Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Награда и муки (Публицистика)

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Астафьев Виктор Петрович / Награда и муки (Публицистика) - Чтение (стр. 6)
Автор: Астафьев Виктор Петрович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Непрост и нелегок творческий путь Лихоносова от простых, как беседа во время зимних сумерек в тепло натопленной избе, пахнущей тестом, березовыми дровами и сухой известью, "Брянских" к молитве о русской земле, о ее слове и грустноликих светлых певцах, которым как бы на роду написано задохнуться от восторженной любви к родине своей и неизбывной печали за нее, - к "Люблю тебя светло", где Лихоносов каким-то чудом сумел воедино слить слово и музыку, грусть и восторг, гордость и скорбь, жгучую современность и не менее жгучий исторический материал! Мне эта вещь, которой я так и не рискну подыскать жанровое определение, напоминает самую, быть может, пронзительную, самую национальную симфонию, написанную композитором, уже смертельно больным и потому озаренно чувствовавшим каждую уходящую минуту жизни, - Первую симфонию Калинникова. Думаю, что любовь к музыке и песне, прилипающая к душе сибиряка с малолетства и как бы всечасно звучащая в нем, помогла создать Лихоносову эту "звучную" вещь, и не только эту.
      Следом за "Люблю тебя светло" появилась "Осень в Тамани". Это вроде "то же", что "Люблю тебя светло", да не "так же". И мелодия и строй новой вещи иные, но мысль, скрепляющая как бы "парящий над землею", свободный от литературных условностей сюжет, все та же мысль о непрерывности жизни, о скоротечном и в то же время беспредельном ее движении и глубине, доступная, может быть, лишь высшим и тончайшим созданиям природы - ее певцам. Среди них самому пространственному, самому "космическому" поэту Михаилу Лермонтову дано было заглянуть в такие неизмеримые бездны мироздания и человеческой души, что он содрогнулся дару, ему открывшемуся, измучен был им и погублен, как гибнет иной раз соловей от собственной песни, как вянет цветок, преодолевший силу корня, надсаженный собственной тяжестью и красотой.
      Я толкую эти, на мой взгляд, пока лучшие достижения Лихоносова (и только ли его? Может быть, придет еще пора, когда их признают все же высоким достижением всей нашей литературы?) произвольно, на свой читательский субъективный взгляд. Бесспорно, однако, для меня одно - вещи эти дают такой простор мыслям и чувствам, в них так сильно спрессованы "звуки" и материал и столько много видится "за словом", что с первого раза, с налета их - открывающие или предваряющие какой-то новый жанр в нашей богатейшей русской литературе - не прочтешь и не "раскусишь". Их надо перечитывать, и, уверяю вас, с каждым прочтением вам станут открываться новые и новые "геологические" пласты в этих вещах, исторгнутых звуком и сердцем. Не скрою, я всегда с нетерпением жду новое произведение Виктора Лихоносова и знаю, что будет оно не только по теме новое, но и неожиданное по решению ее. Лихоносов работает медленно, строго и взыскательно, стараясь не повторять даже свое, ранее написанное. Эпигонство, вторичность, заданность, процвета- ющие в нашей литературе, подобно репью на пустыре, не влекут, к счастью, и не расхолаживают Лихоносова, даже, наоборот, прибавляют ему требовательности к себе, подвигают его на еще более глубокий поиск и работу,
      "Пока мы обращаемся между собой, - пишет Лихоносов, - мечтаем и выслушиваем комплименты в узком кругу, - уютно, приятно, хорошо. Но оглянешься на полки с великими книгами - и страшно, и ничтожно думать о себе, якобы продолжателе чудных традиций. Страшно еще и потому, что люди, ум и глубину которых мы не всегда оцениваем, очень ждут от писателя и порою совсем не склонны принимать за правду те "великие", на наш взгляд, истины, которыми мы гордимся в уединенном восторге".
      Ну что еще к этому можно добавить?!
