Димитрий надеялся, что частые огненные залпы напугают и самих всадников, и, что не менее важно, лошадей. Да, крепость на колесах была измышлена весьма хитроумно. А уж как изукрашена! На стенах ее были изображены диковинные боевые животные – элефанты, называемые по-русски слонами – за то, что при ходьбе весьма
слоняются из стороны в сторону. Элефантов, сиречь слонов, Димитрий видел в Польше на цветных гравюрах, изображавших жизнь чудесных индийских стран. Между прочим, рассказывали, что одного такого слона привели как-то в подарок царю Ивану Грозному, отцу-батюшке, однако животное оказалось строптивым, чина царского не почитало и нипочем не желало преклонить пред государем колени, почему крутенький нравом Иван Васильевич вскоре разъярился настолько, что повелел отрубить непокорному элефанту голову. Насилу выпросили помилование для чудного животного!
Окна в движущейся крепости были сделаны точно так, как на лубочных картинках изображаются врата ада, и из них должен был извергаться огонь из больших пушек. А понизу шли ряды окошечек, подобных головам чертей, из которых торчали жерла самых малых пушек.
Эта крепость была вся, от начала до конца, придумана, нарисована и вычерчена для строительства самим Димитрием – так же, как медное изваяние Цербера, страшно клацавшее зубами. Цербера он велел поставить перед своим дворцом, и надо было видеть лицо Ксении, когда она впервые увидела чудище! Сначала испугалась до полусмерти, спряталась за спину Димитрия, долго потом даже во двор выходить не хотела, но в конце концов привыкла к Церберу и даже, кажется, с трудом удерживалась, чтобы не отвесить ему приветственный поклон в ответ на зубовное клацанье. Была совершенно уверена, что чудище сие только наполовину медное, а вполовину – живое и таким образом Цербер здоровается с царем и его любушкой.
И снова всплыло в памяти дивное видение ее нагих грудей, белопенных, манящих… Чудилось Димитрию или на самом деле они сделались в последнее время еще пышнее, налились, словно спелые плоды? Он отчего-то никак не мог вспомнить, когда у Ксении были в последний раз ее женские дни. В этом месяце? Или в прошлом? Кажется, в прошлом… Что, если груди налились так оттого, что она понесла? Гос-по-ди… Как же она будет в монастыре, если это так?!
Нет. Не думать о Ксении. Не думать! Кто она? Всего лишь сладостная утеха победителя, добыча на поле брани, трофей, как говорят иноземные наемники. Наложница, полонянка, рабыня. Не жена!
Царь не женится на рабыне, особенно если у него есть сговоренная и обрученная невеста, которая, хочется верить, скоро отправится в Москву. А до приезда Марины и до того сладостного мгновения, когда Димитрий сможет наконец-то взойти на супружеское ложе, ему придется утешаться девками. Ну что ж, Мишка Молчанов весьма поднаторел в мастерстве сводника. Надо быть, не разучился, пока государь брал к себе в постель одну только Ксению Годунову и жил с нею словно бы не блудным делом, а так, как муж живет с женою. А разучился Мишка – стало быть, придется припомнить прежнее ремесло. Раньше особенно нравилось Димитрию, когда девок приводили в баню. Он пробовал всех, потому что мужская сила его чудилась неиссякаемой, а потом девицами наслаждались Мишка и Петр Басманов, который, по счастью, не унаследовал противуестественных наклонностей своего отца Федора Алексеевича, а славился знатным бабником.
Да, с таким другом, как Петр, Димитрию повезло. Именно благодаря Басманову он взял Москву, а потом Петр охотно разделял все дела и заботы нового властелина России, как воистину государственные, так и те, которые людям несведущим казались пустой, никчемной забавою. Досуги!
