Владимир Константинович Арро
Мой старый дом
Какой же я бешеный?
Ну, я и весёлый сегодня! Эх, я весёлый! С трамвая спрыгнул, дорогу перебежал!
У нас полагается до перекрёстка дойти и дальше — по переходу, но нет у меня терпения назад возвращаться — вот же мой дом, вот! — я и рванул через трамвайные рельсы. В другой бы раз Файзула непременно меня остановил, сказал бы: «Ай, нехорошо сделал!» — и листовку бы из кармана вынул, дал почитать: «Граждане, при переходе трамвайных путей будьте особенно осторожны!» А сегодня он только голову поднял, на меня посмотрел и снова продолжал мести, как будто ничего такого не было. Понимает ведь, как мне невтерпёж, как я соскучился по своему старому дому.
А улица у нас — солнечные зайчики брызжут во все стороны, листья падают, арбузы продают! Продавец дядя Гриша арбузы тискает, приникает к ним ухом.
В окне парикмахерской узкое лезвие блестит, Артур Жанович бритву об ремень наяривает не глядя, а сам смотрит на прохожих.
У магазина «Мясо — рыба» какое-то столпотворение.
Я всё это за один миг оглядел. И такое на меня веселье нашло! Сильнее прежнего.
Влетел во двор, свистнул — голуби взметнулись! Летите, голуби!
На Михеева наскочил! Опа!.. Куркину закрутил! Кустик вырвал, подбросил!.. И-и-эх!..
Все кричат:
— Санька Скачков приехал! Санька приехал!
А Куркина кричит:
— Он какой-то бешеный, бешеный!
Я кричу:
— Это я от радости, Куркина! От веселья, понимаешь?..
Так разгалделись, что даже некоторые жильцы окна позакрывали.
А потом как-то сразу веселье оборвалось. Стоят все, молчат.
Сумин спрашивает:
— Скачков, а ты чего такой весёлый?
— А что такого, — говорю, — нельзя?
— Можно, да больно ты опасный.
— Это я от радости такой опасный! Оттого, что вас увидел. А вы чего замерли? Михеев, ты чего замер?
— Я, — говорит Михеев, — тоже от радости.
Ещё бы! Друг. Весь прошлый год с Михеевым на одной парте просидели. Михеев — во парень! Куда я, туда и он. Правда, я переехал, а он здесь остался. Ну, ничего, в одном городе живём.
— Ми-хе-ев!
А он в себя прийти не может, оттого что друга увидел. Стоит столбом. Ну, что это он так? Я подскочил и давай тискать Михеева. А он вырывается: да погоди, да отпусти!.. Совсем от рук отбился. Просто испортился. Мы с Михеевым раньше — ух как боролись! Мы так возились, что потом надо было целый час в комнате прибираться, полы натирать. Это мы в пиратов играли. Он был пират, а я капитан шхуны. Сумин — тот понятно, он вообще не выносит возни. Сумин теперь вместо меня звеньевой, так что совсем стал серьёзный.
Сумин спрашивает:
— Саня, а чего это ты там натворил?
Я говорю:
— Что? Где? Когда?
А Куркина:
— Знаем, знаем!
Я кричу:
— Да чего вы знаете! Я ещё ничего натворить не успел. Там и негде! Там из парадной выйдешь — пустырь! Из окна выглянешь — пустырь! Там знаете как — и двора нет! И водосточных труб нет. Крыш и тех, кажется, нет. Стоят дома без крыш. Уж не знаю, как и жить буду. Я терпел неделю, терпел, а сегодня взял и прямо к вам!
Михеев говорит:
— Вот и правильно сделал! Я тебе потом чего-то скажу, Саня!
«Это хорошо, — думаю, — скажи, скажи».
— Я всё понимаю, — говорит Сумин, — но ты нас подвёл. И от тебя на звено легла тень.
— Какая тень, — кричу, — чего ты мелешь! Сам ты тень на божий день! — И смеюсь.
Эх, всё равно мне весело! «Что бы, — думаю, — ещё такого у них сделать?»
— Да ладно тебе, Сумин, — говорит Михеев. — Саня, мы что-нибудь придумаем. Это ничего! Проморгается, Саня!..
Тут мы с ним и побоксовались.
Куркина говорит:
— А вообще, Скачков, мы тебя отовсюду вычеркнули. Из журнала вычеркнули. Из звена вычеркнули. Так что мы теперь за тебя не отвечаем.
— Вот и хорошо, — говорю. — Чего за меня отвечать. Я сам за себя, если будет нужно, отвечу.
А Куркина:
— Знаем, знаем!..
Я ей:
— Куркина, схлопочешь!
— Ты теперь вычеркнутый! — говорит Куркина, так зло говорит. — Ты теперь вычеркнутый и выписанный! И всё! И не ходи! И нечего обманывать! И всё! И не ходи!
Я погнался за Куркиной, но её ведь не всякий раз и догонишь — она длинноногая. Ух, Куркина!
— Не слушай ты её, — говорит Михеев. — Ты ходи, ходи! Глупости какие. Расхозяйничалась. Не её курье дело. Верно, Андрей?
Я спрашиваю у ребят:
— Правда, что меня отовсюду вычеркнули?
Сумин отвечает:
— Это правда, Саня. Такова необходимость. Ты ведь от нас переехал. А спрашивать за тебя с нас будут. Так что ничего не поделаешь.
Что спрашивать-то?
А они после этих слов загрустили. «Ну что ж, — думаю, — наверно, Сумин прав. Но мне всё равно весело».
— Эй, — говорю, — а чего скисли-то? Ну, подумаешь — вычеркнули! Ведь я же здесь! Вот же я! Оле-гоп!.. Бенц! Амба!..
Сумина закрутил! Михееву подсечку сделал! Куркина успела отскочить. Я кричу:
— Куркина, да ты не бойся, иди сюда! Я тебе только нос откушу, а так ничего не сделаю.
А она:
— Знаем, знаем кое-что про тебя!..
— Да ты что! — все смеются. — Вот сил накопил! Ну, бешеный. Ну, прямо как бешеный.
Да не бешеный я! Просто мне весело, что всех ребят вижу, включая Куркину. Приятно мне, понимаете? Нравится мне всё тут. Вот отчего я веселюсь.
Замечательный диван
Ну, не беда, что я отовсюду вычеркнутый, не беда. Бывает хуже. Зато вон у нас двор какой хороший. Зато вон мой диван стоит на заднем дворе возле помойки. Мы его оставили, когда переезжали, уже больно он старый. Не диван, а развалина. Ему, наверное, сто лет. Мы когда его выносили, из него всё сыпалось и вываливалось. Труха, пружины, деревяшки всякие. Даже пятнадцать копеек вывалилось выпуска тысяча девятьсот тридцать пятого года. Я его тряс — думал, может, там клад спрятан. Нет, только труха сыпалась. Насилу донесли.
А тут смотрю — на диване прямо с ногами Сухожилова с Новожиловой! Взялись за руки, подпрыгивают и хором горланят:
Опа! Опа!
Азия — Европа!
Индия — Китай!
Зина, вылетай!
И спрыгивают, значит, по очереди.
— Эх, — кричу, — сейчас я вам покажу Индию!
Засвистал, загикал, как Соловей-разбойник! Они кубарем скатились с дивана, только их и видели.
Это ж надо, ёлки-моталки, с ногами на диван забраться! Такой хороший диван. Совесть совсем потеряли. С ногами на такой замечательный диван. Вот догадались. Бескультурье какое. Просто разболтанность. Стоит диван, никому не мешает, а они с ногами. Бесстыдницы. Таких диванов поискать. Такому дивану цены нет. Он же старинный. На нём дедушка спал, батя спал, а про меня уж и говорить не приходится. Я на нём так спал, что еле подымали. Каждый раз силой сволакивали. А они с ногами. Безмозглые эти Сухожилова с Новожиловой. У них вместо мозгов одни жилы. Я им покажу Азию. А заодно и Европу.
Ах, как хорошо полежать на своём старом диване! Ну прямо блаженство. На нём хоть сплошные бугры и вмятины, но у меня каждая косточка среди них своё место знает.
Тут Михеев подошёл.
— Ты что улёгся-то? — спрашивает Михеев.
— А что такого, — говорю, — у меня отдых. Обеденный перерыв. По-испански называется сиеста.
— Да ты что, какая сиеста! В самом деле, что ли, чокнулся? Не слушай ты эту Куркину, не обращай внимания! Хорошо, что ты приехал. Я сам к тебе собирался.
Я говорю:
— А ты мне хотел что-то сказать.
— Вот слушай, — говорит Михеев. — Мы с Суминым очередь за арбузом заняли. Будешь с нами арбуз есть? Только больше никого!
— И всё?
— И всё. А что?
— Да ничего.
— Ну, будешь?
— Подумаю, — говорю. — Пока ещё не решил. Аппетит совсем куда-то пропал. Полежу, потом отвечу.
— Странный ты, Саня, стал, — говорит Михеев. — Не слушай ты эту Куркину-придуркину. Мы тебя каждый день вспоминаем. И в школе все говорят: «Вот бы Саню, вот бы сейчас Саню…» Ты знаешь чего, ты помоги этому Сумину составить план. Он ведь какой звеньевой — неопытный. А ты опытный. Слушай, ты полежи немножко, а мы пойдём. Мы там, на улице, будем. Мы в очереди! Только больше никого — ты, я и Сумин! Ну, я побежал.
Беги, беги, Михеев. Я один хочу полежать. Такой хороший диван. Может, его скоро сожгут или увезут на свалку.
Файзула
Вот идёт наш дворник Файзула. Я очень обрадовался, когда его увидел. Файзула лучший дворник микрорайона. Но он на этом не остановится, я знаю. Сначала он станет лучшим дворником на Петроградской стороне, а потом и в городе. Он принял на себя сильно повышенные обязательства и теперь думает, как бы их ещё повысить. Я читал, когда мы с мамой ходили выписываться со старого адреса, в стенгазете нашей жилищной конторы всё об этом написано.
Я вскочил с дивана и крикнул:
— Здравствуй, Файзула!
Он, наверное, не услышал, так как был ещё на порядочном расстоянии. Тогда я снова крикнул:
— Здравствуй, Файзула!
Но он прошёл мимо и, казалось, совсем меня не заметил. Как же так, ведь он меня любил и всегда называл хорошим помощником во всех начинаниях.
Я пошёл рядом с ним. Я сказал:
— Файзула, здравствуй, ведь это я, Саня Скачков, твой помощник во всех начинаниях. Вот я приехал.
Он сказал, не оборачиваясь:
— Я вижу, что ты приехал, но лучше бы ты не приезжал.
— Почему, Файзула?
— Я тебя вычеркнул.
— Из списка помощников? Ну, так это ж ерунда, Файзула! Подумаешь — из списков! Я всё равно буду приезжать и оказывать тебе помощь во всех начинаниях.
— Не из списков, — сказал Файзула. — Я тебя из сердца вычеркнул.
Мне стало обидно, что он так сказал.
— Это почему же? — спросил я. — Я такого не слышал. Раз человек переехал, его, конечно, можно из списков вычеркнуть. Но зачем же из сердца? Я ведь вот вас никого не вычёркивал?
Файзула остановился и впервые за всё время посмотрел на меня.
— Потому что мы чужая лодка не угоняли и весло не пускали по течению.
— Постой, а разве я чужую лодку гнал?
— Гнал.
— Где?
— А вот там, на Невке.
— И весло пускал по течению?
— Пускал. Прямо Балтийское море. Разве это хорошо?
Я дико захохотал. Я иногда хохочу очень дико. Это на многих действует. Особенно на учителя математики Закавыку. Он даже портфель один раз уронил, когда я дико захохотал.
Файзула тоже чуть метёлку не выронил.
Я говорю:
— Файзула, это сущие выдумки!
Файзула рассердился:
— Зачем говоришь — сучие? Не надо говорить — сучие! Мне ЖЭК говорил! Мария Михайловна говорил. На тебя хозяин писал!
— Какой ещё, — спрашиваю, — хозяин?
— Лодка хозяин! Какой хозяин. Сам знаешь, какой хозяин, — директор лодочной станции!
— Не знаю я никакого хозяина. И лодки не брал. И вёсла по течению не пускал, всё это су… всё это выдумки, Файзула!
— Пойди ЖЭК доказывай! Мария Михайловна доказывай. Файзула тебе не уважает. Зачем чужая лодка понадобилась? Что, не мог к Файзуле прийти и сказать: «Файзула, покатай меня на лодке». Я на лодочной станции летом лодку брал?
— Брал.
— Вас катал?
— Катал.
А он тогда здорово нас покатал! И по мороженому всем купил. Это у Файзулы был день рождения.
— Ай, как нехорошо делал: человек ушёл туалет искать, а ты лодку брал. Себе пятно поставил. Мне показатель портил. Зачем портил мне показатель?
— Да не портил я, Файзула!
Он снова пошёл, а я побежал рядом с ним.
— Туалет какой-то… Не знаю я никакого туалета…
— Ай, как нехорошо напоследок делал, — повторял Файзула. — Зачем не дал свой новый адрес? Человека запутывал. ЖЭК запутывал. Файзула запутывал. Ай, совсем плохо!..
Ничего ты ему не докажешь. Я и отстал.
Чёрные дырочки
Я вошёл в свою парадную и увидел почтовый ящик. Письма не было, это я понял с порога. Когда есть письмо, дырочки светлые, а когда нет — тёмные. Дырочки были не только что тёмные, а прямо чёрные. Я даже подумал: может, чёрное письмо от него пришло? И пошарил в ящике рукой. Но письма не было, а одни только дырочки. Ерунда, конечно, чёрных конвертов не бывает.
Когда мы переезжали неделю назад, батя был ещё в командировке. Он как летом уехал, так ещё и не возвращался. Я ему писал, но их ведь перебрасывают с места на место, так что он, может, ещё ничего и не знает и пишет по старому адресу, пишет… А вот чего-то не пишет.
Мне новый дом, может, потому и не нравится, что бати в нём нет.
Я вернулся на задний двор и лёг на свой диван. Я стал думать, что же мне теперь делать. Сначала я хотел пойти в ЖЭК и всё объяснить. Мария Михайловна поймёт, что вышло недоразумение. Но одному идти было всё-таки боязно. И я решил подождать Михеева с Суминым. Ведь если я дам честное пионерское слово, мне поверят. Файзула всегда говорит: «Скажи честное пионерское». Надо было мне ему сразу сказать, а не смеяться дико. Но я скажу после. А Михеев за меня поручается. За меня кто хочешь поручается, кроме Тентелева. Тентелев мой враг.
Я лежал, смотрел в небо, и мне было обидно. Я не знаю даже, отчего мне было больше обидно, — оттого, что меня отовсюду вычеркнули, или потому, что Файзула не уважает. И я понял: оттого, что нет письма.