      Я очень рад, что живу в одно время с таким "идущим вослед" писателем, как Виктор Лихоносов, редким встречам с ним рад и тому, что имею возможность сказать о нем эти от сердца идущие слова. Знаю, доброе слово зерном упадет в не бесплодную почву, а в добрую же и чистую душу и прорастет там новыми всходами. Горжусь тем, что родила нас с Лихоносовым одна земля и мы не из бахвальства и обесцененной привычки можем называть себя сибиряками. Землячество, как и родство, ко многому обязывает. Работает земляк напряженно, трудно, не делая заячьих скидок в пути, значит, и тебя тем самым обязывает к работе взыскательной, жизни бескомпромиссной, дороге нелегкой.
      Светлое его слово, добрый и грустный взгляд издалека постоянно слышны и ведомы мне. Надеюсь, и читателям тоже.
      1976
      Пророк в своем отечестве
      О повести В. Зазубрина "Щепка"
      Книги писателя почти неразделимы с его судьбой, и почти всегда сам автор вершит эту судьбу предчувствием смерти своей, а то и точным ее предсказанием.
      За несколько дней до роковой дуэли смятенный, сгорающий на внутреннем самоогне Лермонтов пишет гениально-пророческое стихотворение: "В полдневный зной, в долине Дагестана"; почти столетие спустя бесприютный, мучимый предчувствием смерти и даже как будто ищущий ее, молодой, и наполовину себя не реализовавший поэт Николай Рубцов выдохнет незадолго до кончины: "Я умру в крещенские морозы" и почти не ошибется в сроках. Примеры эти можно множить и множить. На Руси Святой трагическая доля литераторов сделала из них еще и прорицателей-мистиков.
      Повесть "Щепка" Владимира Зазубрина - это пророческое предсказание не только своей роковой судьбы, но и предвидение будущей доли своего несчастного народа, приговоренного новоявленной миру властью умирать в каменных и духовных застенках во имя идей всеобщего мирового братства и светлого будущего, строительство которого должно было начаться с разрушения старого мира "до основанья" и вылилось в неслыханное насилие, в невиданную ломку праведного человеческого пути. "Великий гуманизм", заложенный в основу навязанного России и доверчивому русскому народу чужеземного разрушительного учения, первыми испытали на себе те, кто были его проповедниками и садоводами. Самых преданных и яростных борцов за мировую революцию, за всеобщее равенство и братство сами же борцы и уничтожили.
      К числу таковых относится и Владимир Зазубрин, автор первого советского романа "Два мира", горячо принятого "буревестником революции" Максимом Горьким, написавшим предисловие к одному из первых изданий этой незаурядной книги, снисходительно одобренной даже самим Лениным.
      Родился Владимир Яковлевич в Пензе, в большой семье железнодорожного служащего Якова Николаевича Зубцова. Из большой семьи Зубцовых уцелело лишь двое детей - Владимир и его сестра Наталья, потому как прихваченный мятежными ветрами революции девятьсот пятого года глава семейства угодил в тюрьму, затем и в ссылку в город Сызрань с лишением всех прав вообще и в первую голову права на трудоустройство. Сызранцы ссыльнопоселенцев Зубцовых, живущих в подвальной комнате, звали "каторжниками", что в ту пору слышать было не просто обидно, но и оскорбительно. Глава семейства был из людей твердых, обстоятельствам неподвластных, с горестной судьбой ссыльного несогласных, упорно учился он и сдал-таки экзамен на звание частного поверенного в делах, сохранив таким образом хоть часть своего многострадального семейства, но от революционных устремлений его навсегда отшибло. Зато преуспел во всякого рода бунтах и революциях его единственный, в живых оставшийся сын. Еще в Сызранском реальном училище он был организатором и редактором нелегального журнала, за что и был исключен из училища, позимогорил в холодных одиночках и из тюрьмы вернулся больным, но не сломленным.