Взять хотя бы эти боевые крепостцы. Они вызывали восторг Петра Басманова! И «чудовище ада», и та снежная крепость, которую Димитрий велел выстроить близ монастыря на Вязьме и куда не так давно ездил со всей своей придворной челядью: большим боярским и стрелецким «хвостом» и своими тремястами телохранителями из числа французских и немецких наемников Маржерета и Кнутсона. Также было при царе триста польских всадников, потому что Димитрий задумал устроить учения для московского войска. На том месте, где берег Вязьмы был особенно крут и неприступен, поставили острог почти в истинную величину, сложенный из снежных глыб, а у самого основания крепости еще политый водой, которая на морозе вмиг схватилась льдом. Оборонять сие учебное сооружение предписано было москвитянам во главе с мечником Скопиным-Шуйским. Ну а сам Димитрий водительствовал отрядом трабантов-штурмовиков. Загодя было ими слеплено огромное количество снежков, которые должны были служить единственным оружием нападавших. Русские со стен крепости хохотали над поляками и французами, истово лепившими снежки, а видя среди них государя, занятого той же пустой забавою, откровенно косоротились, иные даже крестились.
Первое дело, что какие-то снежки против глыб, из которых сложены стены. Второе – невместно царю возиться в сугробах, словно сопливому мальчишке! Невместно сие, неблаголепно!
Димитрий видел, как коробило князей да бояр, и только усмехался. Ну что поделать, если ему тошно от старинного русского благолепия! С тоски помрешь не ходить по палатам, а важно выступать, непременно в сопровождении пузатого боярства! Он ненавидел выезды в громыхающих, неудобных колымагах – предпочитал взять под седло легконогого аргамака, самого лютого до скачки, взмахнуть верхом – и лететь очертя голову в сопровождении свиты на столь же стремительных конях. Пытались ему стул подставлять, чтобы удобнее было взобраться в седло. Да он что, старец немощный – на коня со стула садиться?!
Даже в этой невинной прихоти бояре видели поношение старинного благочестия. Вон, хихикают, глядя на разгоряченного, вспотевшего царя сверху вниз, со стен снежной крепости. Ничего… Как говорят умные люди, хорошо смеется тот, кто смеется последним!
Вот и вышло, что последним в том штурме выпало смеяться именно Димитрию. Снежки, которыми его войско закидало крепость, были слеплены с добавлением льда, песка и галечника, а оттого получились на диво крепкими. Немало синяков оставили эти «ядра» на плечах и головах москвитян, которые о серьезной обороне не подумали. Быстро же забыли «благолепные», как сами были ребятишками! Их снежки вышли рыхлыми, рассыпались еще в полете, не причиняя серьезного вреда наступающим. Победа наступающих была полная!
Димитрий не скрывал своей радости оттого, что побил-таки своих москвитян. Хохотал, будто дитя малое, а потом повелел подать и побежденным, и победителям пива, меду, водки и приказал им готовиться к новой потехе, для которой будет слажена новая крепость. Думал, это будет уроком для соотечественников, но москвитяне все как один надулись, разобиделись, почли случившееся не шуткой, а кровным оскорблением. Злобились, что добыли себе такие ужасные синяки, что им ломали руки за спину и вязали веревками, словно истинных пленников! И надумали достать Димитрия с его телохранителями – чего бы это им ни стоило…
Как это сделалось ведомо Петру Басманову, Димитрий так и не узнал. Однако тот предупредил государя, что обида русских, которых шутя побили немцы, требует серьезного искупления. Уверял, что истинных друзей у государя среди обиженных меньше, чем недоброжелателей. Отныне, чтобы всегда быть готовыми к отпору, русские стали носить под кафтанами ловкие и острые ножи. Когда при новой потехе Димитрий и его телохранители, сняв с себя теплую одежду для легкости движений и оставив оружие, ринутся на приступ, может, пожалуй, случиться большая беда…
Димитрий не испугался – призадумался. Пожалуй, напрасно он выставил соотечественников перед иноземцами такими непроходимыми глупцами! Это для него все игрушки, отвык он думать по-русски за годы своих странствий, стал истинным европейцем.
Димитрий оставил на время штурмы снежных крепостей, а если и вел их, то силами только русскими: один отряд обороняется, другой наступает, сам же царь в забавах не участвует, смотрит на потеху со стороны.