Я подумал: вот превращусь в голубя и буду летать с крыш на все подоконники. Стучать буду клювом в окна, будить всех, из кастрюль мясо вылавливать, молочные бутылки проливать.
Они мне: «Гуль-гуль-гуль!» А я им: «Буль-буль-буль!»
Но тут я опомнился и подумал: зачем я так? Ведь никто мне ничего плохого не сделал.
Эта глупая идея, наверно, пришла мне в голову оттого, что в нашем доме полно голубей.
Не пропали бы Гоша с Овсеем
А вот Гоша с Овсеем куда-то разогнались, ишь как их несёт! Видно, набедокурили, набезобразничали чего-нибудь.
— Гоша, Овсей, — кричу, — сюда!
Они подбегают ко мне, оглядываются, тяжело дышат. Школьные форменки у них новые, а уже как и не новые: у Гоши коленки торчат грязными пузырями, а у Овсея на том месте, где внутренний карман, проступило чернильное пятно. Вот и одевай их из последнего, а ведь ещё месяца не проучились.
— Стоять смирно! — кричу. Это у нас такая игра раньше была: они солдаты, а я генерал.
Брови мои сдвинулись, мышцы лица напряглись. Я так думаю, Гоша с Овсеем сильно моего лица испугались.
— Овсей! — кричу. — Эт-то что у тебя?
— Чернила, — отвечает Овсей. Он привык мне по-честному отвечать.
— Чернила… Видал, Гоша, у него на пиджаке чернила! А где им положено быть?
— В ручке, ясно, что в ручке, — говорит Гоша. — Она у него открутилась, балда ты, Овсей, что у тебя ручка открутилась, вот исключат тебя из школы или из октябрят выгонят. Саня, у меня никогда ручка не откручивается…
Гоша говорил быстро, напористо, как будто проталкивался в толпе, и глаза таращил. Он всегда так говорит. Это мне в нём не нравится.
— Не откручивается. А колени, — говорю, — кто извозил? Это зачем же ты на коленях стоял, а? Богу молился?
— Нет, он богу не молился, — говорит Овсей. — У него шарик под лестницу укатился.
— Шарик… Ещё и выгораживает! Какой же ты друг, если выгораживаешь, вместо того чтобы помочь товарищу? Это, Овсей, знаешь как называется? Это — охо-хо! — называется ложная дружба.
— Ложная дружба, — выговаривает Овсей. — Я больше не буду выгораживать, Саня.
А у меня рот сводит, будто я разжевал лимон. Что это я им говорю? Какую-то ерунду говорю.
А они вряд ли чего понимают.
— От кого бежали-то? — спрашиваю.
— От мясников!
— Всё пугают!
— Пугают! — воскликнул Гоша. — Один другому говорит: «Давай и этих на мясо!»
Вот мясники из нашего магазина моду новую взяли: как разгружают мясные туши, так и давай малышей пугать.
— А вы и поверили?
— Ох, Саня, у них знаешь какие ножи! — говорит Овсей.
— Не верьте вы им, они болтают от нечего делать. А лучше не подходите к ихней двери, ну, чего там?
— А мы только заглянули.
— Чего заглядывать?
— А там живых рыб привезли!
То-то я слышу, в доме пахнет жареной рыбой.
— Ну и пойдите с улицы, постойте у бассейна.
— Там народищу — тьма! Не пробиться!
— Ох уж и не пробиться! Мы что же, с вами не пробивались?
— Пробивались! Вот пойдём сейчас и пробьёмся, — говорит Гоша.
— Пробьёмся, — вздыхает Овсей.
Я бы и сам в другое время пошёл. Там таких сомов, таких щук иногда привозят! Сомы и щуки долго живут, особенно щуки — бьются в бассейне, изгибают свои зелёные спины, высоко подпрыгивают. Продавец только завернёт щуку в бумагу, начнёт взвешивать, а она — прыг на всех — чуть ли не до потолка. Очередь так и ахнет, так и засмеётся. А какая-нибудь злая карга обязательно крикнет: «Ты по башке-то её, по башке!..» Ох, не люблю я таких зловредных!
Гоша с Овсеем дёргаются от нетерпения. Охота им поглядеть на живых рыб. Овсей бы остался, а Гоша весь издёргался. Но что-то я им не досказал.
— Слушайте, — говорю, — знаете что?
— Что? — Они глаза таращат.
«А вдруг, — думаю, — они сами потом не допрут, я ведь уеду. Не пропали бы Гоша с Овсеем, особенно Гоша».
— А вот что. То, что я сказал прежде, на это наплюйте. Всегда друг друга выгораживайте! И ты, Овсей, молодец! А ты, Гоша, если ябедать будешь на товарища, я тебе выделю.
— Я не ябедаю, Саня, не выделяй!
— А про чернила зачем сказал?
— Так их же и так видно! Погляди, Саня, они у него как орден!
— А зачем сказал: у меня ручка никогда не откручивается?.. Вот ты какой, Гоша! Чтобы я больше этого хвастовства не слышал!
Гоша глаза опустил. Нехорошо, стыдно ему.
— Понял?
— Понял.
— Он понял, Саня! — говорит Овсей. — Он не виноват, это ведь не он мою ручку открутил, а она сама открутилась!..
…Взял бы я его к себе в товарищи.
Что-то вроде я стал пониже ростом, а они повыше. Вроде я стал поглупей, а они поумней. Наверно, потому, что они тут на законном основании, при деле и при квартире. А я без дела, без квартиры и без законного основания.
— Саня, — говорит Гоша, — ну, мы пойдём живых рыб смотреть.
— Ну, идите, — говорю, — пока всех не разобрали.
— Мы ещё придём, Саня, ты здесь будешь сидеть?
Голубой квадрат
Здесь буду сидеть, где же мне ещё сидеть, как не на своём диване. Даже лягу. Хорошо на диване полежать, ах, совсем неплохо, не всё ли равно, где он стоит — на заднем дворе или в комнате.
Кто ещё может полежать на заднем дворе да на своём чтоб диване, ну-ка подходите, кто может? Чудо из чудес — диван на заднем дворе!
С четырёх сторон стёкла сверкают, нижние — тёмным, верхние — белым и голубым. Высоко в небе летают ласточки. Я люблю в небо смотреть. Когда долго смотришь, то в глазах появляются белые шарики. Они будто прозрачные, невесомые, плавают друг возле друга. Я думаю, что это молекулы. Молекулы — это такие шарики, из которых всё состоит.
Ласточки то пропадают, то снова появляются в голубом квадрате. Прямоугольник, в котором все стороны равны, называется голубым квадратом. Можно задачки решать на этом небе над задним двором. Оно перерезано тремя строчками проводов. Если слегка повернуть голову, то они окажутся точно по диагонали. А если провести вторую диагональ, то будет письмо.
Кто решал задачки на небе, лёжа на заднем дворе да на своём чтоб диване?
Вот облако появилось, яркое, пенистое, как молочный коктейль. И теперь мы плывём. Ах, ведь плывём вместе с диваном, и с домом, и с проводами мимо этого облака! Прощайте, прощайте все! Мы плывём на север!
Буду плыть вот так и ни о чём не думать, устану смотреть — закрою глаза. Вот уже и не плывём. А, нет, всё равно плывём, вот проходим мимо нового облака. Разогнались, значит. Вышли в открытое море.
Кто ещё плыл с закрытыми глазами по открытому морю, на заднем дворе с голубым квадратом… решая задачки… да на своём чтоб диване?..
Нет, не пойду
— На своём диване, значит, решил полежать? Ну и ну.
Тётя Сима, по голосу слышу. Голос у неё с придыханием, с присвистом. Прошаркала к мусорным бакам, ведром помойным прогромыхала: эх, некстати она.
— На своём-то привычном полежать хочется. Ты чего это голову не подымаешь? Заснул, что ли?..
Я говорю:
— Я подымаю.
А на самом деле я не подымал. Уж очень мне не хотелось подымать голову. Но всё-таки я поднял.
— А я уж думала, может, заснул. Ты не спи, возле помойки спать нехорошо, тут мухи. Э-э, парень, а глаза-то у тебя на мокром месте, ты что это, милый?
Я говорю:
— Не-ет, тёть Сима, нет! Это я на небо долго смотрел!.. Ярко, глаза режет, вы не подумайте…
— Чего мне думать, ты парень крепкий, с характером. У другого вон характера нет, шаляй-валяй, а у тебя есть. Ну как, хорошо устроились на новом месте? Ванная есть?
— Есть.
— Балкон есть?
— Есть.
— Ну вот, нашему флигелю-мигелю какое сравнение! На него плюнь покрепче, он и повалится. А у вас там жить можно, я район этот знаю, у меня там золовка живёт. Воздух сельский, куда ни посмотришь — светло. Золовка говорит: «Вот бог дал — сразу и квартиру, и дачу. Не то что в наших колодцах проклятущих, солнышка летом не увидишь живого! И кто только их понастроил…»
И пошла, и пошла. Про какую-то золовку…
Пока она говорила, к ней две кошки подбежали и давай ластиться, башками об её тапочки тереться: курлы-мурлы. Тётю Симу все кошки во дворе знают, только она выйдет — они к ней. Да что там кошки — её каждый воробей, каждый голубь знает. Чуть что — лапа перебита или ещё что-нибудь — она им идёт на выручку. А однажды утром дворники смотрят: по двору ползёт черепаха. И прямо к нашей парадной. Файзула в окно постучал и говорит: «Тётя Сима, это к тебе».
Я говорил с тётей Симой, а сам всё думал: знает она или не знает про недоразумение? Но она всё-таки знала.
— Что это ты напоследок набедокурил? — спрашивает. — На что тебе эта лодка понадобилась?
Я кричу:
— Не брал я её, тёть Сима, не брал! Провалиться мне на этом месте!
— А Файзула говорит, будто тебя поймали и ты старый адрес сказал. Я говорю: «Да не водилось за ним никогда худого, не мог он этого сделать!..»
Я сказал:
— Файзула на меня наговаривает.
— Да это не Файзула на тебя наговаривает, — говорит тётя Сима, — а кто-то другой тебя оговаривает.
— Как это? — спрашиваю.
— А вот так. Какой-то охотник сделал, а показал на тебя. И фамилию твою дал, и адрес. Ты, дескать, переехал, тебе ничего не будет. А он чист и свят. Вот так бывает.
Ну уж это и вовсе было недоразумение.
Я говорю:
— Да кто ж это мог сделать? Нет, тётя Сима, это какая-то путаница. Ведь мой адрес только мои друзья знают. Да ещё Тентелев.
— Ну уж это сам выбирай, — говорит тётя Сима.
«Ах ты, Тентелев, — думаю, — ах, вражина!»
— Ну, будет тебе одному сидеть, пойдём ко мне, чаю попьёшь, а там и щуку будем жарить.
— Спасибо, — говорю, — я не хочу.
А я хочу есть, да не хочу к тёте Симе. Я знаю, как у неё там, в первом этаже. Когда я был маленький, родители меня иногда у неё оставляли.
У неё там ковричек, здесь — половичок. Там пупсик, здесь слоник. Там у неё пузырьки с лекарствами, здесь у неё квитанции за двадцать лет. Там — грелка, здесь — бумажный цветочек. Маслёнка и мышеловка. Варенье и клизма. И запах густой, тягучий.
Нет, не пойду.
— Не пойду я, тётя Сима.
— Ну, полежи, надумаешь, так придёшь.
А я и не надумаю.
Болезненный Палён
Я подумал, что раз Михеева с Суминым так долго нет, то, значит, их не признали в очереди. У нас так случается, что в очереди не признают. А то бывает, что, наоборот, признают. Кто-нибудь из нашего дома стоит и говорит тебе: «Ну чего вы так долго ходите, идите, вы же здесь стояли!» А Михеева с Суминым не признали, значит.
Так и есть, в очереди за арбузами я не нашёл ни Сумина, ни Михеева. Тогда я просто так возле лотка постоял. Арбузы были крупные, все говорили, что астраханские. У нас всегда хорошие арбузы продают. Продавец дядя Гриша подносит их к уху и слушает. Он пучит глаза и говорит: «Тихо, граждане, ничего не слышно!» И снова слушает. У него спрашивают: «Гриша, можно навырез?» А он отвечает: «Нет, граждане покупатели, арбузы продаются только на слух». Мой батя тоже умеет слушать арбузы. Он говорит, что когда арбуз спелый, то он поёт песенку: «Я спел, я поспел, кто успел, тот и съел». Когда я был маленький, я этому верил. Теперь, конечно, не верю. Вот батя приедет — и мы пойдём покупать арбуз.
Я пошёл во двор и крикнул:
— Михеев!
Но из окна никто не высунулся.
Тогда я снова пошёл на улицу.
Потом снова во двор.
Потом снова на улицу.
Но потом подумал: что это я буду ходить то во двор, то на улицу, сяду лучше на диван и подожду почтальона.
Только уселся, а тут через проходной двор идёт мой одноклассник Палён. Я обрадовался ему.
— А, здорово, — кричу, — давно не виделись!
А он за щёку держится. Его прямо перекосило. Он одной рукой за щёку держится, а другой себя охраняет.
— Не тьёгай меня, — говорит Палён. Я говорю:
— Да я и не трогаю. Что, зуб болит?
— Боит, — отвечает. — Сий никаких нет. Пойдём со мной в поикинику, а?.. Я один боюсь, навейно, йвать будут.
Я послушал, как Палён букву «р» не выговаривает, и мне его стало жалко. Он вообще у нас болезненный товарищ, от физкультуры вечно освобождён.
Я говорю:
— Пойдём.
Палён слегка оживился.
— Ты говои что-нибудь, — просит, — мне так ехче, ты говои.
Я ему стал про лодку рассказывать, а он говорит:
— Я знаю, знаю.
— И ты веришь, что это я? — спрашиваю Палёна.
— Конечно, вею.
Я возмутился такой наглости, даже обратно хотел повернуть, а он за руку меня схватил:
— Ой, нет, не вею, не вею!..
Ну что ты будешь с ним делать!
— То-то же, — говорю. — Разве ж я мог старый адрес дать, если б даже и было что-то такое? Зачем же людей запутывать. А это кто-то меня оговорил. Конечно, это Тентелев. Ты как думаешь?
А Палён говорит:
— Ой, Саня, а ты когда-нибудь йвал?
Он меня, оказывается, и не слушает. Я говорю:
— Один яз йвал!
Палён обиделся.
— А ты чего дьязнишься? Я же не найошно, что ты, не понимаешь?
А у меня, честное слово, само собой получилось. Оттого, что долго слушал, как Палён букву «р» не выговаривает. Он обиделся, а я сказал:
— Не надо, Палён, не обижайся. Это само собой получилось. Я тебя, пока зуб не вылечишь, не брошу.
