Поля у нас настоящая пионерка. Вообще-то у нас много хороших пионеров. Но на Полю даже издалека взглянешь, сразу поймёшь, что она настоящая. Если человек в беде, она всё для него сделает, что хочешь отдаст. Она сама себе назначает тимуровские задания. То на перекрёстке дежурит, чтобы детей и стариков переводить. То с детским садом в парке играет. И никому, конечно, об этом не говорит. Я потому знаю, что люблю за нею издалека следить.
С ней никто из мальчишек не задирается, как, например, с Куркиной. Попробуй задерись, все наши ребята стеной встанут. А в первую очередь дело будешь иметь со мной.
Поля с виду тихая, молчаливая. Она очень скромная. Она даже отвечать старается похуже, чтобы не быть первой, глаза всем не мозолить.
Вот идёт Поля по двору, по всем этим «классам», «очагам», «чирам», а я смотрю на неё сверху, из чужой парадной. И думаю: «Эх, Поля!..»
Она несёт авоську с продуктами. Пока мамы нет, Поля всегда ходит по магазинам. На ней всё хозяйство.
Один раз после школы я как будто случайно встретил её в овощном магазине. Я сказал: «Бери больше картошки, донесу». И она согласилась. Я ей донёс картошку до самой двери. Она открыла дверь и сказала: «Заходи».
Конечно, я зашёл. Я сказал: «Хочешь, я тебе картошки начищу?» И она согласилась.
Мы сидели в кухне на низеньких табуретках и чистили картошку. По радио передавали танцы композитора Брамса. Мы кидали очищенную картошку в кастрюлю с водой. Когда картошина плюхалась в воду, во все стороны летели брызги. Я очень торопился чистить, чтобы бросить свою картошину одновременно с Полей. Но у неё быстрей получалось. Она ещё успевала подхватывать мои картошины и выковыривать из них «глазки».
Мы посмеивались и слушали венгерские танцы композитора Брамса. Потом Поля опомнилась. Она сказала: «Ой, а мне и картошки-то столько не надо. Что же с ней теперь делать?» Я говорю: «Хочешь — съем?» Зачем я это сказал, ведь Поля и не приглашала меня есть картошку. «Ну, это ты зря, — сказала она, — тебе и за три дня не съесть такую уйму картошки». — «На спор — съем за полчаса!» — «С маслом?» — «Да хоть с маслом!» А я для Поли мог съесть эту картошку хоть с рыбьим жиром, хоть с сахарным песком. «Ладно, посмотрим, — сказала Поля, — сейчас она у нас быстро сварится».
Так бы мы и ели картошку с маслом, но вдруг мне вздумалось спросить у Поли, согласна ли она со мной дружить.
Поля не сразу ответила. Она вымыла картошку, налила в кастрюлю свежую воду и поставила её на огонь.
А я всё ждал. Во дурак, что, и так непонятно?
Поля сказала: «Саня, ты очень хороший мальчик, ты сильный, у тебя есть воля и характер, короче говоря, побольше бы таких мальчиков в нашем классе».
Я сразу понял, что не будет она дружить со мной, раз побольше бы.
Поля сказала: «А моя дружба нужнее другим людям». — «Кому это?» — спросил я. «Униженным и оскорблённым». — «Кому, кому?» — я сначала даже не понял. «Есть такие люди, — сказала Поля, — униженные и оскорблённые». — «Например?» — спросил я. «Например, один мальчик». — «Из нашего класса?» — «Нет, не из класса. Из нашего двора. У него нет ни характера, ни воли. Он слабый. Его никто не любит. Может быть, я сумею поставить его на ноги».
Вот такой и была пионерка Поля. Мне в этот момент ещё сильней захотелось с ней дружить. Но я виду не подал.
«Как его фамилия? — спросил я. — Уж не Тентелев ли?» — «Его фамилия Семёнов».
Ах, Семёнов! Флибустьер!.. Мореход затруханный.
«Давно дружите?» — спросил я как ни в чём не бывало. «С лета», — ответила Поля. Я тогда даже крикнул: «Да в чём его слабость-то? Кто его унизил и оскорбил?» — «Вы все его унижаете, и вы, и дворники, и родители! И все его оскорбляете. Никто с ним дружить не хочет, не играет никто с ним! А я буду, буду!»
