Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Короля играет свита

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Арсеньева Елена / Короля играет свита - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Арсеньева Елена
Жанр: Исторические любовные романы

 

 


—А коли вы такой умный, что сами все наперед знаете, так чего надо мной измываетесь? — зло перебил Алексей.

— Чего допросами мучаете? Отправьте в крепость — и дело с концом!

Ничего, на вас свет клином не сошелся. Небось и в узилище сыщется человек спокойный, понимающий, он не станет торопиться возводить ложные обвинения на юношу, который ни сном ни духом…

— Кстати, о сне!

— Ну можете ли вы представить себе злодея, который задушил бы родного дядюшку, как, по вашему уверению, это сделал я, а потом не позаботился унести ноги, а улегся спать на диванчике в его кабинете.

— Уж, казалось, можно было бы предвидеть, что обвинения на него падут! По крайности, позаботился бы о каких-то доказательствах своей невиновности. Мог бы представить дело так, будто дядюшку удар хватил, ну, этот, а-по-плек-си-ческий, что ли, — вспомнил Алексей недавно услышанное от того же Бесикова словечко, — ну, вроде бы покойный своей смертью упокоился.

Можно было хоть подушки убрать от лица…

— А вы! почем знаете, что лицо его было закрыто подушками, коли, как уверяете, не имеете к делу никакого касательства? — с неожиданным проворством, опередив даже проныру Бесикова, подскочил со стула Варламов, приблизив свое толстощекое лицо к лицу Алексея, вдобавок грозная тень Дзюганова на него надвинулась, и Бесиков, конечно, в стороне не остался, и Алексей почувствовал себя так, словно это его, а не бедного дядюшку задавили,“доступ воздуху прекратив в пути дыхательные”.

— Позвольте! — пискнул он. — Откуда я знал? Так ведь вы же сами мне об том сказали!

— Вот уж нет! — Бесиков даже ладонь вперед выставил.

— Я сказал лишь, что его завалили подушками, умертвив таким образом, однако вполне могло статься, что затем убийцы убрали орудия убийства от лица жертвы. Вы же, молодой человек, себя выдали, в точности описав, как выглядел труп, когда он был обнаружен камердинером покойного, Феоктистом Селиверстовым.

— Вот те на! — изумился Алексей. — Никакого Селиверста Феоктистова…

— Феоктиста Селиверстова! — уточнил Бесиков.

— Да какая разница? Никого я в глаза не видел! Никого совершенно в доме не было, кроме меня!

— И этим вы воспользовались, не так ли? — значительно кивнул Бесиков.

— Что же до камердинера, то его действительно не было в момент совершения убийства, он воротился позже.

По его словам, нынче господин Талызин ждал к себе какого-то гостя. Означенный Феоктист Селиверстов приготовил легкие закуски (он также исполнял у генерала обязанности кухмистера) и сервировал стол, ну а потом хозяин позволил ему навестить его, Феоктиста, извините за выражение, пассию, которая служит в горничных у госпожи Федюниной, проживающей в собственном доме на Литейном.

Камердинер отсутствовал около трех часов и за это время успел лишиться своего хозяина.

Возвратись, он увидел на столе следы пиршества, поднялся во второй этаж разузнать, нет ли у генерала каких-то пожелании, и тут, к своему изумлению, обнаружил вас, спящего мертвым сном на диване.

Отчаявшись добудиться, прошел в спальню, где и нашел своего хозяина, воистину спящего мертвым сном. Ну, что Феоктисту Селиверстову еще оставалось делать, как не полицию вызывать?

Он и вызвал нас…

Алексей слушал его, нервно тиская руки, а мысли бежали в голове одна быстрее другой. Словно уловив их, Бесиков высоко заломил бровь:

— Небось станете нам голову морочить, уверяя, что убийцей дядюшки сделался тот человек, коего он ждал к столу, накрытому Селиверстовым?

Ну что ж, это могло быть неплохой вашей уверткою. Однако все против вас, любезный. Этого господина мы знаем.