Куда ж его такого бросишь. Он пропадёт.
Наша поликлиника
Возле нашей поликлиники стояло множество детских колясок. Ну, и колясок там было! Миллион! Всех цветов радуги!
Стоят как боевые кони, дожидаются своих всадников. Мне это очень понравилось. Я говорю Палёну:
— Ты иди, Палён, я тебя здесь подожду.
— Нет, нет, — отвечает Палён, — пойдём со мной!
— Да что я, — говорю, — пойду, я ведь теперь здесь не записан, мне неудобно.
— Еюнда какая, пойдём, пойдём!
Я понял, что без меня теперь Палён с места не сдвинется, и вошёл с ним в бокс.
Дежурная нянечка говорит:
— Куда это такие большие, сегодня у нас грудной день, приёма нет, приходите завтра!
Палён весь скривился, как это услышал.
Я говорю:
— Пропустите его к зубному, он до завтра не доживёт.
— А, к зубному можно. Если с острой болью, то можно.
Я подумал: конечно, зубной сегодня свободен, ведь у грудняков пока зубов нет, им лечить нечего.
В регистратуре было полным-полно грудных детей. Некоторые из них плакали, некоторые просто кричали. Такое веселье стояло! У них ведь так: один закричит — и все за ним в крик!
Пока Палён заказывал карточку, я подошёл к одному грудняку в голубом чепчике. Он сидел на столе за деревянным ограждением. Я сразу понял, почему он плачет: у него игрушка упала, гремящий такой петушок. Я её поднял, погремел, и грудняк замолчал. Потом он взмахнул ручонкой — игрушка снова упала. Он и зареветь не успел, как я её поднял. Потом он снова её уронил. Они же, ребёныши, глупенькие, не соображают. Когда я в третий раз поднял игрушку, грудняк уже улыбался. Он подумал, что я с ним играю.
А я бы и в самом деле поиграл. Я бы с ним целый день забавлялся. Что там — котёнок или собачка, я от них уйти могу спокойно, а от ребёныша бы не ушёл. Я бы к нему отовсюду — бегом! Я бы ему цветочки носил, травинки, камешки, палочки, тряпочки, бумажки! Да я бы и школу, пожалуй, бросил. Я бы его на ноги поставил, тогда бы и в школу пошёл. Его — в детский сад, сам — в школу. Сам из школы — его из детского сада. Он бы у меня не только не плакал, а всё время бы хохотал.
Но тут прибежала его мама. Она мне улыбнулась, и я отошёл.
Это мальчик, я думаю, раз в голубом чепчике. Девочка была бы в розовом.
Палён тем временем карточку заказал, и мы с ним пошли по лестнице, мимо цветов, к кабинету. У нас в поликлинике цветов больше, чем в других поликлиниках города. Наша поликлиника по цветам и по другим показателям на первом месте. У неё и переходящее знамя. Оно стоит на втором этаже, тоже всё в цветах. Матери эти цветы понемногу щиплют: кто листок, кто отросток. А некоторые и до корня докапываются. Осенью ведь всегда цветы пересаживают.
Вот стоят матери на лестнице, как в оранжерее, и советуются.
— Листочек этот, — говорит одна, — опустите в воду, пусть он поплавает недельку, а когда корешки даст, то высаживайте в горшок.
— А вы в терапевтическом были? — спрашивает другая. — Там такой хороший хирург!
— Да нет, что вы, хирург сегодня принимает в пятнадцатом кабинете.
— Да нет, вы меня не поняли. Хирург — это тоже такое растение. Чудесно заживляет ссадины, порезы.
— Подите лучше в процедурную, там такая замечательная «кровь Наполеона»! Просто прелесть!
— А «тёщиного языка» не видели, у них нет?
Одна мамаша бегает как угорелая с ребёнком на руках и выкрикивает:
— Мне вьющие, вьющие! Мне нужны вьющие!..
Я как крикну на всю лестницу:
—…ся!
— Что «ся»?
Я говорю:
— Вьющиеся!
Она кричит:
— А тебе какое дело!
Прямо все с ума посходили с этими цветами.
Я подумал, чем бы мне ещё занять Палёна, чтобы ему ждать было не так томительно. Я спросил:
— Ну, как там дела, какие новости в школе?
А он отвечает:
— Всё ноймайно. Тебя из танцевального кйужка вычейкнули.
Ну вот, уже и оттуда вычеркнули. А я ещё ни одного танца не станцевал. Всё только думал: хорошо бы научиться танцевать лезгинку. Я вообще-то хотел в фотографический, мне как раз батя летом фотоаппарат подарил, но Августа Николаевна говорит: туда и так записалось много народу, а нам в танцевальный мальчиков не хватает. А туда как раз Поля записалась. Она лучше всех «верёвочку» делает. А вот, думаю, научусь лучше всех вприсядку! И будем мы с ней плясать вдвоём: я — вприсядку, она — «верёвочку».
Острая боль
Когда Палёна пригласили в кабинет, я остался один. Никого не было во всём коридоре. Мне стало ещё обидней, что я здесь не записан. Пока Палён сидел рядом, я ещё вроде был свой, а теперь и вовсе оказался чужой.
А тут ещё подошла девочка с мамашей. Мамаша так морщилась, что я даже подумал, что это у неё болят зубы, а не у девочки.
Она спросила:
— Ты здесь последний?
Мне не хотелось отвечать, что я здесь никакой, и я ответил, что да, я здесь последний.
Я отвернулся, а мамаша спросила:
— А с острой болью или с тупой?
Я говорю:
— С тупой.
— Ну вот, а мы с острой.
Даже с некоторой гордостью сказала. «Ну, — думаю, — и пусть сидят со своей острой, не буду с ними спорить».
Встал и пошёл по коридору. А тут как раз цветные диапозитивы висят, как за грудняками ухаживать. Как кормить, пеленать, купать. Я включил свет и стал смотреть.
Замечательные диапозитивы. Я смотрел-смотрел, а потом подумал: дай-ка проверю, записан я здесь или не записан. Может быть, меня ещё не вычеркнули?
Побежал вниз в регистратуру.
Регистраторша как крутанёт свой барабан. И вдруг вытаскивает мою карточку. Ну, этого я никак не ожидал! Я от радости чуть не задохнулся.
— Скачков, к какому врачу?
— К зубному, — кричу, — к зубному!
— А ты что так кричишь? Ты что, с острой болью?
Я говорю:
— Конечно с острой, а с какой же!
Далась им эта острая боль. Она недоверчиво посмотрела на меня и, наверное, подумала: почему же он такой радостный? А я такой радостный оттого, что здесь записан! Значит, не успели ещё вычеркнуть, не успели!
Регистраторша говорит:
— Двадцатый кабинет, на втором этаже.
И даёт мне номерок.
Прибегаю — Палён сидит уже в коридоре. Обеими руками за щёку держится.
— Ой, йвать будут, укой сдеяи, куда ты пйопай?
Палён уже теперь не только букву «р», но и букву «л» не выговаривает, и многие другие буквы. Ещё немного — и совсем говорить разучится.
Я говорю:
— Палён, меня, оказывается, ещё не выписали! Иду зубы лечить! У меня всё равно дупло есть, так уж лучше в своей поликлинике вылечить, верно? У нас там пока поликлинику найдёшь, руки-ноги поломаешь, одни пустыри кругом.
Палён схватил меня за руку, чтобы я, значит, не передумал, и говорит:
— Вот дьюг так дьюг!
Не всегда и разберёшь, что он сказать хочет.
Я спрашиваю:
— Что, Палён?
— Ты, говою, хоёший дьюг! Вместе не так стьяшно.
— Стьяшно, стьяшно. Язьве, — говорю, — это стьяшно?
Это уж я нарочно его дразнил, а он и не заметил. Долдонит своё:
— Вот дьюг так дьюг!..
И вот я в кресле. Врачиха говорит:
— Спокойно, деточка!
И вот я как дёрнусь! Нашла, значит, себе работу.
А врачиха:
— Терпеть, милый, терпеть!
Сижу с открытой пастью, весь взмокший и ни о чём не могу подумать. А сам хочу о чём-то подумать, о чём-то хочу, да не могу вспомнить — о чём. Наконец вспомнил: не выписали меня отсюда, не выписали!
Палёну зуб вытащили, а мне велели завтра прийти. Отчего ж не прийти, я приду в любое время!
Наша улица
Палён буквы-то все стал выговаривать, а что толку? У него укол стал отходить, он от этого кислый, сморщенный.
Я говорю:
— Палён, вот свинство какое, Тентелев лодку угнал, а на меня свалил; хоть он мне и враг, но разве так можно?
Палён говорит:
— Вот наказанье какое!..
Я говорю:
— Разве это не подлость, Палён? Если я переехал, значит, теперь на меня всё можно сваливать?
— Ох, болит, — говорит Палён. — Может, мне не тот вырвали? Пойду в зеркало посмотрю и лягу…
И пошёл домой. Больной, чего с него возьмёшь.
А у меня хоть и побаливает зуб под временной пломбой, а я всё равно бодрый, весёлый! Вот у нас какая красивая улица! Дома на ней все разные, со всякими амурчиками на верхних этажах, со всякими львами, орлами и змеями. На одном доме над каждым окном человеческая голова: тётя, дядя, тётя, дядя… Однажды мы проснулись, вышли на улицу, смотрим, а все тёти и дяди курят. Ну, не по-настоящему, конечно, курят, а просто у них во рту папироски. Это кто-то им ночью вложил. Безобразие какое. Просто хулиганство. Но очень смешно.
Возле нашего дома четыре тополя растут, толстые, высокие, верхушками достают до пятых этажей. Когда летом от них летит пух, то вся улица белая. Возле тротуаров накапливаются сугробы. Прохожие идут и пушинки выплёвывают. Кошки все ходят с белыми мордами.
А теперь летят листья. Файзула их каждый день в кучи сметает. Но их разносит по всей улице. Над трамвайными путями даже табличка повешена: «Осторожно, листопад!» И трамваи притормаживают. А для машин вывеска: «Бойся юза!» Юз — это когда машину боком несёт.
Я стою возле наших ворот и смотрю на прохожих. Некоторых я знаю в лицо. А они и не знают, что я их знаю. А может, и они меня знают в лицо, но им надоело на меня смотреть.
Я стою возле ворот и трогаю языком временную пломбу.
Вон почта — через улицу наискосок. Я думаю, там сейчас сортировка идёт.
Никого нет, одна Куркина
Подворотня нашего дома вся исчирикана. Тут одни сплошные ужасы. Просто кошмары! По-моему, если незнакомый человек прочтёт всё, что здесь написано, у него волосы встанут дыбом. Он даже может повернуть обратно, только бы не входить в этот дом. Потому что выходит, что в доме живут одни бандиты и людоеды.
Например, здесь нарисованы череп и кости, а под этим надпись: «Тентелев, береги свой скальп!» Это я написал. Или вот: «Скачков, берегись, даже когда спишь!» Это написал Тентелев.
Тут ещё много всякого такого. Файзула сначала стирал, стирал надписи, а потом махнул рукой.
Но одну надпись я сам стёр. А именно: «Саня + Поля =?» Вместо этого я написал: «Ну и дура ты, Куркина!»
Теперь я ничего не буду писать про Тентелева. Это ж надо, нахал какой! Теперь я с ним так рассчитаюсь! Наличными.
Я вошёл во двор и крикнул:
— Тентелев, эй, Тентелев!
Но его окно не открывалось. Может, он ещё не пришёл.
Зато Куркина с самого верхнего этажа высунулась.
— Скачков, — кричит, — не мешай уроки делать! Как пришёл, так и кричит! Прямо уши болят от твоего крика.
Я кричу:
— Молчи, Куркина! Закрой поддувало!
Тут Куркина начала кривляться.
Я тогда кричу:
— Михеев!
Но и у Михеева окно закрыто. Может, не слышит.
Тётя Сима высунулась из своего окна и говорит:
— Будет тебе выкрикивать! Поди поешь рыбного супу.
Я говорю:
— Мне нельзя, тётя Сима, я зуб лечил. Мне теперь два часа нельзя ни есть ни пить. Только кричать можно.
— Вот наказание-то, — говорит тётя Сима.
«Не буду, — думаю, — здесь стоять». Стоишь, как на трибуне. И каждый тебя дёргает. Пойду лучше к Михееву на лестницу, подожду его. А сверху увижу, как Тентелев придёт.
Почта теперь уже скоро. Почтальона сразу увижу, наша ведь парадная напротив.
С Михеевой лестницы нашу комнату видно насквозь. Даже щели между половицами, даже ручку дверную. Ручка медная, гранёная, она мне до сих пор ладонь холодит. Она кислая на запах и на вкус.
В нашем флигеле на каждом этаже маленькая квартира: комната и кухня. Сразу видно, в нашу квартиру ещё никого не вселили. Стоит слепая и глухая…
Я даже не знаю, сколько я просидел на этом подоконнике. Кто-то проходил, а я и не видел. Не обращал внимания. Может, я просто сидел и ни о чём не думал? Но тогда как бы я вспомнил про пожар?
А я так хорошо вспомнил про пожар, что мне даже показалось, будто снова кто-то мне спать не даёт, почему-то одеяло стянули…
Про пожар
…Кто это ему спать не даёт, почему одеяло стянули? Да нет же ещё, нет… Лампы под потолком горят, но как-то тускло, рассеянно, как в бане. Воздух вокруг них светится, какие-то струи плывут, закручиваются… Дым, это дым. Может, ему сон такой снится?
Нет, это не сон. В горле горько и сладко, Саня кашляет и садится на кровати. Над ним мама стоит, волосы её окутаны белым облаком.
— Да скорее же, — говорит она, — вот штаны, давай ноги, ах ты, господи, он ещё спит!..
— Готовы? — откуда-то из-за дыма спрашивает отец и тоже кашляет.
— Он ещё не одет.
— Да не надо ничего, заворачивай его в одеяло!
Нет, это не сон.
— А что это? — кричит Саня. — А что?
— Пожар, вот что, — говорит мама, и слёзы её капают на Санино лицо, а руки не слушаются.
Теперь только он видит, как за окном бушуют чёрные, подсвеченные чем-то снизу клубы дыма. Они рвутся вверх с яростью и нетерпением. В комнату дым просачивается из каких-то невидимых щелей, лениво гуляет по полу, неохотно ощупывает стены.
— Я возьму его! — кричит отец и подхватывает завёрнутого в одеяло Саню.
— А мне что брать? Что мне брать? — кричит мама и плачет и мечется по комнате, хватая какие-то вещи.
— Носовой платок! Или лучше — мокрое полотенце. Намочи полотенце!
«Полотенце, да ещё мокрое, — думает Саня, — зачем?»