Тут я не выдержал и д и к о засмеялся. Поля очень перепугалась, хотя она уже слышала, как я дико смеюсь.
«Смейся, смейся, — сказала Поля. — Ты жестокий, как и все». — «До свидания, — сказал я. — Привет Семёнову».
С тех пор, а это было недели три назад, я старался не встречаться с Полей. Я даже не попрощался с ней, когда уезжал. А сегодня мне очень хотелось её увидеть. Она прошла, а я подумал: «Здравствуй, Поля».
Зуб он даёт!
Мне не захотелось оставаться во дворе, и я вышел за ворота. На трамвайной остановке стояла большая красная «американка». Двери её были распахнуты, можно было вскочить на площадку и помчаться через весь город. Ну их всех, и Полю, и Тентелева, и Файзулу!.. Можно было вообще начать новую жизнь, а их всех забыть.
Но вечерней почты ещё не было.
У меня под временной пломбой всё ещё побаливал зуб. Я дотрагивался до него языком. И вспоминал про Палёна. Вот уж, наверно, кто страдает.
Я зашёл в телефон-автомат.
— Тентелев, — сказал я в трубку.
— Куда, куда вы удалились? — пропел Тентелев.
— Просто смотреть на твою рожу надоело.
— Думаешь, мне не надоело смотреть на твою рожу?
— Я бы тебе её с удовольствием начистил, — сказал я Тентелеву.
— Это ещё вопрос, кто кому начистит.
— Чистят тому, кто заслуживает.
— А чем это я заслужил, интересно узнать?
— А чтобы чужие лодки не брал.
Тентелев кричит:
— Какие лодки, что ты мелешь?
— Чтобы на других не сваливал! — говорю. — Ну кто ты после этого, а, Тентелев? Я от тебя любой подлости ожидал, только не этой. Совсем потерял совесть!
Тентелев говорит:
— А я от тебя любой глупости ожидал, только не этой.
— Ещё и отпираешься!
— Я не отпираюсь.
— Значит, сознаёшься?
— В чём мне сознаваться-то? — крикнул Тентелев.
— А в том, что лодку чужую взял, а на меня свалил!
— Дурак ты, Скачков! Не брал я лодки.
— Чем докажешь?
— Зуб даю! — говорит Тентелев.
Видали, какой? Зуб он даёт по телефону.
— А мне, — говорю, — не видно, какой ты там зуб даёшь! Может, гнилой! Может, там и зуба-то нет! Может, вообще ничего не даёшь!
— Ну заходи, заходи ко мне, — говорит Тентелев, — разберёмся!
— Нет, уж лучше ты выходи! Во дворе разберёмся.
— Да не могу я, — орёт Тентелев, — у меня машина работает, ты что, не понимаешь?
Вот ещё машина какая-то. Не понимаю.
Значит, это не Тентелев?
В прихожей у Тентелева урчала стиральная машина. В распахнутой настежь ванной клокотала вода.
— У тебя мама дома? — спросил я шёпотом.
— Да никого у меня нет! Один я!
Вот так сюрприз! Значит, стирал сам Тентелев! Я думал, что он постесняется принять меня за таким занятием. Но Тентелев нисколько не стеснялся.
— Вот видишь, — сказал он, — тружусь, как раб.
— Получается?
— Запросто! Я с третьего класса стираю, — ответил Тентелев. — Сначала из интереса к технике, а теперь уж по привычке. Втянулся. Да это же интересно! Машина-то почти всё делает сама, а ты над нею — как повелитель. Я с ней даже разговариваю. Она у меня как робот.
Этого я от него не ожидал. Я ему даже позавидовал.
Вот батя приедет, купим стиральную машину, и я тоже буду всегда сам стирать.
— Ну что, — спрашиваю, — Тентелев, признаёшься или отпираешься?
Тентелев говорит:
— Я же сказал: зуб даю! Во!
Я видел, Тентелев не врёт. Но если б он сам не стирал, я бы, может, ему не поверил.