      Все, кто видел и знал Владимира Яковлевича Зазубрина-Зубцова при жизни, отмечают его диковатую красоту и могутность, а также широту искреннего характера, прямоту взглядов, глубокую самообразованность, исключительно богатую память и обостренную впечатлительность.
      Пройдя вместе со своим народом все сложные, кровавые пути революционного переворота, Зазубрин оказался в Сибири, сначала в армии Колчака, а затем и в Красной Армии. В Канске он смертельно заболел тифом, и его спасла семья сибиряков Теряевых, в доме которых был он на постое. В этом доме была младшая дочь Варвара Прокопьевна Теряева, студентка Омского сельхозинститута. Меж постояльцем и студенткой,его выхаживавшей, получилась любовь, и они навсегда соединили свои жизни.
      Работая в Канской газете "Красная звезда", Зазубрин начал собирать материалы и писать роман "Два мира", после выхода которого его перевели в политотдел пятой Дальневосточной армии. В газете этой армии "Красный стрелок", в походной типографии печаталось первое издание романа. Здесь продолжилась активная творческая жизнь Зазубрина, которая затем привела его в журнал "Сибирские огни", где шло активное становление и объединение вокруг боевого журнала молодых литературных сил Сибири. Владимир Яковлевич с его организаторскими способностями, ярким талантом и редким человеческим обаянием пришелся тут в самую пору и скоро встал во главе журнала.
      Он уже был довольно известным писателем, редактировал журнал "Колхозник", состоял в переписке с Горьким, несмотря на страшную занятость писал очерки, статьи, рассказы, работал над новым романом "Горы", напечатанным в журнале "Новый мир", мечтал написать книгу о Горьком, было много и других замыслов, но разом и навсегда все оборвалось - его арестовали и тут же, без следствия и суда, расстреляли - произошло это в декабре 1938 года.
      И на долгие годы Зазубрин из нашей литературы исчезает, как исчезли имена многих и многих талантливых русских писателей. Книги незаурядного работника, честного коммуниста, набравшего творческую высоту, изымаются из библиотек, исчезают в топках социалистической индустрии, повесть "Щепка", одобренная в журнале "Красная новь", считается утерянной, и только стараниями сибирских литературоведов совсем недавно ее обнаружили в рукописном отделе Ленинской библиотеки.
      "Щепка", которую и сам автор мечтал доделать, обратить в роман, и в нынешнем ее, может, и несовершенном виде потрясает, хотя потрясти нашего человека - читателя, ошеломленного хлынувшей на него страшной правдой прошлых лет, кажется уж и невозможно. Повесть печатается сразу в нескольких журналах, в Красноярске - в альманахе "Енисей", включается в разные прозаические сборники, переводится на иностранные языки. Недавно я видел ее в антологии русской новеллистики, солидно изданной в Лондоне, повесть Зазубрина с кратким и емким комментарием открывает эту книгу.
      Читателю предстоит не просто прочесть эту воистину страшную повесть, помучиться предстоит, сжаться от ужаса, а верующим - перекреститься по окончании тяжкого чтения и молвить: "Господи, спаси и помилуй нас..." Неверующему же атеисту - еще и еще раз удивиться тому, как мы в этом современном аду выжили, сохранили живую душу, пусть всего и частицу ее. Даже главный герой повести, предчека Срубов, являющийся бойцом, товарищем, "самым обыкновенным человеком с большими черными человеческими глазами", много размышляющий и рассуждающий о ценности человеческой жизни, пораженный несоответствиями между идеалом и реальностью, сходит с ума от своей кровавой работы.
