— Ну ничего, придет срок, с тобой еще разочтутся, как за генерала, так и за императора.
— Не убивал я никакого императора. И генерала не убивал! — воскликнул Алексей, которому уже давно казалось, что земля и небо ни с того ни с сего поменялись местами: Во всяком случае, его бедный разум давно уже воспринимал происходящее именно так.
— Молчи! — пренебрежительно махнул на него Дзюганов. — Опять завел свою шарманку! Юродствуешь, недоумка из себя строишь? Ладно! Скоро с тобой по всем статьям разберутся!
Вслед за тем Дзюганов махнул рукой куда-то в сторону и зычно свистнул. Послышался плеск весла, и совсем скоро из тьмы показалась и закачалась у ступенек набережной малая лодчонка, в которой горбился солдат, неловко расставивший ноги, скованные чрезмерно высокими сапогами. Было такое впечатление, что шинелька ему длинна, потому что он, то и дело перехватывал весла одной рукой и подбирал полы, которые падали с колен. Его лосины были сплошь испятнаны, потому что на дне лодчонки хлюпала вода.
— Ты что же, дурья башка, воду не вычерпал? — с отвращением спросил Дзюганов.
— Или твоя лоханка протекает? Не затопнем посреди реки?
— Не извольте беспокоиться, ваше благородие! — воскликнул гребец тонким голосом.
— Не затопнем. А в случае чего мы лишний груз в воду булькнем — и вся недолга.
Неизвестно, что доставило Дзюганову большее удовольствие: что его назвали “благородием” либо готовность солдатика избавиться от лишнего груза посреди темной, студеной Невы.
Алексей же ни малейшего удовольствия не испытал: во-первых, потому, что никакого благородства в Дзюганове не находил, напротив, был тот сущее быдло; ну а во-вторых, оттого, что под лишним грузом подразумевался он сам, собственной персоною…
Кое-как забрались в пляшущую, шаткую посудину. Алексею приказали сидеть на носу, так что между ним и устроившимся на корме Дзюгановым находился гребец. К Алексею был обращен его затылок, обрамленный, по армейской моде того времени, туго завитыми буклями.
У нашего героя внезапно мелькнула мысль, что, окажись у него в руках какой-нибудь тяжелый предмет, он вполне мог бы навернуть гребца по голове, а когда тот сникнет в бесчувствии, выхватить из ножен его палаш, который топорщился сбоку и изрядно мешал грести.
Таким образом он оказался бы вооружен против Дзюганова, и если в медвежьей драке в обхват тот мог бы заломать кого угодно, то в благородной схватке Алексей справился бы с ним в два счета. Ежели только у Дзюганова не спрятан под полою пистолет, который мигом сведет на нет все преимущества внезапного нападения…
Все это глупости, подумал Алексей. Ну, расправится он с солдатиком, прикончит Дзюганова л даже, может быть, скроет их под темной невскою волною. А дальше что? В бега ударяться? Жить таясь, навеки лишась права являться пред людьми?
И вдобавок ко всему сделаться закоренелым грешником, на совести коего будут аж два смертных греха, два убийства — и не воображаемых Бесиковым, как убийство дядюшки-генерала, а самых настоящих: кровавых, обдуманных и хладнокровно свершенных.
О нет. Только не это! В Алексее еще жила вера в справедливый суд. Он надеялся встретить облеченного властью человека, который взглянет на него без той предвзятости, с какой смотрели Бесиков и Варламов, которым главное было свалить с плеч долой докучное расследование убийства, вот они и вцепились в первого попавшегося подозреваемого, даже не пытаясь искать кого-то другого.
Конечно, против Алексея много чего сошлось, особенно это дедушкино завещание дурацкое… прямо как нарочно! Однако же не пойман — не вор. За руку не схвачен — не убийца.
Никто не видел, как он убивал дядюшку (прежде всего потому, что он никого не убивал!), а значит, перед лицом закона он не более виновен, чем тот же Бесиков. Нет, менее! Бесиков даже не пытался искать истинного виновника, а изо всех сил старался уверить Алексея, что убийца он! — именно он. Бесикову, Варламову и Дзюганову было совершенно неважно, кто на самом деле прикончил генерала Талызина.
Им главное было — найти любого виновного. Этакого козла отпущения, которым они и сделали Алексея. А задержись он в пути на какой — ни будь час… или, напротив, появись раньше и застань генерала в живых… Все было бы тогда совершенно по-другому, он бы встретился с дядюшкой, но…
Вот именно — все было бы по-другому.
