Вот стоят матери на лестнице, как в оранжерее, и советуются.
— Листочек этот, — говорит одна, — опустите в воду, пусть он поплавает недельку, а когда корешки даст, то высаживайте в горшок.
— А вы в терапевтическом были? — спрашивает другая. — Там такой хороший хирург!
— Да нет, что вы, хирург сегодня принимает в пятнадцатом кабинете.
— Да нет, вы меня не поняли. Хирург — это тоже такое растение. Чудесно заживляет ссадины, порезы.
— Подите лучше в процедурную, там такая замечательная «кровь Наполеона»! Просто прелесть!
— А «тёщиного языка» не видели, у них нет?
Одна мамаша бегает как угорелая с ребёнком на руках и выкрикивает:
— Мне вьющие, вьющие! Мне нужны вьющие!..
Я как крикну на всю лестницу:
—…ся!
— Что «ся»?
Я говорю:
— Вьющиеся!
Она кричит:
— А тебе какое дело!
Прямо все с ума посходили с этими цветами.
Я подумал, чем бы мне ещё занять Палёна, чтобы ему ждать было не так томительно. Я спросил:
— Ну, как там дела, какие новости в школе?
А он отвечает:
— Всё ноймайно. Тебя из танцевального кйужка вычейкнули.
Ну вот, уже и оттуда вычеркнули. А я ещё ни одного танца не станцевал. Всё только думал: хорошо бы научиться танцевать лезгинку. Я вообще-то хотел в фотографический, мне как раз батя летом фотоаппарат подарил, но Августа Николаевна говорит: туда и так записалось много народу, а нам в танцевальный мальчиков не хватает. А туда как раз Поля записалась. Она лучше всех «верёвочку» делает. А вот, думаю, научусь лучше всех вприсядку! И будем мы с ней плясать вдвоём: я — вприсядку, она — «верёвочку».
Острая боль
Когда Палёна пригласили в кабинет, я остался один. Никого не было во всём коридоре. Мне стало ещё обидней, что я здесь не записан. Пока Палён сидел рядом, я ещё вроде был свой, а теперь и вовсе оказался чужой.
А тут ещё подошла девочка с мамашей. Мамаша так морщилась, что я даже подумал, что это у неё болят зубы, а не у девочки.
Она спросила:
— Ты здесь последний?
Мне не хотелось отвечать, что я здесь никакой, и я ответил, что да, я здесь последний.
Я отвернулся, а мамаша спросила:
— А с острой болью или с тупой?
Я говорю:
— С тупой.
— Ну вот, а мы с острой.
Даже с некоторой гордостью сказала. «Ну, — думаю, — и пусть сидят со своей острой, не буду с ними спорить».
Встал и пошёл по коридору. А тут как раз цветные диапозитивы висят, как за грудняками ухаживать. Как кормить, пеленать, купать. Я включил свет и стал смотреть.
Замечательные диапозитивы. Я смотрел-смотрел, а потом подумал: дай-ка проверю, записан я здесь или не записан. Может быть, меня ещё не вычеркнули?
Побежал вниз в регистратуру.
Регистраторша как крутанёт свой барабан. И вдруг вытаскивает мою карточку. Ну, этого я никак не ожидал! Я от радости чуть не задохнулся.
— Скачков, к какому врачу?
— К зубному, — кричу, — к зубному!
— А ты что так кричишь? Ты что, с острой болью?
Я говорю:
— Конечно с острой, а с какой же!
Далась им эта острая боль. Она недоверчиво посмотрела на меня и, наверное, подумала: почему же он такой радостный? А я такой радостный оттого, что здесь записан! Значит, не успели ещё вычеркнуть, не успели!
Регистраторша говорит:
— Двадцатый кабинет, на втором этаже.
И даёт мне номерок.
Прибегаю — Палён сидит уже в коридоре. Обеими руками за щёку держится.
— Ой, йвать будут, укой сдеяи, куда ты пйопай?
Палён уже теперь не только букву «р», но и букву «л» не выговаривает, и многие другие буквы. Ещё немного — и совсем говорить разучится.