И правильно сделал: тот же Басманов потом доложил, что, если бы он в самом деле напал тогда на русских со своими телохранителями, могло бы случиться пролитие большой крови и немало народу осталось бы лежать на снегу с перерезанным горлом…
Да, нелегко быть русским государем, и шапка Мономахова оказалась куда тяжелее, чем представлялось Димитрию в начале его пути. Конечно, с поляками, немцами, французами ему общаться не в пример легче, а порою, чего греха таить, куда приятнее, чем с иными соотечественниками, у которых на языке мед, а под языком лед. Один только князь Василий Шуйский со своими вечными клятвами по поводу и без повода чего стоит… Может, и правда зря простил его Димитрий, когда открылся заговор? Может, и зря… Но он не мог поступить иначе! В казни князя Шуйского усмотрели бы желание Димитрия навеки заткнуть рот человеку, который единственный (по мнению многих русских!) знал правду о том, что произошло 15 мая 1591 года в Угличе. То есть, избавляясь от Шуйского, Димитрий как бы косвенно подтверждал слухи о своем самозванстве…
Нет, он не мог допустить, чтобы его заподозрили в неблаговидных поступках! Он не хотел уничтожать своих недоброжелателей, как это делал тихонько, втай его предшественник на троне, кичившийся, что дал-де обет не проливать крови. А между тем кто счел противников Бориса – задушенных, истомленных в банях, утопленных, отравленных, заморенных голодом, сосланных в дальние, невозвратимые остроги?
Именно поэтому – чтобы ни в коем случае не уподобиться Годунову! – Димитрий простил Шуйских. Он готов был на все, лишь бы родная земля признала его и полюбила. Конечно, первым шагом к этому могло бы стать удаление всех поляков и разрыв с Мариной… Но он и так нарушил уже слишком много обязательств, данных в свое время в Самборе и Кракове. И нарушит еще больше – дайте только срок! Господа иезуиты уж точно уйдут из России несолоно хлебавши…
Но отказаться от Марины? Это немыслимо…
И вдруг словно теплым ветром в лицо повеяло. Это налетели чудные, безумные мечтания прошлых лет, когда он еще жил в России, таился о своем происхождении, еще не пошел искать счастья на чужбине, еще не встретил гордую полячку, завладевшую его душою. В те прежние времена он позволял себе помечтать, как воссядет на московский престол, а рядом с ним будет сидеть красавица Ксения.
Опять Ксения!
Димитрий сердито мотнул головой и обернулся. Мишка Молчанов, скакавший чуть справа и позади, приблизился к государю. Тот на скаку что-то негромко сказал другу и наперснику. Молчанов довольно оскалился, часто закивал – мол, исполню с охотою!
Клин можно вышибить только клином, забыть одну женщину удастся, если только заменишь ее другой… Правда, трудно будет найти равную Ксении красотой, нежностью и страстностью. Да, Димитрий может гордиться тем, какое пламя возжег в душе и теле этой признанной скромницы и привередницы!
Ничего. Если невозможно обладать одной, он заменит ее многими. А потом приедет Марина.
А о Ксении не думать, не думать, не думать!
Март 1584 года, Москва, Кремль, палаты Ивана Грозного
«Под стражей? Как это – под стражей?! За что? И что же теперь станется со всеми нами?»
Всего день прошел со смерти мужа, государя Ивана Васильевича, а до царицы Марьи Федоровны – вдовы-царицы! – только сейчас дошли вести о том, что творится на Москве. И весть эта поразила ее точно громом. Отец и братья заперты в своих домах под стражей, потому что вместе с Бельским мутили-де народ, призывали его идти в Кремль, бить Годуновых и законно названного наследника, Федора Ивановича, дабы посадить на его место царевича Димитрия. Но по его малолетству Нагие и Бельский желали захватить власть в свои руки, и вот тут-то Русскому государству полный край бы и настал. Ведь это против всех Божеских и человеческих законов – обходить прямого наследника, назначенного самим государем! Однако, на счастье, близ Федора Ивановича, который нравом настолько светел и добр, что никакого зла в людях не видит, всегда находится умный, разумный советник Борис Годунов! Он-то и провидел измену, он-то и отдал приказ своевременно взять смутьянов под стражу – лишь только государь испустил последний вздох.