Ах, как странно сидеть на руках у отца завёрнутым в одеяло! Давно отец не брал Саню на руки, уж слишком он стал тяжёл.
А дым саднит, запирает горло. Пожар в их флигеле!
— Что же это горит? — спрашивает Саня и кашляет.
— Да молчи ты! Рот закрой!.. Квартира Рюминых горит.
— Ой, да не Рюмины горят, а все мы горим! — кричит мама. — Весь флигель насквозь прогорит, мы ведь тут как в трубе!
— Кончай панику! — Отец укутывает Саню с головой. — Через полотенце дыши! — кричит он маме. — Держись за меня! Не отпускай!..
Саня слышит, как отец открывает входную дверь.
Лестница наполнена криками, каким-то смутным гулом. Саня приоткрывает одеяло, но, кроме густого, тускло освещённого дыма, ничего не видит. Он даже через одеяло чувствует, как горяч этот дым.
Отец идёт вниз, осторожно ощупывая ногою ступени. Мама, держась не за отца, а почему-то за Санину ногу, крадётся сзади. Сане тяжело дышать, глаза его слезятся, рот наполняется горькой слюной. Внизу, куда они идут, что-то падает с гудением и треском. Вверх вздымаются искры.
Отец останавливается и колотит ногой в чужую дверь. По числу поворотов Саня понимает, что он стучит в квартиру, чёрные двери которой выходят на их лестницу. Мама тоже колотит двумя кулаками.
— Слышу, слышу! — доносится изнутри.
Лязгает запор, гремят какие-то вёдра.
— Ой, с ребёнком, да что же это!..
Отец ставит Саню на пол и, согнувшись, сильно кашляет. Мама бежит к раковине, пускает воду…
Много ли проходит времени? Сане кажется, что много, а на самом деле пять или десять минут.
За это время проревели сирены, всполошив все окрестные улицы. Во двор въехало несколько красных машин.
Саня стоял полуодетый на чужой кухне и вместе с мамой смотрел, как работают пожарные. Деловито гудели насосы, трещала, вырываясь из брандспойтов, вода, а с третьего этажа, из выбитых окон, валил дым. Он был то белого, то чёрного, то красного цвета. Иногда из горящей квартиры вылетали огненные клочья, дымящийся стул или тряпка. Их заливали водой или затаптывали ногами.
— Ах ты, как не повезло старику Рюмину! — воскликнула мама.
А за её спиной хозяйка квартиры говорила:
— Это ещё, считай, повезло! Самого вынесли и флигель спасли.
«Спасли флигель, — думал Саня, — значит, ничего страшного больше не будет? Будет или не будет?». Но спросить об этом у взрослых он не решался.
Во дворе причитала тётя Таня Веденеева, нижняя соседка Сани. Возле неё стояли наспех одетые люди. Отец по другой лестнице убежал вниз и теперь тоже был где-то там, на взбудораженном, освещённом непривычными огнями дворе.
— А ей-то чего убиваться, — сказала хозяйка квартиры. — Всего лишь пол прогорел. Вещи целы.
По её словам выходило, что от этого пожара жильцы флигеля только выиграли. «Ну и ну, — думал Саня, — ей бы так».
Он обернулся. Рядом с хозяйкой квартиры стояла девочка Поля. У неё по щекам ползли слёзы.
— А где твои ботинки? — спросила она.
— Где, где, на пожаре, — грубовато ответил Саня и снова стал смотреть в окно. Во двор, и без того загромождённый машинами, въезжала ещё одна — с красными крестами. Её вызвали для старика Рюмина, который сидел посреди газона на уцелевшем стуле.
— Старика теперь — в дом хроников, — сказала Полина мама.
Саня обернулся, метнул на неё гневный взгляд и тут опять встретился с глазами девочки Поли. Он обнаружил, что стоит рядом с какими-то ботинками и отпихнул их босой ногой. Но она не обиделась.
— А где твоя одежда? — спросила Поля. — Ты что, будешь ходить в одном одеяле?
— Спасли наш флигель, не видишь? — грубо сказал Саня. Он и сам не понимал, почему ему хотелось грубить. Он задёргал маму.
— А нашу квартиру заливали?
— Слава богу, не заливали, — ответила мама.
Тут вернулся отец. Только теперь Саня увидел, что он был в надетом прямо на майку пиджаке и в ботинках на босу ногу.
— Ну, пошли домой, — возбуждённо сказал он. — Погостили — и хватит. Хозяевам спасибо.
— Приходите ещё, — сказала Полина мама, запирая за нами дверь.
«Как бы не так», — подумал Саня.
В их квартире всё ещё стоял дым. Отец прошёл сквозь него и раскрыл окно. Вдвоём с мамой они стали размахивать полотенцами. Саня размахивал своей рубахой. Дым быстро улетучился.
— Чуете? — спрашивала мама, втягивая в себя воздух. — Дыма вроде и нет, а запах горечи остался. Спать тут нельзя, угорим.
— Так в чём дело, — сказал отец, — одевайтесь по-людски, пойдём погуляем.
Они надели горько пахнувшую одежду и ушли, оставив окно открытым. Они спускались по мокрой и закопчённой лестнице, мимо разорённых, распахнутых настежь квартир. Ни в одной из них люди, конечно, не спали.
В самом низу, где висели почтовые ящики, они остановились. От нижней ступени до порога стояла вода.
— Отрезаны! — сказал отец. — Придётся разуваться.
Он взялся за шнурки, но их было не развязать сразу, и тут в дверях парадной показался пожилой милиционер.
— Ну что, граждане погорельцы, не выйти?
— Не выйти, — сказала мама.
— Ну, стойте.
И он забурлил сапогами по воде. Первым он перенёс Саню и тут же вернулся обратно.
— Да мы уж как-нибудь сами, — смущённо сказал отец, распутывая шнурки, но милиционер повернулся к маме спиной и скомандовал:
— Держитесь за шею!
Загребая воду ногами, он вынес и маму. Он поставил её рядом с Саней и вернулся в третий раз, за отцом.
— Держитесь!
— Да я сам, — сказал отец, успевший к тому времени снять один ботинок.
— Держитесь, говорю!
— Да неудобно, товарищ сержант!
— Ну что, я зря, что ли, стою в воде?
Тогда отец тоже взгромоздился на милиционера.
Оказавшись на сухом дворе, рядом друг с другом, все трое посмотрели на милиционера и засмеялись. Он тоже улыбнулся.
— Что, редко приходится ездить на милиционере?
Мама ответила:
— Впервые.
— Считайте, что повезло.
— Так и считаем.
Пожелав милиционеру счастливого дежурства, они вышли на улицу.
Саня ещё никогда не видел их улицы ночью. Поздно вечером, когда возвращались из гостей, видел, а ночью нет.
Фонари уже были давно потушены, вверху шелестели листья тополей. Светились лишь витрины магазинов, окна парихмахерской, да часто мигал жёлтым огнём светофор на перекрёстке. По тёмному небу ползли серые облака, как дымные остатки недавнего пожара. Зато в конце улицы, где трамвайная линия поворачивала на мост, горела гирлянда ярких лампочек. Она была похожа на ёлочное украшение.
— Туда, туда, — прошептал Саня и потянул родителей за руки.
По дороге им встретились автоматы, и все трое выпили по стакану газированной воды. Мама с отцом пили без сиропа, а Саня с сиропом.
— Граждане погорельцы, — сказал отец. — А всё-таки главное, что мы вместе. Если бы что и случилось, чёрт с ними, с манатками, как вы считаете?
— Мы тоже так считаем, — сказала мама. — Главное, чтобы вместе.
Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и пошли быстрей.
Михеев, конечно, дружит с Суминым
…И вдруг открылась дверь Михеева. Я даже спрыгнул с подоконника от неожиданности. В дверях стояли Сумин с Михеевым. Сумин уходил, а Михеев его провожал. Они тоже растерялись.
Михеев говорит:
— Ой, Саня, а ты чего здесь делаешь?
Я говорю:
— Я ж кричал, почему вы не откликались?
— А мы не слышали! Андрей, правда, мы не слышали? Ты почему ж не звонил?
— Мы ничего не слышали, — сказал Сумин. — Ну, я пошёл.
— А ты заходи, заходи, Саня, — сказал Михеев. — Очень хорошо, что ты пришёл. А мы тебя искали, искали… Вот как нехорошо вышло, Саня, а ты где был-то? Мы арбуз ели, ели… Сумин говорит: он уже уехал. А я говорю: нет, он ещё не уехал, он тебе план поможет составить! Как хорошо, что ты ещё не уехал, а то бы совсем нехорошо получилось…
«Всё понятно, — думаю, — Михеев теперь дружит с Суминым. Не очень-то они, видно, меня искали».
Я говорю:
— А куда мне торопиться, я ещё здесь побуду. Вот зуб лечил.
— Ах, ты в поликлинике был? Вот видишь, мы ж не знали!
— Вместе с Палёном. Представляешь, Палён идёт и чуть не помирает.
— Ах, вместе с Палёном!
На столе у Михеева было полным-полно арбузных корок и коричневых семечек.
Я говорю:
— Михеев, пойдём в ЖЭК, к Марии Михайловне, докажем, что я не брал лодку. Я честное пионерское дам, а ты поручишься.
— Конечно докажем! — говорит Михеев. — Вот глупая история с этой лодкой. Саня, ты приезжай каждый день, Куркину не слушай! Мы докажем. Мне вот только маму надо дождаться, а потом пойдём и докажем.
Я говорю:
— А Тентелеву надо тёмную устроить.
— За что Тентелеву?
— Так это ж он лодку взял, а на меня сказал.
— А вдруг не он?
— А кто же ещё мог на меня сказать? Ты ведь знаешь, какие у меня с ним отношения.
— Да, отношения отвратительные, — говорит Михеев. — Просто ужасные отношения. Тентелев в звеньевые вместо тебя хотел, а мы выбрали Сумина. Тентелев теперь злится. Куркину локтями толкает. У Сумина молоко пролил…
Я взял одну арбузную семечку и разгрыз. Узнаю Тентелева.
Я спросил:
— Ну, а ещё какие новости у вас там, Михеев?
И так мне захотелось в свой класс, когда я про всё это услышал!
— Новостей много, — говорит Михеев. — На экскурсию в Артиллерийский музей ходили. Дубареву гнилой помидор на стул подложили. Диктовку писали. Закавыку дразнили.
— А он что?
— Он поставил три двойки и говорит: «Всё равно я вас одолею, будете у меня как шёлковые! Вот поставлю тридцать три двойки в четверти, будете ручные!» А сам смеётся.
Вот какой у нас Закавыка. Он математику в этом году у нас преподаёт. Его никто не любит с первого дня. Все только и думают, как бы ему досадить. А Закавыка знает это. Он только войдёт в класс и сразу проверяет: нет ли какого подвоха? Стол проверяет, стул проверяет, доску проверяет. А сам смеётся. Нет, мне всё-таки нравится, что он сам смеётся. «Ну, — говорит, — где тут у вас закавыка?» Но всё-таки видно, что он переживает из-за того, что у нас с ним такие отношения.
Я Михеева слушаю, а сам всё гляжу в нашу комнату и грызу арбузные семечки. «Ну и пусть, — думаю, — дружат. Только как же это они не услышали, когда я их звал?»
— Ну, — говорит Михеев, — грустно теперь тебе на твои окна глядеть? Я иногда по привычке подойду и думаю: как там Саня?
Я говорю:
— С чего ты взял, что мне грустно? В таком колодце жить — небольшое веселье, так что ещё неизвестно, кому грустно. Солнышка живого тут не увидишь. А у нас светло, куда ни повернись. И воздух сельский.
— Не знаю, — говорит Михеев, — у нас сторона солнечная, нет у нас никакого колодца.
— Это у вас. А к нам от ваших стёкол только солнечные зайчики попадают. А Тентелеву от нас только зайчики от зайчиков. А тёте Симе от окон Тентелева — зайчики от зайчиков от ваших зайчиков, то есть вообще ничего.
— Что-то ты больно запутал, — говорил Михеев. — Зайчики, трамвайчики…
— Ни зайчики, ни трамвайчики, — говорю, — а одно безобразие, и кто только эти колодцы строил!..
— Чего ты шумишь-то?
— А то, что не надо быть эгоистом!
Чего это я так, в самом деле, расшумелся на свой старый дом? А то, что мне Михеев не нравится. Я ещё когда только во двор вошёл, догадался, что он с Суминым дружит, раз Сумин стал звеньевым. Сумин и за парту к нему пересел, на моё место.
Ну, не буду больше. Пусть дружат.
Я стал смотреть, у кого что стоит на окнах.
Певучий Лёнин голос
Вдруг с четвёртого этажа раздался певучий голос:
— А-а-а-а-а-а-а!..
А потом на полтона выше:
— А-а-а-а-а-а-а!..
Я даже засмеялся, до чего мне было приятно это услышать! Это же Лёня поёт, Куркиной сосед. Он работает то в первую смену, то во вторую и в зависимости от этого в разное время суток разучивает свои арпеджии.
У Лёни голос, как у Робертино Лоретти, только поздоровей. Лёня в заводской самодеятельности участвует. Он и во дворе может спеть, если его хорошо попросить. Жильцы иногда его просят. Лёня поёт: «Гори, гори, моя звезда-а…» Все тогда в окнах торчат, и вниз, на асфальт, слёзы капают: кап-кап-кап. Жильцы его хвалят: «Ай да Лёня!» И хлопают ему. Все даже слово знают такое: арпеджио. «Вот, — говорят, — Лёня поёт арпеджии». Иными словами — упражняется. Одна Куркина возле виска пальцем крутит и всё повторяет: «Как вы не понимаете, он же чокнутый!» Иными словами — ненормальный.
Нет, Куркина, чокнутые такими не бывают, наш Лёня — нормальный артист. А уж если кто ненормальный, так это ты, Куркина.
Когда Лёня до самого высокого тона дошёл, я даже на подоконник залез, так мне хотелось, чтобы он вытянул. Но он сорвался.
А с кухни чьей-то жареной рыбой пахнет. Щуку, значит, там жарят. Мне очень вдруг есть захотелось, наверно от этих арбузных семечек.
Лёня запел:
— Бур-ря смеш-шала!..
И вдруг остановился как вкопанный. Чего он остановился? Может, увидел кого? Я в окно выглянул — нет, никого не увидел. Пел бы дальше.
Лёня откашлялся.
— Бур-ря смеш-шала!..
И опять дальше не пошёл. Ну, чего она смешала-то? Непонятно.
Я снова выглянул в окно и вдруг подумал: «Может быть, уже почтальон был?»
— Буря смешала землю с небом! — энергично пропел Лёня.
Так бы и сказал.