Я говорю:
— Палён, меня, оказывается, ещё не выписали! Иду зубы лечить! У меня всё равно дупло есть, так уж лучше в своей поликлинике вылечить, верно? У нас там пока поликлинику найдёшь, руки-ноги поломаешь, одни пустыри кругом.
Палён схватил меня за руку, чтобы я, значит, не передумал, и говорит:
— Вот дьюг так дьюг!
Не всегда и разберёшь, что он сказать хочет.
Я спрашиваю:
— Что, Палён?
— Ты, говою, хоёший дьюг! Вместе не так стьяшно.
— Стьяшно, стьяшно. Язьве, — говорю, — это стьяшно?
Это уж я нарочно его дразнил, а он и не заметил. Долдонит своё:
— Вот дьюг так дьюг!..
И вот я в кресле. Врачиха говорит:
— Спокойно, деточка!
И вот я как дёрнусь! Нашла, значит, себе работу.
А врачиха:
— Терпеть, милый, терпеть!
Сижу с открытой пастью, весь взмокший и ни о чём не могу подумать. А сам хочу о чём-то подумать, о чём-то хочу, да не могу вспомнить — о чём. Наконец вспомнил: не выписали меня отсюда, не выписали!
Палёну зуб вытащили, а мне велели завтра прийти. Отчего ж не прийти, я приду в любое время!
Наша улица
Палён буквы-то все стал выговаривать, а что толку? У него укол стал отходить, он от этого кислый, сморщенный.
Я говорю:
— Палён, вот свинство какое, Тентелев лодку угнал, а на меня свалил; хоть он мне и враг, но разве так можно?
Палён говорит:
— Вот наказанье какое!..
Я говорю:
— Разве это не подлость, Палён? Если я переехал, значит, теперь на меня всё можно сваливать?
— Ох, болит, — говорит Палён. — Может, мне не тот вырвали? Пойду в зеркало посмотрю и лягу…
И пошёл домой. Больной, чего с него возьмёшь.
А у меня хоть и побаливает зуб под временной пломбой, а я всё равно бодрый, весёлый! Вот у нас какая красивая улица! Дома на ней все разные, со всякими амурчиками на верхних этажах, со всякими львами, орлами и змеями. На одном доме над каждым окном человеческая голова: тётя, дядя, тётя, дядя… Однажды мы проснулись, вышли на улицу, смотрим, а все тёти и дяди курят. Ну, не по-настоящему, конечно, курят, а просто у них во рту папироски. Это кто-то им ночью вложил. Безобразие какое. Просто хулиганство. Но очень смешно.
Возле нашего дома четыре тополя растут, толстые, высокие, верхушками достают до пятых этажей. Когда летом от них летит пух, то вся улица белая. Возле тротуаров накапливаются сугробы. Прохожие идут и пушинки выплёвывают. Кошки все ходят с белыми мордами.
А теперь летят листья. Файзула их каждый день в кучи сметает. Но их разносит по всей улице. Над трамвайными путями даже табличка повешена: «Осторожно, листопад!» И трамваи притормаживают. А для машин вывеска: «Бойся юза!» Юз — это когда машину боком несёт.
Я стою возле наших ворот и смотрю на прохожих. Некоторых я знаю в лицо. А они и не знают, что я их знаю. А может, и они меня знают в лицо, но им надоело на меня смотреть.
Я стою возле ворот и трогаю языком временную пломбу.
Вон почта — через улицу наискосок. Я думаю, там сейчас сортировка идёт.
Никого нет, одна Куркина
Подворотня нашего дома вся исчирикана. Тут одни сплошные ужасы. Просто кошмары! По-моему, если незнакомый человек прочтёт всё, что здесь написано, у него волосы встанут дыбом. Он даже может повернуть обратно, только бы не входить в этот дом. Потому что выходит, что в доме живут одни бандиты и людоеды.
Например, здесь нарисованы череп и кости, а под этим надпись: «Тентелев, береги свой скальп!» Это я написал. Или вот: «Скачков, берегись, даже когда спишь!» Это написал Тентелев.
Тут ещё много всякого такого. Файзула сначала стирал, стирал надписи, а потом махнул рукой.
Но одну надпись я сам стёр. А именно: «Саня + Поля =?» Вместо этого я написал: «Ну и дура ты, Куркина!»
