Этими рассуждениями я отнюдь не склонен перечеркивать все и сказать, что наша новеллистика пашет «по верхам». Более того, на мой взгляд, такие произведения малой формы, как «Судьба человека» Михаила Шолохова, «Иван» Владимира Богомолова, «Ухабы» Владимира Тендрякова, «Браконьер», «Перед праздником», «Последняя охота» Юрия Нагибина, «Кушаверо» Георгия Семенова, «Трали-вали» Юрия Казакова, «При свете дня» и «Приезд отца в гости к сыну» Эммануила Казакевича, «К Кузьме за солью» Владимира Сапожникова, «Объездчик» и «За лесами, за долами» Евгения Носова, «Луна над ячменным полем» Климентия Борисова, «Еще о войне» и «Две осени» Виктора Конецкого, «Под парусом» Геннадия Машкина, «Песнь песней» Анатолия Знаменского, «Дожди» и «Порожний рейс» Сергея Антонова, «Бессонница» и «Крах» Сергея Никитина, стоят иных романов, из которых, если «выдавить» воду, не останется ни материала, ни смысла даже на коротенький рассказ, если к тому же иметь в виду такие «коротенькие» рассказы, как «Солнечный удар» и «Чистый понедельник» Ивана Бунина или «Третий сын» Андрея Платонова.
В связи с этим мне опять придется «спуститься на землю» и потолковать об очень щекотливом вопросе, о котором у нас и говорят, но как-то невнятно, конфузливо. Речь пойдет об оплате рассказа.
В большинстве журналов и издательств он оплачивается полистно, как и роман или повесть. Вопиющая несправедливость! Рассказ, в особенности в нынешнее время, требует большой, изнурительной работы, чтобы быть на уровне лучшей современной новеллистики. Два рассказа Евгения Носова «Объездчик» и «За лесами, за долами» — это плод полуторагодичного очень напряженного труда. За это же время один московский писатель накатал роман и повесть, которые тут же были напечатаны — сначала в журнале, потом в «Роман-газете» — и быстренько вышли отдельным изданием в центральном издательстве, а сейчас уже ставятся в кино и театре, потому что они написаны наторелой рукой. Их, эти бойко написанные, хлесткие, но поверхностные произведения, через год-другой забудут, а рассказам Евгения Носова, я уверен, уготована долгая жизнь. Но честно и мучительно работающий рассказчик сидит «на мели», а романист как сыр в масле катается.
Окиньте взором нашу периферийную — да и только ли периферийную! литературу. Сколько ежегодно появляется толстеньких книг, «наваристых» в основном по гононару, а не по художественной ценности!
Уравниловка больно отзывается на работе писателей. Ряд наших рассказчиков, лучшие из них, все дальше и дальше отходят от «нехлебного» жанра в кино, в театр. Не от хорошей жизни, наверное, почти забросили писать рассказы Юрий Нагибин и Сергей Антонов и начали делать сценарии, киноповести и так далее.
Как много от этого теряет наша литература и сами ведущие новеллисты!
В заключение мне хочется оговориться: я не претендую на исчерпывающий разговор о любимом жанре. И не моя вина, что пришлось мне толковать о «больных» вопросах. Потребность в этом острейшая. Может быть, да и наверное, не мне б об этом нужно было писать, но я надеюсь, что старшие, более опытные писатели и мои товарищи по перу поддержат начатый мною разговор и углубят его.
1967
О ритме прозы
Ответы на анкету журнала «Вопросы литературы»
То, что в анкете нынче названо «ритмом прозы», Бунин в свое время просто и точно называл — «звуком».
Слова без звука, как известно, нет. Прежде чем появиться слову, появился звук. Так и в прозе: прежде чем возникнет сюжет, оформится замысел, вещь должна «зазвучать», слиться в единую мелодию, навеянную внутренней потребностью автора и самой жизнью.