«Значит, это не Тентелев. А кто же тогда?»
— Значит, это не ты? А кто же тогда? — спросил у меня Тентелев.
Одновременно подумали.
— Ты ведь мой враг, — говорю, — Тентелев.
— Ну, враг.
— Ты ведь меня ненавидишь.
— Ну, ненавижу, — отвечает Тентелев. — Так ведь и ты меня.
— Я тебя презираю и ненавижу.
— И я тебя презираю и ненавижу.
— Ну вот, — говорю. — Почему же это не ты сделал?
— А почему же это должен был сделать я? — спрашивает Тентелев.
— Лучше бы ты, — говорю. — А то получается кто-то другой.
— Так и получается, а ты как думал. Чуть что, так ты сразу: Тентелев, Тентелев! Помнишь, как с дневником?
— Помню, — говорю. — Тогда ошибка вышла.
Тогда мне в дневнике написали: «Ваш сын на уроке гудит». Я думал, это Тентелев написал, а это Дубарев. На него бы я никогда не подумал, он очень меня уважает. Он говорит: «Сам не понимаю, как это вышло, само собой написалось: «Ваш сын на уроке гудит». Вот глупость-то. Выходит, я снова зря подумал на Тентелева?
— Кто же это у нас во дворе такой подлый? — спрашиваю.
— Во-первых, не у вас, а у нас, — говорит Тентелев. — А во-вторых, не знаю. Поищи среди своих дружков. Но только я, как твой враг, никогда бы такого не сделал.
Тентелев это сказал и снова включил стиральную машину. Он даже загрустил, этот Тентелев. А я подумал: может быть, он меня потому ненавидит, что я никогда не хотел с ним дружить.
Чего мы враждовали-то? Чего не поделили? Жить бы мне сейчас в этом доме, я бы, кажется, со всеми дружил.
Великолепная тройка
Я, когда вышел от Тентелева, совсем пришёл в упадок. Чего мне здесь делать? Просто не понимаю. Враг, оказывается, вовсе не враг. Какое-то дурацкое положение образовалось.
Оставайтесь вы все! Михеев со своим Суминым. Палён со своим зубом. Поля со своим Семёновым. Тентелев со своей стиральной машиной. Сухожилова со своей Новожиловой. Файзула — с метлой.
А я поеду в свой дом. Какой замечательный дом! Балкон, ванная. Кругом светло, от солнца прямо не знаешь куда деваться…
Нет, ещё не поеду. Вон три друга идут: Козлик, Дубарев и Пека. Они себя называют «Великолепная тройка». Это потому, что тройка их любимая отметка, а также потому, что они ходят всегда втроём.
Увидели меня, обрадовались. Дубарев сразу спрашивает:
— Эй, Саня, деньги есть?
Пека говорит:
— Да какие деньги, Дубарев, он же наш гость.
— У меня, — говорю, — есть тридцать копеек. А на что вам?
— Да нам ни на что, пойдём с нами обедать! Угощаем!
Они втроём очень дружно живут. У них вроде бы бригада. Они, например, деньги вместе складывают, у кого сколько есть. Они рубашками, шапками меняются. Они и уроки делают бригадой: один — русский, второй — английский, третий — математику. А потом переписывают. Они втроём сложились и купили билеты денежно-вещевой лотереи. Скоро они выиграют, тогда у них совсем будет здорово. Они на эти деньги хотят купить собаку добермана, за зиму вырастить, а летом пойти в поход.
Мне жаль, что я не вхожу в «Великолепную тройку». Но тогда бы это была уже четвёрка, а они вряд ли на это согласятся.
Мы пришли в кафе «Ландыш» к тёте Шуре. Это замечательное молочное кафе.
Дубарев говорит:
— Тётя Шура, здрасте, вот у нас рубль!
— Ну и что?
— Чтобы было наето и напито! — говорит Дубарев.
Тётя Шура так и полегла от смеха.
— Это на четверых-то? Рубль? И чтоб напито и чтоб наето?
— Ничего не знаем, — говорит Дубарев. — Наши деньги, ваш товар. Чего дадите, то и будем есть. А ну садись, ребята!