Дворцовый дьяк Афанасий Власьев, явившийся в сопровождении двух стрельцов, принес царице Марии эти новости, лишь отошла поздняя обедня. А весь день провела она в одиночестве в своих покоях, с ужасом поглядывая на дверь, из-за которой неслись какие-то странные, пугающие шорохи. Ожили все страхи прежних дней, когда Марьюшка жила, не зная, встретит ли следующее утро здесь, во дворце, либо ночью бросят ее в простой возок и увезут в дальний монастырь, как увезли в свое время Анну Колтовскую, четвертую супругу Грозного, либо утопят, как утопили Марью Долгорукую, когда обнаружилось, что на государево ложе она взошла не невинной девицей, или заживо в землю зароют, как веселую вдову Василису Мелентьеву… Но потом Марьюшка родила сына, и ее положение при дворе, как матери царевича, сразу упрочилось – но лишь до поры до времени, а именно – до вчерашнего дня, когда вся власть в стране перешла вовсе не к Федору Ивановичу, как думают иные легковерные люди, а к его зловещему шурину Годунову…
Господи, это надо же – измыслить такое! Нагие и Бельский мутили народ, призывали идти на Кремль, убивать царя Федора! Но когда же они успели сотворить сие, ежели были заключены в домах своих тотчас после смерти царя Ивана Васильевича? Из окошек своих кричали, зовя к бунту, что ли? Неужто молодой дьяк не видит этой несообразности, когда пытается уверить царицу-вдову в том, что она страдает не по чьему-то злобному, хищному произволению, а в наказание за преступления родни своей?
– Государыня, объявляю тебе волю царя Федора Ивановича, – проговорил Власьев. – Заутра, чуть рассветет, тебе, и братьям твоим, и родственникам выезжать в пожалованный царевичу удельный город Углич. А еще жалует тебе царь свою царскую услугу, стольников, стряпчих, детей боярских, стрельцов четырех приказов для оберегания…
Дальше Марья Федоровна ничего не слышала. Кровь забилась в голове громкими толчками. Смешалось облегчение, что не разлучат ее с сыном (именно этого опасалась она пуще смерти!), и горькая обида: цареву вдову с царевым сыном прогоняют из Москвы!
«Да неужто помешали мы им?!»
Вдруг сообразила, что в длинной речи Власьева ни разу не прозвучало имя Бельского.
– А Богдан Яковлевич что же? Опекун царевича, боярин Бельский? Как же он попустил такое? – сорвалось с ее уст. – И с ним-то теперь что?
Власьев отвел глаза. Известно – коли идешь при дворе служить, забудь о жалости и человечности, а все ж ему было жаль эту испуганную, измученную женщину – еще такую молодую и красивую. Но, несмотря на это, он не мог сказать ей запретное: что Бельский тоже находится под стражей в своем доме и готовится отъехать воеводою в какой-то дальний город – якобы для спасения от разгневанного народа. Власьев не мог ей сказать этого еще и потому, что прекрасно понимал истинную подоплеку происходящего, но вовсе не хотел распроститься с головой потому, что распустил язык. И он ответил уклончиво:
– О том говорить, государыня, мне с тобой не указано. А велено еще сказать тебе после вечерни пожаловать во дворец – царь Федор Иванович желает проститься с тобой и с царевичем Димитрием.
Поклонился и вышел.
Марья Федоровна настороженно прислушивалась. Вдруг, подстегнутая подозрением, подбежала к двери, отворила ее… Так и есть! Вот почему она не слышала звука удаляющихся шагов. Власьев-то ушел, однако стрельцы, сопровождавшие его, остались стоять по обе стороны двери.