Теперь я ничего не буду писать про Тентелева. Это ж надо, нахал какой! Теперь я с ним так рассчитаюсь! Наличными.
Я вошёл во двор и крикнул:
— Тентелев, эй, Тентелев!
Но его окно не открывалось. Может, он ещё не пришёл.
Зато Куркина с самого верхнего этажа высунулась.
— Скачков, — кричит, — не мешай уроки делать! Как пришёл, так и кричит! Прямо уши болят от твоего крика.
Я кричу:
— Молчи, Куркина! Закрой поддувало!
Тут Куркина начала кривляться.
Я тогда кричу:
— Михеев!
Но и у Михеева окно закрыто. Может, не слышит.
Тётя Сима высунулась из своего окна и говорит:
— Будет тебе выкрикивать! Поди поешь рыбного супу.
Я говорю:
— Мне нельзя, тётя Сима, я зуб лечил. Мне теперь два часа нельзя ни есть ни пить. Только кричать можно.
— Вот наказание-то, — говорит тётя Сима.
«Не буду, — думаю, — здесь стоять». Стоишь, как на трибуне. И каждый тебя дёргает. Пойду лучше к Михееву на лестницу, подожду его. А сверху увижу, как Тентелев придёт.
Почта теперь уже скоро. Почтальона сразу увижу, наша ведь парадная напротив.
С Михеевой лестницы нашу комнату видно насквозь. Даже щели между половицами, даже ручку дверную. Ручка медная, гранёная, она мне до сих пор ладонь холодит. Она кислая на запах и на вкус.
В нашем флигеле на каждом этаже маленькая квартира: комната и кухня. Сразу видно, в нашу квартиру ещё никого не вселили. Стоит слепая и глухая…
Я даже не знаю, сколько я просидел на этом подоконнике. Кто-то проходил, а я и не видел. Не обращал внимания. Может, я просто сидел и ни о чём не думал? Но тогда как бы я вспомнил про пожар?
А я так хорошо вспомнил про пожар, что мне даже показалось, будто снова кто-то мне спать не даёт, почему-то одеяло стянули…
Про пожар
…Кто это ему спать не даёт, почему одеяло стянули? Да нет же ещё, нет… Лампы под потолком горят, но как-то тускло, рассеянно, как в бане. Воздух вокруг них светится, какие-то струи плывут, закручиваются… Дым, это дым. Может, ему сон такой снится?
Нет, это не сон. В горле горько и сладко, Саня кашляет и садится на кровати. Над ним мама стоит, волосы её окутаны белым облаком.
— Да скорее же, — говорит она, — вот штаны, давай ноги, ах ты, господи, он ещё спит!..
— Готовы? — откуда-то из-за дыма спрашивает отец и тоже кашляет.
— Он ещё не одет.
— Да не надо ничего, заворачивай его в одеяло!
Нет, это не сон.
— А что это? — кричит Саня. — А что?
— Пожар, вот что, — говорит мама, и слёзы её капают на Санино лицо, а руки не слушаются.
Теперь только он видит, как за окном бушуют чёрные, подсвеченные чем-то снизу клубы дыма. Они рвутся вверх с яростью и нетерпением. В комнату дым просачивается из каких-то невидимых щелей, лениво гуляет по полу, неохотно ощупывает стены.
— Я возьму его! — кричит отец и подхватывает завёрнутого в одеяло Саню.
— А мне что брать? Что мне брать? — кричит мама и плачет и мечется по комнате, хватая какие-то вещи.
— Носовой платок! Или лучше — мокрое полотенце. Намочи полотенце!
«Полотенце, да ещё мокрое, — думает Саня, — зачем?»
Ах, как странно сидеть на руках у отца завёрнутым в одеяло! Давно отец не брал Саню на руки, уж слишком он стал тяжёл.
А дым саднит, запирает горло. Пожар в их флигеле!
— Что же это горит? — спрашивает Саня и кашляет.
— Да молчи ты! Рот закрой!.. Квартира Рюминых горит.
— Ой, да не Рюмины горят, а все мы горим! — кричит мама. — Весь флигель насквозь прогорит, мы ведь тут как в трубе!
