Прогулки с Пушкиным
ModernLib.Net / Отечественная проза / Терц Абрам / Прогулки с Пушкиным - Чтение
(стр. 2)
С утра до вечера в немой тиши дубов Прилежно я внимал урокам девы тайной; И, радуя меня наградою случайной, Откинув локоны от милого чела, Сама из рук моих свирель она брала: Тростник был оживлен божественным дыханьем И сердце наполнял святым очарованьем. * * * Подобно Татьяне, Пушкин верил в сны и приметы. На то, говорят, имел он свои причины. Не будем их ворошить. Достаточно сослаться на его произведения, в которых нечаянный случай заглянуть в будущее повторяется с настойчивостью идеи фикс. Одни только сны в руку снятся подряд Руслану1, Алеко2, Татьяне3, Самозванцу4, Гринёву5. Это не считая других знамений и предсказаний - в "Песне о вещем Олеге", "Моцарте и Сальери", "Пиковой Даме"... С неутихающим любопытством Пушкин еще и еще зондирует скользкую тему - предсказанной в нескольких звеньях и предустановленной в целом судьбы. 1 "И спится вещий сон герою..." 2 "Я видел страшные мечты!.." 3 "И снится чудный сон Татьяне..." 4 "Все тот же сон! возможно ль? в третий раз!" 5 "Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства моей жизни". Чувство судьбы владело им в размерах необыкновенных. Лишь на мгновение в отрочестве мелькнула ему иллюзия скрыться от нее в лирическое затворничество. Судьба ответила в рифму, несмотря на десятилетнее поле, пролегшее между этими строчками: как будто автор отбрасывает неудавшуюся заготовку и пишет под ней чистовик. 1815 год: В мечтах все радости земные! Судьбы всемощнее поэт. 1824 год: И всюду страсти роковые, И от судей защиты нет. Но и без этого он уже чувствовал, что от судьбы не отвертеться. "Не властны мы в судьбе своей",- вечный припев Пушкина. Припомним: отшельник Финн рассказывает Руслану притчу своей жизни: ради бессердечной красавицы, пренебрегая расположением промысла, бедняк пятьдесят лет угрохал на геройские подвиги, на упражнения в чародействе и получил - разбитое корыто. Теперь, Наина, ты моя! Победа наша, думал я. Но в самом деле победитель Был рок, упорный мой гонитель. Между тем, выход есть. Стоит махнуть рукой, положиться на волю рока, и - о чудо! - вчерашний гонитель берет вас под свое покровительство. Судьба любит послушных и втихомолку потворствует им, и так легко на душе у тех, кто об этом помнит. Кому судьбою непременной Девичье сердце суждено, Тот будет мил на зло вселенной, Сердиться глупо и грешно. Доверие к судьбе - эту ходячую мудрость - Пушкин исповедует с силой засиявшей ему навстречу путеводной звезды. В ее свете доверие возгорается до символа веры. С ее высоты ординарные, по-студенчески воспетые, лень и беспечность повесы обретают полновластие нравственного закона. Лишь я судьбе во всем послушный, Счастливой лени верный сын, Всегда беспечный, равнодушный... Ленивый, значит - доверчивый, неназойливый. Ленивому необъяснимо везет. Ленивый у Пушкина всё равно что дурак в сказке: всех умнее, всех ловчее, самый работящий. Беспечного оберетает судьба по логике: кто же еще позаботится о таком? по методу: последнего - в первые! И вот уже Золушка в золоте. Доверие - одаривается Ленивый гений Пушкина-Моцарта потому и не способен к злодейству, что оно, печать и орудие бездарного неудачника, вынашивается в потугах самовольно исправить судьбу, кровью или обманом навязав ей свой завистливый принцип. Лень же - разновидность смирения, благодарная восприимчивость гения к тому, что валится в рот (с одновременной опасностью выпить яд, поднесенный бесталанным злодеем). Расчетливый у Пушкина - деспот, мятежник, Алеко. Узурпатор Борис Годунов. Карманник Германн. Расчетливый, всё рассчитав, спотыкается и падает, ничего не понимая, потому что всегда недоволен (дуется на судьбу). В десятках вариаций повествует Пушкин о том, как у супротивника рока обламываются рога, как вопреки всем уловкам и проискам судьба торжествует победу над человеком, путая ему карты или подкидывая сюрприз. В его сюжетах господствуют решительные изгибы и внезапные совпадения, являя форму закрученной и закругленной фабулы. Пушкинская "Метель", перепутавшая жениха и невесту только затем, чтобы они, вконец заплутавшись, нашли и полюбили друг друга не там, где искали, и не так, как того хотели, поражает искусством, с каким из метельного сумрака человеческих страстей и намерений судьба, разъединяя и связывая, само-державно вырезает спирали своего собственного, прихотливо творимого бытия. Про многие вещи Пушкина тудно сказать: зачем они? и о чем? - настолько они ни о чем и ни к чему, кроме как к закругленности судьбы-интриги. Фигура круга с ее замысловатым семейством в виде всяких там эллипсов и лемнискат наиболее отвечает духу Пушкина; в частности - его способу охотиться на героев, забрасывая линию судьбы, как лассо, успевающее по ходу рассказа свернуться в крендель, в петлю ("...как черная лента, вкруг ног обвилась, и вскрикнул внезапно ужаленный князь"). Самый круглый в русской литературе писатель, Пушкин повсюду обнаруживает черту - замкнуть окружность, будь то абрис событий или острый очерк строфы, увязанной, как баранки, в рифмованные гирлянды. В пушкинских созвучиях есть что-то провиденциальное: разбежавшаяся без оглядки в разные стороны речь с удивлением вдруг замечает, что находится в кольце, под замком - по соглашению судьбы и свободы. Идея рока, однако, действующая с мановением молнии, лишена у него строгости и чистоты религиозной доктрины. Случай - вот пункт, ставящий эту идею в позицию безликой и зыбкой неопределенности, сохранившей тем не менее право вершить суд над нами. Случай на службе рока прячет его под покров спорадических совпадений, которые, хотя и случаются с подозритель-ной точностью, достаточно мелки и капризны, чтобы, не прибегая к метафизике, сойти за безответственное стечение обстоятельств. "- Случай!-сказал один из гостей. - Сказка! - заметил Германн". Так в "Пиковой Даме" публика реагирует на информацию Томского из области сверхъестест-венного: то, что для одних потеряло реальность "сказка", другими еще допускается в скромном одеянии случая, колеблющегося на грани небывалого и вероятного. Случай и рубит судьбу под корень, и строит ей новый, научный базис. Случай - уступка черной магии со стороны точной механики, открывшей в мельтешении атомов происхождение вещей и под носом у растерянной церкви исхитрившейся объяснить миропорядок беспорядком, из которого, как в цилиндре факира, внезапным столкновением шариков, образовалась цивилизация, не нуждавшаяся в творце. Под впечатлением этих известий, коловращением невидимых сил, человек попал в переплет математики и хиромантии и немного затосковал. Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?..* * Не напрасно, не случайно Жизнь от Бога мне дана, - поправлял ошибки Пушкина дотошный митрополит Филарет. Пушкин сокрушенно вздыхал, мялся и оставался при своем интересе. Круги поэзии и религии к тому часу не совпадали. Бездомность, сиротство, потеря цели и назначения - при всем том слепая случайность, возведенная в закон, устраивала Пушкина. В ней просвещенный век сохранил до поры нетрону-тым милый сердцу поэта привкус тайны и каверзы. В ней было нечто от игры в карты, которые Пушкин любил. Случайность знаменовала свободу - рока, утратой логики обращенною в произвол, и растерзанной, как пропойца, человеческой необеспеченности. То была пустота, чрева-тая катастрофами, сулящая приключения, учащая жить на фуфу, рискуя и в риске соревнуясь с бьющими как попало, в орла и в решку, разрядами, прозревая в их вспышках единственный, никем не предусмотренный шанс выйти в люди, встретиться лицом к лицу с неизвестностью, ослепнуть, потребовать ответа, отметиться и, падая, знать, что ты не убит, а найден, взыскан перстом судьбы в вещественное поддержание случая, который уже не пустяк, но сигнал о встрече, о вечности - "бессмертья, может быть, залог". ...