      Да, автор "Щепки" особых иллюзий в отношении революции и новой жизни не питал, по тяжкому опыту революционера и участника братоубийственной войны зная, что революции в белых перчатках не делаются, но революция, по его убеждению, не может быть безразлична к судьбе отдельного человека, она и делалась во имя человека, во имя сохранения лучшего в каждом человеке, однако и он, умный человек, запутывается в непролазных дебрях революционных деяний, в дремучей тайге оголтелой демагогии и, противореча сам себе, заявляет в одной из своих статей:
      "...Место писателя в лагере тех, кто борется за счастье авангарда человечества - пролетариата, т. е. в конечном счете - за счастье всего человечества. Нам могут возразить - вы насилуете волю писателя, вы лишаете его творчество необходимой свободы...", - и далее, конечно же, слова Ленина: "Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя...", - разящую силу которых Зазубрин испытал на себе, а мы, его последователи и продолжатели литературного дела, пагубу сих пламенных идей не можем изжить до сих пор. И не хватит, видно, нашей жизни на то, чтобы выветрилась из наших голов большевистская замороченность, "передовая" эта идейность, а из сердца нашего исчезла злобная тяга ко мстительной насильственности, к устремлениям навязывать свои идеи, свой опыт строительства нового мира. Мы так и не научились понимать и воспринимать непривычное нам, заболтанное слово СВОБОДА, жить и работать свободно тем более.
      Сознание нации деформировано страхом, позвоночник ее искривлен тяжким бременем революционных преобразований, за которые платой была только жизнь, только кровь человеческая. Кровь эта в конце концов переполнила подвалы губчека и, хлынув на волю, красными волнами смыла из смутой охваченной страны, с улиц ее городов, из городских домов и деревенских изб, остатки того, что звалось Великим словом РОССИЯ. Страну и ее народ ввергли в долголетнее, беспросветное угнетение, небывалое рабство, к которому большая часть нашего народа так привыкла, что и не может себя и свою жизнь мыслить иначе, как в постоянном подчинении под чьей-то командой, да и распорядиться собой и теми благими возможностями, которые народу ныне предоставлены, он не умеет, не научен.
      Повесть "Щепка" написана в 1923 году. Как много надо было знать, изведать, перестрадать, чтобы оказаться "пророком в своем отечестве", чтобы заглянуть в бездну будущего, предсказать последствия разгула того насилия над народом, жертвой которого стал и сам автор, ибо "лес рубят - щепки летят!" - изрек не менее мудрый и дальновидный, чем Ленин, его старательный ученик, верный последователь и выкормыш.
      Будучи долгое время и сам преданным сыном своему времени, последователем соцреализма, кое-что постигнув в окружающей меня действительности, я уразумел в конце концов, что те безграмотные, тупые, горластые пьяницы и развратники, беспардонные разбойники, десятилетиями заправлявшие нашей жизнью, не могли терпеть возле себя людей умных, грамотных, самостоятельных, и сводили их в первую очередь. Никто так злобно и настойчиво не боролся с коммунистами, как сами коммунисты. Им, выскочкам, подхалимам, костоломам, такие люди, как Зазубрин, не могли быть "товарищами по партии", они усердно очищали от таких свои ряды и в конце концов низвели свою родную и любимую партию до скопища ничтожеств, корыстолюбцев, сладкоежек и недоумков. Но чтобы свалить такого известного человека, которого сам Максим Горький привечал, сам Ленин читал, нужны были причины весомые, зацепки основательные, и я обнаружил их, перелистывая второй том "Литературного наследства Сибири", целиком посвященного Зазубрину.
      Сибирский подвижник Николай Николаевич Яновский, отбывший в лагерях смерти не один срок и сохранивший не только облик интеллигента, но и всю красоту души своей, отработал, наверное, все "десять жизней людских", оставив нам, сибирякам, не только добрую память по себе, но и восемь томов "Литературного наследства Сибири". Не было в Сибири такого молодого, даровитого автора, которого не заметил бы и не приветил в "Сибирских огнях" Николай Николаевич, где он долгое время работал заместителем главного редактора - на главного не тянул оттого, по убеждению местных партдеятелей и заправил Союза писателей, что был недостаточно идейно подкован, склонен к вольности суждений, излишней самостоятельности в оценке писателей, книг современников и писателей прошлого, многих из которых он воскресил, вырвал из нетей. Творческий подвиг этого славного сибиряка не оценен по достоинству, как и труды многих и многих порядочных людей, работавших с нами бок о бок. До того ли сейчас нам, коли настала пора все свои силы и помыслы направлять на то, чтобы разобраться в сложнейшей философской и творческой ситуации - кто за кого?