Тогда Алексей не встретил бы ее! И вдруг его словно ударило догадкою. Она сказала, что явилась к дядюшке для обсуждения важного дела, что дядюшка обещал ей протекцию у благоволившего к нему генерал-губернатора Палена для решения какой-то затянувшейся тяжбы.
И Алексей поверил — потому что хотел поверить. Он с первой минуты гнал от себя мысли о том, что стол был накрыт не для какого-то там друга дядюшкина, а именно для нее, что должно было состояться не деловое свидание, а любовное!
Он так и не повидал генерала Талызина воочию, принужден был довольствоваться акварельным портретом, увиденным в кабинете. Ну что ж, таким человеком вполне могла увлечься даже самая привередливая красавица…
Алексей задохнулся от приступа ревности и не скоро ему удалось вернуть мыслям подобие плавности.
Предположим, он прав в своих догадках. Намечалось свидание. Но об этом проведал супруг прекрасной дамы: она определенно женщина замужняя, не девица, уж в этом-то Алексей был удостоверен самым доказательным образом! Супруг явился к Талызину, опередив жену, и бросил в лицо генералу какие-то обвинения.
Предположим, тот все отрицал, вообще вел себя дерзко и в конце концов так разъярил своего противника, что тот набросился на него и задушил. В таком случае он должен быть человеком недюжинной силы! Ну а потом, чтобы запутать дознавателей, убийца перетащил тело своей жертвы в спальню и там завалил подушками, придав событиям совершенно иной оборот.
Но, в таком случае она… то, что она сделала потом, как поступила… Разве порядочные дамы из общества так поступают?!
А впрочем, что Алешка Уланов, деревенщина, знает о дамах? Ровно ничего. Какое же право он имеет ее осуждать? Ведь она не знала, что ревнивый супруг убил ее любовника. И, может быть, — конечно, со стороны Алексея страшно самонадеянно так думать, но как же иначе объяснить все происшедшее?! — может быть, она ощутила к Алексею такое же странное, ошеломляющее влечение, какое он ощутил к ней, не смогла противиться чувствам, оттого и… оттого и случилось все так, как случилось.
А потом она, напуганная собственной смелостью и настойчивостью Алексея, бежала прочь, оставив его погруженным не то в блаженный сон, не то в беспамятство: ведь с ним-то это произошло впервые!
Конечно, если бы Алексей рассказал Бесикову, что был в доме не один, тот непременно начал бы раскапывать все связи дядюшки и добрался бы до нее.
Но Алексей скорее откусил бы себе язык, чем запятнал бы ее доброе имя… которого он, кстати сказать, и знать-то не знал. Нет, ему никак не возможно оправдаться, совершенно никак. А значит, остается уповать лишь на разумность судей — и на бога. Ну а если все пойдет совсем плохо…
С непостижимой ясностью нарисовалась в его воображении картина раннего апрельского утра. На просторной площади, заполненной народом, увидел Алексей высокий помост, именуемый среди людей образованных эшафотом.
К эшафоту приближалась позорная Колесница, на которой стоял бледный человек в ЧЕРНОМ суконном кафтане и черной шапке. На груди у него висела черная доска, исписанная белыми буквами. Эти-буквы сообщали, что собравшиеся имеют несчастье зреть пред собою дворянского сына Алексея Сергеева Уланова, приговоренного к наказанию кнутом, вырыванию ноздрей и ссылке в каторгу за убийство своего родственника, генерала Талызина.
Колесницу сопровождала рота солдат с барабанщиком, который выбивал глухую дробь, вызывавшую у зрителей невольную дрожь.
И вот Алексей увидал себя уже на эшафоте. Чернявый священник, чем-то схожий с Бесиковым, бегло напутствовал его и сунул к губам крест. Палач в красной рубахе обратил к осужденному свое лютое лицо, и Алексей заплелся нога за ногу, узнав в заплечных дел мастере Дзюганова…
Он швырнул Алексея на кобылу, прикрутил к ней руки и ноги сыромятными ремнями, разорвал на преступнике рубаху сзади и спереди, оголив спину ниже пояса. Взметнул плеть и с криком: “Берегись, ожгу!” — обрушил ее на спину Алексея.
Тот содрогнулся от боли, невольно склонив голову, словно она уже была обезображена клеймом, пряча от людей лицо, на котором ноздри были вырваны нарочно сделанными клещами.