— Кончай панику! — Отец укутывает Саню с головой. — Через полотенце дыши! — кричит он маме. — Держись за меня! Не отпускай!..
Саня слышит, как отец открывает входную дверь.
Лестница наполнена криками, каким-то смутным гулом. Саня приоткрывает одеяло, но, кроме густого, тускло освещённого дыма, ничего не видит. Он даже через одеяло чувствует, как горяч этот дым.
Отец идёт вниз, осторожно ощупывая ногою ступени. Мама, держась не за отца, а почему-то за Санину ногу, крадётся сзади. Сане тяжело дышать, глаза его слезятся, рот наполняется горькой слюной. Внизу, куда они идут, что-то падает с гудением и треском. Вверх вздымаются искры.
Отец останавливается и колотит ногой в чужую дверь. По числу поворотов Саня понимает, что он стучит в квартиру, чёрные двери которой выходят на их лестницу. Мама тоже колотит двумя кулаками.
— Слышу, слышу! — доносится изнутри.
Лязгает запор, гремят какие-то вёдра.
— Ой, с ребёнком, да что же это!..
Отец ставит Саню на пол и, согнувшись, сильно кашляет. Мама бежит к раковине, пускает воду…
Много ли проходит времени? Сане кажется, что много, а на самом деле пять или десять минут.
За это время проревели сирены, всполошив все окрестные улицы. Во двор въехало несколько красных машин.
Саня стоял полуодетый на чужой кухне и вместе с мамой смотрел, как работают пожарные. Деловито гудели насосы, трещала, вырываясь из брандспойтов, вода, а с третьего этажа, из выбитых окон, валил дым. Он был то белого, то чёрного, то красного цвета. Иногда из горящей квартиры вылетали огненные клочья, дымящийся стул или тряпка. Их заливали водой или затаптывали ногами.
— Ах ты, как не повезло старику Рюмину! — воскликнула мама.
А за её спиной хозяйка квартиры говорила:
— Это ещё, считай, повезло! Самого вынесли и флигель спасли.
«Спасли флигель, — думал Саня, — значит, ничего страшного больше не будет? Будет или не будет?». Но спросить об этом у взрослых он не решался.
Во дворе причитала тётя Таня Веденеева, нижняя соседка Сани. Возле неё стояли наспех одетые люди. Отец по другой лестнице убежал вниз и теперь тоже был где-то там, на взбудораженном, освещённом непривычными огнями дворе.
— А ей-то чего убиваться, — сказала хозяйка квартиры. — Всего лишь пол прогорел. Вещи целы.
По её словам выходило, что от этого пожара жильцы флигеля только выиграли. «Ну и ну, — думал Саня, — ей бы так».
Он обернулся. Рядом с хозяйкой квартиры стояла девочка Поля. У неё по щекам ползли слёзы.
— А где твои ботинки? — спросила она.
— Где, где, на пожаре, — грубовато ответил Саня и снова стал смотреть в окно. Во двор, и без того загромождённый машинами, въезжала ещё одна — с красными крестами. Её вызвали для старика Рюмина, который сидел посреди газона на уцелевшем стуле.
— Старика теперь — в дом хроников, — сказала Полина мама.
Саня обернулся, метнул на неё гневный взгляд и тут опять встретился с глазами девочки Поли. Он обнаружил, что стоит рядом с какими-то ботинками и отпихнул их босой ногой. Но она не обиделась.
— А где твоя одежда? — спросила Поля. — Ты что, будешь ходить в одном одеяле?
— Спасли наш флигель, не видишь? — грубо сказал Саня. Он и сам не понимал, почему ему хотелось грубить. Он задёргал маму.
— А нашу квартиру заливали?
— Слава богу, не заливали, — ответила мама.
Тут вернулся отец. Только теперь Саня увидел, что он был в надетом прямо на майку пиджаке и в ботинках на босу ногу.
— Ну, пошли домой, — возбуждённо сказал он. — Погостили — и хватит. Хозяевам спасибо.
— Приходите ещё, — сказала Полина мама, запирая за нами дверь.
«Как бы не так», — подумал Саня.