      Так вот, в "Литературном наследстве Сибири" я и наткнулся на главную причину убийства Зазубрина. Участвуя во встрече с писателями на квартире Горького, компанию коим составили большие знатоки отечественной словесности, руководители родной и любимой партии, Зазубрин говорил о художествен- ной правде и по сибирской прямоте рубанул правду-матку о том, что вот "образ" Сталина изображается некоторыми писателями иконно, а не как живого человека. После этого, вспоминает сам Зазубрин, он "почувствовал себя неловко, поняв, что, увлекшись, сказал лишнее". Сталин-то рядом сидел, а таких вещей он не прощал не только каким-то там далеким сибирякам-пензякам, но даже ближним соратникам своим и родственникам...
      Я для того так подробно пишу об авторе "Щепки", чтобы представление у читателей было о том, что за человек ее писал, человек, о котором с классовой тревогой однажды спросил у известной уже в двадцатые годы сибирской писательницы Сейфуллиной один из попечителей молодых талантов и направителей морали того времени: "Зазубрин, вероятно, является поклонником Достоевского?", и Сейфуллина ответила: "К сожалению, да..."
      В такие вот времена жил и творил талантливейший русский писатель, несгибаемый коммунист, яркий человек - Владимир Яковлевич Зазубрин, которому давно следовало бы поставить памятник в Сибири, может, и на родине его, в Пензе, а мы, его современники-читатели, только-только "открываем" для себя беспощадное зазубринское слово правды, соприкасаемся с книгами, поведавшими о нашей действительности такое, что, осознав ее губительные последствия, содрогнется крещеный мир и не захочет следовать нашему историческому примеру, минет все тяжкие, мученические революционные пути, отвергнет учения, зовущие к смертельным потрясениям, к кровавой смуте.
      1991
      Доброе слово
      Об Аскольде Якубовском
      Сразу же и оговорюсь, слово "доброе" я употребил в его широком значении, то есть слово крепкое, своеобычное, прочное. А то у нас в литературе одно время начали было использовать его в благотворительных целях: я, мол, писатель, буду к тебе, читатель, добреньким, а ты, в свою очередь, - всепрощающим, и будем мы вполне довольны друг другом, а что слово при этом дрябнет, хилым становится, так ведь много их, слов-то, в языке нашем...
      Как отрадно, что все чаще и чаще среди идущих в литературу людей появляются те, кто не хочет для себя никаких снисхождений, похлопываний по плечу ни от читателя, ни от критики.
      Очень это важно - самостоятельность с самых первых шагов. В любом деле, конечно, важно, а уж в литературе в особенности.
      Еще на Кемеровском семинаре молодых писателей Аскольд Якубовский привлек к себе внимание всех руководителей семинара именно своей писательской самостоятельностью.
      Нельзя сказать, чтобы тема его повести "Не убий" (в журнальном варианте называлась она иначе - "Мшава") была очень уж неожиданна: два геолога отправляются в глухие болотные места, чтобы нанести на карту дом, попавший на аэрофотосъемку, а вместо дома неожиданно обнаруживают потаенный поселок, где, как оказалось, обитают фанатичные поборники древлеотеческой веры. Спрятавшиеся в болотах люди больны, дики и до того темны, что "чужане" не знают, с какого бока и как приступиться к ним, чтобы рассказать о "своем" мире и вести их с собою в этот мир.
      Несильные в "агитации" двое парней тем не менее взбудораживают поселок, и кажется, вот-вот победа будет за ними. Но парни-геологи все же плохо знают "Мшаву", ее мертвую, гибельную трясину, где все покрыто, как ряской, ханжеской проповедью "спасения", а под нею - корысть, разврат, тяжкое бремя веры и беспощадное отстаивание ее "устоев".