Господи! Да не уж то придётся испытать все это?!
Алексей вскинулся, судорожно тиская руки и суматошно озираясь. Лодка качнулась, солдатик, сидевший к нему спиной, сердито воскликнул:
— Эй, барин, чего шебаршишься? Бережней! Он осторожно поднял оба весла и положил их на борта, словно утомился грести.
— Ты это зачем? — недоумевающе начал Дзюганов, однако не договорил, потому что солдатик пошарил под банкою, вытащил оттуда какой-то темный предмет и направил его прямо в грудь ражему охраннику.
“Пистолет? Откуда у него?..” — не успел поверить догадке Алексей. Громыхнуло, сверкнуло — на мгновение ярко высветилось ошеломленное, с распяленным ртом лицо Дзюганова, — а потом оно стало заваливаться куда-то назад, назад, пока вовсе не кануло вниз. Мелькнули высоко задранные ноги в сапогах, всплеснулась Нева — и жуткий Дзюганов навсегда исчез из лодки, а также из жизни Алексея и из нашего романа.
— Го-спо-ди! — выдохнул Алексей, когда смог наконец издать хоть какие-то членораздельные звуки, а произошло это, надо сказать, не слишком скоро. За это время застреливший Дзюганова солдатик успел поглядеть за борт, словно удостоверяясь, что убитый более не намерен всплыть и забраться в лодку; удовлетворенно кивнул, сунул за пояс сделавший свое дело пистолет и, повернувшись по правому борту, принялся напряженно вглядываться в темноту.
Услыхав не то вздох, не то стон ошарашенного Алексея, он досадливо махнул на того рукой — не мешай, мол! — и даже руку ко лбу козырьком приставил, словно силился что-то разглядеть не во тьме, а при ярком свете.
Однако раньше, чем удалось хоть что-то увидеть, из сырой ночи долетел звук усиленно гребущих весел, а потом встревоженный оклик — и хоть Алексея, казалось бы, трудно было удивить сильнее, чем он был удивлен, он все же изумился, ибо ночь говорила по-французски:
— Жан-Луи! Ты меня слышишь?
— Вперед! Сюда! — так же по-французски закричал солдатик, доселе изъяснявшийся самым, что ни на есть акающим московским говорком.
Весла зашлепали ближе, и через миг из тьмы выявились очертания другой лодки, с одним только гребцом, который встревожено вглядывался в солдатика и твердил:
— Господине Жан-Луи, какое счастье, что все кончено! Я до смерти боялся, что этот русский зверь сумеет тебя опередить!
— Ты меня всегда недооценивал, Огюст, — проворчал солдатик и обратился к Алексею:
— Сударь, вы свободны. Не волнуйтесь — ваша камера в крепости останется пустовать. Но сейчас нам надобно очутиться как можно дальше отсюда, потому прошу вас перебраться в другую лодку.
— Что вы наделали?! — смог наконец воскликнуть Алексей, до которого только сейчас дошло, что на его шее теперь так-таки и висит не только воображаемое, но, и вполне реальное убийство.
— Кто вас просил?.. Как вы смели?.. Куда вы намерены меня везти?
— Туда, где находится особа, рискнувшая жизнью и честью ради вашего спасения, — ответил Огюст, и возмущенный вопль: “Чего она лезла не в свое дело?” — застрял в глотке Алексея.
“Особа, рискнувшая жизнью и честью ради вашего спасения…”
Во всем Петербурге у Алексея была лишь одна знакомая “особа”, готовая ради него на все. Ведь она уже рискнула однажды — там, в доме дядюшки, — так отчего бы ей не рискнуть снова, на ночной Неве?!
Он был изумлен, оскорблен, обижен, он страдал, когда, проснувшись, не отыскал ее рядом, а увидал только лишь злоехидного Бесикова со товарищи. Думал, она мгновенно забыла о нем, лишь разомкнула объятия, однако это не так! Это не так!
Остается дивиться, как она узнала об опасности, которая грозила ее нечаянному возлюбленному, как смогла так быстро предпринять усилия для его спасения. Алексей и дивился от всего сердца.