Кошки сегодня взбесились, чуют живую рыбу, мяучат, по двору бродят, как пьяные. Тётя Сима им рыбьи потроха вынесла, так они стремглав за нею помчались, — ну что за кошки такие! У нас одна кошка весною своих котят за шкирку таскала на второй этаж и выбрасывала из окна. Мы её отлупить хотели, котят отобрать, а нам тётя Сима сказала: не трогайте вы её, это она своих детей к жизни приучает, чтобы в любом случае, значит, — на четыре лапы.
Вот и ещё одна сковородка затрещала. Ничего, кошки, будете сыты! Когда ж это наш дом рыбу жарил, а кошек не накормил!
Эх, охота и мне рыбки с золотистой корочкой. Помяукать, что ли? Быть бы кошкой, жил бы где хотел.
Я говорю Михееву:
— Ну, Михеев, пойду почтовый ящик проверю, может, от бати чего есть?
— Ой, Саня, — говорит Михеев, — я бы с тобой тоже пошёл, но мне маму надо дождаться. Я после выйду, после!..
Пошёл бы и сейчас, если б хотел.
Явился, голубчик!
Почтальонша прошла уже, я по дырочкам вижу, они у всех белые, а в моём ящике дырочки всё ещё чёрные. Дверь тёти Симы слегка приоткрыта, она никогда её плотно не закрывает, чтобы кошкам свободно было ходить. Зайти, думаю, или не зайти? Очень уж рыбы хочется. И супу, и рыбы.
Нет, не зайду. Расспросы пойдут всякие, разговоры, а мне эти расспросы и разговоры сейчас — самое вредное дело.
Лёня петь кончил, зато Сухожилова с Новожиловой опять во дворе появились. Здрасте! Давно не виделись.
Асфальт расчертили мелом, прыгают и кричат своё занудство:
Опа, опа,
Азия — Европа,
Индия — Китай!
Шура, вылетай!
Шура, вылетай! Зина, вылетай! Шура, вылетай! Зина, вылетай! И как им не надоест часами долдонить одно и то же. Я в них камешком бросился, они скривились, ненадолго замолчали. Но так просто их не отучить. Их уж и водой сверху обливали, и лбами сталкивали, но это ни к чему не привело. Страсть как мне на нервы действуют Сухожилова с Новожиловой. Прямо все жилы тянут.
Вдруг мне по глазам ударил солнечный зайчик. Я ещё не разожмурился, а уже понял — это Тентелев! Явился, голубчик!
У Тентелева привычка: прежде чем выйти, всех ослепить солнечными зайчиками. Пометить, значит. Чтобы все на него внимание обратили и ждали его выхода. Тоже мне японский император!
Тентелев почти всегда загадочно улыбается. Он и говорить любит загадками. «Растение нуждается в солнечном свете и воде», — говорит, например, Тентелев. «Что?» — «Ничего, проехали!» И собеседник ещё долго мучается загадкой: что же имел в виду Тентелев?
Я никогда не даю себя поймать на эту удочку. Пусть он кого хочет ловит, только не меня.
Тентелев говорит мне из окна:
— Чуден Днепр в любую погоду.
А я отвечаю:
— Всем хорошим во мне я обязан книге.
Тентелев спрашивает:
— Что?..
Ага, попался, попался! Вон как рожа скривилась!
Я говорю:
— Потолковать надо, Тентелев, выходи!
— Не имею физической возможности, — говорит Тентелев. — Ты сам ко мне заходи, здесь потолкуем.
— Ну уж нет, — говорю. — Слишком много чести.
— А я, — говорит, — не могу.
А я говорю:
— Смоги.
— Пейте томатный сок, — говорит Тентелев.
А я говорю:
— Берегись юза!
Меня так быстро не поймаешь. Тентелев меня терпеть не может. Его бесит мой авторитет. Он всё только и ищет способы, чтобы свой авторитет повысить, а мой унизить.
Один раз при свидетелях он поставил на стол трёхлитровую банку воды и предложил мне с ним пить эту воду, кто сколько сможет. Я выпил четыре стакана, а Тентелев пять, но авторитета у меня не убавилось, а к нему не прибавилось.
А в другой раз мы на большой скорости спускались по лестнице с пятого этажа. Судили нас Дубарев и Михеев, они засекали время по секундной стрелке. Я так быстро мчался, что чуть все ноги себе не переломал. Но быстрее всё-таки спустился Тентелев. Ребята за меня болели, а за него не болели, так что Тентелев всё равно остался с носом.
Каких только он не придумывал соревнований, чтобы к себе внимание привлечь: мы с ним бегали наперегонки, кидали мячики, держали руки над горящими спичками, ели горчицу. И всякий раз он выходил победителем. Но это всё равно ничего не меняло. Меня ребята уважали, а его нет. И выходило, что я был непобедим.
Это его и бесит. Он рад, что я переехал, но даже после этого его не стали уважать, как меня. Вот он мне и подстроил. Эх, берегись, Тентелев!
Я говорю:
— Морально решил меня уничтожить, да, Тентелев?
А он говорит:
— Крестики и нолики — детская игра.
— Выходи, чего же ты. Выясним, какая игра детская, а какая недетская.
Но Тентелев вдруг отошёл от окна. Чего он отошёл-то?
Поля
Я подождал ещё немного, но вдруг и сам как побегу! Ну я и рванул со двора! Я стрелой пролетел и вкатился в первую попавшуюся парадную. Если бы Тентелев это видел, он очень бы удивился. Он бы подумал, что меня пчела ужалила.
Но это просто с улицы во двор вошла Поля.
А мне с ней не хотелось встречаться. Пока я не доказал, что это не я чужую лодку увёл, мне с ней встречаться нечего. Лодку ещё что, а ведь выходило, что я обманул, дал свой старый адрес. Поля мне такого не простит, она не прощает трусости.
Когда я ехал сюда, я, между прочим, думал: вот встречу Полю. Теперь это отпадает. Лучше уж ей на глаза не попадаться. Ведь не начнёшь же оправдываться. Она так посмотрит, что дрожь проймёт. Сыпью покроешься. Хромать на обе ноги начнёшь. Нет, лучше не стоит.
Поля у нас настоящая пионерка. Вообще-то у нас много хороших пионеров. Но на Полю даже издалека взглянешь, сразу поймёшь, что она настоящая. Если человек в беде, она всё для него сделает, что хочешь отдаст. Она сама себе назначает тимуровские задания. То на перекрёстке дежурит, чтобы детей и стариков переводить. То с детским садом в парке играет. И никому, конечно, об этом не говорит. Я потому знаю, что люблю за нею издалека следить.
С ней никто из мальчишек не задирается, как, например, с Куркиной. Попробуй задерись, все наши ребята стеной встанут. А в первую очередь дело будешь иметь со мной.
Поля с виду тихая, молчаливая. Она очень скромная. Она даже отвечать старается похуже, чтобы не быть первой, глаза всем не мозолить.
Вот идёт Поля по двору, по всем этим «классам», «очагам», «чирам», а я смотрю на неё сверху, из чужой парадной. И думаю: «Эх, Поля!..»
Она несёт авоську с продуктами. Пока мамы нет, Поля всегда ходит по магазинам. На ней всё хозяйство.
Один раз после школы я как будто случайно встретил её в овощном магазине. Я сказал: «Бери больше картошки, донесу». И она согласилась. Я ей донёс картошку до самой двери. Она открыла дверь и сказала: «Заходи».
Конечно, я зашёл. Я сказал: «Хочешь, я тебе картошки начищу?» И она согласилась.
Мы сидели в кухне на низеньких табуретках и чистили картошку. По радио передавали танцы композитора Брамса. Мы кидали очищенную картошку в кастрюлю с водой. Когда картошина плюхалась в воду, во все стороны летели брызги. Я очень торопился чистить, чтобы бросить свою картошину одновременно с Полей. Но у неё быстрей получалось. Она ещё успевала подхватывать мои картошины и выковыривать из них «глазки».
Мы посмеивались и слушали венгерские танцы композитора Брамса. Потом Поля опомнилась. Она сказала: «Ой, а мне и картошки-то столько не надо. Что же с ней теперь делать?» Я говорю: «Хочешь — съем?» Зачем я это сказал, ведь Поля и не приглашала меня есть картошку. «Ну, это ты зря, — сказала она, — тебе и за три дня не съесть такую уйму картошки». — «На спор — съем за полчаса!» — «С маслом?» — «Да хоть с маслом!» А я для Поли мог съесть эту картошку хоть с рыбьим жиром, хоть с сахарным песком. «Ладно, посмотрим, — сказала Поля, — сейчас она у нас быстро сварится».
Так бы мы и ели картошку с маслом, но вдруг мне вздумалось спросить у Поли, согласна ли она со мной дружить.
Поля не сразу ответила. Она вымыла картошку, налила в кастрюлю свежую воду и поставила её на огонь.
А я всё ждал. Во дурак, что, и так непонятно?
Поля сказала: «Саня, ты очень хороший мальчик, ты сильный, у тебя есть воля и характер, короче говоря, побольше бы таких мальчиков в нашем классе».
Я сразу понял, что не будет она дружить со мной, раз побольше бы.
Поля сказала: «А моя дружба нужнее другим людям». — «Кому это?» — спросил я. «Униженным и оскорблённым». — «Кому, кому?» — я сначала даже не понял. «Есть такие люди, — сказала Поля, — униженные и оскорблённые». — «Например?» — спросил я. «Например, один мальчик». — «Из нашего класса?» — «Нет, не из класса. Из нашего двора. У него нет ни характера, ни воли. Он слабый. Его никто не любит. Может быть, я сумею поставить его на ноги».
Вот такой и была пионерка Поля. Мне в этот момент ещё сильней захотелось с ней дружить. Но я виду не подал.
«Как его фамилия? — спросил я. — Уж не Тентелев ли?» — «Его фамилия Семёнов».
Ах, Семёнов! Флибустьер!.. Мореход затруханный.
«Давно дружите?» — спросил я как ни в чём не бывало. «С лета», — ответила Поля. Я тогда даже крикнул: «Да в чём его слабость-то? Кто его унизил и оскорбил?» — «Вы все его унижаете, и вы, и дворники, и родители! И все его оскорбляете. Никто с ним дружить не хочет, не играет никто с ним! А я буду, буду!»
Тут я не выдержал и д и к о засмеялся. Поля очень перепугалась, хотя она уже слышала, как я дико смеюсь.
«Смейся, смейся, — сказала Поля. — Ты жестокий, как и все». — «До свидания, — сказал я. — Привет Семёнову».
С тех пор, а это было недели три назад, я старался не встречаться с Полей. Я даже не попрощался с ней, когда уезжал. А сегодня мне очень хотелось её увидеть. Она прошла, а я подумал: «Здравствуй, Поля».
Зуб он даёт!
Мне не захотелось оставаться во дворе, и я вышел за ворота. На трамвайной остановке стояла большая красная «американка». Двери её были распахнуты, можно было вскочить на площадку и помчаться через весь город. Ну их всех, и Полю, и Тентелева, и Файзулу!.. Можно было вообще начать новую жизнь, а их всех забыть.
Но вечерней почты ещё не было.
У меня под временной пломбой всё ещё побаливал зуб. Я дотрагивался до него языком. И вспоминал про Палёна. Вот уж, наверно, кто страдает.
Я зашёл в телефон-автомат.
— Тентелев, — сказал я в трубку.
— Куда, куда вы удалились? — пропел Тентелев.
— Просто смотреть на твою рожу надоело.
— Думаешь, мне не надоело смотреть на твою рожу?
— Я бы тебе её с удовольствием начистил, — сказал я Тентелеву.
— Это ещё вопрос, кто кому начистит.
— Чистят тому, кто заслуживает.
— А чем это я заслужил, интересно узнать?
— А чтобы чужие лодки не брал.
Тентелев кричит:
— Какие лодки, что ты мелешь?
— Чтобы на других не сваливал! — говорю. — Ну кто ты после этого, а, Тентелев? Я от тебя любой подлости ожидал, только не этой. Совсем потерял совесть!
Тентелев говорит:
— А я от тебя любой глупости ожидал, только не этой.
— Ещё и отпираешься!
— Я не отпираюсь.
— Значит, сознаёшься?
— В чём мне сознаваться-то? — крикнул Тентелев.
— А в том, что лодку чужую взял, а на меня свалил!
— Дурак ты, Скачков! Не брал я лодки.
— Чем докажешь?
— Зуб даю! — говорит Тентелев.
Видали, какой? Зуб он даёт по телефону.
— А мне, — говорю, — не видно, какой ты там зуб даёшь! Может, гнилой! Может, там и зуба-то нет! Может, вообще ничего не даёшь!
— Ну заходи, заходи ко мне, — говорит Тентелев, — разберёмся!
— Нет, уж лучше ты выходи! Во дворе разберёмся.
— Да не могу я, — орёт Тентелев, — у меня машина работает, ты что, не понимаешь?
Вот ещё машина какая-то. Не понимаю.
Значит, это не Тентелев?
В прихожей у Тентелева урчала стиральная машина. В распахнутой настежь ванной клокотала вода.
— У тебя мама дома? — спросил я шёпотом.
— Да никого у меня нет! Один я!
Вот так сюрприз! Значит, стирал сам Тентелев! Я думал, что он постесняется принять меня за таким занятием. Но Тентелев нисколько не стеснялся.
— Вот видишь, — сказал он, — тружусь, как раб.
— Получается?
— Запросто! Я с третьего класса стираю, — ответил Тентелев. — Сначала из интереса к технике, а теперь уж по привычке. Втянулся. Да это же интересно! Машина-то почти всё делает сама, а ты над нею — как повелитель. Я с ней даже разговариваю. Она у меня как робот.
Этого я от него не ожидал. Я ему даже позавидовал.
Вот батя приедет, купим стиральную машину, и я тоже буду всегда сам стирать.
— Ну что, — спрашиваю, — Тентелев, признаёшься или отпираешься?
Тентелев говорит:
— Я же сказал: зуб даю! Во!
Я видел, Тентелев не врёт. Но если б он сам не стирал, я бы, может, ему не поверил.
«Значит, это не Тентелев. А кто же тогда?»
— Значит, это не ты? А кто же тогда? — спросил у меня Тентелев.
Одновременно подумали.
— Ты ведь мой враг, — говорю, — Тентелев.
— Ну, враг.
— Ты ведь меня ненавидишь.
— Ну, ненавижу, — отвечает Тентелев. — Так ведь и ты меня.
— Я тебя презираю и ненавижу.
— И я тебя презираю и ненавижу.
— Ну вот, — говорю. — Почему же это не ты сделал?
— А почему же это должен был сделать я? — спрашивает Тентелев.
— Лучше бы ты, — говорю. — А то получается кто-то другой.
— Так и получается, а ты как думал. Чуть что, так ты сразу: Тентелев, Тентелев! Помнишь, как с дневником?