С воцарением свободы всё стало возможным. Даль кишела переменами, и каждый предмет норовил встать на попа, грозя в ту же минуту повернуть мировое развитие в ином, еще не изведанном человечеством направлении. Размышления на тему: а что если б у Бонапарта не случился вовремя насморк? - входили в моду. Пушкин, кейфуя, раскладывал пасьянсы так называемого естественно-исторического процесса. Стоило вытянуть не ту даму, и вся картина непоправимо менялась. Его занимала эта легкая обратимость событий, дававшая пищу уму и стилю. Скача на пуантах фатума по плитам международного форума, история, казалось, была готова - для понта, на слабо - разыграть свои сцены сначала: всё по-новому, всё по-другому. У Пушкина руки чесались при виде таких вакансий в деле сюжетостроения. Всемирно-знаменитые мифы на глазах обрастали свежими, просящимися на бумагу фабулами. Любая вошь лезла в Наполеоны. Еще немного, и Раскольников скажет: всё позволено! Всё шаталось. Всё балансирова-ло на краю умопостигаемой пропасти: а что если бы?! Дух захватывало от непомерной гипотетич-ности бытия. В заметках о "Графе Нулине" в 1830 г. он делится своими исследованиями: "В конце 1825 года находился я в деревне. Перечитывая "Лукрецию", довольно слабую поэму Шекспира, я подумал: что если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию? быть может, это охладило б его предприимчивость, и он со стыдом принужден был отступить? Лукреция б не зарезалась, Публикола не взбесился бы, Брут не изгнал бы царей, и мир и история мира были бы не те. Итак, республикою, консулами, диктаторами, Катонами, Кесарем мы обязаны соблазнительно-му происшествию, подобному тому, которое случилось недавно в моем соседстве, в Новоржев-ском уезде. Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась, я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть". У "Графа Нулина" в истории была и другая аналогия - выступление декабристов. Оно тоже имело шанс закончиться так или эдак. Но повесть содержала более глубокий урок, рекомендуя анекдот и пародию на пост философии, в универсальные орудия мысли и видения. Нужно ли говорить, что Пушкин по меньшей мере наполовину пародиен? что в его произве-дениях свирепствует подмена, дергающая авторитетные тексты вкривь и вкось? Классическое сравнение поэта с эхом придумано Пушкиным правильно - не только в смысле их обоюдной отзывчивости. Откликаясь "на всякий звук", эхо нас передразнивает. Пушкин не развивал и не продолжал, а дразнил традицию, то и дело оступаясь в пародию и с ее помощью отступая в сторону от магистрального в истории литературы пути. Он шел не вперед, а вбок. Лишь впоследствии трудами школы и оперы его заворотили и вывели на столбовую дорогу. Сам-то он выбрал проселочную*. * Он писал о Жуковском - Вяземскому (25 мая 1825 г): "Я не следствие, а точно ученик его, и только тем и беру, что не смею сунуться на дорогу его, а бреду проселочной". Неудержимая страсть к пародированию подогревалась сознанием, что доколе всё в мире случайно - то и превратно, что от великого до смешного один шаг. В доказательство Пушкин шагал из "Илиады" в "Гавриилиаду", от Жуковского с Ариосто к "Руслану и Людмиле", от "Бедной Лизы" Карамзина к "Барышне-крестьянке", со своим же "Каменным Гостем" на бал у "Гробовщика". В итоге таких