      Страницы повести, где уставник потайного села Гришка голый становится на берегу гнилой болотной речки и отдает себя на съедение комарам, дабы "принять муку" за свою паству, написаны Якубовским так зримо и взволнованно, что порою уж и не верится, что писал эти страницы молодой писатель и что это его первая повесть.
      "На берегу сидел старец. Голый. Он светился на солнце отвратительной наготой иссохшего полумертвого тела. И дымился, как головешка, - это налетел гнус... Поднималась древняя лесная жуть. Выглядывали из-за стволов губастые рожи, в осоке торчали рога, где-то невдалеке хохотали лесные, невидимые днем, жители. Во мхах горели синие свечечки... Пришло утро. Старец был серый, терял очертания в сером столбе гнуса - комаров и мошкары. Но теперь он поднялся, стоял. Шевелились губы, руки вычерчивали мелкие кресты - должно быть, старец молился. Старухи сбились вокруг него густым, напуганным стадом... Стонали, всхлипывали, некоторые падали в мокрую осоку и бились, как рыбы".
      Этот самый старец многолик. Принимая муку, он смирен и молчалив, а когда понадобится, он возьмет в руки карабин и вместе со своим подручным Яшкой, у которого "голова шаром, лоб стянут морщинками в узкую полоску. Нос глядит двумя широкими темными ноздрями прямо на собеседника. Губы пухло-красные, глаза черные, вертючие", вместе с этим Яшкой, выполняющим на тысячу процентов охотничью норму, нападет на парней-геологов, и один из них будет убит из-за угла в грудь наповал...
      Обороняя себя, друга Николая и тот светлый мир, куда хочет вывести герой повести "болотных людей", он убивает из ружья уставника и Яшку, подленького и нахрапистого человека, который был связующим звеном между болотным поселком и миром, который бабничал, пил, забирал у темных людей задарма пушнину, жил на широкую ногу, был "передовым охотником"...
      Если бы Якубовский ограничился только описанием пути по болотам к потаенному поселку, открытием поселка и тем, что в нем произошло, повесть все равно была бы захватывающей. Но он - мыслящий человек, и герой его повести не может, не должен забывать того, что случилось, что произошло... Как это он, человек мирной профессии, доброго и даже застенчивого склада души, своими руками...
      Пять лет прошло, а ему "все видится прозрачная северная тайга, прокисшая, болотистая... В ушах - гром - отзвуки выстрелов... Николай Лаптев... Никола, который почему-то всегда пах кедровыми орешками. Должно быть оттого, что, плутая как-то с теодолитом, без продуктов и патронов, в нарымских кедрачах, мы недели три кормились орехами...".
      Убийство, насильственная смерть противоестественны человеку, как противоестественна и та жизнь, которая открылась геологам в потаенном поселке, жизнь, отброшенная на несколько веков назад, на уровне пещерного человека - с пещерной моралью...
      Не должно ее быть! Люди, простые парни, не могли и не прошли мимо, хотя и могли бы... Один из них пал, как солдат в бою, за лучшую людскую долю...
      Хорошая, умная повесть. Пересказом я ее, разумеется, очень обеднил, ибо что такое любой, даже подробный, пересказ по сравнению с живой, густо написанной прозой? Но эта повесть, как пристань, от которой Аскольд Якубовский отчалил в свою дальнейшую работу, и потому я так подробно остановился на ней.
      Вторая повесть А. Якубовского - "Дом" продолжает мысль, поднятую в "Не убий". Стяжательство, корысть, отрешенность от мира возможны не только в непроходимых болотах, в потаенном поселке. Дом стоит на окраине большого города, но он тоже "Мшава", он тоже засасывает людей, выхолащивает души, делает их волками среди людей, и в мирном доме происходит чудовищное убийство, расправа над молодым человеком, виноватым лишь в том, что он не "такой", что по закону ему может отойти часть дома...