— Помню, — говорю. — Тогда ошибка вышла.
Тогда мне в дневнике написали: «Ваш сын на уроке гудит». Я думал, это Тентелев написал, а это Дубарев. На него бы я никогда не подумал, он очень меня уважает. Он говорит: «Сам не понимаю, как это вышло, само собой написалось: «Ваш сын на уроке гудит». Вот глупость-то. Выходит, я снова зря подумал на Тентелева?
— Кто же это у нас во дворе такой подлый? — спрашиваю.
— Во-первых, не у вас, а у нас, — говорит Тентелев. — А во-вторых, не знаю. Поищи среди своих дружков. Но только я, как твой враг, никогда бы такого не сделал.
Тентелев это сказал и снова включил стиральную машину. Он даже загрустил, этот Тентелев. А я подумал: может быть, он меня потому ненавидит, что я никогда не хотел с ним дружить.
Чего мы враждовали-то? Чего не поделили? Жить бы мне сейчас в этом доме, я бы, кажется, со всеми дружил.
Великолепная тройка
Я, когда вышел от Тентелева, совсем пришёл в упадок. Чего мне здесь делать? Просто не понимаю. Враг, оказывается, вовсе не враг. Какое-то дурацкое положение образовалось.
Оставайтесь вы все! Михеев со своим Суминым. Палён со своим зубом. Поля со своим Семёновым. Тентелев со своей стиральной машиной. Сухожилова со своей Новожиловой. Файзула — с метлой.
А я поеду в свой дом. Какой замечательный дом! Балкон, ванная. Кругом светло, от солнца прямо не знаешь куда деваться…
Нет, ещё не поеду. Вон три друга идут: Козлик, Дубарев и Пека. Они себя называют «Великолепная тройка». Это потому, что тройка их любимая отметка, а также потому, что они ходят всегда втроём.
Увидели меня, обрадовались. Дубарев сразу спрашивает:
— Эй, Саня, деньги есть?
Пека говорит:
— Да какие деньги, Дубарев, он же наш гость.
— У меня, — говорю, — есть тридцать копеек. А на что вам?
— Да нам ни на что, пойдём с нами обедать! Угощаем!
Они втроём очень дружно живут. У них вроде бы бригада. Они, например, деньги вместе складывают, у кого сколько есть. Они рубашками, шапками меняются. Они и уроки делают бригадой: один — русский, второй — английский, третий — математику. А потом переписывают. Они втроём сложились и купили билеты денежно-вещевой лотереи. Скоро они выиграют, тогда у них совсем будет здорово. Они на эти деньги хотят купить собаку добермана, за зиму вырастить, а летом пойти в поход.
Мне жаль, что я не вхожу в «Великолепную тройку». Но тогда бы это была уже четвёрка, а они вряд ли на это согласятся.
Мы пришли в кафе «Ландыш» к тёте Шуре. Это замечательное молочное кафе.
Дубарев говорит:
— Тётя Шура, здрасте, вот у нас рубль!
— Ну и что?
— Чтобы было наето и напито! — говорит Дубарев.
Тётя Шура так и полегла от смеха.
— Это на четверых-то? Рубль? И чтоб напито и чтоб наето?
— Ничего не знаем, — говорит Дубарев. — Наши деньги, ваш товар. Чего дадите, то и будем есть. А ну садись, ребята!
Дубарев у них такой! Он у них вроде завхоза.
— А вы чего же в школе не обедаете? — спрашивает тётя Шура. — Там ведь у вас дешевле, а вкус такой же.
А у нас и правда дешевле. К нам из-за дешевизны один дядька всё время ходит обедать, но его выгоняют, а он сердится.
— Нам у вас интересней, тётя Шура, — говорит Дубарев. — Всё-таки кафе!
— Ну и стиляги! Суп молочный с рожками по полпорции будете?
Мы кричим:
— Будем, будем!
— На второе сырники со сметаной будете?
— Будем, будем!
— Ну, а на коктейль у вас тогда ничего не останется. Вы ведь коктейлю хотите?
— Хотим, а то как же, хотим! — крикнул Дубарев и посмотрел на меня.
Тут я вскочил:
— Вот у меня есть на коктейль! Ровно тридцать копеек!
Дубарев говорит:
— Тогда всё в порядке!
Он у них насчёт денег очень сообразительный, этот Дубарев.
Когда мы ели молочный суп, я вдруг увидел за соседним столиком своего знакомого малыша в голубом чепчике! Я его сразу узнал. Он сидел на коленях у своей мамы и вертел того же самого петушка. Мама его кормила. А он артачился. Она поднесёт ему ложку с рисовой кашей, он отвернётся — она сама съест. Она опять поднесёт ему ложку с рисовой кашей, он отвернётся — она сама съест.
Да разве ж так маленьких кормят? Если бы я его кормил, он бы у меня всё съел, да ещё бы добавки попросил! Я бы его шутками да прибаутками. Я бы его сказкой да лаской. Он бы ел и нахваливал. А я бы после него, что осталось. А мог бы и вовсе не есть, мне главное, чтобы он был сыт.
Мне хотелось вскочить, отобрать маленького и накормить его своим молочным супом!
Мы с ним посматривали друг на друга. По-моему, он меня тоже узнал.
— Саня, — сказал Пека, — ты нас и не слушаешь.
— Слушаю, слушаю.
— Да не слушаешь, а про что мы сейчас говорили?
Я, конечно, не знал, про что они говорили.
— Вот видишь, мы говорили про Закавыку.
Закавыка, Закавыка, больше у них и разговоров нет.
— Он замечтался. Ты чего мечтаешь, а, Саня? Ты какой-то грустный стал, как переехал.
Дубарев сказал:
— А я знаю, почему он грустный. Потому что с лодкой попался, да, Саня? И как тебя угораздило?
— Что?
— Да попался-то зачем? Больно надо попадаться. Взял бы да на другой берег уплыл.
Пека говорит:
— Да, а они через мост!
Я говорю:
— Они через мост, а я снова на другой берег!
— Соображаешь ты, Дубарев, они бы речную милицию вызвали! У них знаешь какие быстроходные катера? Живо бы на абордаж, да, Саня? Ты сразу, что ли, сдался?
Я говорю:
— Не, не сразу. Поплавал с полчасика.
— Да ну! А потом?
— Потом навалились.
— Кто?
— Ну, эти… Торпедоносцы.
— Какие?
Я говорю:
— Какие? Нормальные. С пушками, с пулемётами. Торпеды у них наготове были.
— Вот это да-а!..
— Да ты чего-то заговариваться начал, — сказал Дубарев.
— А ты не заговариваешься, да?
— Так ты правда, что ли, не брал лодку? — спросил Пека.
Я говорю:
— А ты как думал?
— Так на тебя же письмо пришло с лодочной станции!
Я кричу:
— Ну и что?
— Тише, тише, — говорит тётя Шура. — Вы чего мне тут пионерский сбор устроили? Поешьте и выходите.
Я шепчу:
— Ну и что?..
— Так там фамилия, говорят, твоя, имя, старый адрес…
Пека говорит:
— Погодите, погодите… Так это не ты был? Кто-то, значит, другой? А на тебя свалил. Ну, это безобразие.
— Это подлость, — говорит Козлик.
Дубарев сказал:
— Это ничего. Ты ведь переехал, с тебя какой спрос. Ты не огорчайся, Саня, держи хвост пистолетом.
— Ну, Дубарев, — сказал Пека, — ты в корне неправ!
Я сказал:
— Дубарев, если ты так считаешь, то, выходит, и ты сам мог это сделать?
И я подумал: «Может, это Дубарев?»
— Я бы на тебя не сказал.
— А на кого же?
— Да, на кого? — спросили Пека с Козликом.
— А я бы сказал, что меня зовут Ваня Иванов, а живу на Лиговке. Пусть потом ищут. На своих-то зачем говорить?
Мне не понравилось то, что сказал Дубарев. Да и другим, по-моему, тоже не понравилось. Уж если попался, то надо своё имя и свой адрес говорить.
— Нет уж, если натворил, Дубарев, то и отвечай, — сказал я.
Он испугался:
— Да чего я натворил-то, ничего я не натворил! Это я на всякий случай, для примера…
Для примера!
Мы ели сырники и молчали.
Мать за соседним столом доела рисовую кашу и дала маленькому компот. Он выпил полстакана. Мать закинула голову и стала языком доставать из стакана сухофрукты. Маленький тем временем взял со стола косточку от урюка и хотел положить её себе в рот. Я побоялся, что он подавится, и отобрал у него косточку. Он ещё ничего не успел сообразить, как я положил её на здоровую сторону и — хруп! И протянул маленькому орешек.
— Нельзя, — сказала мать. — Нельзя из чужого рта. — И понесла своего ребёныша к выходу.
Мне стало вдруг грустно, что я его больше не увижу.
— А у нас в лагере, — сказал вдруг Дубарев, — была Курдюмова.
Он замолчал, дожёвывая сырник с хлебом.
— Ну и что? — спросил Пека.
— Её к нам посадили за стол для нашего исправления. Чтобы мы, значит, облагородилися…
Дубарев замолчал.
— Ну, дальше-то, дальше.
— Чтобы руками не ели. Объедки бы на пол не выплёвывали. Чтобы хлебные шарики не катали и не бросались ими в дежурных.
Дубарев опять замолчал и продолжал с громким чавканьем есть сырники.
— Ну и что? — спросил Пека.
Дубарев ел и ничего больше не говорил. Все на него со злостью смотрели.
— Дубарев, ты будешь дальше говорить или нет? — рассердился Пека. — Вот что за манера…
— Ну вот, Курдюмова только ложку начнёт ко рту подносить, а мы все втроём: «А-а-а-ам!..» Она только компот приготовится пить, а мы: «Буль-буль-буль-буль!»
Все, кроме меня, засмеялись.
— Ну и что?
— А ничего. Плакала она. Убегала из столовой прочь от нас. Голодной оставалась. Худела. Потом её пересадили.
Я снова подумал, что лодку взял Дубарев.
Мы вышли из кафе.
— Саня, пойдём с нами! — сказал Пека.
— А вы куда?
— Мы в баню, в баню! Пойдём, мы тебя хорошенько вымоем, все свои печали забудешь!
Я бы пошёл с ними в баню. Я очень люблю ходить в баню большой компанией. Но мне надо было ждать почтальона.
И потом, у меня была ещё одна идея.
Шпагу наголо!.
Флибустьер, мореплаватель затруханный, был совсем близко. Об этом говорила верёвка, которая изображала бикфордов шнур. Она шла вдоль стены к одному из окон подвала. Когда-то этими верёвками баловался и я, и все ребята нашего двора, а теперь при этом занятии остался один Семёнов.
Кое-что ещё говорило о его присутствии: три стеклянных осколка, лежавшие друг возле друга, квадрат на асфальте со свежими крошками мела. Все эти штучки были мне хорошо знакомы.
— Семёнов, — позвал я. — Семёнов, выйди на минуту!
Сначала всё было тихо. А потом внизу, у входа в котельную, под железным навесом что-то звякнуло.
Я тихо приблизился и заглянул. Семёнов сидел на корточках у дверей котельной, уныло опустив голову.
— Семёнов, ну, выйди, дело есть.
Флибустьер появился наверху, ощетиненный всеми видами деревянного вооружения. Весь он был достоинство и дьявольская смелость. «Чего с ним дружить-то, — подумал я. — Он и защитить её не сумеет».
Он отдал мне честь двумя пальцами.
— Что угодно?
— Семёнов, ты можешь без этих гримас?
— Я ещё раз спрашиваю, что привело вас ко мне? — не унимался Семёнов.
Тогда я сказал:
— Кое-что надо обсудить, сэр.
Лицо Семёнова слегка покраснело. Он снова отдал мне честь двумя пальцами.
— Следуйте за мной.
Я шёл за ним по двору и думал: «Ну и дурак ты, Семёнов. Разыгрываешь из себя непризнанного рыцаря, а Поля тебе верит».
В прошлом году мы все чуть не посходили с ума на этих штучках Семёнова. Всюду грохотали выстрелы и взрывы. Файзула с грузчиками из магазина, чертыхаясь, разваливали крепости из фруктовых ящиков. Все стены и двери парадных были густо покрыты условными знаками, угрозами и проклятьями. Кругом только и слышалось: «Я требую удовлетворения!», «Вы за это ответите!», «Шпаги наголо, монсеньоры!».
Потом все вдруг остыли, устали. Не коснулось это только Семёнова.
Последний флибустьер привёл меня на задний двор. Там, под глухой аркой, за мусорными баками, находилось его нынешнее убежище. Файзула его преследовал, разорял безжалостно, да и мы над ним надсмехались, поэтому убежища приходилось всё время менять.
За мусорными баками было противно. Собаки там гадили, пахло гнилыми фруктами, но Семёнов, казалось, ничего этого не замечал.
— Может, на диван переберёмся? — предложил я и указал в сторону своего дивана.
Но Семёнов сел на ящик.
— Выкладывайте, сэр, и без обиняков.
«Обиняки какие-то», — подумал я, но тут же вспомнил, что встречал в книгах это странное слово.
Ну хорошо, думаю, ладно. Доставлю ему в последний раз удовольствие. Может, он тогда запираться не будет.
Я сказал:
— Без обиняков так без обиняков. Вы знаете, надеюсь, что я до недавнего времени был жильцом этого замка…
Я видел, как Семёнов удовлетворённо покраснел.
— Так вот, неделю назад я сменил место жительства. Захотелось поближе к дикой фауне и флоре, на лоно природы… Знаете, охота, верховые прогулки, рыбная ловля…
Семёнов прервал меня с важным видом:
— Виски, коньяк, ром?..
Совсем очумел парень. Может, он болен?
Семёнов перехватил мой подозрительный взгляд и заёрзал на ящике.
— Продолжайте, сэр.
Тут я не выдержал. Меня вдруг взорвало. Я крикнул Семёнову:
— Слушай, кончай ты всю эту ерунду! Ты что, не понимаешь? Не понимаешь, да? Так рехнуться можно! Выбрось всю эту дребедень из головы, выбрось!..
Я вскочил и с ожесточением стал пинать ящики.
— Я тебе покажу сэра! Я тебе покажу виски и коньяки!.. Я тебе сейчас знаешь что?.. Я из тебя всю эту дурь вытрясу!.. Ишь ты, униженный и оскорблённый! Говори, ты лодку взял?
Я схватил его за форменку и стал трясти:
— Ты?.. Ты?.. Ты?..
На боках у Семёнова колотились друг о друга все деревяшки. Он ещё пробовал бормотать:
— Шпагу наголо…
Но уже по его щекам потекли крупные слёзы.
— Вы мне за это ответите!..
Но не было у него уже сил для отпора и достойного сопротивления.