Дубарев у них такой! Он у них вроде завхоза.
— А вы чего же в школе не обедаете? — спрашивает тётя Шура. — Там ведь у вас дешевле, а вкус такой же.
А у нас и правда дешевле. К нам из-за дешевизны один дядька всё время ходит обедать, но его выгоняют, а он сердится.
— Нам у вас интересней, тётя Шура, — говорит Дубарев. — Всё-таки кафе!
— Ну и стиляги! Суп молочный с рожками по полпорции будете?
Мы кричим:
— Будем, будем!
— На второе сырники со сметаной будете?
— Будем, будем!
— Ну, а на коктейль у вас тогда ничего не останется. Вы ведь коктейлю хотите?
— Хотим, а то как же, хотим! — крикнул Дубарев и посмотрел на меня.
Тут я вскочил:
— Вот у меня есть на коктейль! Ровно тридцать копеек!
Дубарев говорит:
— Тогда всё в порядке!
Он у них насчёт денег очень сообразительный, этот Дубарев.
Когда мы ели молочный суп, я вдруг увидел за соседним столиком своего знакомого малыша в голубом чепчике! Я его сразу узнал. Он сидел на коленях у своей мамы и вертел того же самого петушка. Мама его кормила. А он артачился. Она поднесёт ему ложку с рисовой кашей, он отвернётся — она сама съест. Она опять поднесёт ему ложку с рисовой кашей, он отвернётся — она сама съест.
Да разве ж так маленьких кормят? Если бы я его кормил, он бы у меня всё съел, да ещё бы добавки попросил! Я бы его шутками да прибаутками. Я бы его сказкой да лаской. Он бы ел и нахваливал. А я бы после него, что осталось. А мог бы и вовсе не есть, мне главное, чтобы он был сыт.
Мне хотелось вскочить, отобрать маленького и накормить его своим молочным супом!
Мы с ним посматривали друг на друга. По-моему, он меня тоже узнал.
— Саня, — сказал Пека, — ты нас и не слушаешь.
— Слушаю, слушаю.
— Да не слушаешь, а про что мы сейчас говорили?
Я, конечно, не знал, про что они говорили.
— Вот видишь, мы говорили про Закавыку.
Закавыка, Закавыка, больше у них и разговоров нет.
— Он замечтался. Ты чего мечтаешь, а, Саня? Ты какой-то грустный стал, как переехал.
Дубарев сказал:
— А я знаю, почему он грустный. Потому что с лодкой попался, да, Саня? И как тебя угораздило?
— Что?
— Да попался-то зачем? Больно надо попадаться. Взял бы да на другой берег уплыл.
Пека говорит:
— Да, а они через мост!
Я говорю:
— Они через мост, а я снова на другой берег!
— Соображаешь ты, Дубарев, они бы речную милицию вызвали! У них знаешь какие быстроходные катера? Живо бы на абордаж, да, Саня? Ты сразу, что ли, сдался?
Я говорю:
— Не, не сразу. Поплавал с полчасика.
— Да ну! А потом?
— Потом навалились.
— Кто?
— Ну, эти… Торпедоносцы.
— Какие?
Я говорю:
— Какие? Нормальные. С пушками, с пулемётами. Торпеды у них наготове были.
— Вот это да-а!..
— Да ты чего-то заговариваться начал, — сказал Дубарев.
— А ты не заговариваешься, да?
— Так ты правда, что ли, не брал лодку? — спросил Пека.
Я говорю:
— А ты как думал?
— Так на тебя же письмо пришло с лодочной станции!
Я кричу:
— Ну и что?
— Тише, тише, — говорит тётя Шура. — Вы чего мне тут пионерский сбор устроили? Поешьте и выходите.
Я шепчу:
— Ну и что?..
— Так там фамилия, говорят, твоя, имя, старый адрес…
Пека говорит:
— Погодите, погодите… Так это не ты был? Кто-то, значит, другой? А на тебя свалил. Ну, это безобразие.
— Это подлость, — говорит Козлик.
Дубарев сказал:
— Это ничего. Ты ведь переехал, с тебя какой спрос. Ты не огорчайся, Саня, держи хвост пистолетом.
