Рабле по духу своему демократ. Он питает глубокое уважение к людям физического труда, к созидателям материальных благ, любуется их моральным обликом, житейской мудростью, стойкостью, гуманным отношением к людям.
Грангузье, мужицкий король, очень трезво рассуждает: «Их трудом я живу, их потом кормлюсь я сам, мои дети и вся моя семья». Это — наставление писателя всему дворянскому сословию. Цените труженика! Имейте уважение к его труду!
Наоборот, стоит Рабле заговорить о дворянах, как все его презрение к ним выливается наружу. Он не в силах сдержаться, не осмеять их, и зло, язвительно. Он дает им соответствующие имена: герцог де Лизоблюд, граф де Приживаль, сеньер де Скупердяй, издевается над их бедностью, — а бедность их — от неуемных претензий, от неумения вести хозяйство, от фанфаронства и глупости. Как бы мимоходом писатель замечает: «Босские дворяне до сего времени закусывают блохой, да еще и похваливают, да еще и облизываются».
Начиная с третьей книги на страницах романа стало появляться слово «тиран». Оно, видимо, все более и более беспокоило автора. То он заметит, что «тираны кормятся потом и кровью подвластных», то вспомнит, что древние греки называли тиранов «демоворами» — пожирателями народа, то, наконец, как бы ненароком сообщит, что «Пантагрюэль никогда не был палачом».
Правда, Рабле по-прежнему именует и Франциска I, и потом его сына Генриха II «мегистами» (греч. — величайший), но это, скорее, лукавая лесть. Трепета перед королями Рабле никак не испытывает, Карла V, испанского короля и одновременно императора Священной Римской империи, он называет «маленьким скрюченным человечком». Однако иных возможностей для устроения счастья на земле, кроме воли короля, он не видит, а потому в прозрачном иносказании поучает королей, осуждает политику репрессий, призывает их к служению народу, говоря, что не самодержавный деспотизм, не жестокие наказания, костры и пытки, а глубокое понимание нужд народных приведет страну к умиротворению и благоденствию.
Гуманисты Возрождения понимали, что разделение людей на сословия несправедливо. Панург при первой встрече с Гаргантюа на искаженном шотландском языке говорит о равенстве людей: «Природа создала всех нас равными, но судьба одних вознесла, других же унизила».
Рабле, как мы видели, с нескрываемым презрением относится к вельможам и всему дворянству вообще и с превеликой симпатией к простому народу, Труженикам, постоянно напоминая читателю о социальной несправедливости. Однако гуманисты вовсе не думали о том, что путь к идеальному социальному устройству лежит через революцию, через какие-либо большие социальные конфликты. Идеальное общество рисовалось их воображению как очень далекая, почти несбыточная мечта.
Вся книга Рабле, веселая и шутовская, умная и парадоксальная, наполненная скабрезностями и самыми возвышенными идеями, говорит нам о главном: плохо устроен человеческий мир, и как же прекрасна могла бы быть жизнь людей, если бы… если бы…
Брату Жану поручает автор создать новое общество, новую идеальную организацию человеческого общежития.
Здесь перед нами раскроется одна из интереснейших страниц истории европейского гуманизма.
Гуманисты были не только критиками пороков средневековья, не только ниспровергателями дутых авторитетов, но и величайшими мечтателями.
Эпоха Возрождения породила не один проект создания идеального общества. Широкой известностью пользовалась среди гуманистов книга Томаса Мора «Утопия».
Все гуманисты мечтали о счастье человеческом, все они ломали голову над тем, почему люди живут плохо, грязно, эгоистично, почему непостижимый хаос царит на земле?
Рабле видел корень зла в насилии над человеком. Человек должен быть свободен. Свободу человека Рабле понимал в широком гуманистическом плане, как возможность располагать собой, не подвергаться принуждению, действовать всегда и везде только сообразно своим желаниям. Он освободил человека от экономической зависимости, дав ему благосостояние, иначе говоря, свободу и в удовлетворении своих экономических нужд.