Они с покойным Талызиным были большими приятелями, поскольку оба вместе так или иначе приложили руку к изменению государственного строя Российской империи. — Бесиков криво усмехнулся, Варламов покачал головой, и только бурая рожа Дзюганова оставалась по-прежнему спокойной, словно глиняная крынка.

— Про светлейшего князя Платона Александровича Зубова слыхали когда-нибудь?

— Нет?

— Ну и ладно, в самом деле, к чему вам лишнее знать? Вот его и ждал генерал к себе в гости.

Однако некие неотложные дела помешали его сиятельству явиться на дружескую пирушку. Он прислал слугу с запискою и извинениями.

Записку мы нашли, слугу Зубова допросили. Он еще застал генерала в добром здравии.

Получив сие послание, господин Талызин выразил свое глубокое сожаление, что долгожданный визит не мог состояться, просил передать его сиятельству свое почтение, ну а потом слуга убрался восвояси, оставив генерала одного.

— А разве дядюшка не мог покушать в одиночестве? — запальчиво воскликнул Алексей, чувствуя, как полыхают его уши.

Черт, вот же черт, наделила же его судьба такими, дурацкими ушами!

Стоит ему соврать, как их тотчас же начинает жечь, они словно бы огнем полыхают, отчего тетенька, бывало, не раз и не два с издевкою повторяла: “На воре шапка горит, а у лгуна — уши!”, в конце концов начисто отбив у Алексея уверенность, необходимую для всякого успешного вранья.

— Мог, конечно, мог, — покладисто кивнул Бесиков, с видимым интересом наблюдая за горящими ушами Алексея.

— Однако покойный господин Талызин страдал заболеванием желудка, а оттого не мог употреблять грубой мясной пищи.

Феоктист Селиверстов готовил ему легкие супы и овощные блюда по французским рецептам, даже когда в доме собирались гости. Вот и на сей раз фактически было приготовлено два стола: один для вегетарианца — хозяина, другой — для гостя, любителя наперченных, острых блюд.

Но вот, какая интересная история получается, дорогой господин Уланов. Все овощные блюда остались нетронуты! Человек, который пировал в столовой, с удовольствием отведывал котлеты, паштеты и, все такое прочее, а также острые сыры, от которых у господина Талызина непременно сделались бы колики.

А вот у вашего молодого желудка никаких колик от котлет-сыров не сделалось. Ведь это вы наслаждались гастрономическими талантами Феоктиста Селиверстова, вы — не так ли, племянничек?

В голове Алексея шумело от страха, оттого голос Бесикова доходил как бы сквозь вату, и смысл слов был постигаем не тотчас. Но вот Алексей все же вникнул в него — и у него даже ноги ослабели.

“Вы наслаждались, вы, племянничек!” — говорит Бесиков. “Вы” здесь — не два человека, а только лишь местоимение множественного числа. Бесиков имеет в виду только Алексея. Его одного. Какое счастье! .

Ну да, конечно, она ведь почти и не ела ничего. Глотнула вина, пощипала винограду, отведала кусочек сыру. Наверное, полицейские даже не заметили,

что вторым прибором кто-то пользовался.

А что до двух испачканных бокалов, то двух бокалов как раз и не было. Они вдвоем пили из одного — то есть она лишь пригубливала, а уж до дна вино допивал Алексей, находя сумасшедшее наслаждение в том, что прикасается к краю бокала, на коем ещё оставался след напомаженного, душистого рта.

Это напоминало украдкой сорванный поцелуй, ведь он алкал коснуться ее губ своими…

— Да вы меня не слушаете, молодой человек! — вонзился в его затуманенное сознание голос Бесикова.

— А напрасно. Здесь решается не что-нибудь, а ваша судьба.

Обвинение в убийстве — это весьма тяжкое обвинение!

— Да прекратите ли вы, наконец? — возопил Алексей, который от сладостного воспоминания неожиданно взбодрился.