В их квартире всё ещё стоял дым. Отец прошёл сквозь него и раскрыл окно. Вдвоём с мамой они стали размахивать полотенцами. Саня размахивал своей рубахой. Дым быстро улетучился.
— Чуете? — спрашивала мама, втягивая в себя воздух. — Дыма вроде и нет, а запах горечи остался. Спать тут нельзя, угорим.
— Так в чём дело, — сказал отец, — одевайтесь по-людски, пойдём погуляем.
Они надели горько пахнувшую одежду и ушли, оставив окно открытым. Они спускались по мокрой и закопчённой лестнице, мимо разорённых, распахнутых настежь квартир. Ни в одной из них люди, конечно, не спали.
В самом низу, где висели почтовые ящики, они остановились. От нижней ступени до порога стояла вода.
— Отрезаны! — сказал отец. — Придётся разуваться.
Он взялся за шнурки, но их было не развязать сразу, и тут в дверях парадной показался пожилой милиционер.
— Ну что, граждане погорельцы, не выйти?
— Не выйти, — сказала мама.
— Ну, стойте.
И он забурлил сапогами по воде. Первым он перенёс Саню и тут же вернулся обратно.
— Да мы уж как-нибудь сами, — смущённо сказал отец, распутывая шнурки, но милиционер повернулся к маме спиной и скомандовал:
— Держитесь за шею!
Загребая воду ногами, он вынес и маму. Он поставил её рядом с Саней и вернулся в третий раз, за отцом.
— Держитесь!
— Да я сам, — сказал отец, успевший к тому времени снять один ботинок.
— Держитесь, говорю!
— Да неудобно, товарищ сержант!
— Ну что, я зря, что ли, стою в воде?
Тогда отец тоже взгромоздился на милиционера.
Оказавшись на сухом дворе, рядом друг с другом, все трое посмотрели на милиционера и засмеялись. Он тоже улыбнулся.
— Что, редко приходится ездить на милиционере?
Мама ответила:
— Впервые.
— Считайте, что повезло.
— Так и считаем.
Пожелав милиционеру счастливого дежурства, они вышли на улицу.
Саня ещё никогда не видел их улицы ночью. Поздно вечером, когда возвращались из гостей, видел, а ночью нет.
Фонари уже были давно потушены, вверху шелестели листья тополей. Светились лишь витрины магазинов, окна парихмахерской, да часто мигал жёлтым огнём светофор на перекрёстке. По тёмному небу ползли серые облака, как дымные остатки недавнего пожара. Зато в конце улицы, где трамвайная линия поворачивала на мост, горела гирлянда ярких лампочек. Она была похожа на ёлочное украшение.
— Туда, туда, — прошептал Саня и потянул родителей за руки.
По дороге им встретились автоматы, и все трое выпили по стакану газированной воды. Мама с отцом пили без сиропа, а Саня с сиропом.
— Граждане погорельцы, — сказал отец. — А всё-таки главное, что мы вместе. Если бы что и случилось, чёрт с ними, с манатками, как вы считаете?
— Мы тоже так считаем, — сказала мама. — Главное, чтобы вместе.
Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и пошли быстрей.
Михеев, конечно, дружит с Суминым
…И вдруг открылась дверь Михеева. Я даже спрыгнул с подоконника от неожиданности. В дверях стояли Сумин с Михеевым. Сумин уходил, а Михеев его провожал. Они тоже растерялись.
Михеев говорит:
— Ой, Саня, а ты чего здесь делаешь?
Я говорю:
— Я ж кричал, почему вы не откликались?
— А мы не слышали! Андрей, правда, мы не слышали? Ты почему ж не звонил?
— Мы ничего не слышали, — сказал Сумин. — Ну, я пошёл.
— А ты заходи, заходи, Саня, — сказал Михеев. — Очень хорошо, что ты пришёл. А мы тебя искали, искали… Вот как нехорошо вышло, Саня, а ты где был-то? Мы арбуз ели, ели… Сумин говорит: он уже уехал. А я говорю: нет, он ещё не уехал, он тебе план поможет составить! Как хорошо, что ты ещё не уехал, а то бы совсем нехорошо получилось…
«Всё понятно, — думаю, — Михеев теперь дружит с Суминым. Не очень-то они, видно, меня искали».