И горе, если во время работы обстоятельства (ох уж эти наши обстоятельства!) уводят от письменного стола иногда надолго и мелодия вещи тогда начинает увядать в душе, рваться — тогда вы замечаете сбои в прозе, видите, как пишущий заметался, у него появилась разностильность, что-то сломалось, что-то «оглохло» в прозе — она не «звучит».
Лучше всего удаются вещи, написанные как бы единым порывом, в которых мелодия рвет сердце, вздымает тебя на такие высоты, что ты задыхаешься от счастья, как птица в свободном полете. Разумеется, от этой музыки какая-то малая лишь частица, может, всего капля упадет на бумагу и отзовется ответным звуком в сердце чуткого читателя. Однако и это уже большое счастье для пишущего, высокопарно выражаясь, — творца.
У нас сейчас, к сожалению, очень много прозы как бы «глухой», составленной из слов, будто печь или стена из кирпичей. Но настоящая русская проза и даже критика (Писарев, Белинский, Добролюбов) всегда имели и ныне имеют свой «звук». Я думаю, что лучшей проверкой достоинства того или иного произведения была бы его проверка «на слух», то есть просто-напросто чтение перед читательской аудиторией. Но это великое мерило литературы, увы, почти утрачено. Полагаю, большая часть нашей прозы не выдержала бы такой, в общем-то, естественной проверки.
1973
Имя Толстого свято
Одно из самых ярких воспоминаний моего детства по какому-то капризу судьбы или закономерности ее связано со Львом Николаевичем Толстым. В деревенской школе, куда я пошел учиться в первый класс осенью тысяча девятьсот тридцать второго года, приезжий учитель прочел нам, сельским детям, еще не умеющим читать, рассказ о Жилине и Костылине. Это было такое потрясение, что я долго не мог ничего более слушать и воспринимать, с криком вскакивал по ночам и все время пытался пересказать жуткую историю о двух русских солдатах, бежавших из плена, всем, кто желал ее слушать. Бабушка, слушая меня, не раз плакала и повторяла: «Господи, Господи! Вот она какая, жизнь-то человеческая, чего только в ней не натерпелись и не натерпишься… — и к случаю наказывала: — Учись хорошенько, старших слушайся — старшие худому не научат…»
С тех пор я не перечитывал рассказ Льва Николаевича Толстого «Кавказский пленник», и перечитывать не буду, ибо живет он во мне каким-то давним, отделенным от всего остального прочитанного и услышанного, ярким озарением, и мне все еще хочется пересказывать бесхитростную и, может быть, самую романтическую историю в нашей русской литературе. Возможно, и тяга к творчеству началась с того, в детстве искоркой занявшегося, желания поведать услышанное, что-то, конечно же, добавляя от себя.
Самое любимое мое произведение у Льва Николаевича «Хозяин и работник». Оно не только совершенно по исполнению, но еще и поучительно для нас, ныне работающих пером, в том смысле, что в угоду литературной схеме нельзя попускаться жизненной правдой. Уверен, что в исполнении большинства современных отечественных писателей «хозяин» никогда не вернулся бы спасать «работника», не замерз бы сам, наоборот, как и полагается держиморде-кулаку, сделал бы все, чтоб погубить «эксплуатируемого», ибо есть он в нашем понимании «паразит», а у паразита какой может быть характер, какое «нутро»?! Только темное, гнилое, паразитское! Великий же писатель и мыслитель видел и понимал человека во всей его объемности, со всеми его сложностями и противоречиями, порой чудовищными.
Вот в этом, на мой взгляд, и заключается традиция Толстого, воспитанного, кстати сказать, на традициях той зрелой русской литературы, которая уже существовала до него и величие которой он приумножил и поднял на такую высоту, до которой надо всем нам тянуться и тянуться, чтобы заглянуть в ее беспредельные глубины.
Отдельно любимого толстовского героя у меня нет, я люблю их всех, от мальчика Филипка, незадачливого Поликушки и до пугающе-недоступного, прекрасного князя Андрея Болконского и его сестры Марьи.