      Защищая "свой дом", а точнее, сущность свою, собственника и стяжателя, хозяйка дома поднимает руку на сродственника - брата своего мужа...
      Но "не убий" - старая и вечно живая мораль - в изображении Якубовского обретает новый какой-то и сильный смысл. Человек не создан для того, чтобы убивать и проливать кровь, даже в тайге он "не должен палить во что попало..." "Не слишком ли кровопролитно наше вооруженное общение с нею?" (с природой), - спрашивает в первой повести себя и других ее автор и герой.
      Убившая живого человека хозяйка "Дома" и сама погибает в страхе, пьянстве, полной опустошенности, а "добро", "дом", которому она отдала свою жизнь, совесть, всю себя, оказываются никому не нужными...
      Повесть "Дом" написана крепче, чем "Не убий", и это радует. В первой повести Якубовского еще нет-нет да и запнешься о такие строки: "Пять шагов, поворот, и опять пять шагов. И как возможно это цеплянье за старые глупости!.. Несчастья крепко взнуздывают человека, поднимают его... Придумываешь новый план, помня минувшие ошибки, и опять кладешь кирпич к кирпичу". Конечно, запнувшись за такие строчки, морщишься так, будто босой ногой о неуклюжие пенья зашибся, тем более что автор, как я уже говорил, умеет писать густо, точно и обходиться без литературщины, возвращать слову его истинное значенье.
      Вот хороший тому пример: "Чем больше я хожу по тайге, тем сильнее люблю наше чернолесье, пышную древесную роскошь средней полосы. А хвойный лес, всегда зеленый - летом и зимой, - как мумия, не то вечно юн, не то вечно мертв".
      Как точно употребил Якубовский слово "чернолесье"! Ведь даже у даровитых наших писателей в силу плохого знания природы и истоков русского языка понятие "чернолесье" и "краснолесье" стало употребляться наоборот по приблизительному, внешнему признаку писатели начали хвойный лес называть "чернолесьем".
      Достоин похвалы молодой писатель за такую добрую работу над словом. С этого и начинать надо. Но увы, такие "храбрецы" не так уж часто встречаются среди молодых литераторов. Большей частью они предпочитают пользоваться языком уже употребленным, процеженным другими писателями и часто попадают впросак, хотя бы с тем же словом "чернолесье".
      Кроме двух повестей, в книжке Якубовского "Не убий" напечатаны четыре рассказа. Они мне понравились меньше повестей. Наверное, это старые рассказы Якубовского. И такой рассказ, как "Коротыш", не звучит после повести "Не убий". Он из той же "оперы", но сделан слабее, и как-то в нем все очень привычно и похоже на множество других "геологических" произведений. Лучшим среди четырех рассказов мне кажется "Красный таймень", глубокий, с совершенно уморительно написанным характером попа-рыбака.
      1971
      По горячим следам
      О Константине Симонове
      Когда рукопись моей книги об Александре Николаевиче Макарове "Зрячий посох" была доведена до того, что ее можно было читать не только жене, но и другим "заинтересованным" лицам, я решил попросить ее прочесть Константина Михайловича Симонова: и потому, что в книге он присутствует неоднократно, и потому, что учился вместе с Александром Николаевичем Макаровым, и потому, что опыт его работы в литературе, в том числе и документальной, неизмеримо больше моего. Следовательно, надеяться можно было и на добрые советы, и на поправки каких-либо неточностей, и просто мне давно хотелось встретиться и поговорить с Константином Михайловичем, к которому я со всей душевной симпатией относился еще с фронтовых юношеских лет, и пребывание мое в одном с ним литературном цехе не только не убавило этой симпатии и уважения, но и преумножило их.