— Ну, допустимо ли этак обращаться с дворянином?! Все-таки наше сословие до сих пор находится под покровительством высочайшей власти, и ежели я обращусь с жалобою на вас к императору Павлу Петровичу…

* * *

Ведь и до нашей провинции слухи дошли о некоем окне для прошений, куда всякий-каждый может обратиться со своею докукою! [3]

Он осекся. Что у Варламова, что у Бесикова вдруг сделались одинаково вытаращенные глаза, и даже на глинобитном лице Дзюганова отобразилось нечто вроде застенчивого недоумения.

Некоторое время царило общее молчание.

— К императору Павлу Петровичу? — наконец обрел дар речи Бесиков.

— Да вы что, сударь, разве не знаете, что он убит?

— Как, и он тоже? — в ужасе возопил Алексей. — Клянусь, я его не… я тут ни при чем!

— Пфе! — сделал губами Варламов, и Алексей не тотчас сообразил, что толстяк этаким образом смеется. — Пфе, пфе, пфе!

— Правда что, велика Россия: на одном конце зима, на другом лето! — презрительно бросил Бесиков.

— В этом убийстве вас никто не винит, угомонитесь! И все-таки без участия вашего семейства в государственном перевороте не обошлось. Ведь в нем был замешан ваш дядюшка… ныне покойный — с вашей помощью, сударь мой!

— Господи! — простонал Алексей отчаянно.

— Разве не мог убить моего дядюшку кто-то другой? Разве не мог проникнуть в дом вор…

— И удалиться, великодушно не тронув никакого добра, — подмигнув непроницаемой роже Дзюганова, пробормотал Бесиков.

— Ну хорошо, не вор, так кто-нибудь иной, — осознал нелепость своих слов Алексей.

— В конце концов, господин Талызин был человек известный, у него могли сыскаться враги, соперники на почве страсти нежной…

— Алексей чуть не откусил себе язык за сию обмолвку и зачастил, надеясь, что Бесиков не заметил, как его снова бросило и краску:

— Ну какие, ради господа бога, какие причины имелись у меня убивать родного дядюшку?! Все, что вы говорили о его якобы неприветливой встрече, — полные глупости, он меня никак не встретил, потому что не встретил никак, мы и не виделись вовсе. Я надеялся с его помощью устроиться в столице, получить протекцию при дворе — ну зачем, зачем мне рубить сук, на котором я сижу, и убивать человека, от коего зависела вся моя дальнейшая судьба?!

— Единственная здравая мысль, вами высказанная, — одобрительно улыбнулся Бесиков, и сколь ни был Алексей ошеломлен, он не мог не изумиться, увидав, до чего украсила, смягчила, преобразила искренняя улыбка сухое, ехидное лицо дознавателя.

— Ваша судьба и впрямь зависела от дядюшки. Вы могли надеяться и на протекцию, и на его рекомендации к нужным людям, и на полезные знакомства, которые сделаете с его помощью, но все это в одночасье сделалось сущей, мелочью в сравнении с внезапно открывшейся вам новостью.

Она одурманила, опьянила вас, заставила потерять голову. Вы забыли все свои прошлые намерения. Теперь вы могли думать только о ней.

“Она одурманила, опьянила вас, заставила потерять голову. Вы забыли все свои прошлые намерения. Теперь вы могли думать только о ней ”

Откуда узнал об этом Бесиков? Каким образом проник в самые потаенные мысли Алексея?!

Наш герой был так поражен, что ему понадобилось некоторое время понять: Бесиков говорит не о загадочной даме, а о какой-то там новости!

— Какая же это новость имеется в виду?

— Собственно говоря, я вас даже где-то понимаю, — понизил голос Бесиков.

— У кого не закружилась бы голова, узнай он, что является вовсе не деревенским барином, у которого какие-то там триста полудохлых душ в забытых богом Васильках, а на деле — баснословное состояние, чуть ли не самое большое в России?! Ну и вот… попутал черт. Небось и более крепкий человек смутился бы, а вам-то где устоять было?