Брат Жан после окончания войны получил от короля аббатство Телем. В переводе с греческого это значит «желанная». Там он так устроил жизнь людей, что о ней поистине можно говорить как о жизни желанной.
«Вся их жизнь была подчинена не законам, не уставам и не правилам, а их собственной доброй воле и хотению… Их устав состоял только из одного правила: делай что хочешь…»
У читателя, естественно, возникал вопрос: разве не будет тогда анархии, разгула диких страстей, безнаказанности преступлений?
Рабле отвечал, указывая на социальные корни человеческих пороков: «…людей свободных, происходящих от добрых родителей, просвещенных, вращающихся в порядочном обществе, сама природа наделяет инстинктом и побудительной силою, которые постоянно наставляют их на добрые дела и отвлекают от порока, и сила эта зовется у них честью. Но когда тех же людей давят и гнетут подлое насилие и принуждение, они обращают благородный свой пыл, с которым они добровольно устремлялись к добродетели, на то, чтобы сбросить с себя и свергнуть ярмо рабства, ибо нас искони влечет к запретному и мы жаждем того, в нем нам отказано».
Следовательно, задача состоит в том, чтобы избавить человека от принуждения, от рабства. Человек должен быть свободен не только от насилия со стороны человека, но и от того неумолимого палача человеческих желаний, стремлений, крылатой человеческой мечты, имя которому — нужда. Обитатели Телема свободны, равны и обеспечены.
Телемиты счастливы, доброжелательны друг к другу и прекрасны как физически, так и духовно. В этом мире абсолютной свободы распустились удивительные и благоуханные цветы человеческих дарований: телемиты — поэты и музыканты, ученые и одновременно артисты. Их интеллектуальные интересы разносторонни, знания энциклопедичны. Мечта Рабле поистине светла и лучезарна, перед ней блекнут суровые проекты Томаса Мора, в утопическом государстве которого провозглашен принцип умеренности человеческих желаний.
Однако откуда же телемиты черпают материальные блага, откуда берутся прекрасные платья, тонкие вина, вкусные яства?
Оказывается, у них были и «особые гардеробщики», и горничные «умевшие в мгновение ока одеть и убрать даму с головы до ног», и ювелиры, и бархатники, и проч. и проч.
Рабле, как видим, не избег того тупика, в который заходили многие мыслители, мечтавшие о равенстве людей. «Если будут все равны, кто же будет работать?» — спрашивали их. Томас Мор попытался в какой-то мере решить этот вопрос, введя в утопическом государстве обязательный всеобщий труд, однако и он допускал рабство (для работ обременительных и неприятных). Рабле устроил в своем Телеме «чистые и светлые» работные дома.
В Третьей книге, рассказывая о чудесных свойствах травы пантагрюэлиона, возбуждающей в людях жажду знаний, Рабле — поистине гениальный провидец рисует оптимистическую картину грядущей судьбы человечества. Мы многое узнаем в этой картине из того, что в XVI веке казалось невозможным, недостижимым, фантастическим и что стало в наши дни явью, фактом действительности: «…люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в область Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются… и сами станут как боги».
* * *
Однако что же нужно, чтобы люди стали «как боги»?
Возвышаясь на целую голову над своими современниками, гуманисты, и в том числе Рабле, понимали, что человечество стоит у порога познания истины, но переступить этот порог не может, ибо не может свободно распоряжаться чудодейственным даром природы — разумом. Мешает церковь, произвол властей, социальная неустроенность. Люди, вместо того чтобы учиться нужному, полезному, практически необходимому, иссушают свой разум с младенчества глупыми догмами, богословским вздором.
Поэтому необходимо решительно перестроить школу и всю систему воспитания детей.
Рабле осудил средневековую школу, осудил метод схоластической зубрежки, забивающей память далекими от практических нужд «знаниями», — метод, нравственно и интеллектуально калечащий личность. Он отверг и все те науки, которые составляли тогда предмет обучения, всю ту «премудрость», которую вдалбливали в детские головы средневековые школы.