— Ну, Дубарев, — сказал Пека, — ты в корне неправ!
Я сказал:
— Дубарев, если ты так считаешь, то, выходит, и ты сам мог это сделать?
И я подумал: «Может, это Дубарев?»
— Я бы на тебя не сказал.
— А на кого же?
— Да, на кого? — спросили Пека с Козликом.
— А я бы сказал, что меня зовут Ваня Иванов, а живу на Лиговке. Пусть потом ищут. На своих-то зачем говорить?
Мне не понравилось то, что сказал Дубарев. Да и другим, по-моему, тоже не понравилось. Уж если попался, то надо своё имя и свой адрес говорить.
— Нет уж, если натворил, Дубарев, то и отвечай, — сказал я.
Он испугался:
— Да чего я натворил-то, ничего я не натворил! Это я на всякий случай, для примера…
Для примера!
Мы ели сырники и молчали.
Мать за соседним столом доела рисовую кашу и дала маленькому компот. Он выпил полстакана. Мать закинула голову и стала языком доставать из стакана сухофрукты. Маленький тем временем взял со стола косточку от урюка и хотел положить её себе в рот. Я побоялся, что он подавится, и отобрал у него косточку. Он ещё ничего не успел сообразить, как я положил её на здоровую сторону и — хруп! И протянул маленькому орешек.
— Нельзя, — сказала мать. — Нельзя из чужого рта. — И понесла своего ребёныша к выходу.
Мне стало вдруг грустно, что я его больше не увижу.
— А у нас в лагере, — сказал вдруг Дубарев, — была Курдюмова.
Он замолчал, дожёвывая сырник с хлебом.
— Ну и что? — спросил Пека.
— Её к нам посадили за стол для нашего исправления. Чтобы мы, значит, облагородилися…
Дубарев замолчал.
— Ну, дальше-то, дальше.
— Чтобы руками не ели. Объедки бы на пол не выплёвывали. Чтобы хлебные шарики не катали и не бросались ими в дежурных.
Дубарев опять замолчал и продолжал с громким чавканьем есть сырники.
— Ну и что? — спросил Пека.
Дубарев ел и ничего больше не говорил. Все на него со злостью смотрели.
— Дубарев, ты будешь дальше говорить или нет? — рассердился Пека. — Вот что за манера…
— Ну вот, Курдюмова только ложку начнёт ко рту подносить, а мы все втроём: «А-а-а-ам!..» Она только компот приготовится пить, а мы: «Буль-буль-буль-буль!»
Все, кроме меня, засмеялись.
— Ну и что?
— А ничего. Плакала она. Убегала из столовой прочь от нас. Голодной оставалась. Худела. Потом её пересадили.
Я снова подумал, что лодку взял Дубарев.
Мы вышли из кафе.
— Саня, пойдём с нами! — сказал Пека.
— А вы куда?
— Мы в баню, в баню! Пойдём, мы тебя хорошенько вымоем, все свои печали забудешь!
Я бы пошёл с ними в баню. Я очень люблю ходить в баню большой компанией. Но мне надо было ждать почтальона.
И потом, у меня была ещё одна идея.
Шпагу наголо!.
Флибустьер, мореплаватель затруханный, был совсем близко. Об этом говорила верёвка, которая изображала бикфордов шнур. Она шла вдоль стены к одному из окон подвала. Когда-то этими верёвками баловался и я, и все ребята нашего двора, а теперь при этом занятии остался один Семёнов.
Кое-что ещё говорило о его присутствии: три стеклянных осколка, лежавшие друг возле друга, квадрат на асфальте со свежими крошками мела. Все эти штучки были мне хорошо знакомы.
— Семёнов, — позвал я. — Семёнов, выйди на минуту!
Сначала всё было тихо. А потом внизу, у входа в котельную, под железным навесом что-то звякнуло.
Я тихо приблизился и заглянул. Семёнов сидел на корточках у дверей котельной, уныло опустив голову.
— Семёнов, ну, выйди, дело есть.