Я и сам не заметил, как разорвал все его лямки, тесёмки, так что деревянное вооружение упало к его ногам.
Мне стало жаль его. Я обнял его за плечи и усадил на свой диван. Семёнов утирал слёзы.
Я сказал:
— Ну, хватит, Вадик… Тебя Вадиком звать? Не реви. Не жалей об этом. Сам не знаю, как получилось, что я тебя так сильно потрепал… Ты слышал что-нибудь про лодку?
Семёнов кивнул.
— А это не ты её взял? Может быть, ты, Семёнов, а? Ты же всё-таки пират, флибустьер, кой-какой мореплаватель… На кого же мне думать, а?.. Скажи, Вадик, я тебе ничего не сделаю.
Семёнов молчал.
— Ты не бойся, я Поле ничего не скажу…
Семёнов сверкнул на меня глазами. Было похоже, что он хочет выкрикнуть: «Вы оскорбляете моё достоинство!» — или что-нибудь такое.
Я ещё цеплялся за эту надежду. Ведь он же мог меня не любить из-за Поли, он ведь знал, что я хочу с ней дружить.
— А, Семёнов! Вадик, честное благородное, никто не узнает.
Тогда Семёнов встал и пошёл домой.
Оранжерейная девочка
…Тогда Семёнов встал и пошёл домой, а Саня остался сидеть на диване. От стыда, который он пережил, ему захотелось спрятаться, от стыда и от досады. Простит ли его Семёнов? Простит ли его Поля за то, что он наговорил Семёнову?
А может, наоборот, не прятаться надо было Сане, а выйти куда-нибудь на простор, на открытое место, откуда видно хорошо во все стороны.
Саня вспомнил, как несколько лет назад он лазил по крышам. Там, оглядываясь кругом, он испытывал замечательное чувство радости. Он казался себе сильным, отважным и недосягаемым. Страха не было, это он теперь всегда испытывал страх, когда видел на крыше людей, сбрасывающих снег с самого края карниза. А за себя он не боялся.
Однажды он приполз по шершавому крашеному железу к какой-то странной пирамиде, сиявшей стёклами между плоскостями крыш.
Всё кругом было пыльным и шершавым, с натёками чёрной смолы, а пирамида сияла солнцем и облаками. Она заставляла жмуриться.
Саня заглянул внутрь пирамиды и увидел под нею ещё ряд плоских стёкол, которые были её дном. Под этими вторыми стёклами помещалась необыкновенная комната.
Саниному взгляду открылись прямоугольники столов, круги кастрюль, вёдер и сковородок. Совсем близко от него перемещались две макушки — туловища с ногами уходили вниз.
Это были женщина и девочка. Они о чём-то говорили и, видно, что-то готовили. Женщина открыла кастрюлю, и к стёклам повалил пар. Нижние стёкла тотчас затуманились.
Саня лежал возле пирамиды довольно долго, и никто его не замечал. Девочка вышла, но скоро вернулась, потом вышла женщина.
И тотчас он постучал.
Внизу появилось лицо — испуганное, строгое. Девочка погрозила пальцем, потом взяла со стола нож и показала Сане.
Весь день и весь вечер он думал о девочке под пирамидой. Про себя он называл её «оранжерейная девочка».
Конечно же, утром он был там снова. Девочка вышла умываться и — вот чудо! — прежде всего посмотрела вверх. Саня улыбался ей, и она улыбнулась, потом покрутила пальцем у виска, что означало, что она сомневается в Саниных умственных способностях.
Сане нравилось всё, что делала оранжерейная девочка: как она умывалась и как летели в стороны брызги, как она ставила чайник на плиту. Потом, причёсанная, опрятно одетая, она вернулась, посмотрела на Саню, как будто хотела его увидеть. И вот что она потом сделала: она достала две чашки и налила чаю себе и ему. Саня сложил ладонь чашечкой и сделал вид, что пьёт, что ему горячо, что он дует. Оранжерейная девочка весело смеялась.
Так они дурачились несколько дней подряд. Но сколько Саня ни вглядывался в прохожих на улице, он ни разу не встретил оранжерейной девочки.
Однажды, через несколько дней, он показал ей знаком, чтобы она спустилась вниз. Она кивнула.
Через десять минут, уже во дворе, на асфальте, перед ним стояла обыкновенная девочка в обыкновенном сарафане с обыкновенными «крысиными хвостиками» по плечам, по имени Зоя, по фамилии Куркина.
Они оба смутились и не знали, о чём говорить.
«А ты чего всё время дразнишься?» — спросила Зоя. «Да, а кто первый начал?» — «Ну, и не лазай!» — «Крыша общая, не запретишь». — «И нечего в чужие окна заглядывать». — «Уж и окна. У людей окна как окна, а у вас какой-то люк». — «А мы дворнику скажем!» — «А я стёкла повышибаю. И будет на вас дождик: кап-кап-кап! Прямо в кастрюлю!» — «Вот погоди, я узнаю, из какой ты квартиры», — плаксиво сказала Зоя и побежала домой.
С этого дня он называл её просто Куркина.
А в другой раз Сане захотелось заглянуть с крыши в свою квартиру.
Он, цепляясь за гривки кровельного железа, дополз до карниза и встал, держась за тонкое ограждение.
Свои окна он сразу узнал. Они были прямо перед ним, одно из них было открыто. На подоконнике лежали крупные антоновские яблоки. К окну подошёл отец и стал бриться. Саня подумал, что отцу будет приятно увидеть его в таком необычном положении. И Саня окликнул его.
Отец положил зеркальце, вытянул перед собой руки и стал зачем-то слабо шевелить пальцами. А потом попятился назад в комнату и исчез.
Встретились они уже на чердаке, между гирляндами сохнувшего белья. Отец схватил Саню, приподнял его и так держал долго-долго. Потом он повёл его к выходу. На лестнице он снова обнял Саню и прошептал: «Я знаю, что тебе не было страшно. Но не ходи больше туда, не смей. Маме ничего не говори».
Так мама об этом и не узнала.
Почта
Почтальоншу нашу я увидел издалека. Она шла к михеевской парадной. Сумка её была набита битком, да ещё в руках она несла большую кипу газет и журналов. Я подумал, что в такой толстой сумке уж обязательно найдётся для меня письмо. Просто наверняка. Может быть, даже не одно. А чем же она у неё тогда забита?
Я стал отступать, отступать и скоро очутился в своей парадной. Мне хотелось быть поближе к своему ящику. Мне хотелось посмотреть, как она будет опускать письмо в ящик. И услышать, как оно прошуршит и стукнется о донышко твёрдым ребром.
Я поднялся на второй этаж и стал смотреть в пролёт лестницы. Мне хорошо были видны ящики. А в окошко я видел двор.
Почтальонша вышла из михеевской парадной и пошла к Полиной. Пусть и Поле будет письмо. Я не знаю, ждёт ли она, но пусть и ей будет.
В тот момент, когда почтальонша открыла нашу дверь, из своей квартиры вышла тётя Сима. Она тоже ждёт письма — от своего младшего сына Гены, из армии.
— Ну, что ты мне принесла? — спрашивает тётя Сима.
Почтальонша отвечает:
— «Вечёрку».
— И всё?
— И всё.
— Вот паразит, — говорит тётя Сима. — Совсем матери не пишет.
А я внимательно наблюдаю за руками почтальонши, как она рассовывает по ящикам письма и газеты. Вот верхний ряд… Вот средний…
— А Скачковым есть что-нибудь? — спрашивает тётя Сима.
— Скачковым? Это которые переехали?
— Ну-ну. Из сорокового номера.
Да что она суётся-то!.. Ведь сейчас и так видно будет…
— Нет, им нет.
Как нет, ведь ещё не дошла до нашего ряда!.. Суётся не в своё дело…
— А тут мальчонка всё ждёт, — говорит тётя Сима. — Приезжает издалёка, с новой квартиры, думает, вот письмо будет от отца…
— Так ведь переадресовать можно корреспонденцию, — говорит почтальонша. — Двадцать копеек заплатишь — и пойдёт по новому адресу. Постойте, а может, было им письмо?.. Вроде я опускала…
— Когда?
— Да дней пять-шесть, может, назад. Или я путаю…
— Путаешь, наверно. Было бы, так я б увидала. И мальчонка бы, Санька, тогда не ездил. Было бы, значит, было. А так его нет.
Тётя Сима вздохнула и ушла в квартиру. За почтальоншей тоже захлопнулась дверь.
На лестнице тихо. Пусто и тихо. По подоконнику коси-коси-сено ползёт. Не люблю я их трогать. И как это Михеев их трогает?..
Тихо на лестнице. Во всём доме тихо.
Аэропорт
Во всём доме тихо. Во всём городе тихо. То трамваи звенели, машины урчали, а тут всё пропало. Тишина. А Саня Скачков сидит в своём бывшем доме, в своей бывшей парадной, на выщербленном, изрезанном подоконнике и вспоминает.
Да разве ж не помнит он то утро, когда отец уезжал? Был июнь, половина ребят уже разъехалась на дачу.
Саня проснулся в то утро и первым делом услышал, как Файзула поливает двор из шланга, вода трещит и клокочет, и Саня тотчас хотел мчаться ему помогать.
Но из кухни вышел отец, и Саня всё вспомнил.
— Ага, проснулся, — сказал отец. — Вставай скорей, будем завтракать! Ты что, забыл, что я уезжаю?
— Нет, не забыл! А где мама?
— Она на работе. Поедешь провожать меня в аэропорт?
— Конечно поеду! — воскликнул Саня. — Пап, а ты на каком, на ТУ или на ИЛе?
— Сейчас посмотрю, — сказал отец и достал билет. — На ТУ-сто тридцать четыре.
— Во здорово! Сколько ж тебе часов лететь?
— Да там такая путаница с часами, — сказал отец. — Вылечу в полдень, часов пять пролечу, а будет уже почти полночь.
— Я знаю, я знаю! — вскричал Саня. — Это из-за поясов! Мы проходили. Солнышко-то оттуда к нам движется!
— Вот видишь, какой ты у меня образованный. Большой и умный.
Они вместе позавтракали и вымыли посуду. Потом вынесли чемодан и рюкзак на улицу и стали ловить такси.
В машине они уселись рядом, на заднем сиденье, и одной рукой отец его обнял. О чём-то Саня его расспрашивал, о чём-то сам рассказывал, всё время болтал. А отец его слушал и вроде не слушал, он курил и смотрел по сторонам, на прохожих, на дома, мимо которых они проезжали. Иногда он только сжимал Санино плечо…
В аэропорту Саню больше всего поразило, что перед ними сами собою раздвинулись двери. Потом он с удивлением разглядывал громадный зал со множеством ярусов и переходов. Высоко вверху, в стеклянных цилиндрах, пронизанных солнцем, летали воробьи. Вокруг мраморного бассейна вились растения. И вообще здесь было полно чудес, от которых у Сани голова пошла кругом.
Чемодан и рюкзак отца вдруг провалились под пол. А Саня с отцом на лифте вознеслись на галерею и очутились в кафе. Саня и не заметил, как в руках у него оказались две плитки шоколада, а перед глазами, за стеклянной стеной, простёрлось бетонное поле с ревущими самолётами. Большие серебряные машины одна за другой взлетали и садились, а по полю сновали какие-то тележки и автобусы. Спокойный женский голос по радио называл разные города и время отлёта.
И всё это вместе было необъяснимо прекрасным миром. Отец уже принадлежал ему, а Саня только, как свидетель, шёл рядом.
И вдруг всё это кончилось. Отец, о чём-то говоря и в чём-то напутствуя Саню, вывел его на улицу и посадил в такси. Он дал водителю денег и назвал их адрес.
Саня кивал, улыбался, махал рукой, а как только машина тронулась и в окне замелькали деревья, он вдруг понял, что всё было не так, всё было неправильно! И не нужны были никакие волшебные двери, ни галереи и стеклянные стены, ни вьющиеся растения, ни шоколад, который он держал в руках. А просто нужно было, чтобы отец не уезжал.
…Саня вышел из парадной и прошёл через весь двор, не подымая глаз на окна. Ему было всё равно, видят его или не видят.
В подворотне ему попался Тентелев.
— А-а, дорогой враг!.. — вскричал он. Но тут же смолк. — Что с тобой, Скачков?
— А что?
— На тебе лица нет!..
Саня сказал:
— На мне? На мне лица нет? А это что, не лицо? Вот оно, лицо, вот! Или, другими словами, физиономия. Или, проще сказать, рожа! А что это весёлая рожа, так я тебе просто ручаюсь. Гляди, как я смеюсь: ха-ха-ха-ха!.. Гляди, как я улыбаюсь: гы-ы-ы!.. Или тебе этого мало? Иди своей дорогой!
Тентелев совсем ошалел от этих Саниных речей. Он покачал головой и посмотрел ему вслед.
Весёлый водитель
За Саниной спиной стучал и дребезжал трамвайный вагон. Были в нём люди или не были? Видели Саню или не видели?
Какая разница. Ведь если человек стоит на задней площадке и плечи его трясутся, то это оттого, что весь вагон трясётся, и больше ни отчего.
За вагоном оставалось ущелье улицы. Дома расплывались, кривились, как будто по стеклу хлестал дождь. Бывает ведь так — по стеклу хлещет дождь и всё, что за ним, меняется.
Вслед за трамваем по мостовой, не обгоняя и не отставая от него, давно уже шёл грузовик. Саня вдруг увидел, что водитель смотрит на него и корчит ему рожи. На остановке, притормозив вслед за трамваем, водитель бросил руль и стал помогать себе руками. Рожи у него выходили одна уморительнее другой. Саня никогда таких не видел. Отворачиваться было некуда, поэтому ему ничего не оставалось делать, как смотреть.
Сделав на прощанье печальную рожу и покачав головой, водитель свернул в боковую улицу. Саня зачем-то запомнил номер его машины: ЛЕБ 54–22.
Трамвай въехал на мост, и по обе его стороны раскинулись крылья Невы.
Домашние разговоры
Всё, что происходило с ним дома, — все разговоры с мамой, расспросы, упрёки, его собственные ответы — как-то не задевало его, не задерживалось в голове.
Где был? Да в их старом доме, у Михеева. Сказано было, чтобы не ходил в тот дом? Да он больше и не пойдёт. Вот только зуб съездит долечит, надо долечить, раз уж начал. Что, свет оставил в ванной? Ах да, действительно, сейчас выключит. Всё никак не привыкнет. Почему в школе говорят, что он ничего не делает? Брехня это, он делает то же, что и все.
Конечно выучил.
Конечно подготовился.
А как же!
Ещё бы!
Ну разумеется!