За жизнь свою я перечитывал «Войну и мир» раз пять. Самое яркое впечатление было, когда я читал эту книгу в госпитале. Те ощущения, та боль, какие я пережил, читая «Войну и мир» на госпитальной койке, больше не повторялись. Но каждое следующее прочтение романа открывало мне новые, ранее не увиденные и неизвестные «пласты», ибо сама эта книга, как Жизнь, как Земля, велика, загадочна и сложна.
Лет десять назад я — наконец-то! — решился съездить в святое место Ясную Поляну и был потрясен равнодушием и праздностью толпы, жидким потоком плавающей по аллеям, дорогам и тропинкам усадьбы. Посетители чего-то жевали, фотографировались на память, хохотали, припоминали какие-то сплетни о Толстом, а главным образом — о жене его и детях. Какая-то простодушная пожилая женщина высказалась насчет могилы Толстого: «Такой, говорят, большой человек был, а могила сиротская, без креста. Денег, что ли, жалко?» Какой-то седовласый гражданин в рубахе-распашонке, с лицом закаленного кухонного бойца, кричал в кафе у входа на усадьбу: «Почему это водка есть, а коньяку нету? Я хочу благородного человека помянуть благородным напитком!..» Рядом сидела его внучка или дочка отроческого возраста, потупив глаза, с лицом потерянным.
Александр Лаврик — тульский писатель, бывший тогда секретарем областного отделения Союза писателей, н евыдержал, очурал «бойца»: «Гражданин, опомнитесь! Вы где находитесь-то?»
И «боец» тотчас с радостью напал на него, и мы покидали усадьбу под мерзкий, ржавый, уже сорванный голос кухонного воина, под стук движка, который нудно и ненужно звучал возле дома, на аллейке, как нам пояснили: «улавливает на учет количество газов, сажи и дыма, опадающих на усадьбу, ибо хвойные деревья на ней уже почти погибли, так чтоб не посохли бы все остальные…»
Так бы я, наверное, и уехал домой с тяжестью и растерянностью в душе, если бы не посоветовали мне наведаться сюда в выходной день.
Стоял сентябрь — золотая пора России. На усадьбе редко и еще неохотно падал лист. Было чисто и светло, но главное — безлюдно. Я весь день проходил по усадьбе, и весь день у меня было ощущение, что в спину мне остро бьет взгляд, пронзая меня насквозь и высвечивая во мне все, что было и есть, и я невольно подбирался, припоминал, что сделал в жизни плохого и хорошего. Весь день был я как бы под судом, весь день подводил «баланец» своей жизни.
Это был нелегкий день в моей жизни, ибо трудно судить себя взглядом и совестью Великого художника.
Позднее я высказал пожелание, чтобы каждого вступающего на писательскую стезю, прежде чем принять в Союз и «оформить» как писателя, привозили бы в Ясную Поляну, давали бы возможность побыть «с Толстым наедине» и потом уж спрашивали бы: готов ли он заниматься тем делом, каким занимался Лев Николаевич?
В сумерках уже я пришел к могиле Толстого, постоял над нею, потом дотронулся до холодной, очерствело-осенней травы ладонью и вышел на дорогу.
В Тулу я шел пешком, еще и еще переживал ощущения того строгого покоя, коим наполнены были леса, перелески и рощи усадьбы, той задумчивой тишины, какая осенями была здесь при Льве Николаевиче, и вот продолжилась во времени, коснулась моей души. И мне тоже сделалось спокойно. Суета как бы отхлынула от меня, и казалось, уже не закрутит, не завертит более, чувство, печальное чувство зрелого возраста вселилось в меня тогда, и думалось мне, что я способен и буду делать добро, только добро…
Больше я не бывал в Ясной Поляне и боюсь туда поехать, боюсь встретить жирующих, хохочущих и снимающихся на карточки праздных людей, коим все равно где бывать, в какой «книге отзывов» ставить автограф, чему дивоваться, что слышать, лишь бы «полезно» убить время. И еще я боюсь, очень боюсь не выдержать сурового суда мыслителя и творца, величайшего из людей, рожденных на земле за много тысяч лет ее существования, с которым дано мне было счастье родиться в одной стране — России. Живет во мне вечное сознание любви и страха: я занимаюсь той же работой, которой занимался Он! Так какая же должна быть огромная ответственность во мне и во всех нас, ныне живущих на земле, которую Он пахал, за работу, которую Он так свято, мудро и мученически выполнял?!