На всем белом свете не сыскалось бы менее подходящего места для глупых, блаженных улыбок, чем лодка, качающаяся посреди ночной Невы, однако именно такая улыбка расплылась в этот миг по лицу нашего героя. Не поперечив более ни словом, он, поддерживаемый Огюстом, перелез в его лодку. За ним последовал Жан-Поль, а потом оба Алексеевых спасителя совместными усилиями перевернули ту лодку, из который недавно отправился в свое последнее плавание бедолага Дзюганов.
— Всякое в жизни бывает, — философски изрек Огюст, глядя вслед посудине, которую волны послушно понесли по течению.
— Отправятся люди на лодке покататься, глядишь — и… А ведь амуниция тяжелая, вода наливается в сапоги. А они каменеют, тянут ко дну. Кто услышит крик о помощи посреди ночной Невы?!
— Он сочувственно улыбнулся, глядя на довольно-таки ошалелое лицо спасенного:
— Вижу, сударь, вы теряетесь в догадках? Ну да ничего, скоро все разъяснится. А пока… пока позвольте Жан-Полю завязать вам глаза.
Извините, но нам был отдан категорический приказ. В таком деле, как освобождение государственных преступников, прежде всего — сохранение полной тайны!
— Как это — глаза завязать? — насторожился наш герой.
— Зачем? Я не дамся! И отчего вы меня преступником называете? Я никакого преступления не совершал!
— Не только вы так полагаете, — согласился Огюст. — Мы тоже смотрим на это дело широко. Однако у официальных властей на сей счет свое мнение.
— Самое удачное место спорить о юриспруденции! — пробормотал Жан-Поль, брезгливо пожимаясь в своих насквозь уже промокших лосинах.
— Не отложить ли его до прибытия хотя бы на берег?
— Воля ваша, господа, но позиция у вас обоих, как бы это поточнее выразиться.., изрядно шаткая!
Он был прав в самом прямом смысле слова, ибо на Неве потихоньку поднималось волнение и с каждым мгновением лодочку покачивало все ощутимей.
— Давайте, сударь, — сказал Жан-Поль, помахивая черным шарфом, — подставляйте голову. И не станем более тратить времени на словопрения.
Поверьте, время не ждет, как любите говорить вы, русские.
Алексей смотрел затравленно. Он и сам не знал, отчего ему было так страшно дать завязать себе глаза. Неизвестность, тьма, невозможность видеть, что с ним станут делать, как будет далее разворачиваться его судьба, — вот что пугало пуще всего.
Честное слово, прикажи ему сейчас Огюст раздеться до исподнего, броситься в студеную воду и плыть саженками к берегу — он сопротивлялся бы с меньшим пылом. А дать завязать себе глаза и покорно ждать развития событий… Все возмущалось в душе нашего героя.
Слишком отчетливо осознавал он, что внезапно сделался игрушкою неких сил, которые взяли его судьбу в свои руки и забавляются ею в свое удовольствие, даже не собираясь спрашивать его, Алексея, разрешения.
Вспомнил, как нянюшка для забавы маленького барина, бывало, шивала из тряпок человечка с разрисованной головой. В голове изнутри была оставлена дырка; нянька вставляла туда указательный палец, а большой и средний помещались изнутри в тряпичное тело человечка.
С помощью этих трех пальцев он мог складывать ручонки, хлопать в ладоши, мотать головой и кивать и, говоря нарочно писклявым нянюшкиным голосом, даже был способен хватать маленького Алешку за руку.
Вот это почему-то доводило его до дрожи! Он пытался скрыть свой необъяснимый страх от няньки, стыдясь его, и, кажется, это порою удавалось. Но боже ж ты мой, как поджимался от ужаса живот, как подгибались коленки, как сохло в горле, лишь только нарисованные глаза куклы обращали на него свой косящий взгляд (рисовальщица из няньки была никакая), а мяконькие ручонки хватались за него и влекли, влекли куда-то. Это было необъяснимо, отвратительно, ужасно, это доводило Алексея до судорог!
Вот и сейчас — судьба, не заботясь о производимом впечатлении, забавлялась с ним, влекла невесть куда, заглядывала в лицо неживыми, равнодушными глазами…
— Не дамся! — твердо сказал Алексей, поворачиваясь к Огюсту и пытаясь в темноте поймать его взгляд. — Не дам глаза завязывать! Почем я знаю, что вы намерены со мной потом сделать?
— Ну да, к примеру, дать вам веслом по голове и отправить за компанию с тем русским громилою рыб кормить, — устало хихикнул Огюст.
