там, пускай плюет, зато унижение сродни упованию.
— Почему я не сказал твоему отцу? Почему не поговорил с ним о моей любви? Потому что он был злой, каких мало. Глазами бы сожрал, в лицо бы плюнул…
— Вот и говоил бы, и говоил бы, он тебя сожьял и не выплюнул! — хлестал его негр бичами слов, зная, что скоро освободится, ибо под острыми зубами — понемногу, постепенно — стали рваться решетки сетчатой тюрьмы. Теперь он старался не рухнуть вниз, и горечь неволи сменилась заботой о том, чтобы крепко держать обрывки нитей.
— На-а-а-а!.. На-а-а-а!..
Немного подальше беспокойно и шумно метался по клетке лев, слыша приглушенный крик Аны Табарини и сокрушаясь, что оба они в неволе. От предков он унаследовал лишь гриву, подобную той, что когда-то украшала дарохранительницу.
— О, дивная сирена, снизойди к моим страданиям! — молил Укротитель. — Тогда Надир ляжет к твоим ногам и, верхом на льве, ты объявишь о нашей свадьбе!
Ана Табарини открыла глаза, шире, еще шире, чтобы получше разглядеть Укротителя, коленопреклоненного, как на картине, поправила волосы (легко ли двигать рукой, когда ты висишь в сети?) и закричала:
— Ты сказал «свадьба»?
Словно марионетка, Укротитель взвился в воздух, чтобы расцеловать ее руки и щеки, хотя на самом деле скромный, робкий, испуганный рыцарь облобызал лишь узилище любви, припорошенное рыбьей чешуею, — а потом, пролетев над ареной, опустился у клетки Хранителя.
— Надир, мое второе «я», брат мой лев, золотой двойник мой, пади к ногам прекрасной Укротительницы и вылижи их! А ты. негритяга. бери сигару, забудь, что я тебя бил!
Писпис выскочил из сети, не дожидаясь освобождения, ибо уже перегрыз все ячейки, потом взял сигару и задымил, как паровоз, с трудом защищая свою добычу от обезьяны, тоже падкой до курева, и объясняя ей, что печаль сменилась счастьем.
— Ты не говойи, бизяна, — увещевал он, расправляя онемевшие руки-ноги, — ты не говоии, что негьи куят только на пьяздник!
XVII
Тощие рыбаки, похожие на корни мангров, в лохмотьях и в желтоватых пальмовых шляпах, чинили сети, которыми они изловили гимнастку и негра, чтобы отомстить за Сурило. Работали молча. Только двигали руками. Приникнув лицом к сетям, они то и дело приоткрывали сжатые губы и схватывали зубами ускользнувшую было нить, тогда как пальцы их завязывали узел. Не только руки, но и лица мелькали в расстеленной паутине со свинцовыми грузиками по углам.
В этот ранний час рыбакам вторили и перестук капель, срывающихся в пруд с тростника, и всплески нырявших уток — вторили, как бы отражаясь в еще не досмотренных снах. Большой дом отбрасывал в просторный патио тень, похожую на петуха, и рыбаки представляли себе для потехи, какой запоет, а там начнет перекликаться с другими петухами, стряхнув со стен синеватый сумрак, словно взмахнув ночными крыльями, и гордо подняв голову, украшенную алым гребнем башенки, чьи черепицы засверкали в первых же утренних лучах. Вдобавок петух направился к курице, то бишь к шатру, который циркачи, готовясь уезжать, сняли с подпор и сложили. Огромная птица распласталась на земле и ждала, что черный петух прыгнет на нее.
Мендиверсуа, самый старый рыбак, отряхнул руки: когда починишь сеть, чешутся пальцы, словно к ним что-то пристало. Работу он кончил. Откинув назад шляпу, он подставил ветру горячий лоб и кончиком языка лизнул кровоточащую ранку на большом пальце, у самого ногтя.
«Ох, хорошо, что уберутся эти сахарные!» — подумал он, увидев, что шатер лежит на земле и его вот-вот свернут, а потом погрузят на повозку. Мендиверсуа считал циркачей не людьми из плоти и крови, а разноцветными сахарными куклами, которых легко растворить в воде обыденной жизни и с удовольствием выпить.
К. нему подошли другие рыбаки:
— Пора скатывать. Мендиверсуа!
—А то!..
Однако в огромной паутине, расстеленной на плитах патио, починенной, готовой к ловле, оказалась нежданная добыча, — не черный петух и не шатер.
Мсндиверсуа неспешно повернул голову (ветер стал сильнее, дул в уши), а потом и все туловище, словно тяжелую лодку. Левая его рука свисала вниз, как бы помня, что рукав рубахи разорван, совсем разлезся; правой он подбоченился. Рыбаки, начавшие было скатывать сети, точно окаменели.