Флибустьер появился наверху, ощетиненный всеми видами деревянного вооружения. Весь он был достоинство и дьявольская смелость. «Чего с ним дружить-то, — подумал я. — Он и защитить её не сумеет».
Он отдал мне честь двумя пальцами.
— Что угодно?
— Семёнов, ты можешь без этих гримас?
— Я ещё раз спрашиваю, что привело вас ко мне? — не унимался Семёнов.
Тогда я сказал:
— Кое-что надо обсудить, сэр.
Лицо Семёнова слегка покраснело. Он снова отдал мне честь двумя пальцами.
— Следуйте за мной.
Я шёл за ним по двору и думал: «Ну и дурак ты, Семёнов. Разыгрываешь из себя непризнанного рыцаря, а Поля тебе верит».
В прошлом году мы все чуть не посходили с ума на этих штучках Семёнова. Всюду грохотали выстрелы и взрывы. Файзула с грузчиками из магазина, чертыхаясь, разваливали крепости из фруктовых ящиков. Все стены и двери парадных были густо покрыты условными знаками, угрозами и проклятьями. Кругом только и слышалось: «Я требую удовлетворения!», «Вы за это ответите!», «Шпаги наголо, монсеньоры!».
Потом все вдруг остыли, устали. Не коснулось это только Семёнова.
Последний флибустьер привёл меня на задний двор. Там, под глухой аркой, за мусорными баками, находилось его нынешнее убежище. Файзула его преследовал, разорял безжалостно, да и мы над ним надсмехались, поэтому убежища приходилось всё время менять.
За мусорными баками было противно. Собаки там гадили, пахло гнилыми фруктами, но Семёнов, казалось, ничего этого не замечал.
— Может, на диван переберёмся? — предложил я и указал в сторону своего дивана.
Но Семёнов сел на ящик.
— Выкладывайте, сэр, и без обиняков.
«Обиняки какие-то», — подумал я, но тут же вспомнил, что встречал в книгах это странное слово.
Ну хорошо, думаю, ладно. Доставлю ему в последний раз удовольствие. Может, он тогда запираться не будет.
Я сказал:
— Без обиняков так без обиняков. Вы знаете, надеюсь, что я до недавнего времени был жильцом этого замка…
Я видел, как Семёнов удовлетворённо покраснел.
— Так вот, неделю назад я сменил место жительства. Захотелось поближе к дикой фауне и флоре, на лоно природы… Знаете, охота, верховые прогулки, рыбная ловля…
Семёнов прервал меня с важным видом:
— Виски, коньяк, ром?..
Совсем очумел парень. Может, он болен?
Семёнов перехватил мой подозрительный взгляд и заёрзал на ящике.
— Продолжайте, сэр.
Тут я не выдержал. Меня вдруг взорвало. Я крикнул Семёнову:
— Слушай, кончай ты всю эту ерунду! Ты что, не понимаешь? Не понимаешь, да? Так рехнуться можно! Выбрось всю эту дребедень из головы, выбрось!..
Я вскочил и с ожесточением стал пинать ящики.
— Я тебе покажу сэра! Я тебе покажу виски и коньяки!.. Я тебе сейчас знаешь что?.. Я из тебя всю эту дурь вытрясу!.. Ишь ты, униженный и оскорблённый! Говори, ты лодку взял?
Я схватил его за форменку и стал трясти:
— Ты?.. Ты?.. Ты?..
На боках у Семёнова колотились друг о друга все деревяшки. Он ещё пробовал бормотать:
— Шпагу наголо…
Но уже по его щекам потекли крупные слёзы.
— Вы мне за это ответите!..
Но не было у него уже сил для отпора и достойного сопротивления.
Я и сам не заметил, как разорвал все его лямки, тесёмки, так что деревянное вооружение упало к его ногам.
Мне стало жаль его. Я обнял его за плечи и усадил на свой диван. Семёнов утирал слёзы.
Я сказал:
— Ну, хватит, Вадик… Тебя Вадиком звать? Не реви. Не жалей об этом. Сам не знаю, как получилось, что я тебя так сильно потрепал… Ты слышал что-нибудь про лодку?
Семёнов кивнул.