— Ну что вы говорите глупости, сударь?! Собирайся мы поступить так, разве не могли сделать это раньше? Уверяю вас, намерения относительно вашей судьбы у нас и у…
— Ох, да будет вам вдаваться в словопрения! — простонал за спиной у Алексея Жан-Поль.
— Экий вы, сударь, неуступчивый! Неужто неведомо вам старинное изречение, латинское: “Дуцум волентем фата, нолентем трахунт”? [6]
В таком разе — не взыщите! После сих невразумительных словес позади Алексея послышалась некая возня, но не успел он обернуться поглядеть, что там происходит, как получил вроде бы не сильный, но весьма ощутимый удар по затылку, и мягким, безвольным мешком повалился в заботливо подставленные руки Огюста.
“…Трахунт, трахунт, трахунт!” — прокричал в его голове кто-то незримый: прокричал не мягким французским голосом Жан — Поля или Огюста, а почему-то ехидным баском приснопамятного господина Бесикова, — и вслед за тем все померкло в голове Алексея. Он погрузился в беспамятство, в очередной раз за эти сутки покорившись неумолимой, неотвязной, приставучей, как банный лист, судьбе.
Ноябрь 1796 года.
— Ваше высочество, князь Зубов просит принять! Рука Павла нервно дернулась, и утренний кофе выплеснулся из чашки.
Жена обратила на гусара [7] свои томные, с поволокой глаза:
— Что? Платон Александрович?!
При имени фаворита матери Павел снова передернулся.
— Князь Николай, ваше высочество, — уточнил лакей, безмятежно промокая салфеткою пролитый кофе.
Павел нервически сглотнул.
— Мы погибли… — Его шепот более напоминал тихий стон, вырвавшийся из самой глубины души.
Марья Федоровна значительно повела взглядом на гусара. Она гораздо лучше своего порывистого мужа умела держать себя при челяди, сохраняя всегда, при любых обстоятельствах высокомерное, равнодушное спокойствие.
У нее много чему следовало поучиться, однако сейчас Павлу было не до тонких уроков светской выдержки. Визит ближайшего к трону человека, Николая Зубова, мог означать только одно: все тайные и явные слухи, ходившие вокруг намерений императрицы отлучить от престола нелюбимого сына, чтобы возвести на трон любимого внука Александра, оказались правдою.
Намерения сии, противные законам божеским и человеческим, начинают осуществляться. Ведь говорили почти в открытую, что Екатерина собиралась опубликовать манифест, объявляющий об отстранении Павла. На это было получено согласие графа Румянцева, великого Суворова, “постельного князя” Платона Зубова, санкт-петербургского митрополита Гавриила и самого всесильного Безбородко.
Что предпишет гатчинскому обитателю курьер из Зимнего? Под фальшивым предлогом заманит в столицу, чтобы с заставы отвезти в крепость, в камеру, на вечное забвение? Или все произойдет куда проще, как некогда в Ропше [8], с помощью сломанной вилки? Неужели прямо вот здесь, вот сейчас?..
Вдруг вспомнился сон, виденный нынешней ночью. Чудилось, некая невидимая и сверхъестественная сила возносила его к небу. Он часто от этого просыпался, опять засыпал и вновь бывал разбужен повторением того же самого сновидения.
После смерти человека возносится вверх душа его. Неужели Зубов явился, чтобы?..
Павел поймал нетерпеливый взгляд жены. Известно, бабами, что в курной избе, что во дворце, движет в жизни одно любопытство. Пуще страха смерти разбирает: зачем все же объявился братец всесильного фаворита в Гатчине?
— Сколько их? — прокашлявшись, выдавил Павел — и даже пошатнулся, услышав:
— Они одни, ваше высочество. Промокнул салфеткою взмокший лоб, перекрестился:
— Просите, коли так.
Пытаясь принять величавый вид, невольно скользнул взглядом по столу.
Что же, что Зубов один, рано еще радоваться. Даже эта маленькая вилочка для фруктов в руках мрачного гиганта князя Николая может сделаться смертельным, оружием. А ножи?.. Не приказать ли покуда убрать со стола?
Но было уже поздно. Двери отворились, высокая фигура на миг замерла на пороге — и вдруг с протяжным, хриплым стоном рухнула на колени:
— Государь… простите…
У Павла пресекся голос, и он какое-то время немо шевелил губами, все еще думая, что ослышался, что Зубов сказал что-то о государыне, а не воззвал к государю. Рядом шумно, возбужденно дышала Марья Федоровна.