1978
Ответ в «Пионерскую правду»
Дорогая Вера Смирнова!
Сперва договоримся о том, что каждый человек неповторим на земле, а я убежден, что и каждая травинка, цветок, дерево, пусть они и одного цвета, одной породы — так же неповторимы, как и все живое и живущее вокруг нас.
Значит, все живое, в особенности человек, имеет или назначено ему природой иметь свой характер, который, конечно же, развивается не только сам по себе, но прежде всего под влиянием среды, родителей, школы, общества и друзей, кому повезет их иметь, ибо дружба, настоящая дружба — награда человеку редкая и драгоценная, порой она бывает крепче и вернее родственных связей и влияет на человеческие отношения куда сильнее, чем коллектив, в особенности при крайних, бедственных обстоятельствах — с поля боя, рискуя своей жизнью, выносят бойца только настоящие, преданные друзья. У меня они, такие друзья, были на войне, есть и в нынешней жизни, и в литературе, и я стараюсь за преданность платить преданностью, за любовь — любовью. Каждую свою книгу, да и строку каждую, и поступок свой просматриваю и прочитываю глазами своих друзей, в особенности фронтовых, чтоб не было стыдно перед ними за плохо, нечестно или неряшливо сделанную работу, за ложь, за непорядочность.
Добрых людей на свете было, есть и, надеюсь, будет всегда больше, чем плохих и злых, иначе в мире наступила бы дисгармония, он перекосился бы, как нагруженный балластом или мусором на один борт корабль, и давно бы опрокинулся и затонул.
Нет, я не согласен с тобой, что Горький вырос в основном среди «злых людей». Если бы это было так, то в нашей литературе был бы совсем другой писатель, не сострадающий людям, не способный на любовь и самопожертвование ради них, не воспевающий любовь матери и нежность к Родине своей. Нежность и любовь его часто отдают горечью оттого, что люди жили да и еще живут некоторые не по сердцу, не по законам и заветам добра, а подчиняясь обстоятельствам, загнавшим их в угол или спустившим на самое дно мерзопакостного быта.
В детстве Горького была рано угасшая мать, самоотверженно и горячо его любившая, беззаветная бабушка Акулина и даже дедушка Каширин, поровший внука «для науки», жалел его и добра желал ему, готовя к суровым тяжким жизненным испытаниям и труду, которые сам он познал когда-то «на своей собственной шкуре». Иной «науки», иного воспитания дед Каширин попросту не знал. Он, дорогая Вера, жил в другое время и учился жизни совсем не в тех школах, в которых учитесь вы, нынешние дети.
Суровая наука пошла Алексею Максимовичу впрок — малограмотный парнишка с нижегородской ремесленной и драчливой окраины в конце концов сделался образованнейшим человеком и Великим писателем русской литературы, где не так просто было утвердиться и найти свое место — рядом с ним творили и мыслили титаны русской культуры: гений Лев Толстой, «тихий» и проникновенный Чехов, Куприн, Бунин, друг Горького Леонид Андреев и многие-многие другие писатели, мыслители, художники, музыканты, составившие гордость нашей отечественной культуры. А ведь тот же гениальный художник Репин был выходцем из самых нижайших слоев общества и, наверное, много познал зла и оттого научился высоко ценить добро.