Я говорю:
— А куда мне торопиться, я ещё здесь побуду. Вот зуб лечил.
— Ах, ты в поликлинике был? Вот видишь, мы ж не знали!
— Вместе с Палёном. Представляешь, Палён идёт и чуть не помирает.
— Ах, вместе с Палёном!
На столе у Михеева было полным-полно арбузных корок и коричневых семечек.
Я говорю:
— Михеев, пойдём в ЖЭК, к Марии Михайловне, докажем, что я не брал лодку. Я честное пионерское дам, а ты поручишься.
— Конечно докажем! — говорит Михеев. — Вот глупая история с этой лодкой. Саня, ты приезжай каждый день, Куркину не слушай! Мы докажем. Мне вот только маму надо дождаться, а потом пойдём и докажем.
Я говорю:
— А Тентелеву надо тёмную устроить.
— За что Тентелеву?
— Так это ж он лодку взял, а на меня сказал.
— А вдруг не он?
— А кто же ещё мог на меня сказать? Ты ведь знаешь, какие у меня с ним отношения.
— Да, отношения отвратительные, — говорит Михеев. — Просто ужасные отношения. Тентелев в звеньевые вместо тебя хотел, а мы выбрали Сумина. Тентелев теперь злится. Куркину локтями толкает. У Сумина молоко пролил…
Я взял одну арбузную семечку и разгрыз. Узнаю Тентелева.
Я спросил:
— Ну, а ещё какие новости у вас там, Михеев?
И так мне захотелось в свой класс, когда я про всё это услышал!
— Новостей много, — говорит Михеев. — На экскурсию в Артиллерийский музей ходили. Дубареву гнилой помидор на стул подложили. Диктовку писали. Закавыку дразнили.
— А он что?
— Он поставил три двойки и говорит: «Всё равно я вас одолею, будете у меня как шёлковые! Вот поставлю тридцать три двойки в четверти, будете ручные!» А сам смеётся.
Вот какой у нас Закавыка. Он математику в этом году у нас преподаёт. Его никто не любит с первого дня. Все только и думают, как бы ему досадить. А Закавыка знает это. Он только войдёт в класс и сразу проверяет: нет ли какого подвоха? Стол проверяет, стул проверяет, доску проверяет. А сам смеётся. Нет, мне всё-таки нравится, что он сам смеётся. «Ну, — говорит, — где тут у вас закавыка?» Но всё-таки видно, что он переживает из-за того, что у нас с ним такие отношения.
Я Михеева слушаю, а сам всё гляжу в нашу комнату и грызу арбузные семечки. «Ну и пусть, — думаю, — дружат. Только как же это они не услышали, когда я их звал?»
— Ну, — говорит Михеев, — грустно теперь тебе на твои окна глядеть? Я иногда по привычке подойду и думаю: как там Саня?
Я говорю:
— С чего ты взял, что мне грустно? В таком колодце жить — небольшое веселье, так что ещё неизвестно, кому грустно. Солнышка живого тут не увидишь. А у нас светло, куда ни повернись. И воздух сельский.
— Не знаю, — говорит Михеев, — у нас сторона солнечная, нет у нас никакого колодца.
— Это у вас. А к нам от ваших стёкол только солнечные зайчики попадают. А Тентелеву от нас только зайчики от зайчиков. А тёте Симе от окон Тентелева — зайчики от зайчиков от ваших зайчиков, то есть вообще ничего.
— Что-то ты больно запутал, — говорил Михеев. — Зайчики, трамвайчики…
— Ни зайчики, ни трамвайчики, — говорю, — а одно безобразие, и кто только эти колодцы строил!..
— Чего ты шумишь-то?
— А то, что не надо быть эгоистом!
Чего это я так, в самом деле, расшумелся на свой старый дом? А то, что мне Михеев не нравится. Я ещё когда только во двор вошёл, догадался, что он с Суминым дружит, раз Сумин стал звеньевым. Сумин и за парту к нему пересел, на моё место.
Ну, не буду больше. Пусть дружат.
Я стал смотреть, у кого что стоит на окнах.