— Вы это про что? — пробормотал Алексей, отчетливо понимая теперь, что испытал однажды Прошка, когда молочный братец “наградил” его по голове валиком от старинного турецкого дивана (валик тот, если кто не знает, был в два обхвата и весил чуть не полпуда).

— Про завещание человека, который некогда пустил вашего деда по миру, мой шер, — небрежно ответствовал Бесиков.

— Ведь это был его родной брат, а значит, отец господина Талызина. Перед смертью он начисто рассорился с сыном за его шашни с масонами да со всякими там иоаннитами — госпитальерами и, в отместку ему, отказал все свое, за карточным столом в одночасье нажитое и в процентные бумаги помещенное, состояние старшему внучатому племяннику, который первым родится у сестер Анны и Марии.

То есть вам, Алексей Сергеевич Уланов, поскольку вы первый и единственный сын своей матушки, ну а тетушка, как нам уже известно, детьми обзавестись не позаботилась.

Я не оправдываю господина Талызина за его махинации с батюшкиным завещанием, однако же, сударь, наказывать за обман таким непререкаемым образом — это, воля ваша, как-то слишком уж жестоко!

— Не могли разве поладить добром?

— Вы, что ли, со мною шутите? — пролепетал Алексей, окончательно переставая что-либо понимать, однако Бесиков только усмехнулся прежней своей, кривой и неприятной усмешкой, а Варламов, давно уже помалкивавший, разомкнул наконец уста, чтобы ответить:

— Какие уж тут шутки, сударь! Все очень серьезно. Вполне возможно, найденное завещание не стало для вас неожиданностью. Не исключено, что тетушка наконец поведала вам всю правду, вот вы и решили разобраться с подловатым дядюшкой по-своему, по-молодецки.

Вещички в дом не вносили, предполагая скрыться тотчас по совершении преступления. Вы надеялись, что труп обнаружит кто-то из слуг, и тогда вы появитесь, изобразив дело так, будто вот только что сейчас прибыли.

Однако спириту-с вини доводило до самых крайних глупостей-несообразностей и людей покрепче вас, глупой деревенщины. Некоторым образом понятно: захотелось после злодеяния промочить глотку, взбодриться маленько.

— Убивать, наверное, вам пришлось впервые?

Алексей несколько мгновений тупо смотрел в его широкое лицо, а потом оно как-то все полезло вдруг в разные стороны, словно Варламова тянули враз за щеки, за уши и за куцый паричок, затем подернулось серенькой “дымкою, и рассыпчатый голос с насмешливым недоумением воскликнул:

— Вот те на! У нашего красавчика никак обморок?

“Прекратите говорить глупости, господин Бесиков!” — хотел сердито воскликнуть Алексей, но не смог, потому что это и впрямь был обморок.

Июнь 1790 года.

… — Обещаешь ли ты иметь особое попечение о вдовах, сиротах, беспомощных и о всех бедных и скорбящих?

— Да, о высокочтимый.

Голос молодого человека, стоявшего посреди лужайки на коленях с зажженной свечой в руках, звучал негромко, серьезно, веско. Он был облачен во что-то вроде свободной, не подпоясанной рясы, что означало полную свободу, которой новичок наслаждался до посвящения в рыцарское достоинство.

За несколько дней до обряда посвящения он уже принял обет послушания, целомудрия и бедности, дал клятву отдать свою жизнь «за Иисуса Христа, за знамение животворящего креста и за братьев своих». Теперь он не имел права не только жениться, но даже держать у себя в доме (хотя бы для работы по хозяйству!) “родственницы, рабыни или невольницы моложе 50 лет”. После этого он получил рекомендации от проверенных, испытанных “братьев — иоаннитов” — ближайшего друга великого князя Павла Петровича, князя Куракина, и шефа кавалергардского корпуса князя Владимира Долгорукова — и вот дождался дня посвящения в рыцари.