Нет людей «без характера», есть те, кого в простолюдье звали и зовут бесхарактерными — это люди, которые всю жизнь ищут места в заветрии, кого, как щепку или бумажку, куда несет ветром, туда они и плывут, и «приплывают» они чаще всего или, точнее, прибивает их к тому берегу, где не надо ничего делать, а только тешить себя ленью, ждать, когда заработают и принесут хлеба кусок другие люди, и еще обидятся, что хлеб черствый. Очень часто эти безвольные люди страдали и страдают от бездумья и безделья, тревожатся только о себе, ищут забытья в вине, попрошайничестве, а то и в воровстве, постепенно забывая все, чему их учили дома, в школе, теряя и свой человеческий облик, озлобляясь и скатываясь в число преступников или отверженных, никому, даже близким своим, не нужных.
Конечно же, многое в формировании характера зависит от окружения, от общества, но влияние его бывает неодинаково на каждого человека. Очень часто случается, что в так называемых «неблагополучных семьях» вырастают «неблагополучные» дети, но я знаю множество людей, которые в детстве насмотрелись на разгул и разгильдяйство родителей и никогда и ни в чем не подражали им, наоборот, уносили неистребимую ненависть на всю жизнь к вину, сквернословию, хамству, побоям, дракам, хотя побороть дурное влияние ох как непросто и сложно, требуется большая сила воли, внутренняя дисциплинированность и даже мужество, чтоб быть полноправным гражданином своего общества, а не отщепенцем, наплевательски относящимся ко всему, что есть святого и ценного вокруг, даже к своей собственной жизни.
Один путь у человека, во все времена открытый к самоусовершенствованию, — это неустанное пополнение знаний, расширение жизненных интересов. Человечество накопило не только много смертоносного оружия, и страницы истории его залиты не одним только красным цветом крови и соленым морем слез, человечество в муках, неся неисчислимые жертвы, страдая, творя подвиги на пути познания мира и себя, накопило бездонный клад сокровищ искусства, литературы, им сделаны невероятные открытия в науках, сулящие людям избавление от голода, болезней, горя. Осуществилась вековечная мечта человека — он вырвался в космос и готов к изучению мироздания, глубин океанов, продвижений вперед и выше.
Из-за нависшей угрозы войны, из-за постоянной занятости, мне кажется, мы еще не успели осознать, что наделали, каких вершин достигли на исходе двадцатого века.
Вам, нынешним детям и молодым людям, надеюсь, выпадет счастье перевалить в третье тысячелетие, открыть новые миры и, быть может, отыскать в бесконечности мироздания обжитые планеты. Но не думайте, что все это сделается само собою, без труда и напряжения.
На уроках истории в школе, наверное, вам говорили, как панически боялось тогда еще разбросанное по материкам и континентам, разъединенное, еще невеликое человечество приближения второго тысячелетия: люди ждали пришествия Христа и Страшного Суда, а затем и конца света, перестали учиться, строить, ухаживать за землей и жильем, выращивать урожай, разводить скот… Не утратили они лишь-одно ремесло — виноделие, много пьянствовали, развратничали, иные племена целиком разоружились, потеряли способность защищать себя и добывать пищу охотой и рыбной ловлей, подались жить в пещеры…
Почти на пятьсот лет отбросило себя человечество назад, почти четыре века потребовалось ему для того, чтобы «восстановить память» — научиться строить дома и корабли, восстановить морские и сухопутные пути, возобновить путешествия и торговлю. На исходе пятого века Магеллан совершил кругосветное путешествие — человечество встряхнулось, как бы очнувшись от глубокого обморока, — и началась эпоха Возрождения.
Мы делали и делаем все, чтобы вы, нынешние наши Внуки, вступили в третье тысячелетие с достоинством равумных существ, помнящих, что ради вашего светлого будущего многие люди не доучились, не добрали в области культуры, не дожили положенного земного срока из-за лишений, ран и трудовой надсады.