Певучий Лёнин голос
Вдруг с четвёртого этажа раздался певучий голос:
— А-а-а-а-а-а-а!..
А потом на полтона выше:
— А-а-а-а-а-а-а!..
Я даже засмеялся, до чего мне было приятно это услышать! Это же Лёня поёт, Куркиной сосед. Он работает то в первую смену, то во вторую и в зависимости от этого в разное время суток разучивает свои арпеджии.
У Лёни голос, как у Робертино Лоретти, только поздоровей. Лёня в заводской самодеятельности участвует. Он и во дворе может спеть, если его хорошо попросить. Жильцы иногда его просят. Лёня поёт: «Гори, гори, моя звезда-а…» Все тогда в окнах торчат, и вниз, на асфальт, слёзы капают: кап-кап-кап. Жильцы его хвалят: «Ай да Лёня!» И хлопают ему. Все даже слово знают такое: арпеджио. «Вот, — говорят, — Лёня поёт арпеджии». Иными словами — упражняется. Одна Куркина возле виска пальцем крутит и всё повторяет: «Как вы не понимаете, он же чокнутый!» Иными словами — ненормальный.
Нет, Куркина, чокнутые такими не бывают, наш Лёня — нормальный артист. А уж если кто ненормальный, так это ты, Куркина.
Когда Лёня до самого высокого тона дошёл, я даже на подоконник залез, так мне хотелось, чтобы он вытянул. Но он сорвался.
А с кухни чьей-то жареной рыбой пахнет. Щуку, значит, там жарят. Мне очень вдруг есть захотелось, наверно от этих арбузных семечек.
Лёня запел:
— Бур-ря смеш-шала!..
И вдруг остановился как вкопанный. Чего он остановился? Может, увидел кого? Я в окно выглянул — нет, никого не увидел. Пел бы дальше.
Лёня откашлялся.
— Бур-ря смеш-шала!..
И опять дальше не пошёл. Ну, чего она смешала-то? Непонятно.
Я снова выглянул в окно и вдруг подумал: «Может быть, уже почтальон был?»
— Буря смешала землю с небом! — энергично пропел Лёня.
Так бы и сказал.
Кошки сегодня взбесились, чуют живую рыбу, мяучат, по двору бродят, как пьяные. Тётя Сима им рыбьи потроха вынесла, так они стремглав за нею помчались, — ну что за кошки такие! У нас одна кошка весною своих котят за шкирку таскала на второй этаж и выбрасывала из окна. Мы её отлупить хотели, котят отобрать, а нам тётя Сима сказала: не трогайте вы её, это она своих детей к жизни приучает, чтобы в любом случае, значит, — на четыре лапы.
Вот и ещё одна сковородка затрещала. Ничего, кошки, будете сыты! Когда ж это наш дом рыбу жарил, а кошек не накормил!
Эх, охота и мне рыбки с золотистой корочкой. Помяукать, что ли? Быть бы кошкой, жил бы где хотел.
Я говорю Михееву:
— Ну, Михеев, пойду почтовый ящик проверю, может, от бати чего есть?
— Ой, Саня, — говорит Михеев, — я бы с тобой тоже пошёл, но мне маму надо дождаться. Я после выйду, после!..
Пошёл бы и сейчас, если б хотел.
Явился, голубчик!
Почтальонша прошла уже, я по дырочкам вижу, они у всех белые, а в моём ящике дырочки всё ещё чёрные. Дверь тёти Симы слегка приоткрыта, она никогда её плотно не закрывает, чтобы кошкам свободно было ходить. Зайти, думаю, или не зайти? Очень уж рыбы хочется. И супу, и рыбы.
Нет, не зайду. Расспросы пойдут всякие, разговоры, а мне эти расспросы и разговоры сейчас — самое вредное дело.
Лёня петь кончил, зато Сухожилова с Новожиловой опять во дворе появились. Здрасте! Давно не виделись.
Асфальт расчертили мелом, прыгают и кричат своё занудство:
Опа, опа,
Азия — Европа,
Индия — Китай!
Шура, вылетай!