Ну и что же, Талызин был вполне достоин этого. Не обремененный патриотизмом, поскольку воспитывался в Штутгарте, в Высшей герцога Карла школе и даже получил там патент на награды за французский язык и всеобщую историю, он вернулся в Россию, переполненный мистическими настроениями, что, впрочем, не мешало ему отлично служить.

В 1784 году он был произведен в прапорщики Измайловского полка, через год — в подпоручики, а сейчас уже имел чин капитан — поручика и не сомневался, что самое большое через год получит звание капитана.

Чернобровый и черноусый, румяный и смуглый мужчина в черном полукафтане, на который был натянут ярко-красный супервест [4], а поверх всего накинута черная мантия, — сам бальи Юлий Литта, исполнитель обряда, возвышавшийся над коленопреклоненным худощавым Талызиным, словно гора, показал ему меч со словами:

— Меч сей дается тебе для защиты бедных, вдов и сирот и для поражения врагов святой церкви.

Посвящаемый получил три удара по правому плечу обнаженным мечом плашмя. Удары были довольно чувствительные, но молодой человек вытерпел их не дрогнув, только вскинул на Литту свои карие глаза и обменялся с ним коротким взглядом.

Оба они знали, что приниматель пропустил в установленной формуле одно слово. Оно всегда пропускалось при посвящении в рыцари русских неофитов. Только одно слово — но из-за того, что оно было опущено, обряд выглядел более безобидным, более внешним, он словно бы утрачивал свой особый смысл.

Однако можно было утешаться тем, что, хоть это слово и не было произнесено вслух, оно прозвучало в сердцах и принимателя, и Талызина.

Особенно Талызина!

Менее суровым голосом, тая улыбку в глубине своих очень красивых черных очей, Литта произнес:

— Такие удары наносят бесчестье дворянину, однако это будет последним твоим бесчестьем.

Талызин поднялся с колен, принял у бальи меч и трижды потряс им. Надо полагать, это движение вселяло страх и трепет в ряды противников святой церкви и Мальтийского ордена.

Литта вручил неофиту золотые шпоры:

— Шпоры сии служат для возбуждения горячности в конях и постоянно должны напоминать тебе о той горячности, с какой ты должен теперь исполнять даваемые тобой обещания.

— Золотые шпоры, которые ты наденешь на свои сапоги, могут быть и в пыли, и в грязи, но означает сие, что ты должен презирать сокровища, не быть корыстным и любо-стяжательным.

“Умение сидеть на двух стульях может ли быть отнесено к корысти?” — подумал мельком Талызин и тотчас отогнал эту совершенно неуместную в данный момент, можно сказать, кощунственную мысль.

— Подтверждаю свое твердое намерение вступить в знаменитый орден Святого "Иоанна Иерусалимского, — так же веско и серьезно, как говорил прежде, произнес он.

— Хочешь ли ты повиноваться тому, кто будет поставлен над тобой начальником от имени великого магистра? — вопросил Литта.

— Обещаю лишить себя всякой свободы.

— Не сочетался ли ты браком с какой-нибудь женщиной?

— Нет, о высокочтимый!

— Не состоишь ли ты порукою по какому-нибудь долгу и сам не имеешь ли долгов?

— Нет, о высокочтимый!

Литта подал новициату раскрытый “Служебник”. Талызин произнес установленную формулу:

— Клянусь до конца своей жизни оказывать беспрекословное послушание начальнику, который будет дан мне от ордена или от великого магистра, жить без всякой собственности и блюсти целомудрие. Показывая свое беспрекословное послушание, неофит по приказу Люты пронес “Служебник” мимо собравшихся, показывая каждому, и вернул принимателю.

Теперь настало время чтения молитв. Талызин облизнул губы, набираясь терпения, и начал читать. Сто пятьдесят раз прозвучало “Отче наш” и столько же раз “Канон богородицы” — разумеется, по-латыни.