Отвергнув науку и школу средневековья, Рабле раскрыл перед современниками новый, гуманистический метод воспитания человека. Грангузье, увидев, что его любимое надо Гаргантюа, проведя долгие годы в учении у схоласта, только поглупело, пригласил другого наставника, ученого-гуманиста Понократа, и тот в первую очередь заставил своего ученика забыть всю преподанную ему ранее науку (гл. XXIII, XXIV, кн. 1). Ни одного часа в жизни Гаргантюа теперь не проходит даром, все целесообразно использовано. Изучение практических наук и искусств связано с физическими упражнениями, и рост интеллектуальный сопутствует физическому развитию ребенка.
Гаргантюа изучает свойства природы, математику, геометрию, астрономию. Занятия показались ему теперь «такими легкими, приятными и отрадными, что скорее походили на королевские развлечения», — пишет Рабле.
Не только науки, изучаемые Гаргантюа, связаны с жизнью, но и сам процесс обучения детей идет от практики, от жизненных наблюдений, от общения ребенка с реальным миром. Ночью, когда Гаргантюа видит звездное небо, ему рассказывают о вселенной, днем, когда он садится за обеденный стол, ему объясняют происхождение тех продуктов питания, которые он ест. И мир в его связях и единстве, в практике человеческого труда раскрывается ему.
Программа обучения, разработанная Рабле, универсальна, энциклопедична. Человек должен овладеть основами всех наук, мечтал Рабле. О том же мечтали все гуманисты, как во Франции, так и в других странах.
* * *
Книга Рабле — поистине страна чудес. Вы будто на маскараде. Со всех сторон на вас наступают уродливые маски. Они шумят, кривляются, хохочут, издеваются над вами, вы хотите отвернуться, но вот маски сброшены, и перед вами милые лица, причем под маской пьяницы и обжоры сам доктор Рабле, он протягивает вам свою руку, улыбается вам, его глаза искрятся умом, веселой шуткой, и речь его полна мысли, высоких чувств и идеалов.
Да зачем же понадобился этот шутовской наряд, весь этот маскарад? Разве не проще было бы прямо, не прибегая к иносказаниям, передать читателю то, что он, писатель, назвал «мозговой субстанцией», а именно политические, философские и нравственные идеи свои, ради чего, собственно, он и взялся за перо?
Рабле, очевидно, зашифровал свои мысли, чтобы не попасть на костер, как его друг Этьен Доле. Однако неужели секрет его искусства заключается в этой вынужденной тайнописи?
А если бы Рабле писал в другое время, когда не нужно было бы ничего утаивать, скрывать, когда можно было бы писать и говорить обо всем свободно? Что тогда? Неужели мы лишились бы чудесной, так много говорящей уму раблезианской недосказанности, лукавых иносказаний, за которыми угадывается бескрайняя даль мысли? Неужели мы лишились бы веселой иронии, забавного чудачества, когда не знаешь, как отличить правду от шутки, когда чувствуешь, что тебя мило дурачат, потешаются над тобой и в конце концов дают тебе сильную, будоражащую умственную встряску?
Нет, очевидно, вопрос сложнее. Здесь органическое единство формы и содержания. Мысль Рабле, освобожденная от своеобразной формы ее выражения, что-то утратит, чего-то лишится в себе самой. И, с другой стороны, отнимите у раблезианской шутки ее философический, политический, нравственный подтекст, и она рассыплется в прах, как хрупкая оболочка.
Книга Рабле весела. Мы часто смеемся. Как и ее герои. Они смеются громко, раскатисто, от всей души. Они смеются, потому что им весело, потому что нельзя не смеяться, потому что они переполнены здоровью и жизнью. Ояи смеются потому, наконец, что не знают предела своим силам.