– А вы зачем здесь? – крикнула испуганно.
– Государева воля, – ответил один так холодно и неприветливо, словно говорил не с царицей-матерью, а с какой-то преступницей, взятой под стражу.
Государева воля!
Марья Федоровна в ярости захлопнула дверь, с трудом удержавшись от того, чтобы не наброситься на стрельца, не выцарапать ему оловянные глаза. Хотя… он-то в чем виноват? Служивые – люди подневольные! Что ему велено, то и сказывает. Дьяк Власьев, этот стрелец – не на них направлена ненависть молодой вдовы.
Государева воля! Как же, государева! Федор всегда любил Митеньку, играл с ним, сластями одаривал. Да и Ирина, не в пример брату своему хищному, была добра и ласкова с мальчиком: своих-то детей нет, вот и баловала его, души в нем не чаяла. Неужто поднимется у них рука спровадить невинного ребенка в ссылку? Неужто не удастся уговорить, уплакать, убедить Ирину и царя Федора, чтобы отменил свой бесчеловечный приказ, внушенный ему Годуновым, который только и чает удалить всех близких Федору людей, одному владеть его слабенькой душою и незрелым умом?
Царица подозвала сына, прижала его к себе. Он рос маленьким, худеньким, слабеньким. Ах, как тряслась она над ним, как боялась каждого кашля, каждой самой малой хворости! Дитя ее. Смысл ее жизни и сама жизнь. Даже страшно подумать, что только будет с нею, если с царевичем что-то случится. Всякое может быть, впереди долгая дорога, пусть и под охраной, а все же… Нападут в лесу разбойники – может статься, тем же Годуновым подосланные, – перебьют всех.
Вдруг, посмотрев поверх головы прижавшегося к ней сына, Марья Федоровна перехватила взгляд сидевшей в уголке мамки – и похолодела. Недавно появилась в ее покоях эта женщина с мужицкими ухватками, но не нравилась она царице: неласкова была с Димитрием, да и он ее дичился, плакал в ее руках. А в этом взгляде была истинная ненависть.
Вот, и никаких лесных разбойников не нужно. Эта мамка запросто удавит младенца. А скажет – куском подавился, глотком захлебнулся…
– Поди, поди вон, я сама с ним, – слабым от страха голосом приказала царица.
Мамка глянула зверовато, но вышла без звука. Стало чуть легче дышать.
День до вечера тянулся небывало долго. В задних комнатах копошились девки, собирали вещи царицы и царевича, готовясь к дороге, а Марья Федоровна все так же сидела в углу светлицы с сыном на коленях, томимая страшным предчувствием, что проводит с ним последние мгновения.
«А ежели там, во дворце, государь переменит решение и прикажет отнять у меня Митеньку? Меня – в монастырь, его… Нет, лучше не думать, не думать о таком. Коли станут убивать – пускай уж вместе убивают!»
Внезапно двери отворились, и на пороге появился стрелец.
Что такое? Зачем? Во дворец пора идти? Но к вечерне еще не звонили! Зачем он пришел? Почему лицо прячет? Почему кафтан сидит на нем, словно снят с чужого плеча, а бердыш трясется в руках?
Одурманенная своими страхами, Марья Федоровна хотела закричать, но горло стиснулось.
– Тише, Марьюшка! – вдруг промолвил стрелец знакомым голосом, и царица не поверила ни глазам своим, ни ушам. Это был голос ее брата Афанасия. Это он сам стоял перед нею в одежде стрельца!
– Господи, Афоня! Да что же это?.. – слабо вымолвила Марья Федоровна. – А мне сказали, ты с отцом и Михаилом под стражею.
– Правду тебе сказали, – буркнул брат. – Ушел чудом, только чтоб с тобой поговорить. Несколько минут у меня, как бы не застали здесь. Не помилуют! Но не прийти я не мог. Дело-то о жизни и смерти идет!
– О чьей смерти? – затряслась она, крепче стискивая сына.
Брат не ответил, бросил на ребенка многозначительный взгляд.