— А это не ты её взял? Может быть, ты, Семёнов, а? Ты же всё-таки пират, флибустьер, кой-какой мореплаватель… На кого же мне думать, а?.. Скажи, Вадик, я тебе ничего не сделаю.
Семёнов молчал.
— Ты не бойся, я Поле ничего не скажу…
Семёнов сверкнул на меня глазами. Было похоже, что он хочет выкрикнуть: «Вы оскорбляете моё достоинство!» — или что-нибудь такое.
Я ещё цеплялся за эту надежду. Ведь он же мог меня не любить из-за Поли, он ведь знал, что я хочу с ней дружить.
— А, Семёнов! Вадик, честное благородное, никто не узнает.
Тогда Семёнов встал и пошёл домой.
Оранжерейная девочка
…Тогда Семёнов встал и пошёл домой, а Саня остался сидеть на диване. От стыда, который он пережил, ему захотелось спрятаться, от стыда и от досады. Простит ли его Семёнов? Простит ли его Поля за то, что он наговорил Семёнову?
А может, наоборот, не прятаться надо было Сане, а выйти куда-нибудь на простор, на открытое место, откуда видно хорошо во все стороны.
Саня вспомнил, как несколько лет назад он лазил по крышам. Там, оглядываясь кругом, он испытывал замечательное чувство радости. Он казался себе сильным, отважным и недосягаемым. Страха не было, это он теперь всегда испытывал страх, когда видел на крыше людей, сбрасывающих снег с самого края карниза. А за себя он не боялся.
Однажды он приполз по шершавому крашеному железу к какой-то странной пирамиде, сиявшей стёклами между плоскостями крыш.
Всё кругом было пыльным и шершавым, с натёками чёрной смолы, а пирамида сияла солнцем и облаками. Она заставляла жмуриться.
Саня заглянул внутрь пирамиды и увидел под нею ещё ряд плоских стёкол, которые были её дном. Под этими вторыми стёклами помещалась необыкновенная комната.
Саниному взгляду открылись прямоугольники столов, круги кастрюль, вёдер и сковородок. Совсем близко от него перемещались две макушки — туловища с ногами уходили вниз.
Это были женщина и девочка. Они о чём-то говорили и, видно, что-то готовили. Женщина открыла кастрюлю, и к стёклам повалил пар. Нижние стёкла тотчас затуманились.
Саня лежал возле пирамиды довольно долго, и никто его не замечал. Девочка вышла, но скоро вернулась, потом вышла женщина.
И тотчас он постучал.
Внизу появилось лицо — испуганное, строгое. Девочка погрозила пальцем, потом взяла со стола нож и показала Сане.
Весь день и весь вечер он думал о девочке под пирамидой. Про себя он называл её «оранжерейная девочка».
Конечно же, утром он был там снова. Девочка вышла умываться и — вот чудо! — прежде всего посмотрела вверх. Саня улыбался ей, и она улыбнулась, потом покрутила пальцем у виска, что означало, что она сомневается в Саниных умственных способностях.
Сане нравилось всё, что делала оранжерейная девочка: как она умывалась и как летели в стороны брызги, как она ставила чайник на плиту. Потом, причёсанная, опрятно одетая, она вернулась, посмотрела на Саню, как будто хотела его увидеть. И вот что она потом сделала: она достала две чашки и налила чаю себе и ему. Саня сложил ладонь чашечкой и сделал вид, что пьёт, что ему горячо, что он дует. Оранжерейная девочка весело смеялась.
Так они дурачились несколько дней подряд. Но сколько Саня ни вглядывался в прохожих на улице, он ни разу не встретил оранжерейной девочки.
Однажды, через несколько дней, он показал ей знаком, чтобы она спустилась вниз. Она кивнула.
Через десять минут, уже во дворе, на асфальте, перед ним стояла обыкновенная девочка в обыкновенном сарафане с обыкновенными «крысиными хвостиками» по плечам, по имени Зоя, по фамилии Куркина.
Они оба смутились и не знали, о чём говорить.