И эта сила, это физическое и нравственное здоровье героев книги мощным потоком переливается в наши тела и души. Мы тоже становимся сильными и крепкими. Аристотель когда-то подметил, что в смешном есть частичка уродства. Уродливое может пугать, если оно становится вровень с нами и угрожает нам. Если же мы чувствуем свое превосходство над уродством, мы смеемся над ним. Мы смеемся над монахами, над схоластами-сорбонниками, над королями типа Пикрохола и Анарха, над дворянами, каким-нибудь герцогом де Карапуз или герцогом де Парша, — потому что они уродливы и жалки. Мы смеемся, потому что мы сильнее их. Писатель внушил своему читателю сознание превосходства над темными силами, между тем как реально эти силы были не так уж ничтожны в его времена. Рабле называет монахов «бичами веселья». Это очень знаменательно. Сама философия христианства отвергает земную радость и, следовательно, смех. Откройте Библию, и вы найдете там изречение Экклезиаста: «О смехе сказал я: „глупость!“»
Потому сам смех Рабле есть элемент его жизненной философии. Здесь мы должны поговорить о слове «пантагрюэлизм». Для понимания нравственного кредо писателя оно абсолютно необходимо. Рабле вкладывает в него огромный смысл.
Уже в ХVI веке установился во Франции термин «пантагрюэлизм». Книги Рабле стали называть «пантагрюэлистическими историями». В XXXIV главе Второй книги писатель так определяет значение этого термина: «Жить в мире, в радости, в добром здравии, пить да гулять». В прологе к Четвертой книге Рабле уже даст философское толкование: «Это глубокая и несокрушимая жизнерадостность, перед которой все преходящее бессильно». Что же имеет в виду Рабле под «преходящим»? Все враждебное природе и человеку и потому обреченное, в силу своей никчемности, на исчезновение с лица земли. Сознание временности и случайности дурного в человеческом обществе делало Рабле оптимистом. Красота и Гармония, порожденные природой, будут жить вечно, пакостные дети Антифизиса погибнут. Рабле избегал прямых столкновений с богословами. В 1542 году, в пору свирепствующей реакции, переиздавая первые книги своего романа, он многое зашифровал, смягчил или вовсе удалил из текста. Так, фраза Панурга: «Разве Иисус Христос не повис в воздухе?» — была им опущена. Но книга его оставалась такой же веселой и бодрой, вселяющей веру в человеческие силы. С философским спокойствием он относился к жизненным неудачам, неизбежным печалям. Его последние слова, как гласит легенда, были полны «веселости духа»: «Опустите занавес, фарс окончен!»
Художественное средство, к которому прибег он, создавая свое произведение, было «драгоценное искусство смеяться над врагами», как пишет Анатоль Франс, смеяться «без ненависти и гнева», ибо презрение исключает и ненависть и гнев.
Понятие пантагрюэлизма для Рабле очень объемно. Это его личное философское и нравственное кредо.
В начале Второй книги своего романа Рабле пускается в филологические изыскания для соответствующей интерпретации слова «Пантагрюэль». «Отец дал ему такое имя, ибо _панта_ по-гречески означает „все“, а „грюэль“ на языке агарян означат „жаждущий“… отец в пророческом озарении уже провидел тот день, когда его сын станет владыкою жаждущих».
Агарянами в средние века называли арабов. Слово же «Пантагрюэль» французского происхождения. Оно часто встречается в мистериях XV века, как имя демона, вызывающего у людей неутолимое чувство жажды.
Что это за жажда, которую испытывает Пантагрюэль, а также все те, кто соприкасается с ним, да и сам автор, который не раз сообщит о себе: «Я по натуре своей подвержен жажде»?
В шутовском балагурстве повествования слово «жажда» идет в соседстве с вином и веселой попойкой («пить да гулять»). Путешественники сдут к оракулу Божественной Бутылки, находят Бутылку, и последнее пророчество ее «Тринк» Пей! — как бы завершает общую картину, давшую поэту Ронеару основание изобразить писателя веселым пьянчугой. Но это все — шутовство, за которым скрывается философия жизни. Меньше всего Рабле, конечно, думал о вине и попойках. Это ради смеха. Поймут в буквальном смысле, ну что ж, тем хуже для простаков. Но найдутся среди читателей такие, которые догадаются, к чему клонит автор, о какой «жажде» он говорит. Вот для этих-то читателей, проницательных и догадливых, и старается автор, они и есть его настоящие читатели.