Да что проку спрашивать? И так известен ответ заранее.
– Разбойники… в лесу… – слабо залепетала она, выговаривая свои придуманные страхи, которые вот-вот могли сделаться явью.
Афанасий мгновение смотрел непонимающе, потом покачал головой:
– Вон ты про что. Нет, я не думаю, чтобы так быстро все случилось. Даже Бориска, каков он ни есть наглец, не решится на убийство царевича тотчас после смерти его отца. Вот тут уж точно выйдет бунт немалый! Бориску народ не жалует, только дурак не поймет, чьих рук дело это нападение. Нет, думаю, до Углича мы доедем спокойно, да и там какое-то время поживем. А вот спустя год, два, много – три… Тут надо будет во всякий день ждать беды. Я, пока суд да дело, поговорил с одним умным человеком… – Афанасий бросил значительный взгляд на сестру. – Тот сказал, что Димитрий будет вполне безопасен лишь в одном случае: если у царицы Ирины родится сын. Законный наследник Федора. Конечно, вон уж сколько Федор с Ириною в браке живут, а детей и признака нету. Но все же надежда не потеряна. Так вот что я тебе скажу: в их надежде – и наша надежда.
– Я не понимаю, – пробормотала Марья Федоровна. Брат говорил слишком быстро, слишком напористо, каждое его слово то ввергало молодую женщину в бездну отчаяния, то возносило к робкой надежде на безоблачное будущее. – Нет, это мне понятно: если будет у Федора сын, Бориска-поганец и к нему, и к его трону присосется словно клещ, все равно что сам будет царствовать. Но ежели не будет сына… тогда ведь, наоборот, после смерти Федора и Бориска из Кремля долой! Кто он без Федора? Никто!
– Я ж тебе сказал, что с умным человеком посоветовался, – терпеливо повторил брат. – Тот человек предостерегал, что Бориса нам очень сильно нужно опасаться. Годунов вбил себе в голову, что суждено ему царем на Москве быть. Волхвы ему предсказали это: ты-де в царскую звезду родился, будешь царь и великий государь! – так что он Мономаховой шапки по своей воле никогда, ни за что из рук не выпустит. И я с тем человеком во всем согласен, я ему верю, как самому себе. Не стану имени его называть – скажу только, что он-то и пригрел на груди эту змею, укуса которой мы теперь так боимся. И сам же от Бориски вместе с нами пострадал. Если бы Годунов сейчас с нами не расправился, а с Федором бы что-то случилось, человек сей за малолетством Димитрия был бы настоящим правителем на Москве. Теперь смекаешь, о ком речь веду?
Марья Федоровна уставилась на брата возбужденными темными глазами.
Бельский! Это он на Бельского намекает! Именно Бельский пристроил во дворец своего родственника Годунова. Именно Бельский пострадал от его происков вместе с Нагими. Именно Бельского царь Иван Васильевич перед смертью назначил опекуном Димитрия. Значит, Афанасий говорил о судьбе царевича с Бельским!
– Да-да… – выдохнула Марья Федоровна. – И что он сказал?
– Он сказал, что спасать царевича нужно. И не только он так считает. С ним задумали это и… – Афанасий шепнул что-то, какое-то имя.
Марья Федоровна, услышав это, недоверчиво покачала головой.
Афанасий говорит необыкновенные вещи. Значит, Бельский в сговоре с Романовыми, родственниками покойной царицы Анастасии? Да, их не может не пугать внезапное возвышение безродного выскочки Годунова!
– Спасать царевича, – пробормотала она. – Но как?
Брат мгновение молча смотрел на молодую женщину, и в глазах его вдруг плеснулась такая жалость, что ей стало еще страшнее, чем прежде.
– Как? – повторила она дрожащим голосом.
Афанасий склонился к сестре и начал что-то быстро шептать ей на ухо. Марья Федоровна сначала слушала внимательно, потом отстранилась и слабо улыбнулась:
– С ума ты сошел?.. Да как же… да мыслимо ли такое?!