— Ну, что там еще? — наконец выдавил Павел.
— Удар был… — громко всхлипнул Зубов. — Кончается матушка-императрица! И заплакал навзрыд, словно ребенок.
Павел сильно ударил себя по лбу — так, что великая княгиня услышала глухой, деревянный звук и испуганно покосилась на мужа. Вообще-то она уже привыкла, что в минуты крайнего волнения муж сильно бьет себя по лбу, однако чего уж так усердствовать-то?
Ей-богу, права petit monstre [9] Нелидова (фаворитку Павла императрица Екатерина называла “маленькое чудовище” за ее малый рост, смуглое лицо и некрасивость): “дорогой Павлушка” когда-нибудь начисто вышибет себе таким образом мозги. А ведь теперь голова ему понадобится как никогда раньше…
Только в этот миг осознание судьбоносной новости пронзило великую княгиню, и она, всплеснув руками, воскликнула в один голос с мужем:
— Какое несчастье!
И каждый подумал про себя, что приставка “не” здесь совершенно неуместна…
Поминутно стуча себе в лоб, Павел начал расспрашивать Зубова, словно не замечая от волнения, что тот по-прежнему остается коленопреклонённым, и не предлагая ему встать.
— Какое несчастье! — с этим воплем Павел кинулся в объятия вошедшего Ивана Петровича Кутайсова, ближайшего своего друга и доверенного человека.
Смуглявый турчонок родом из Кутаиси (отсюда и фамилия), взятый некогда в плен при осаде Бендер и вознесшийся до звания камердинера и цирюльника его императорского высочества, через плечо своего покровителя блестящими глазками таращился на согбенного князя Зубова, раскидывая своим пронырливым умишком, что бы все это означало.
И он жадно облизнул свои пухлые, красные, словно бы вывернутые губы, услышав, что у императрицы был удар, что она при смерти, а ее лейб-медик Роджерсон не надеется на выздоровление и просит великого князя и наследника прибыть как можно скорее, дабы застать государыню в живых.
Кутайсов чуть было сам не побежал на конюшню, чтобы самолично запрягать, однако Павел не торопился. Страшная нерешительность, которая всегда овладевала им на пороге самых важных событий его жизни, чудилось, спутала ему ноги, потому что даже по комнате он метался какими-то странными, маленькими шажками, плакал, размазывая слезы по своему некрасивому, плоскому лицу, целовал то жену, то Кутайсова, то Зубова (дошло и до этого!), причитал: “Застану ли я ее в живых?!”, однако, когда карета была подана, не торопился садиться, а приказал подать еще кофе.
Марья Федоровна и Кутайсов, друг дружку не терпевшие, сейчас переглядывались за спиной Павла, словно тайные любовники за спиной ревнивого мужа, досадуя на нерешительность великого князя.
Уже, мучительно разминая замлевшие коленки, отправился в Петербург, готовить курьерские подставы по пути, Николай Зубов. Уже валом повалились в Гатчину новые курьеры — от Ростопчина, Салтыкова, бог весть кого еще, вплоть до того, что даже повар Зимнего дворца и поставщик ко двору рыбы тоже послали курьеров о том, что матушка Екатерина кончается и время будущему государю прибыть к ее одру.
Уже новость разнеслась по всей столице, и толпы народу молились во здравие любимой государыни что в соборах, что прямо на улицах. Однако Павел набрался храбрости выехать лишь к пяти вечера, после раннего обеда и очередного кофе пития.
В пути он вовсе не спешил и в Петербург прибыл около восьми. Знавший его как облупленного, Кутайсов мог бы прозакладывать все свои будущие блага (а что они посыплются на верного наперсника будто из рога— изобилия, черномазый проныра ничуточки не сомневался) “дорогой Павлушка” изо всех сил старается, чтобы не застать “любимую маменьку” живой.
Конечно, можно было опасаться, что она вдруг придет в сознание, заговорит, высказав свою давно чаемую волю по замене наследника, и тогда молодой Александр, ставший уже при дворе и в народе популярным, начнет действовать, однако курьер от Николая Салтыкова, преданного гатчинскому жителю, сообщал, что меры приняты: Александр изолирован и не сможет приблизиться к смертному одру любящей бабушки.
Впрочем, молодой великий князь и не совался в апартаменты умирающей императрицы, движимый не столько чувством чести и сыновней привязанности, сколько своей обычной нерешительностью.