«А ты чего всё время дразнишься?» — спросила Зоя. «Да, а кто первый начал?» — «Ну, и не лазай!» — «Крыша общая, не запретишь». — «И нечего в чужие окна заглядывать». — «Уж и окна. У людей окна как окна, а у вас какой-то люк». — «А мы дворнику скажем!» — «А я стёкла повышибаю. И будет на вас дождик: кап-кап-кап! Прямо в кастрюлю!» — «Вот погоди, я узнаю, из какой ты квартиры», — плаксиво сказала Зоя и побежала домой.
С этого дня он называл её просто Куркина.
А в другой раз Сане захотелось заглянуть с крыши в свою квартиру.
Он, цепляясь за гривки кровельного железа, дополз до карниза и встал, держась за тонкое ограждение.
Свои окна он сразу узнал. Они были прямо перед ним, одно из них было открыто. На подоконнике лежали крупные антоновские яблоки. К окну подошёл отец и стал бриться. Саня подумал, что отцу будет приятно увидеть его в таком необычном положении. И Саня окликнул его.
Отец положил зеркальце, вытянул перед собой руки и стал зачем-то слабо шевелить пальцами. А потом попятился назад в комнату и исчез.
Встретились они уже на чердаке, между гирляндами сохнувшего белья. Отец схватил Саню, приподнял его и так держал долго-долго. Потом он повёл его к выходу. На лестнице он снова обнял Саню и прошептал: «Я знаю, что тебе не было страшно. Но не ходи больше туда, не смей. Маме ничего не говори».
Так мама об этом и не узнала.
Почта
Почтальоншу нашу я увидел издалека. Она шла к михеевской парадной. Сумка её была набита битком, да ещё в руках она несла большую кипу газет и журналов. Я подумал, что в такой толстой сумке уж обязательно найдётся для меня письмо. Просто наверняка. Может быть, даже не одно. А чем же она у неё тогда забита?
Я стал отступать, отступать и скоро очутился в своей парадной. Мне хотелось быть поближе к своему ящику. Мне хотелось посмотреть, как она будет опускать письмо в ящик. И услышать, как оно прошуршит и стукнется о донышко твёрдым ребром.
Я поднялся на второй этаж и стал смотреть в пролёт лестницы. Мне хорошо были видны ящики. А в окошко я видел двор.
Почтальонша вышла из михеевской парадной и пошла к Полиной. Пусть и Поле будет письмо. Я не знаю, ждёт ли она, но пусть и ей будет.
В тот момент, когда почтальонша открыла нашу дверь, из своей квартиры вышла тётя Сима. Она тоже ждёт письма — от своего младшего сына Гены, из армии.
— Ну, что ты мне принесла? — спрашивает тётя Сима.
Почтальонша отвечает:
— «Вечёрку».
— И всё?
— И всё.
— Вот паразит, — говорит тётя Сима. — Совсем матери не пишет.
А я внимательно наблюдаю за руками почтальонши, как она рассовывает по ящикам письма и газеты. Вот верхний ряд… Вот средний…
— А Скачковым есть что-нибудь? — спрашивает тётя Сима.
— Скачковым? Это которые переехали?
— Ну-ну. Из сорокового номера.
Да что она суётся-то!.. Ведь сейчас и так видно будет…
— Нет, им нет.
Как нет, ведь ещё не дошла до нашего ряда!.. Суётся не в своё дело…
— А тут мальчонка всё ждёт, — говорит тётя Сима. — Приезжает издалёка, с новой квартиры, думает, вот письмо будет от отца…
— Так ведь переадресовать можно корреспонденцию, — говорит почтальонша. — Двадцать копеек заплатишь — и пойдёт по новому адресу. Постойте, а может, было им письмо?.. Вроде я опускала…
— Когда?
— Да дней пять-шесть, может, назад. Или я путаю…
— Путаешь, наверно. Было бы, так я б увидала. И мальчонка бы, Санька, тогда не ездил. Было бы, значит, было. А так его нет.
Тётя Сима вздохнула и ушла в квартиру. За почтальоншей тоже захлопнулась дверь.
На лестнице тихо. Пусто и тихо. По подоконнику коси-коси-сено ползёт. Не люблю я их трогать. И как это Михеев их трогает?..