– Трудно сделать сие. Но возможно, – кивнул Афанасий. – Он уже все продумал. У него есть один родственник, а у того родственника…
– Да нет же, нет! Мыслимо ли вообще такое представить, допустить! – перебила Марья Федоровна чуть не в полный голос, но тут же зажала рот рукой. – Чтобы я… чтобы мой сын…
– А мыслимо ли представить, как ты над гробом своего сына забьешься? – сурово глядя на сестру, проговорил Афанасий. – Ты не забывай, Марьюшка: жизнь и смерть царевича – это и наша жизнь и смерть. Отдадим его Годунову на заклание – все равно что сами головы на плаху сложим. А подстелем соломки – глядишь, и переменится когда-нибудь наша участь к лучшему, к счастливому. Я сейчас уйду, а ты сиди думай над тем, что сказано. Тут ведь и правда дело о смерти или жизни идет.
– Донесут на нас… – слабо простонала Марья Федоровна, и Афанасий понял, что сестра, по сути дела, уже согласилась с ним. – Слуги – вороги!
– Откажись от всех, кто тебе не по нраву, – быстро сказал Афанасий, опасливо косясь на дверь. – В этом даже Годунов тебе препятствовать не станет. Конечно, есть тут его соглядатаи, но ништо, даже если ты их от себя удалишь, он в Углич сможет других прислать, чтобы за нами смотреть. И держись твердо: мол, поеду в карете с царевичем одна! Все, сестра моя милая, пора мне. Ежели настигнут – тогда уж точно все пропало.
– Господи… – выдохнула Марья Федоровна, заламывая руки, и Афанасий глянул на нее с жалостью:
– Бедная ты моя! Как мы радовались, когда царь тебя в жены взял! А выпало слезами кровавыми умываться. Но ничего, попомни мои слова – будет и на нашей улице праздник! Нам бы только царевича от неминучей смерти спасти…
Афанасий обнял сестру на миг крепко, крепче некуда, прижал к себе – и выскользнул за дверь. И в ту же минуту Марья Федоровна услышала перебор колоколов – начали звонить к вечерне.
Настала пора идти к новому государю.
Впереди шли слуги царя, за ними – Марья Федоровна и мамка с царевичем на руках, позади – еще двое слуг. Длинные переходы, отделявшие терем от государевой половины, чудились бесконечными. И пока царица шла под их темными сводами, ей все более немыслимыми и пугающими казались намерения брата, Бельского и Романовых. Нет, это невозможно, это слишком опасно! Она упадет в ноги Федору, она…
Горло перехватило от запаха ладана, донеслось заунывное пение. Марья Федоровна проходила мимо запертых государевых палат – Грановитой и Золотой. Здесь ее муж когда-то принимал послов, а теперь по нему панихиду служат. И ни жену его, ни сына младшего даже не позвали поглядеть на покойного, отдать ему последнее целование. Да неужто их вот так и увезут в Углич, даже проститься не дадут? Какое унижение, какое поношение!
Да нет, не посмеют остановить!
Царица шагнула к запертым палатам, но слуга преградил путь. Голос его звучал почти властно:
– Не сюда, государыня, велено в покои государя Федора Ивановича пожаловать!
Посмели, значит…
Пререкаться Марья Федоровна не стала – новое унижение от прислуги терпеть?! – и через несколько мгновений вступила в небольшую палату, куда одновременно с нею в противоположную дверь вошел Федор. Вновь пахнуло ладаном, и Марья Федоровна поняла, что молодой царь явился с панихиды. Глаза его были полны слез, губы дрожали.
Наверняка сейчас он, и всегда мягкий душою, особенно податлив и покладист. Самое время обратиться к нему со слезным молением…
Марья Федоровна рванулась вперед, готовая упасть на колени, но замерла на полушаге: вслед за государем появился Борис Годунов.