Под буффонной аллегорией оракула Божественной Бутылки скрывается призыв пить из светлого источника знаний, пить мудрость жизни. Не случайно Стендаль говорил: «Каждый философ заново открывал знаменитый завет Рабле, заключенный в глубине его Божественной Бутылки».
Слово «жажда» приобретает, как видим, глубокий смысл. Жажда — вечное искание истины, вечная неуспокоенность, пытливая энергия человеческого ума. «Философы ваши ропщут, что все уже описано древними, а им-де нечего теперь открывать, но это явное заблуждение», — пишет Рабле. И далее: «Философы поймут, что все их знания, равно как и знания их предшественников, составляют лишь ничтожнейшую часть того, что есть и чего еще не знают».
Итак, пейте из источника знаний, пейте из кладезя мудрости, он неисчерпаем, и чем больше у вас жажды к знаниям, тем больше в вас пантагрюэлизма!
Однако вечная неуспокоенность вашего разума, вечная неутомимая жажда знаний, которая мучит вас, не делает вас еще до конца пантагрюэлистами. Нужно еще нечто. Что же это такое? — Олимпийское спокойствие вашего духа. Поднимитесь над суетой сует всех мелких страстей человеческих, станьте выше их, не омрачайте свою жизнь тщеславием, злобой, завистью. Взгляните на ваши волнения, тревоги, заботы с высоты вечности, и они вам покажутся ничтожными. Право, жизнь такая драгоценная и такая уникальная вещь, что портить ее суетой житейских треволнений неразумно.
Потому Рабле весел. Потому он не только осмеивает, но и смеется.
Смех нельзя было изгнать из жизни, его нельзя было изгнать из искусства.
Рабле — оптимист по мировоззрению, по восприятию мира, он оптимист по своему художественному методу, по способу изображать мир. Оружие Рабле смех. Это не только средство уничтожения идейных врагов, но и могучее средство утверждения жизни. Будем же смеяться, ибо смех есть достояние сильных!
Книгу Рабле нельзя назвать романом в современном значении этого слова. В ней нет четкого развития сюжета, многосторонней характеристики образов. Автор менее всего занимается психологией героев. Не в том он видел свою задачу.
Правда, неповторимое своеобразие речи персонажа неожиданно ярко освещает перед читателем живого человека во всей его индивидуальности.
Роман Рабле построен на основе развития не характеров, не жизненных ситуаций, а идей. Развитие идей — вот та внутренняя связь, которая объединяет все элементы книги и делает из нее нечто целое, единое. Рабле облекал идеи в форму художественного шаржа, карикатуры, гротеска и буффонады.
Смешное в шарже вызывает чувство симпатии, смешное в карикатуре презрение.
Короли-великаны (Грангузье, Гаргантюа, Пантагрюэль) — это шарж, имевший народное происхождение. Рабле хотел, чтобы читатель любил его великанов, смеясь добрым смехом. Без веселости не было бы пантагрюэлизма.
Карикатурны образы королей Пикрохола и Анарха, карикатурны образы монахов, судейских чиновников, католиков и протестантов, предстающих перед читателем в облике папоманов и папефигов…
Излюбленный литературный прием Рабле — гротеск. К гротеску относится прежде всего фантастическая несообразность, когда одним предметам даются качества и свойства других предметов (колбасы живут, как люди; гвозди растут, как трава; замерзшие слова; фантастическое существо Гастер и т. п.).
Рабле любил прибегать к точности в деталях, и это тоже становится одним из сатирических приемов. Например, подробный отчет о том, сколько всякого добра пошло на костюм ребенка Гаргантюа, или сообщение о том, как один врач «в несколько часов вылечил девять дворян от болезни святого Франциска» (бедности). Или описание следующей ситуации, где точное установление количества сравниваемых предметов вызывает поистине гомерический хохот: «Между тем сиенец вовремя снял штаны, ибо тут же он наложил такую кучу, какой не наложить девяти быкам и четырнадцати архиепископам, вместе взятым».
Часто писатель обращался к приемам излюбленных в его время ярмарочных представлений — фарса или буффонады. Здесь чисто внешний, зрелищный вид комизма (эпизод с колоколами Собора Парижской богоматери).