Если вы поймете это, главное, что мы жили, боролись Hi стиснув зубы, перемогали голод и холод, боль от ран ради вас, вам уже будет проще с открытым сознанием жить, бороться и работать на земле.
Конечно же, дуракам всегда жилось и живется легче, да не соблазнит вас эта «легкость», не захочется вам подражать и дуракам, и тем, кто, не читая книжек, покупает их ради украшения квартиры, кто цепляет на себя побрякушки и похваляется дорогими тряпками, умением с шиком курить и пить под лестницей — жизнь человеческая очень еще коротка, чтоб ее тратить на безделушки. Каждому человеку есть место на Земле для приложения сил его и знаний, а в деле, в непрестанном поиске и движении — высший смысл жизни, и тут уж как-то «незаметно» сформируется характер, затем личность, а она, личность, никогда не была и не будет подвержена отравляющей ржавчине вещизма, зависти, злобы и ненависти. Она, личность, на то и существует, чтобы облегчить страдания другим людям, отдать им все свое вплоть до жизни.
Ты спросишь: а есть ли сейчас вокруг нас такие вот великие и простые, как хлеб насущный, люди?
Вот первые, кто пришел мне на память сейчас, когда я заканчиваю эту заметку, — великий хлебороб, мудрец земли русской Терентий Семенович Мальцев; хирург и ученый, делающий операции на маленьком детском сердечке и не одну уже жизнь, а тысячи жизней спасший, — Владимир Александрович Белаковский; маг и волшебник из города Кургана, исправляющий кривые позвоночники, горбы, неправильно сросшиеся кости, на третий-четвертый день ставящий больных на ноги после тяжелых переломов, умеющий удлинять или укорачивать рост человека, этакий добродушный и великий страстотерпец нашего времени — Гавриил Абрамович Илизаров. И многие-многие другие наши современники, которых назовет вам газета, назовут папа с мамой, а если вы хорошо посмотрите вокруг, то и возле себя обнаружите их, наших беззаветных тружеников и воинов.
Вот у них надо учиться умению трудиться, молча страдать, делать добро, не ожидая, что тебе за это «что-нибудь дадут». Я видел в клинике Илизарова, как смотрели на него исцеленные им больные, и, думаю, что эти взгляды, безмерная любовь и благодарность, светящиеся в них, — есть самая высшая и прекрасная награда. И все эти люди, мною названные и не названные, обладают большой внутренней культурой, они — профессионалы в высоком смысле этого слова, но еще и очень начитанные, компанейские люди, просто и с чувством собственного достоинства умеющие держаться в любом месте, в любом обществе, в том числе и за рубежом.
Может быть, кто из старших напомнит древнейшую мудрость, что-де «многие знания умножают скорбь». И это так: высококультурный, образованный человек все в мире, начиная от дикого животного, нарядной певчей птицы, живого цветка, речного или морского пейзажа, воспринимает глубже и тоньше, и музыку и живопись, и литературу; горше и больнее переживает потерю не только близких своих, но и тех, кого пытались и не смогли спасти. Я видел не просто седую голову академика Белаковского, а как бы уже по второму и третьему разу начавшую покрываться инеем, и думаю, что, делая операцию на маленьком детском сердечке с врожденным, допустим, пороком, он делает надрез прежде всего на собственном сердце, и ему больно так же, а может, еще больнее, как и ребенку, которого он всем своим умом, всеми накопленными знаниями, всем опытом, всеми силами и мужеством, какие у него есть, старается не просто вернуть к жизни, но вернуть обязательно здоровым, веселым, счастливым.
Внешне же этот большой человек с грустными глазами приветлив, весел, по южному складу характера гостеприимен.
Вот это характер! Это жизнь! Это Человек с большой буквы! А уж как он обрел такой характер, сделался таким человеком и специалистом, зависело и от его родителей, и от школы, и от коллектива, где он учился, работал, но более всего зависело это и зависит от самого человека. Распорядиться с толком жизнью — это главная наука, очень непростая.