Право слово, вся сила характера в этой странной семье была сконцентрирована в женской ее части, вернее, в одной женщине, породившей этих нерешительных, слабохарактерных мужчин.
Апрель 1801 года.
Что-то влажное коснулось краешка губ Алексея, и он невольно вздрогнул, мгновенно вырванный из продолжительного беспамятства. Ощущение было сильное: чудилось, в уголок рта вошла маленькая горячая молния, отозвавшись в самом сокровенном уголке его тела.
Вернее, в уголках, потому что затрепетало отнюдь не только сердце. Вся суть мужская Алексеева, доселе мирно дремлющая меж его безвольно раскинутых ног, вдруг начала оживать и наливаться силою.
Еще не вполне очнувшись, не владея ни чувствами своими, ни телом, он застонал чуть громче, наслаждаясь этой не то сладкой, не то болезненной, томительной дрожью, и приоткрыл губы, по которым в следующее мгновение словно бы огоньком провели: чей-то горячий, проворный язычок пробежал по ним, разведывая себе путь в недра Алексеева рта, и скользнул туда, легонько прижимаясь к его языку.
Сладкий, густой, чуточку приторный запах достиг его ноздрей, окутал, пленил, заставил их затрепетать и нервно расшириться. Мысли, начавшие было беспорядочно бродить в его ушибленной голове, враз вылетели вон, словно разбросанные по полу бумажные клочки, унесенные порывом сквозняка.
Думать о чем-либо связном не только не представлялось теперь возможным, но и необходимости в том не было. Еще и в прошлый раз, проделывая все это впервые, Алексей положился лишь на пробужденную чувственность свою — и вроде бы ни разу не ошибся на сем сладострастном пути. А сейчас он уже обладал некоторым опытом и принялся прилежно повторять то, чему был недавно научен.
И все-таки выяснилось, что он еще незрелый новичок на сей игривой стезе, потому что дама не запрокинулась на подушки, увлекая за собою Алексея, как она поступила в тот первый, незабываемый раз. Не прерывая поцелуя, она проворно справилась со всеми крючками и застежками, на коих держались его штаны, высвободила то, что готово было уже прорвать плотную ткань, а потом, шурша душистыми юбками, вскочила верхом на колени Алексея.
Он громко ахнул, словно бы всем телом окунувшись в жаркую тесноту ее недр, резко рванулся вверх, потом вниз, а потом охи-ахи-вздохи уже следовали друг за дружкою непрерывно, на два голоса, словно мужчина и женщина, наперегонки скачущие к наслаждению, соревновались также и в пылкости выражения чувств.
В этой скачке оказалось два победителя — и двое побежденных. Вскоре Алексей притих в объятиях сладко пахнущей, шелковистой дамы, ощущая на плече блаженную тяжесть ее поникшей головы.
Оба неровно дышали, все еще вздрагивая и изредка приникая друг к другу, словно продолжая высасывать остатки наслаждения, но, впрочем, каждый понимал, что все кончилось и на смену полу беспамятному, молчаливому, задыхающемуся смятению должны теперь прийти слова, улыбки, взгляды… обыденность отношений двух удовлетворенных любовников.
— Oho-ho, mon Dieu! — коснулся уха Алексея щекочущий, смеющийся шепоток.
— Oho-ho, mon cher! Vous etes un etordi, mon ami! [10]
Наш герой вздрогнул, снова стиснул руками узенькую талию, уже почти не сомневаясь в подозрении, кое едва зародилось в нем, едва лишь душный розовый запах коснулся его ноздрей.
Однако в ту минуту сознание Алексея еще не освободилось от пут беспамятства, а плоть была слишком возбуждена, чтобы он мог о чем-то связанно размышлять. Теперь же, услышав этот голос, он понял, что многое, слишком многое могло бы подтвердить первые подозрения.
Свободная от корсета талия, которую он стискивал, была тоненькой — двумя пальцами обхватишь, и хрупкой, будто у девочки. Маленькие груди терялись в жадных ладонях Алексея. Коленям было легко, словно оседлавшая его дама была почти невесома. Губы ее имели приторный помадный привкус.
А этот тяжеловатый розовый запах вместо прохладного, горьковатого, который, чудилось, проник не только в легкие, но и в сердце Алексея, навеки отравив его? Все, все в этой незримой (открыв глаза, он убедился, что кругом царит кромешная тьма) любовнице было другим. Не таким!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.