Чудилось, черная птица влетела в покои – враз и красивая, и страшная. Хищная птица! Темные, чуть раскосые глаза сияли, каждая черта лица дышала уверенностью и силой, поступь была твердой, властной. Словно бы не с панихиды, а с торжества он шел, где его чествовали как победителя.
Что ж, так оно и есть. Победитель. Вот он – истинный царь земли русской!
Федор Иванович целовал и крестил маленького брата, благословляя его в дорогу, а Марья Федоровна и Годунов стояли друг против друга, меряясь взглядами. Годунов смотрел снисходительно, уверенный, что подавил эту маленькую женщину своей внутренней силой. А она…
Вся гордость, угнетенная страхом супружеской жизни с самовластным и грозным царем, всколыхнулась в ней в это мгновение. Нет, не упадет она к ногам временщика, не станет молить о пощаде – все бессмысленно. Человек этот жесток и страшен потому, что наслаждается страданиями слабых. Но Бог его накажет за это – рано или поздно накажет!
И в этот миг Марья Федоровна поняла, что готова на все – даже на участие в безумной задумке Бельского, – да, на все, только чтобы получить возможность еще хоть раз взглянуть в глаза Годунова и увидеть в них страх. Страх и неуверенность в своей участи!
Она сдержанно простилась с царем и удалилась, высказав на прощание только одно пожелание – избавиться от прежних слуг и завести в Угличе новых. Разрешение было дано смущенным, огорченным царем. Если Борис Годунов и остался недоволен снисходительностью Федора Ивановича, то виду не подал. Такую малость он мог разрешить опальной царице! Ведь взамен он получал многое, очень многое… пусть даже и не все, чего желал!
Утром следующего дня все Нагие и царевич Димитрий вместе с ними удалились в Углич – на семь лет.
Февраль 1601 года, Брачин, имение князя Адама Вишневецкого – Вот же сила нечистая… Как бы не помер. Куда я без него? Пропаду ведь!
Варлаам с тревогой всматривался в молодое, горящее от жара лицо. За несколько месяцев, что они провели вместе после бегства из Чудова монастыря, он немало привык к своему спутнику. Сначала его молчаливость и замкнутость раздражали, а потом Варлаам, большой говорун, оценил брата Григория как великолепного слушателя. Он безропотно внимал разглагольствованиям толстого монаха о том, какую книгу тот напишет о путешествии в Святую землю и отдаст лучшим переписчикам. А может быть, ее даже напечатают на особом стане, который установлен в царских палатах. На этом стане Иван Федоров при Грозном отпечатал свой «Апостол», а с тех пор друкарский [7] станок, можно сказать, почти простаивал без дела. Да ведь и печатать на Руси нечего, кроме святых книг. А тут впервые появится описание паломничества…
– Глядишь, и тебя упомяну в книжице своей, – любил подшучивать Варлаам. – Так и пропишу: ушли мы, дескать, из Чудова монастыря с молодым братом Григорием, коему захотелось света белого повидать, а монашеское платье ему до того обрыдло, что он и не чаял, когда его снимет и под колоду запрячет!
При этих словах Варлаам разражался хохотом, а брат Григорий только слегка улыбался. Да, мысль сменить монашеское платье на мирское принадлежала именно юноше. Сначала-то они шли в иночьей одежде, в ней почти до Киева добрались Божьим попечением, но тут небеса от них отвернулись. Не иначе враг искусил Варлаама ввязаться в богословский спор с двумя торговыми людьми… Началось все с того, что смиренный брат потребовал на постоялом дворе, чтобы странникам отдали петушиную наваристую лапшу, приготовленную для купцов, уверяя, что служители Божии гораздо больше нуждаются в животной пище, дабы громким голосом славить Господа. Хозяин ничего не имел против, однако потребовал деньги вперед. Брат Григорий не отказывался заплатить. Денежки у него водились, Варлаам пытался вызнать, откуда, но брат Григорий не отвечал, и вскоре Варлаам отстал, справедливо рассудив, что коли этот молодой молчун готов на всех постоялых дворах оплачивать стол и кров для своего сотоварища, то пусть себе отмалчивается!