Учиться можно и нужно ежедневно и ежечасно, начиная от того, что зовем мы природой, и кончая книгами, которые ныне есть почти в каждом доме, только спать надо по четыре-пять часов, как доктор Илизаров или хлебороб Мальцев, особенно в молодости, — молодые люди, спящие помногу, как старики, не знающие, куда девать себя и свое собственное время, на мой взгляд — люди неполноценные.
1984
«Полуправда нас замучила»
Выступление на конференции «История и литература»
(журнал «Вопросы истории»)
Здесь я вижу, что у нас существует история литературы. Когда я учился на Высших литературных курсах в Москве, то за два года я вообще об истории литературы не слышал. Эти слова не употреблялись в наших аудиториях. Хотелось бы выяснить, что это все же такое? Как история литературы выглядит и какой она была в определенные времена?
В нескольких выступлениях все время, как и в газетах сейчас, звучало одно и то же имя: Сталин, Сталин, Сталин… Разумеется, у меня есть свое отношение и к этому отрезку времени, и к этой личности. Мне пришлось жить одно время в Курейке, где Сталин находился в ссылке. И я думаю, что не так все просто и ординарно, как это сейчас преподносится. Используется очередной громоотвод в нашей истории, в том числе и в истории литературы, чтобы свалить на эту личность все наши беды и таким образом, может быть, проскочить какой-то отрезок пути, для нас очень сложный; а может быть, удастся действительно самим чище выглядеть? Во всяком случае, я не знаю, что страшнее и что вреднее для нашей истории, для нас с вами, брежневских времен. На их материале, на фоне личности Брежнева, я считаю, и общество наше, и мы выглядим просто неприлично! Это тоже имеет отношение к истории, ведь любой отрезок времени — это история; Хрущев — это уже история, и Брежнев, как бы ни хотели от воспоминаний о нем избавиться, — тоже история. Причем, я считаю, история весьма позорная. И особенно она позорна для нас, фронтовиков, которым удавалось в большинстве своем вести себя достойно на войне и не очень достойно — в период «брежневщины». Я как-то был у своего фронтового друга. Это совпало со временем, когда награждали Брежнева орденом «Победа». Друг мой, бывший десантник, потом артиллерист, человек очень большого мужества, честнейшей жизни, прошедший после войны путь от сцепщика вагонов до крупного руководителя металлургии, был секретарем райкома, спросил меня: «Когда нас кончат унижать?» Я ему ответил: «Нас будут унижать до тех пор, пока мы будем позволять это делать». Я думаю, то, что сейчас называется «историей литературы» — это как раз унижение нашей литературы, нашей мысли и нашего не очень равномерного развития, в том числе развития литературного.
Хочу остановиться на таком вопросе, как история Великой Отечественной войны. Сейчас все время говорят о коллективизации, о перегибах при ее проведении. Это тема очень сложная, трагическая. И почти не говорят о том, что мы как-то умудрились не без помощи исторической науки сочинить «другую войну». Во всяком случае, к тому, что написано о войне, за исключением нескольких книг, я как солдат никакого отношения не имею. Я был на совершенно другой войне. А ведь создавались эшелоны литературы о войне. Например 12 томов «Истории второй мировой войны». Более фальсифицированного, состряпанного, сочиненного издания наша история, в том числе и история литературы, не знала. Это делали, том за томом, очень ловкие, высокооплачиваемые, знающие, что они делают, люди. Недавно схватились два историка, Морозов и Самсонов, в споре о частностях в этой истории. Я написал письмо редактору газеты о том, что историки в большинстве своем, в частности те, которые сочиняли историю Великой Отечественной войны, не имеют права прикасаться к такому святому слову, как правда. Они потеряли на это право своими деяниями, своим криводушием. Им надо покаяться, очиститься.