перешагиваний расшатывалась иерархия жанров и происходили обвалы и оползни, подобные "Евгению Онегину", из романа в стихах обрушившемуся в антироман - под стать "Тристраму Шенди" Стерна. Начавшемуся распаду формы стоически противостоял анекдот. Случайность в нем выступала не в своей разрушительной, но в конструктивной, формообразующей функции, в виде стройного эпизода, исполненного достоинства, интересного самого по себе, сдерживающего низвержение ценостей на секунду вокруг востроглазой изюминки. "Нечаянный случай всех нас изумил",- говаривал Пушкин, любуясь умением анекдота сосредоточиться на остроумии жизни и припод-нять к ней интерес - обнаружить в ее загадках и казусах здравый смысл. Анекдот хотя легковат, но тверд и локален. Он пользуется точными жестами: вот и вдруг. В его чудачествах ненароком побеждает табель о рангах и вещи ударом шпаги восстанавливают имя и чин. Анекдот опять возвещает нам, что действительность разумна. Он возвращает престиж действительности. В нем случай встает с места и произносит тронную речь: "- Тише, молчать,- отвечал учитель чистым русским языком,- молчать, или вы пропали. Я Дубровский" Анекдот - антипод пародии. Анекдот благороден. Он вносит соль в историю, опостылевшую после стольких пародий, и внушает нам вновь уверенность, что мир наше жилище. "В истории я люблю только анекдоты",- мог бы Пушкин повторить следом за Мериме,- "среди анекдотов же предпочитаю те, где, представляется мне, есть подлинное изображение нравов и характеров данной эпохи". Какое в этом все-таки чувство спокойствия и рассудительной гармонии в доме, обжитости во вселенной, где все предметы стоят по своим полкам!.. Сошлемся на анекдот, послуживший в "Пиковой Даме" эпиграфом - выдержанный в характере Пушкина, в духе Мериме: "В эту ночь явилась мне покойница баронесса фон В***. Она была вся в белом и сказала мне: "Здравствуйте, господин советник!" Шведенборг". Какое все-таки чувство уюта!.. В пристрастии к анекдоту Пушкин верен вкусам восемнадцатого века. Оттуда же он перенял старомодную элегантность в изложении занимательных притч, утолявших любопытство столетия ко всему феноменальному. Прочтите "Свет зримый в лицах" Ивана Хмельницкого и вы увидите, что Крокодил и даже Ураган или Снег принадлежали тогда к разряду анекдотических ситуаций. Анекдот мельчит существенность и не терпит абстрактных понятий. Он описывает не челове-ка, а родинку (зато родинку мадам Помпадур), не "Историю Пугачевского бунта", а "Капитанскую дочку", где всё вертится на случае, на заячьем тулупчике. Но в анекдоте живет почтительность к избранному лицу; ему чуждо буржуазное равенство в отношении к фактам; он питает слабость к особенному, странному, чрезвычайному и преподносит мелочь как знак посвящения в раритеты. В том-то и весь фокус, что жизнь и невесту Гриневу спасает не сила, не доблесть, не хитрость, не кошелек, а заячий тулупчик. Тот незабвенный тулупчик должен быть заячьим: только заячий тулупчик спасает. С'еst lа vie. В превратностях фортуны Пушкин чувствовал себя как рыба в воде. Случайность его пришпо-ривала, горячила, молодила и возвращала к нашим баранам. Он был ей сродни. Чуть что, он лез на рожон, навстречу бедствиям. Беснуясь, он никогда, однако, не пробовал переспорить судьбу: его подмывало испытать ее рукопожатье. То была проверка своего жребия. Он шел на дуэль так же, как бросался под огонь вдохнове-ния: экспромтом, по любому поводу. Он искушал судьбу в жажде убедиться, что она о нем помнит. Ему везло. "Но злобно мной играет счастье",- помечал он, втайне польщенный, в удостоверение своего первородства. Житейскими невзгодами оплачивалась участь поэта. Куш был немалый и требовал компенсации. У древних это называлось "ревностью богов", а он числился в любимчиках, и положение обязывало. Никто так глупо не швырялся жизнью, как Пушкин. Но кто еще эдаким дуриком входил в литературу? Он сам не заметил, как стал писателем, сосватанный дядюшкой под пьяную лавочку. Сначала я играл, Шутя стихи марал, А там - переписал, А там - и напечатал. И что же? Рад, не рад Но вот уже я брат Тому, сему, другому. Что делать? Виноват! Тем не менее этот удел, носивший признаки минутной прихоти, детской забавы, был для него дороже всех прочих даров, земных и небесных, взятых вместе. Ему ничего не стоила начатая партия, но играть нужно было по-крупному, на всю катушку. "Генералы и тайные советники оставили свой вист, чтобы видеть игру, столь необыкновенную. Молодые офицеры соскочили с диванов; все официанты собрались в гостиной. ...Это похоже было на поединок. Глубокое молчание царствовало кругом". Баратынский был шокирован его гибелью. "...Зачем это так, а не иначе?" - вопрошал он со слезами недоумения и обиды.- "Естественно ли, чтобы великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик?" (Письмо к П. А. Вяземскому, 5 февраля 1837 г.). На это мы ответим: естественно. Пушкин умер в согласии с программой своей жизни и мог бы сказать: мы квиты. Случайный дар был заклан в жертву случаю. Его конец напоминал его начало: мальчишка и погиб по-мальчишески, в ореоле скандала и подвига, наподобие Дон-Кихота. Коло-рит анекдота был выдержан до конца, и ради пущего остроумия, что ли, Пушкина угораздило попасть в пуговицу. У рока есть чувство юмора. Смерть на дуэли настолько ему соответствовала, что выглядела отрывком из пушкинских сочинений. Отрывок, правда, получился немного пародийный, но это ведь тоже было в его стиле. В легкомысленной юности, закругляя "Гавриилиаду", поэт бросал вызов архангелу и шутя предлагал сосчитаться в конце жизненного пути: Но дни бегут, и время сединою Мою главу тишком посеребрит, И важный брак с любезною женою Пред алтарем меня соединит. Иосифа прекрасный утешитель! Молю тебя, колена преклоня, О, рогачей заступник и хранитель, Молю - тогда благослови меня, Даруй ты мне беспечность и смиренье, Даруй ты мне терпенье вновь и вновь, Спокойный сон, в супруге уверенье, В семействе мир и к ближнему любовь! Ближним оказался Дантес. Всё вышло почти по писанному. Предложение было, видимо, принято: за судьбой оставался последний выстрел, и она его сделала с небольшою поправкой на собственную фантазию: в довольстве и тишине Пушкину было отказано. Не этот ли заключите-льный фортель он предчувствовал в "Каменном Госте", в "Выстреле", в "Пиковой Даме"? Или здесь действовало старинное литературное право, по которому судьба таинственно расправляется с автором, пользуясь, как подстрочником, текстами его сочинений,- во славу и в подтверждение их удивительной прозорливости?.. "В эту минуту ему показалось, что пиковая дама прищурилась и усмехнулась. Необыкновен-ное сходство поразило его... - Старуха! - закричал он в ужасе". * * * Старый лагерник мне рассказывал, что, чуя свою статью, Пушкин всегда имел при себе два нагана. Рискованные натуры довольно предусмотрительны: бесшабашные в жизни, они суеверны в судьбе. Несмотря на раздоры и меры предосторожности, у Пушкина было чувство локтя с судьбой, освобождающее от страха, страдания и суеты. "Воля" и "доля" рифмуются у него как синонимы. Чем больше мы вверяемся промыслу, тем вольготнее нам живется, и полная покорность беспеча-льна, как птичка. Из множества русских пословиц ему ближе всего, пожалуй, присказка: "Спи! утро вечера мудренее". За пушкинским подчинением року слышится вздох облегчения,- независимо, принесло это успех или ущерб. Так, по милости автора, вещая смерть Олега воспринимается нами