      Я запомнил отчетливо тот год, когда Константин Михайлович ушел из "Нового мира" и по какому-то поводу, вроде бы опять о войне, выступал по телевидению. До этого мне почти не доводилось его видеть "вживе", кажется, видел у гроба Фадеева, но в отдалении и не задержался на нем взглядом. Потом - в редакции журнала "Знамя". В 1959 году у меня печатали там рассказ - первый в толстом журнале! А у Симонова - роман. И вот я сидел на старом, впивавшемся в зад пружинами кожаном диване, жмясь поближе к обласкавшему меня работнику отдела прозы, милому человеку Виталию Сергеевичу Уварову, дожидаясь очередных поправок от очень капризной, начисто подавившей меня своим всезнанием и интеллектом редакторши. И в это время возник в редакции маленький переполох, - редакция размещалась тогда в тесном, захламленном помещении, и большому переполоху там негде было подняться. Прочастила каблучками какая-то дама, юркнула под лестницу уборщица, распахнул перед кем-то двери лучащийся светозарной улыбкой секретарь журнала Катинов; задвигались, закружились какие-то люди с сигаретами и без сигарет. И в этом людском водовороте и дыму вдруг тоже закружилась комочком пены седая-седая голова. У головы оказалось довольно смущенное лицо Симонова! И хотя говорила про меня бабушка: "Приметлив! Ох приметлив!" - я все же с трудом его узнал, ибо Симонов мне все еще представлялся чернявым, густоволосым, с усами почти гусарскими и с трубкой в зубах - истинный поэт!
      В руках у него были цветы - большой букет роз, который он нес, уверенно выставив перед собой, раскланиваясь на ходу, кому-то улыбаясь, и, гортанно выкрикнув что-то Катинову, исчез за дверьми незнакомого мне кабинета.
      Впоследствии Александр Николаевич, выслушав всю эту картину в словах и в лицах и разрешая мое недоумение: "Неужто Кожевникову цветы?!" уничижительно усмехнулся.
      - Деревня! Кожевникову?! Да если Кожевникову начнут дарить цветы благодарные авторы - он не выберется из вороха цветов! Он задохнется от ароматов! У него будет болеть голова. Это Людмиле Ивановне волок Костя цветы. Много, говоришь? Дорогие? Тогда ей! Ну, Костя... фрукт! Ах ты, Костя, Костя! "Каким ты быв, таким остався!" - передразнил он Симонова. И ко мне: "Ну, а вы-то, вы-то что?" - и глазки его засветились искоркой перевозбужденного любопытства.
      - Ну, чё я? - говорю я Уварову, Виталию Сергеевичу, со всей непосредственностью озлившегося провинциала, которому терять нечего и в Москве негде жить. - Дак мне чё, тоже букет нести?
      - Тебе не надо, - сказал Уваров. - Ты еще молодой, и у тебя денег нету. Вот уж когда роман выдашь - раскошелишься!..
      Роман я так до сих пор и не выдал, букеты по редакциям носить не научился. И зря! Есть в редакциях и издательствах люди, которым я последнюю рубаху с тела отдам, кусок хлеба разделю пополам, кровь, сердце, а вот с цветами...
      Впрочем, всяк должен делать то, что у него хорошо получается. Мне кажется, и я убедился в этом впоследствии, у Константина Михайловича была врожденная способность делать людям приятное, не считаясь ни со временем, ни со здоровьем, ни с обстоятельствами, которые часто мешают нам делать людям добро.
      И вот несколько лет спустя увидел я Симонова на экране телевизора, погасшего, усталого, совсем белоголового, без усов - или телевизор у меня был такой, что не все предметы различались? - говорил он тихо, как-то особенно проникновенно, печально, и под конец прочел несколько стихов из фронтовых тетрадей. У меня слезы навернулись на глаза; жена, слышу, носом зашмыгала. Мы с ней весь вечер проговорили о поэзии Симонова, о том влиянии, которое она на нас оказала в свое время, и выяснилось, что и она, хотя и была далеко от передовой, помнит по фронту стихи Симонова, Суркова, прозу Шолохова, и позднее - "Василия Теркина". И до них, работников военного тыла, мало что доходило, что уж говорить о нас - окопных землеройках?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7