Недавно в «Литературной газете» была помещена великолепная полоса, посвященная 1000-летию Крещения Руси. Дали возможность высказаться зарубежным общественным деятелям, зарубежным философам. И они черным по белому пишут: «Мы знаем, а вы не знаете!» И это действительно так. До сих пор мы не знаем, сколько людей потеряли в Великой Отечественной войне. Я слышал массу разных цифр. Но мне хотелось бы знать как солдату, сколько народу мы все-таки потеряли? В последнем издании «Истории Великой Отечественной войны» написано: «более 20 миллионов». Я представляю себе, сколько стоило труда, чтобы слово «более» было вставлено! И какие препоны преодолели какие-то люди, какое-то здоровое ядро, работавшее над этой совершенно ужасной книгой, которые это слово сумели вставить. А люди думают: что за этим «более» скрывается? Когда же с нами, уже доживающими свой век, перестанут разговаривать какими-то полунамеками, полуправдами? Полуправда нас измучила, довела нас до нервного истощения.
То, что русская литература на каком-то этапе сумела как-то выправиться, создать целое направление, т. н. «деревенскую прозу», ряд великолепных книг, я думаю, это произошло не благодаря науке истории, а вопреки ей. Когда касаешься целых отрезков, очень сложных и очень трагичных отрезков времени, и узнаешь затем откуда-то со стороны о том, что в 1941 г. из пяти больше трех миллионов наших воинов попали в плен, то ужасаешься. Как относиться к этим цифрам? Я до сих пор отношусь к ним с недоверием. Цифры эти меня просто ошеломили. Но когда вспомнишь о том, что в той же книге об Отечественной войне не перерисованы карты, и если вы внимательно посмотрите эти карты и текст, который сопровождает их, то увидите полное расхождение между ними. Мы просто не умели воевать, мы просто залили своей кровью, завалили своими трупами фашистов. Вы посмотрите на любую карту 1941-го и даже 1944 г.: там обязательно девять красных стрелок против двух синих, вражеских. И на протяжении всей войны было так. Одна 11-я армия Манштейна разгромила на глазах у Черноморского флота все наши армии, которые находились в Крыму, прошла через Сиваш, оставив потом часть своих войск под осажденным Севастополем, с двумя танковыми корпусами Манштейн сбегал под Керчь и опрокинул в море три наши армии! Я понимаю, что об этом писать очень тяжело. Лучше, конечно, когда под барабанный бой провозглашается, что мы победили! Но как победили?
Может быть, стоит прислушаться к словам Честертона, что все победители в конце концов становились побежденными? Если сейчас глянуть на центр «деревенской» России, которая была в основном поставщиком солдат, то, у меня во всяком случае, создается впечатление, что мы — побежденные. Мы с трудом сейчас начинаем подниматься, не исправлять еще, до исправлений далеко! Посмотрите на то, что делается, допустим, в провинции, на то, как встречается там слово «перестройка»… Общество перестраивается не сразу. Оно переделывается медленно, оно закостенело. Руководство, которое было на местах, осталось, оно спокойно пережидает: может быть, все это кончится и все будет как было.
И все-таки история Великой Отечественной войны, история коллективизации и сама литература не должны ограничиваться каким-то кругом тем или сочинений. Вот «Литературная газета» объявит список произведений и начинает их прорабатывать. А многие великолепные книги, писатели остаются в тени, и совершенно необоснованно. Так остался в тени Константин Воробьев. Сейчас нигде не упоминаются романы Ивана Акулова «Крещение» и «Касьян Остудный» — лучшая книга о периоде коллективизации. Долго не упоминалась поэма Твардовского «По праву памяти». Теперь это произведение издано, и следом прошли, к сожалению, сокращенно, воспоминания брата поэта, Ивана Трифоновича, очень горькие и очень честные воспоминания. Так история начинает создаваться помимо Академии наук. А большинство наших писателей даже не знают, что в ней, оказывается, занимаются историей литературы.