Сравнения, метафоры, эпитеты, которые писатель использует, повествуя о жизни и приключениях своих героев, всегда увязаны с основными целями книги. Крепкой, веселой, грубоватой шуткой он уничтожает идейных противников. Рассказав, например, о том, что ненавистные ему сорбонники дали обет не мыться и не утирать себе носы, он сообщает: «Во исполнение данных обетов, они до сих пор пребывают грязными и сопливыми». И люди, прочитавшие книгу, не могли без улыбки глядеть на важных богословов: «Они сопливы!»
Тончайшим средством критики христианских канонических текстов, a следовательно, и самой религии становится в руках Рабле пародия. В первой главе книги перечисляются имена пятидесяти девяти королей, совсем так же, как в Библии имена иудейских патриархов и царей (Авраам родил Исаака, Исаак родил Иакова и т. д.). Зачем понадобилось это писателю? Оказывается, затем, чтобы в конце главы задать читателю в самой безобидной форме опасный вопрос: «Не верится вам, что ли?» Вы будете смеяться, разгадав тайный замысел Рабле, он же с притворной строгостью прикрикнет на вас: «Перестаньте же хихикать и помните, что правдивее Евангелия ничего нет на свете». Мы эту фразу взяли из другого места книги, но не нарушили логическую связь мыслей писателя.
Издеваясь над средневековой наукой, над богословскими и юридическими сочинениями, обильно уснащенными цитатами и ссылками на античные авторитеты или Священное писание, Рабле неоднократно пародирует манеру «ученых» рассуждений, однако сами но себе встречающиеся в романе ссылки и цитату (точнее — большая их часть) свидетельствуют о громадной начитанности писателя.
Многочисленные каламбуры, игра слов — все направлено у Рабле к одной цели. Слово gentilhommes — дворяне — он переделывает на gen — pill — hommes, и дворяне уже предстают как грабители (русский переводчик нашел этому остроумную параллель — «д-ВОР-янчики»). Даже имена святых служат на страницах романа Рабле развенчиванию церкви и религии. Такова святая Нитуш (святая Недотрога). Клятвы, ругательства с упоминанием различных святых в устах его героев выглядят также отнюдь не благочестиво. Рабле не лиричен. Чувствительность чужда его таланту. Он бывает серьезен, иногда трогателен, когда рассказывает о «простодушии исполненном облике» своего Гаргантюа, когда говорит о печалях народных, но он спешит отогнать от себя набежавшую грусть и снова веселой шуткой смешит своего читателя. Однако Рабле поэт. Его мысль, его образы достигают порой эпического величия. Проза его иногда приобретает четкий ритм, он использует звуковую окраску слова (см. великолепное описание бури в XVIII главе книги Четвертой).
Рабле часто непристоен. Непристоен нарочито, непристоен из гневного протеста против церковного аскетизма и ставшей фальшивой фикцией в руках средневековых тартюфов морали.
Книгу Рабле нельзя просто прочитать, ее нужно читать, и не один раз, вдумываться, входить в интимный мир автора. Она подобна симфонической музыке. Чем больше ее слушаешь, тем больше она говорит уму и сердцу. Кстати, Рабле, пожалуй, первый из прозаиков Франции обратил внимание на музыкальную сторону слова. Слово его поет. В звуке скрыт особый смысл. Здесь тоже головоломка, загадка. Брат Жан называет свое идеальное «государство» Телем. Пантагрюэль и его спутники отправляются в дальнее плавание на корабле «Таламега». Что это, случайное звуковое сходство? У Рабле все с умыслом. Пораздумайте, читатель, может быть, и нападете на мысль о том, что шутники-то едут искать «желанного», искать счастья, идеального общества, свободного от пороков и зла. И возглавляет этот поход Пантагрюэль («Всежаждущий»), жаждущий знаний (ведь только разум и знания приведут человечество в мир счастья, по идее гуманистов), и Божественная Бутылка скажет: «Тринк» — звукоподражание. Ударьте палочкой по стеклянной посуде, вы услышите этот звук. Но вместе с тем это значит и «пей!». И жрица растолкует: пей знание, мудрость, силу.