Солнце припекало. Время шло. Толпа зрителей, собравшихся посмотреть обряд посвящения, переминалась с ноги на ногу, считая минуты и в душе проклиная все на свете, а более всего — невысокого, очень некрасивого человека в красном супервесте с нашитым на груди мальтийским крестом, поверх которого были надеты блестящие латы. Голова его была покрыта тяжелым шлемом, открывающим лицо. Истово смотрел он на бальи Литту и посвящаемого и, похоже, единственный испытывал настоящий восторг от затянувшейся церемонии.

Он был в ритуальной одежде мальтийского рыцаря. Носить ее имели право только те “братья”, которые “при их набожности и других добродетелях” внесли в орденскую казну единовременно четыре тысячи эскудо [5] золотом.

Почти всем присутствующим была по Карману эта сумма. Другое дело, что человек в латах желал быть в своем роде единственным.

Ратуя за всеобщее равенство (прежде всего в одежде), великий князь Павел Петрович (а это был он) все же приказал остальным “братьям” явиться в обычных одеждах госпитальеров — черных суконных мантиях с очень узкими рукавами (это означало отсутствие свободы у посвященного).

Головы были покрыты черными монашескими клобуками. На левом плече мантии был нашит крест из белой ткани: восемь концов его означали восемь блаженств, которые ждут в загробном мире душу праведника.

Строго говоря, в последнее время “братья” предпочитали модные одеяния из бархата и шелка. Стальные шлемы и черные клобуки отошли в область преданий, как и тяжелые ремни, которые некогда поддерживали неуклюжую рыцарскую броню.

Однако Павел Петрович обожал внешние обрядные проявления, а оттого даже и женщины — среди членов ордена в России их было немало, прежде всего великая княгиня Мария Федоровна и признанная фаворитка Павла Екатерина Нелидова, — явились нынче в строгих черных рясах с белым мальтийским крестом на груди и левом плече, в суконных мантиях и остроконечных черных клобуках. Покрывала тоже были черные.

Право слово, на этих людей стоило посмотреть стороннему наблюдателю! Для них для всех это была такая же придворная обязанность, как выезды верхом, присутствие на приемах или на парадах гатчинской гвардии, на балах.

Причуда Павла была всего лишь его причудой, раздражавшей самых близких ему людей и самых искренних друзей. Однако, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

Давно уже было подмечено, что обряды ордена, сам вид мальтийского креста производили на Павла умиротворяющее впечатление.

Безразлично, где сии обряды проводились, был ли крест вырезан из бе— лой ткани, был ли он золотой эмалированный, носимый на шее или в петлицах, или простой медный “донат”, который жаловался от имени великого князя низшим военным чинам за двадцатилетнюю “беспорочную службу”, — беспокойная, суетливая, язвительная натура великого князя смягчалась.

А это дорогого стоило, в глазах его приближенных. Именно поэтому они с видимым удовольствием играли в его игрушки и все как один прошли в свое время ту же длинную, утомительную процедуру, которую переносил сейчас капитан-поручик Талызин.

Наконец чтение молитв было закончено. Вздремнувшие взбодрились, зевавшие проглотили последний зевок и придали своим лицам выражение того же восторга, которым неустанно светилось лицо великого князя.

Литта показал на край поляны, где были разложены некие предметы:

— Воззри на сие вервие, бич, копье, гвоздь, столб и крест. Вспомни, какое значение имели предметы сии при страданиях господа нашего Иисуса Христа. Как можно чаще думай об этом. Затем бальи набросил Талызину веревку на шею:

— Это ярмо неволи, которое ты должен носить с полной покорностью.

Собравшиеся повеселели. Дело близилось к, концу! Раздались рыцарские псалмы, под звуки которых вновь вступившего облачили в новенький супервест, а потом каждый рыцарь троекратно поцеловал в губы своего собрата.

Особенно старались великий князь, бальи Литта, Куракин. Даже дамы вели себя гораздо сдержанней. Знаток всеобщей истории, Талызин вспомнил, что поцелуи, принятые между лицами одного пола, были некогда отдельно инкриминированы ордену рыцарей Храма, тамплиерам французским королем Филиппом Красивым.