Перед ними стояли Укротитель в шляпе с посеребренной тульей на волосах такого цвета, как вермут, в оливковом сюртуке с золочеными пуговицами, в сверкающих сапогах и с туберозой на конце хлыста; Писпис, курящий сигару, в черно-белом клетчатом пиджаке с коротковатыми рукавами, целлулоидном воротничке и с бантом на шее, как у кошки; Ана Табарини в трико, плотно облегающем маленькую грудь, тонкую талию, длинные ноги и поджарый зад, и за нею Надир Хранитель с развевающейся гривой, важный, довольный, совсем счастливый, этому теперь ничто не мешало, разве что он сам.
Рыбаки застыли на месте, а по разостланным сетям, мимо недвижного Мендиверсуа, уже катилась Ана, богиня на земном шаре, не попадая в плен ячеек, как не попадут к ним в плен свет, вода и воздух. Укротитель указывал ей путь хлыстом, звонко целуя туберозу, гимнастка покорно катила шар, а по бокам шествовали неф, наслаждавшийся сигарой, и целомудренный Надир.
Черный петух, постепенно уменьшаясь, оставил наконец в покое белую курицу — шатер. Из окон повысовывались чернокосые слуги, свиристя, словно птицы в клетках.
Бородатая Женщина, притаившись за шторой в спальне, где почивал Владетель, предложила его разбудить:
— Надо, чтобы мальчик открыл глазки… Нельзя так, глазки ему откройте!..
Ана Табарини двигалась все дальше, катилась на земном шаре, гнала его ступнями по залитому солнцем патио, между стайкой рыбаков, цирковым трио (Неф, Надир, Укротитель) и чернокосыми слугами, спускавшимися по ступеням с птичьими клетками, лейками, стеблями тростника.
Циркачи уходили, исчезали у Нищенской лужи вместе с фургонами и битюгами. В фургонах ехали клетки с тиграми, шатер, цирковая утварь, старики, женщины, дети. Едва виднеясь сквозь пыль, Сурило раскручивал пращу над головой, метя в колеса, все глубже увязавшие в заросшей тростником топи.
На белой простыне, на благоуханной перине, под вышитым пододеяльником спал бледный, хмурый Владетель, и черная его одежда едва-едва проступала сквозь снежное полотно. Даже спать его укладывали в черном.
В глубине дома, за гардинами, появился Человек-Челюсть с Бородатой Женщиной. Он заскрипел зубами, пугая ошарашенных слуг, и жестом велел им уйти, ибо сам он тоже уходит. Показал рукою на дверь и вышел вслед за ними поискать клоуна. Судя по храпу, клоун был в столовой, спал, прижав к скатерти щеку. Человек-Челюсть взял его за шкирку и понес по лестнице. Бородатая шла за ними, причитая:
— Ай, Челюсть ты, Челюсть, вылитый Злой Разбойник!
Человек-Челюсть взглянул на нее своими звериными глазами. Сравнить его с самим Отцом! Нет, что за льстивое создание! Он даже не улыбнулся. Великие мира сего бесстрастны, словно мрамор.
XVIII
Земнои шар, на котором катилась крылоногая донья Ана, приминал красноватый песок у небольшого озерца. По воле ласкового бриза волосы ее порхали над раковинами, нет — над листочками ушек, над плечами и спиной. Надир Хранитель сунул голову в кусты, чтобы увенчать гриву цветами. Лапой он отмахивался от бабочек.
Не глядя больше на зрелище, которое могло показаться последним представлением под открытым небом, Мендиверсуа и его люди сели в плоскодонки, чтобы плыть по обмелевшему озеру.
— Встали ни свет ни заря, куклы чертовы! — сказал Мендиверсуа. — Утро из-за них потеряем, это уж точно!
По воде зашлепали весла, большие, как лопата булочника. Большими они только казались, на самом же деле были маленькими, но, отражаясь в воде, удваивались, и грести становилось легче. Рыбаки отплыли от берега. Ветер помогал им. Однако земля была еще близко, благоуханная свежесть деревьев еще достигала их, когда счастливая донья Ана подкатила, едва касаясь ступня ми, голубой, в золотистых звездах шар. С нею, мелькая в пенящейся воде, по берегу двигались лев, Писпис, Укротитель и Владетель сокровищ.
— Я на свадьбу не опоздал? — виновато спросил Владетель.
Ана Табарини. которой китайцы подарили фату, сотканную одной-единственной гусеницей, изящно спрыгнула на землю, не вперед, а назад, чтобы шар покатился к лодкам.