С Пантагрюэлем и его спутниками беседует Энтелехия. В переводе с греческого — значит «Совершенство». Кто это? Женщина? — Нет, философский термин. Юная красавица (ей ведь всего только тысяча восемьсот лет, как раз столько, сколько отделяет век Рабле от века Аристотеля) питается антитезами, категориями, абстракциями и ничем другим. Рабле осмеивает увлечение своих современников идеалистическим суемудрием. Но этим не исчерпывается аллегория. Нужен целый трактат, чтобы рассказать современному читателю о всех гранях его многообъемной символики.
Рабле воевал со средневековьем, пользуясь его же оружием. Гротескные символы Рабле напоминают подчас особый вид орнамента со странными диковинными переходами одного вида животных в другой, с причудливым сочетанием несообразностей.
Создатель «Гаргантюа и Пантагрюэля» поистине может почитаться одним из основателей французского литературного языка. Сенеан, автор двухтомного исследования «Язык Рабле», пишет: «Иностранные обороты, классические языки, языки Возрождения, французский язык всех времен и всех провинций — все здесь нашло свое место и свою форму, нигде не производя впечатления какой-либо несвязности или несоответствия. Это всегда язык самого Рабле».
Рабле любил само слово. В нем жил и писатель и лингвист. Иногда он, увлекаясь, забывал о том, что, собственно, хотел сказать. Слово уводило его в сторону, он любовался им. Оно сверкало, звенело, открывалось умственному взору все новыми и новыми сторонами. Анатоль Франс восхищался этой влюбленностью писателя в слово: «Он пишет играючи, словно забавы ради. Он любит, он боготворит слова. До чего же чудесно наблюдать, как он нанизывает их одно на другое! Он не может, не в силах остановиться».
Рабле сыграл огромную роль в истории общественной мысли Франции. Уже современники его видели в нем выдающееся явление своего века. Имя его стало популярным в народе, с ним связывали различные легенды и антиклерикальные анекдоты.
Рабле незримо присутствует во всех значительных произведениях французской литературы последних четырех столетий. «Рабле — наш общий учитель», — признавался Бальзак. В несравненных по мастерству «Озорных рассказах» он шел от своего «достойного соотечественника, вечной славы Турени — Франсуа Рабле».
Грандиозная тень Рабле зрима и в «Острове пингвинов» Анатоля Франса, и в «Кола Брюньоне» Ромена Роллана.
Рабле глубоко национален. Это француз до мозга костей. Он часто подшучивает в своей книге над соотечественниками, но он их любит. Они «по природе своей жизнерадостны, простодушны, приветливы и всеми любимы». И он сам такой же. Может быть, эта его национальная самобытность помогла ему стать писателем общечеловеческого масштаба. Кто же из образованных людей мира не знает сейчас Рабле? Правда, он очень труден для перевода на иностранные языки. Его игра со словом, его умение находить в слове десятки смысловых оттенков, столбцами выписывать эпитеты, строить из них шутовские парады ради озорства гения, которому ничего не стоит переворошить многотысячный лексикон, чтобы мгновенно найти искомое слово, — все это создает трудно преодолимые преграды для переводчика. Надо очень хорошо знать богатства своего родного языка, чтобы найти в нем соответствующие параллели.
Русская переводческая школа совершила поистине чудо. Мы имеем в виду предлагаемый читателю перевод H. M. Любимова. Рабле стал почти русским. И это отрадно, потому что Рабле по духу, по всему миру своих идей близок нам.
В 1532 году в «Пантагрюэлистическом пророчестве» Рабле писал: «Величайшее безумие мира считать, что звезды существуют лишь для королей, пап и больших господ, а не для бедных и страждущих».
Звезды для бедных и страждущих! Это то, во имя чего мы трудимся. Как же мы можем не ценить человека, который из дали веков говорит нам свое «да!», и этот человек к тому же гениальный писатель, создавший бессмертное произведение искусства!