Это весьма отягчило положение тамплиеров на суде, ибо разврата ни в какой форме, тем паче в противоестественной, строгий Филипп не терпел.

Впрочем, в обрядах всех орденов есть свои странности. Талызин вспомнил: вот он преклоняет колени перед алтарем ,,Глаза его завязаны, рубашка распахнута” штанина на левой ноге до колена засучена, правый сапог снят.

Он берет левой рукой циркуль и приставляет его к обнаженной груди: как раз там, где бьется сердце. Преподобный мастер осторожно касается циркуля молотком, и Талызин ощущает болезненный укол:

— Заключен союз на всю жизнь! Дайте свет свободному, ищущему правду каменщику!..

Ну, благодарение богу, мальтийские рыцари хотя бы не причиняют человеку боли в отличие от масонов. В ложу “вольных каменщиков” Петр Талызин вступил еще в Штутгарте.

Но в России масоны не в чести, императрица их не переносит, хотя и доверила одному из них, Никите Панину, обучение и воспитание собственного сына.

Результат воспитания ненависть к собственной матери и собственному Отечеству превзошел все ожидания! Однако не странно ли, что сердце великого князя повернулось не к масонам, а к безнадежно устаревающим, гибнущим ритуалам Мальтийского рыцарства?

Ну что ж, около какой реки жить, ту и воду пить, а потому Петр Талызин с восторгом принял на себя звание еще и рыцаря Мальтийского ордена. Возможно, иоанниты и впрямь воспрянут на российских просторах.

Талызин надеялся: если госпитальеры не закоснеют в своих неуклюжих обрядах, если сумеют влить в свои старые вены довольно молодой, свежей крови, сделаться Павлу истинными помощниками в руководстве государством (ну, умрет же когда-нибудь Екатерина, станет же Павел когда-нибудь императором!), значит, придет-таки день, когда и в России (сейчас сугубо православной) можно будет смело произносить полную, не искаженную формулу при посвящении новичка в рыцари Мальтийского ордена:

— Меч сей дается тебе для защиты бедных, вдов и сирот и для поражения врагов святой католической церкви.

Наконец-то началось само празднество в честь Иоанна Иерусалимского. Мальтийские кавалеры молча прошли по лужайке вокруг разложенных накануне костров, после чего бальи Литта и великий князь собственноручно подожгли костры-жертвенники.

Сухой дым возносился к темнеющему небу, отблески пламени казались ярче заходящего солнца. Павел неотрывно смотрел в огонь, и по его курносому лицу текли слезы.

От едкого дыма? От искреннего умиления? Чудилось, он видел другие костры, на которых некогда рыцари сжигали в Палестине свои бинты и повязки, пропитанные кровью от ран, полученных в боях за Гроб Господень. Душа его очищалась.

Во всей особе Павла, в его походке, манере одеваться, держать себя было что-то претенциозное и театральное, напоминающее карикатуру. В сей миг это была карикатура на вдохновение.

Апрель 1801 года.

Еще по пути в Петербург приснился нашему герою сон. Увидал он себя посреди какой-то темно — серой местности. Подробности ландшафта были неразличимы, не поймёшь спроста, что это: степь, лес, горы, потому что все таяло в гнусном сером мареве.

Алексей вроде бы находился там, но в то же время смотрел на себя со стороны, и то, что он видел, ему чрезвычайно не нравилось. Всегда считал; себя и ростом повыше, и в плечах пошире, и лицом покрасивее.

Здесь же стоял перед ним какой-то обросший светлой щетиною, осунувшийся доходяга с затравленным, исподлобья, взором. На доходяге были порты, лапти, армяк и мужицкая шапка. Сделать вывод, что пред ним стоит самый затрапезный из его мужиков — бобыль Тиша, — Алексею помешало лишь то, что глаза у Тиши были карие, а у этого доходяги — голубые.