с энтузиаз-мом. Ход конем оправдался: князь получил мат: рок одержал верх: дело сделано - туш! Бойцы поминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они. В общении с провидением достигается - присущая Пушкину - высшая точка зрения на предмет, придерживаясь которой, мы почти с удовольствием переживаем несчастья, лишь бы они содействовали судьбе. Приходит состояние свободы и покоя, нашептанное сознанием собственной беспомощности. Мы словно сбросили тяжесть: ныне отпущаеши. "Разъедемся, пора! - сказали, Безвестной вверимся судьбе". И каждый конь, не чуя стали, По воле путь избрал себе. Вопреки общему мнению, что свобода горда, непокорна, Пушкин ее в "Цыганах" одел в ризы смирения. Смирение и свобода одно, когда судьба нам становится домом и доверие к ней прости-рается степью в летнюю ночь. Этнография счастливо совпала в данном случае со слабостью автора, как русский и как Пушкин неравнодушного к цыганской стезе. К нищенским кибиткам цыган - "сих смиренных приверженцев первобытной свободы", "смиренной вольности детей" - Пушкин привязал свою кочующую душу, исполненную лени, беспечности, страстей, праздной мечтательности, широких горизонтов, блуждания,- всё это под попечением рока, не отягченного бунтом и ропотом, под сенью луны, витающей в облаках. Луна здесь главное лицо. Конечно - романтизм, но не только. Эта поэма ему сопричастна более других. Пушкин плавает в "Цыганах", как луна в масле, и передает ей бразды правления над своей поэзией. Взгляни: под отдаленным сводом Гуляет вольная луна; На всю природу мимоходом Равно сиянье льет она. Заглянет в облако любое, Его так пышно озарит И вот - уж перешла в другое; И то недолго посетит. Кто место в небе ей укажет, Примолвя: там остановись! Кто сердцу юной девы скажет: Люби одно, не изменись?* * Ср. отрывок "Зачем крутится ветр в овраге", где похожая ассоциация ветра, девы, луны и т. д.- замыкается на певце. В луне, как и в судьбе, что разгуливают по вселенной, наполняя своим сиянием любые встречные вещи,- залог и природа пушкинского универсализма, пушкинской изменчивости и переимчивости. Смирение перед неисповедимостью Промысла и некое отождествление с ним открывали дорогу к широкому кругозору. Всепонимающее, всепроникающее дарование Пушкина много обязано склонности перекладывать долги на судьбу, полагая, что ей виднее. С ее позиции и впрямь далеко видать. В "Цыганах" Пушкин взглянул на действительность с высоты бегущей луны и увидел рифмующееся с "волей" и "долей" поле, по которому, подобно луне в небе, странствует табор, колышемый легкой любовью и легчайшей изменой в любви. Эти пересечения смыслов, заложен-ные в кочевом образе жизни, свойственном и женскому сердцу, и луне, и судьбе, и табору, и автору,сообщают поэме исключительную органичность. Мнится, всё в ней вращается в одном световом пятне, охватывающем, однако, целое мироздание. С цыганским табором, как символом Собрания сочинений Пушкина, в силах сравниться разве что шумный бал. занявший в его поэзии столь же почетное место. Образ легко и вольно пересека-емого пространства, наполненного пестрым смешением лиц, одежд, наречий, состояний, по которым скользит, вальсируя, снисходительный взгляд поэта, озаряющий минутным вниманием то ту, то иную картину,- вот его творчество в общих контурах. Друзья! не все ль одно и то же: Забыться праздною душой В блестящем зале, в модной ложе, Или в кибитке кочевой? Ясно - одно и то же. Светскость Пушкина родственна его страсти к кочевничеству. В Онегине он запечатлел эту идею. "Там будет бал, там детский праздник. Куда ж поскачет мой проказник?" Наш пострел везде поспел,- можно смело поручиться за Пушкина. Недаром он смолоду так ударил по географии. После русского Руслана только и слышим: Кавказ, Балканы... "...