Шура, вылетай! Зина, вылетай! Шура, вылетай! Зина, вылетай! И как им не надоест часами долдонить одно и то же. Я в них камешком бросился, они скривились, ненадолго замолчали. Но так просто их не отучить. Их уж и водой сверху обливали, и лбами сталкивали, но это ни к чему не привело. Страсть как мне на нервы действуют Сухожилова с Новожиловой. Прямо все жилы тянут.
Вдруг мне по глазам ударил солнечный зайчик. Я ещё не разожмурился, а уже понял — это Тентелев! Явился, голубчик!
У Тентелева привычка: прежде чем выйти, всех ослепить солнечными зайчиками. Пометить, значит. Чтобы все на него внимание обратили и ждали его выхода. Тоже мне японский император!
Тентелев почти всегда загадочно улыбается. Он и говорить любит загадками. «Растение нуждается в солнечном свете и воде», — говорит, например, Тентелев. «Что?» — «Ничего, проехали!» И собеседник ещё долго мучается загадкой: что же имел в виду Тентелев?
Я никогда не даю себя поймать на эту удочку. Пусть он кого хочет ловит, только не меня.
Тентелев говорит мне из окна:
— Чуден Днепр в любую погоду.
А я отвечаю:
— Всем хорошим во мне я обязан книге.
Тентелев спрашивает:
— Что?..
Ага, попался, попался! Вон как рожа скривилась!
Я говорю:
— Потолковать надо, Тентелев, выходи!
— Не имею физической возможности, — говорит Тентелев. — Ты сам ко мне заходи, здесь потолкуем.
— Ну уж нет, — говорю. — Слишком много чести.
— А я, — говорит, — не могу.
А я говорю:
— Смоги.
— Пейте томатный сок, — говорит Тентелев.
А я говорю:
— Берегись юза!
Меня так быстро не поймаешь. Тентелев меня терпеть не может. Его бесит мой авторитет. Он всё только и ищет способы, чтобы свой авторитет повысить, а мой унизить.
Один раз при свидетелях он поставил на стол трёхлитровую банку воды и предложил мне с ним пить эту воду, кто сколько сможет. Я выпил четыре стакана, а Тентелев пять, но авторитета у меня не убавилось, а к нему не прибавилось.
А в другой раз мы на большой скорости спускались по лестнице с пятого этажа. Судили нас Дубарев и Михеев, они засекали время по секундной стрелке. Я так быстро мчался, что чуть все ноги себе не переломал. Но быстрее всё-таки спустился Тентелев. Ребята за меня болели, а за него не болели, так что Тентелев всё равно остался с носом.
Каких только он не придумывал соревнований, чтобы к себе внимание привлечь: мы с ним бегали наперегонки, кидали мячики, держали руки над горящими спичками, ели горчицу. И всякий раз он выходил победителем. Но это всё равно ничего не меняло. Меня ребята уважали, а его нет. И выходило, что я был непобедим.
Это его и бесит. Он рад, что я переехал, но даже после этого его не стали уважать, как меня. Вот он мне и подстроил. Эх, берегись, Тентелев!
Я говорю:
— Морально решил меня уничтожить, да, Тентелев?
А он говорит:
— Крестики и нолики — детская игра.
— Выходи, чего же ты. Выясним, какая игра детская, а какая недетская.
Но Тентелев вдруг отошёл от окна. Чего он отошёл-то?
Поля
Я подождал ещё немного, но вдруг и сам как побегу! Ну я и рванул со двора! Я стрелой пролетел и вкатился в первую попавшуюся парадную. Если бы Тентелев это видел, он очень бы удивился. Он бы подумал, что меня пчела ужалила.
Но это просто с улицы во двор вошла Поля.
А мне с ней не хотелось встречаться. Пока я не доказал, что это не я чужую лодку увёл, мне с ней встречаться нечего. Лодку ещё что, а ведь выходило, что я обманул, дал свой старый адрес. Поля мне такого не простит, она не прощает трусости.
Когда я ехал сюда, я, между прочим, думал: вот встречу Полю. Теперь это отпадает. Лучше уж ей на глаза не попадаться. Ведь не начнёшь же оправдываться. Она так посмотрит, что дрожь проймёт. Сыпью покроешься. Хромать на обе ноги начнёшь. Нет, лучше не стоит.