Фамильные Улановские глаза, у отца были такие же, и они не выцвели до глубокой старости.

Тут Алексей окончательно признал в мужике себя и пробудился весьма огорченный, ибо сон такой мог привидеться только к дурному. Произошло это уже на подъезде к Петербургу, и Алексей, помнится, тогда подумал, что уместнее было бы увидеть себя в блестящем мундире кавалергарда: ведь он ехал в столицу, чтобы совершать подвиги в гвардии и блистать при дворе!..

Но потом множество новых впечатлений заставило позабыть о сне, а теперь видение припомнилось, потому что начало сбываться с ужасающей, неправдоподобной быстротой: Лишившись чувств в доме генерала Талызина, Алексей очнулся от дорожной тряски и долго не мог сообразить, где он и что с ним, потому что все вокруг погромыхивало и колыхалось.

Крохотный огонечек светца под потолком не мог развеять сгустившегося вокруг мрака, и на какое-то мгновение Алексей возомнил, что все еще трясется в соседском возке, все еще в Петербург не прибыл, а стало быть, ужасные, кошмарные события в его жизни еще не свершились.

Вот и великолепно! Ввек бы им не свершаться! Правда, он немедленно почувствовал укол сожаления, потому что с одним происшествием расставаться нипочем не желал бы, но тут какая-то тень завозилась в углу экипажа, надвинулась на Алексея, так что слабый лучик на миг ее высветил.

Алексей увидел тяжелое лицо Дзюганова и понял, что жизнь — реальная, суровая! — вновь заключила его в свои крепкие объятия. И те колючие тернии, которые вдруг выросли на пути его жизни, никак сами собой не выкорчевались, стоят стеной по-прежнему.

— Очнулись? — прогудел Дзюганов.

— Ну вот! и ладненько. Мы уж на месте. Выходить пора.

Он распахнул дверцу кареты и вышел сам, махнув Алексею:

— Извольте следовать за мною, сударь. Тот, с трудом владея замлевшими ногами, выбрался в сырую, черную, ветреную ночь. Слышался плеск воды, бьющейся в какую-то преграду, и, когда глаза Алексея привыкли к темноте, он сообразил, что стоит на речной набережной, а вода бьется в камень.

— Где?.. — начал было Алексей. Он хотел спросить: “Где я?” — но осекся, потому что Дзюганов ткнул его в бок, приказав:

— Спускайтесь, сударь.

Да-да, приказал! Без всяких там “извольте” и “пожалуйте”, словно имел дело не с дворянином и помещиком Алексеем Улановым, а с каким-то бродяжкою, не заслуживающим не то что почтения, но и самой малой человечности.

— Куда ты меня? — невольно задохнулся Алексей, узрев, что Дзюганов подталкивает его к мокрым ступеням, ведущим чуть не к самой Неве: лишь малая гранитная полоска, заваленная темным, рыхлым, еще не растаявшим снегом, отделяла берег от воды.

— Испужались? — ухмыльнулся тот.

— Небось решили, сейчас Дзюганов скрутит вас, на шею камень навяжет и буль-буль-буль? Да на вас и камня не понадобилось бы, — хмыкнул он с откровенным презрением.

— Вдарить по башке, кулачком покрепче — и лопнет она, что ореховая скорлупа. А потом волна невская, пособница, все смоет…

Да стойте крепче, сударь, не шатайтесь, ничего я вам не сделаю. Приказ есть приказ, а велено мне всего лишь доставить вас в крепость. Там вам камеру определят — потеснее да посырее.

Ничего, еще маленько поживете. Хотя, будь моя воля… — Он вдруг приблизил лицо, показавшееся в полутьме огромным, к лицу Алексея и прошипел, обдавая узника горклым табачным духом:

— Будь моя воля, ты б до крепости не доехал. Я б с тобой без всякого суда разобрался, был бы тебе и судией, и палачом за то, что ты такого человека, как господин генерал Талызин, смерти предал.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4