И финн, и ныне дикой тунгус, и друг степей калмык", прежде чем попасть в будущие любители Пушкина, были им в "Братьях разбойниках" собраны в одну шайку. То был мандат на мировую литературу. Подвижность Пушкина, жизнь на колесах позволяли без проволочек брать труднейшие национальные и исторические барьеры. Легкомыслие становилось средством сообщения с другими народами, путешественник принимал эстафету паркетного шаркуна. Шла война, отправляли в изгнание, посылали в командировки по кровавым следам Паскевича, Ермолова, Пугачева, Петра, а бал всё ширился и множился гостями, нарядами, разбитыми в пыль племенами и крепостями. Так Муза, легкий друг Мечты, К пределам Азии летала И для венка себе срывала Кавказа дикие цветы. Ее пленял наряд суровый Племен, возросших на войне, И часто в сей одежде новой Волшебница являлась мне... Пушкин любил рядиться в чужие костюмы и на улице, и в стихах. "Вот уж смотришь,- Пушкин серб или молдаван, а одежду ему давали знакомые дамы... В другой раз смотришь - уже Пушкин турок, уже Пушкин жид, так и разговаривает, как жид". Эти девичьи воспоминания о кишиневских проделках поэта могли бы сойти за литературоведческое исследование. "Переимчи-вый и общежительный в своих отношениях к чужим языкам",- таков русский язык в определе-нии Пушкина, таков и сам Пушкин, умевший по-свойски войти в любые мысли и речи. Компаней-ский, на короткой ноге с целым светом, терпимый "даже иногда с излишеством", он, по свидетель-ству знакомых, равно оxотно болтал с дураками и умниками, с подлецами и пошляками. Общите-льность его не знала границ. "У всякого есть ум,- настаивал Пушкин,- мне не скучно ни с кем, начиная с будочника и до царя". "Иногда с лакеями беседовал",добавляет уважительно старушка А. О. Смирнова-Россет. ...И гад морских подводный ход, И дольной лозы прозябанъе. Все темы ему были доступны, как женщины, и, перебегая по ним, он застолбил проезды для русской словесности на столетия вперед. Куда ни сунемся - всюду Пушкин, что объясняется не столько воздействием его гения на другие таланты, сколько отсутствием в мире мотивов, им ранее не затронутых. Просто Пушкин за всех успел обо всем написать. В результате он стал российским Вергилием и в этой роли гида-учителя сопровождает нас, в какую бы сторону истории, культуры и жизни мы ни направились. Гуляя сегодня с Пушкиным, ты встретишь и себя самого. ...Я, нос себе зажав, отворотил лицо. Но мудрый вождь тащил меня всё дале, дале И, камень приподняв за медное кольцо, Сошли мы вниз - и я узрел себя в подвале. Больше всего в людях Пушкин ценил благоволение. Об этом он говорил за несколько дней до смерти - вместе с близкой ему темой судьбы, об этом писал в рецензии на книгу Сильвио Пеллико "Об обязанностях человека" (1836 г.). "Сильвио Пеллико десять лет провел в разных темницах и, получа свободу, издал свои записки. Изумление было всеобщее: ждали жалоб, напитанных горечью,- прочли умилительные размышления, исполненные ясного спокойствия, любви и доброжелательства". В "ненарушимой благосклонности во всем и ко всему" рецензент усматривал "тайну прекрасной души, тайну человека-христианина" и причислял своего автора к тем избранным душам, "которых Ангел Господний приветстствовал именем человеков благоволения". Был ли Пушкин сим избранным? Наверное, был - на иной манер. В соприкосновении с пушкинской речью нас охватывает атмосфера благосклонности, как бы по-тихому источаемая словами и заставляющая вещи открыться и воскликнуть: "я - здесь!" Пушкин чаще всего любит то, о чем пишет, а так как он писал обо всем, не найти в мире более доброжелательного писателя. Его общительность и отзывчивость, его доверие и слияние с промы-слом либо вызваны благоволением, либо выводят это чувство из глубин души на волю с той же святой простотой, с какой посылается свет на землю равно для праведных и грешных. Поэтому он и вхож повсюду и пользуется ответной любовью. Он приветлив к изображаемому, и оно к нему льнет. Возьмем достаточно популярные строчки и посмотрим, в чем соль. Зима!.. Крестьянин, торжествуя, На дровнях обновляет путь... (Какой триумф по ничтожному поводу!) Что ты ржешь, мой конь ретивый?.. (Ну как тут коню не откликнуться и не заговорить человеческим голосом?!) Мой дядя самых честных правил... (Под влиянием этого дяди, отходная которому читается тоном здравицы, у вечно меланхолич-ного Лермонтова появилось единственное бодрое стихотворение "Бородино": "Скажи-ка, дядя, ведь недаром...") Тиха украинская ночь... (А звучит восклицательно - а почему? да потому, что Пушкин это ей вменяет в заслугу и награждает медалью "тиха" с таким же добрым торжеством, как восхищался достатком героя: "Богат и славен Кочубей", словно все прочие ночи плохи, а вот украинская - тиха, слышите, на весь мир объявляю: "Тиха украинская ночь!") Прибежали в избу дети, Второпях зовут отца... (Под этот припев отплясывали, позабыв об утопленнике. Вообще у Пушкина всё начинается с праздничного колокольного звона, а заканчивается под сурдинку...) С Богом, в дальнюю дорогу! Путь найдешь ты, слава Богу. Светит месяц; ночь ясна; Чарка выпита до дна. (Ничего себе - "Похоронная песня"! О самом печальном или ужасном он норовит сказать тост -) Итак,- хвала тебе, Чума!.. Пушкин не жаловал официальную оду, но, сменив пластинку, какой-то частью души оставался одописцем. Только теперь он писал оды в честь чернильницы, на встречу осени, пусть шутливые, смешливые, а всё ж исполненные похвалы. "Пою приятеля младого и множество его причуд",- валял он дурака в "Онегине", давая понять, что не такой он отсталый, а между тем воспел и приятеля, и весь его мелочный туалет. Прочнее многих современников Пушкин сохранял за собою антураж и титул певца, стоящего на страже интересов привилегированного предмета. Однако эти привилегии воспевались им не в форме высокопарного славословия, затмевающего предмет разговора пиитическим красноречием, но в виде нежной восприимчивости к личным свойствам обожаемой вещи, так что она, купаясь в славе, не теряла реальных признаков, а лишь становилась более ясной и, значит, более притягательной. Вещи выглядят у Пушкина, как золотое яблочко на серебряном блюдечке. Будто каждой из них сказано: Мороз и солнце; день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный Пора, красавица, проснись: Открой сомкнуты негой взоры Навстречу северной Авроры, Звездою севера явись! И они - являются. "Нет истины, где нет любви",- это правило в устах Пушкина помимо прочего означало, что истинная объективность достигается нашим сердечным и умственным расположением, что, любя, мы переносимся в дорогое существо и, проникшись им, вернее постигаем его природу. Нравственность, не подозревая о том, играет на руку художнику. Но в итоге ему подчас приходится любить негодяев. Вслед за Пушкиным мы настолько погружаемся в муки Сальери, что готовы, подобно послед-нему, усомниться в достоинствах Моцарта, и лишь совершаемое на наших глазах беспримерное злодеяние восстанавливает справедливость и заставляет ужаснуться тому, кто только что своей казуистикой едва нас не вовлек в соучастники. В целях полного равновесия (не слишком беспоко-ясь за Моцарта, находящегося с ним в родстве) автор с широтою творца дает фору Сальери и, поставив на первое место, в открытую мирволит убийце и демонстрирует его сердце с симпатией и состраданием.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|