Как математика зовут? Сергей Сергеевич. Нет, кажется, Семёнович. Ну да, Спиридонович! Нет, всё прекрасно слышит. И сейчас слышит. И всё понимает. Ну пожалуйста, он повторит: математика зовут Сергей Спиридонович.
Ах нет, не это? Ну, тут много о чём говорилось. Ах да, не пойдёт! Нет-нет, ни за что не пойдёт в их старый дом. Конечно, там нечего делать. А друзей и здесь заведёт.
Не надо быть слишком привязчивым. Не надо.
Не надо быть слишком доверчивым. Конечно, не надо.
Здесь прекрасная спортивная площадка. Отличная! О такой можно было только мечтать. Зимой — коньки. Да и лыжи. Летом — ролики. Здесь можно вести спортивно-оздоровительный образ жизни. В здоровом теле здоровый дух. Не от случая к случаю, а целую спортивно-оздоровительную систему. Система вообще лучше случая. Утром — бег, гимнастика, тёплый душ. Замечательно. Он согласен.
Кого не задевает, его? Ещё как задевает. Ещё как трогает.
Собака — хорошо, собаку заведём. Собака дисциплинирует. И встанешь вовремя, и ляжешь вовремя. И погуляешь. И домой вернёшься вовремя — собаку ведь не бросишь. И не тронет никто. Собака охраняет. Собака дисциплинирует. Собака — друг человека. Пуделя или колли. Можно и короткошёрстную. Пойнтера, например. Нет, нисколько не равнодушен. Что с ним происходит? Да ничего, ей-богу, не происходит. Ничего не болит. Замечательно себя чувствует. Ничего не происходит. Тут и объяснять нечего. Ничего не происходит. Значит, показалось. Ничего не происходит.
«Выйди-на-кры-леч-ко-ты-моё-сер-деч-ко…» Фальшивое пение? Нисколько. По радио поют, вот он и подпевает.
Утро в новом районе
Утро в новом районе начинается рано. Людям не терпится, всем не хватает времени.
По пустырям, радуясь простору и воле, носятся породистые собаки.
По узким проездам, брызгаясь во все стороны, дробя новый асфальт и расщепляя пешеходные доски, снуют тяжёлые грузовики. Неподалёку строят ещё один дом.
Бульдозер, рыча и волнуясь, набрасывается на кучу строительного мусора. Самосвал вываливает на газон чёрную плодородную землю.
Дворники и пенсионеры сажают липы, акации и тополя.
Пешеходы, поругиваясь, прыгают с камня на камень, с бруска на брусок. Кто-то из ранних покупателей несёт уже с рынка целую сетку холодных антоновских яблок. Иной только ещё выходит из парадной и, зажав под мышкой утренние газеты, пробирается к автобусу. По школьному стадиону бежит немолодой и не слишком резвый спортсмен.
Начинался обычный день в обычном новом квартале.
Новосёлы, каждый по-своему, осваивали новое жильё, и хотя всё ещё здесь было в самом начале, быт понемногу налаживался. Все этого, разумеется, хотели, и все для этого что-нибудь делали.
Может быть, самым безучастным и единственно посторонним здесь человеком был Саня Скачков.
Вот он вышел на улицу — в лёгкой куртке с капюшоном, с портфелем в руке. Потоптался у парадной, оглядываясь кругом, как бы вспоминая, где он, куда попал. Его охватил утренний холодок, он поёжился, зевнул и, не обращая внимания на свирепые самосвалы, прямо по грязи стал выбираться из квартала.
Основной поток школьников уже схлынул к этому времени, и по тропинкам, срезая путь, бежали лишь опоздавшие. «Замечание сейчас получат», — подумал Саня.
У самого Сани в кармане был номерок, и он готов был предъявить его каждому, кто поинтересуется, пояснив ещё и словами: «К зубному», «В поликлинику», «Острая боль». Но его никто не останавливал…
Утро прогульщика
У меня наготове был номерок, и я мог показать его каждому, кто меня остановит. Но меня никто не останавливал. Да меня-то и в лицо никто по-настоящему не знал.
Когда я иду вдоль своего нового дома, я его потихоньку обзываю. Я ему всякие прозвища придумываю. Чучело многоэтажное! Идолище кооперативное! Стоглазое пугало!
В центр от нас можно ездить по-разному: кто хочет — на трамвае, кто хочет — на автобусе и метро. Даже на электричке можно, станция находится неподалёку.
Я поехал электричкой. Я всю дорогу простоял в тамбуре, пока электричка не упёрлась в вокзал.
А тут уж недалеко на трамвае…
Сначала я шёл смело, но возле своего старого дома вдруг оробел. Мне показалось, что милиционер, который дежурил на перекрёстке, провожает меня глазами.
Я оглянулся. Но милиционер смотрел в другую сторону.
Потом мне померещилось, что продавец дядя Гриша уставился на меня в упор, как будто я сейчас подойду и выхвачу у него арбуз.
А потом уж мне и вовсе стало казаться, что все прохожие только и делают, что подозрительно наблюдают за каждым моим движением. Вот что значит идти с портфелем по улице во время уроков!
Я совсем стушевался. Не хватало ещё встретить Файзулу или тётю Симу, начнётся представление. Поэтому я сначала вошёл в парадный подъезд и посмотрел через окно во двор.
Файзулы, слава богу, не было. Прямо подо мной стоял автофургон, и грузчики доставали из него мясные туши, зашитые в марлю. Они громко говорили, какие эти туши хорошие.
Вот не повезло, что у нас в доме мясной магазин! Был бы, например, канцелярский или спорттовары.
Но тут я вспомнил, что мне теперь всё равно.
Возле люка топтались голуби. На подоконнике тёти Симы сидели два кота — Рыжик и Барсик. Они лениво смотрели на голубей.
Вообще, как я понял, без нас в нашем дворе жизнь протекала в замедленном темпе. Казалось, все только и ждут, когда вернутся школьники, чтобы начать жить в полную силу.
К своей парадной я прокрался по всем правилам конспирации, как какой-то Семёнов. Всё равно мне письмо будет. Я решил ходить сюда до тех пор, пока не получу письмо.
Почти все дырочки в ящиках светились белым. Наш ящик среди них был как потушенное окно на фасаде большого дома.
Я на всякий случай поскрёб пальцем о внутреннюю стенку нашего ящика. По-моему, там скоро образуется дырка. Может быть, я даже стену дома проковыряю. Тётя Сима однажды проснётся, а из стены торчит мой палец.
Но это, конечно, ерунда.
Вчера было закрыто, сегодня — открыто!
Выходя из парадной, я поднял голову и посмотрел на своё окно. Меня как будто током дёрнуло!
Окно было открыто!
Вчера было закрыто, а сегодня — открыто!
Он приехал! У него свой ключ!
Взбегая по лестнице, я представил, как батя сидит на чемодане посреди пустой комнаты. Табачный дым плавает над его головой. На полу валяются сегодняшние газеты, купленные им на вокзале. Он сидит и не знает, куда ему ехать. Вернулся — а никого нет!
Тут же я представил, как я веду батю по новому микрорайону, подвожу его к нашему нарядному белому дому с кафельными плитками возле парадных. Мне радостно, я просто млею от гордости, что у нас теперь такой замечательный дом.
Даже не понимаю, как за такое короткое время, пока бежишь по лестнице, столько может мыслей прийти в голову.
Мне кажется, я даже о тёте Симе успел подумать, что хорошо бы к ней зайти сказать, что батя приехал.
Возле своей двери я немного замешкался. Что-то нехорошо мне сделалось. Вроде как голова закружилась, вроде бы затошнило. Но я тут же пришёл в себя.
Нажал кнопку. Звонок получился длинный и радостный.
И действительно — вот чудо! — в квартире раздались шаги. Я только потом сообразил, через минуту, что это были не такие шаги, как у бати, а помягче, с пришаркиванием…
— Бог мой, а я думала — водопроводчик!..
Женщина в фартуке и в косынке стояла в дверях.
— Ну, что скажешь?
— Тут… тут дяденька не приезжал?
Зачем это я спросил, сам не понимаю. Глупо. Просто противно. Конечно, не приезжал. Какой дяденька?
— Какой дяденька? — спросила женщина.
Я повернулся и пошёл вниз.
— Да ты объясни: кто должен приехать?
Я не отвечал.
— Мальчик, а мальчик!
Вот пристала.
— Может, ты квартиру перепутал?
Может, и перепутал. Какое ей дело. Может, я даже дом перепутал. И улицу перепутал. И какое сегодня число, перепутал. И как меня зовут, перепутал.
— Мальчик, встретишь водопроводчика, скажи, что в сороковой его ждут!.. — донеслось сверху.
Сейчас побегу. Не ждут, не ждут! Встречу водопроводчика, скажу: «В сороковой вас не ждут. Все уехали. Заперто. Никого. Не дозвониться, не достучаться».
Я шёл по двору и свистел. Громко так свистел, а шёл вразвалку, враскачку. А чего это мне не ходить враскачку? Кого бояться? Захотел — пришёл, захотел — ушёл. Эй, Файзула! Вот я иду! По делам приходил. И ещё приду. Где ты, Файзула, обрати внимание!
И вообще буду ходить куда мне вздумается. Вот пойду сейчас в школу, в свой старый класс. А отчего не пойти?
Стойка на голове
В школе шла перемена, а после неё у нашего класса должен был быть урок физкультуры. Поэтому я сразу пошёл в спортивный зал… В раздевалке уже было полно ребят.
— А-а, — закричали они, — Саня пришёл! Здорово, Саня! Мотаешь или снова к нам решил поступить?
Они меня окружили и стали тормошить и дёргать — до того обрадовались. Я тоже был радостный — ведь некоторых ребят я не видел несколько дней, целую неделю!
Послышался голос физрука — и все стали переодеваться.
— Пойдём с нами, попрыгаем, — сказал Михеев. Он держался рядом со мной на правах старого друга.
— Давай, Саня, раздевайся! — сказали остальные. — Физрук у нас молоток, увидит — не заметит, заметит — не скажет.
— А чего тут особенного, — сказал Дубарев, — захотел человек позаниматься физкультурой и спортом — и пришёл.
У Дубарева всё ничего особенного.
Все стали так приставать, что я решил раздеться. Вообще-то я понимал, что они надеются на какое-нибудь развлечение. Всё-таки я у них вычеркнутый.
Мы построились в зале. Я встал на своё законное место — между Пекой и Дубаревым. Несколько освобождённых, как всегда, уныло сидели на скамейке. Среди них был Палён. Он притворялся, что у него всё ещё болит зуб.
Может, это Палён взял лодку и сказал на меня? Вон как он хорошо притворяется.
Вот что тот человек наделал. Я теперь всех наших ребят подозреваю. Я не думал, что это так противно — подозревать.
Когда мы уже построились, из своей раздевалки стали выходить девочки. Поля вышла в числе последних. Никто из них меня не заметил. Мы повернулись по команде физрука и побежали к залу. Тапок у меня не было, и я бежал в носках.
Сначала я бежал позади Пеки, стараясь правильно взять дыхание. А потом, на третьем кругу, я подумал: «На черта мне правильно брать дыхание и вообще зачем я бегу? Письма всё ещё нет, на меня кто-то наговорил, штраф, может быть, не сегодня-завтра пришлют, а я бегу. Да ещё стараюсь правильно взять дыхание». Всё это было очень нелепо.
Когда мы разделились на две группы и выстроились друг против друга, я стал смотреть на Полю. Но первой меня увидела Куркина. Она закричала:
— А Скачков почему здесь? Смотрите, Скачков пришёл!..
— Молчи, Куркина! — сказал Дубарев.
Тут Поля меня и увидела. Она тоже слегка удивилась. Но мне показалось, что она и обрадовалась. Даже когда она без галстука, всё равно видно, что она настоящая пионерка.
Мне сразу стало полегче. Мы разомкнулись и стали выполнять упражнения. Я понимал, что вид у меня далеко не спортивный, но зато я приосанился. Я взглянул на Тентелева — он тоже очень старался.
Дубарев вдруг зашептал мне слева:
— А четвёртым уроком у нас Закавыка…
Сказал и застыл, будто замечтался. Ему сделали замечание. Дубареву на всех уроках делают замечания.
Пека, наверно, услышал, о чём сказал мне Дубарев, потому что, когда мы делали поворот корпуса с разводом рук в стороны, он выпятил грудь и прошептал:
— Закавыка у нас через урок. Ты уж не уходи, Саня…
Дубарев с Пекой сбились со счёта, так они, видно, разволновались, вспомнив Закавыку. Физрук повысил на них голос. Он вообще редко его повышает. Физрук у нас хороший, молодой. Но по фамилиям он знает только тех, кто у него занимается в спортивных секциях.
Когда мы сомкнулись, Дубарев зашептал:
— Наша судьба в твоих руках, Саня! Другой такой возможности не будет.
Пека ему помогал:
— Проучи его, а, Саня! Чего тебе стоит.
Дубарев сказал:
— Отомсти за наши двойки! Ведь он нас пересиливает!
Так они наседали на меня с двух сторон, а я всё представлял себе, как будет весело, окажись я на уроке математики рядом с Закавыкой.
И я дал согласие.
Потом мы учились делать стойку на голове. Когда я вышел на стойку, физрук оживлённо сказал:
— Так, хорошо! Ноги вместе, носки оттягивай!.. Оттягивай носки!
И тут, стоя вниз головой, я снова подумал: зачем мне всё это нужно — стоять вниз головой да ещё носки оттягивать?
И в ту же секунду я рухнул вниз. Но всё равно физрук меня похвалил.
Пока я делал стойку, все ребята уже узнали, что я собираюсь отомстить Закавыке, рассчитаться с ним за все двойки и замечания. Отступать было некуда. Девчонки поглядывали на меня с уважением, всё время шептались и посмеивались. И был такой момент, когда все ребята, сидевшие на скамье, вдруг зашептались, задёргались, даже освобождённые заволновались на своей штрафной скамейке — до них тоже дошло. Вот что я наделал.
Физрук скомандовал:
— Встать!
Все встали, опомнились.
— Садись.
Я сел и стал вспоминать что-нибудь такое из своих отношений с Закавыкой, что бы меня могло разозлить. Я вспомнил, как однажды он мне сказал: «Скачков, вот будешь толкаться, я тебя так толкну, что в стенку влетишь; родители придут, две недели выковыривать будут».
Но ведь это была шутка. Я и правда в тот раз выталкивал Михеева с парты. Нет, всё-таки настоящего зла на Закавыку у меня не было.
Я подумал: «Ну кто может сказать, что я здесь чужой?» Сейчас я был в классе самым нужным и своим человеком.
Когда прозвенел звонок, мы пошли в раздевалку. Вдруг подошёл физрук и загородил мне дорогу. В руках у него были шариковая ручка и блокнот.
— Послушай, — сказал он, — как твоя фамилия?
Вот оно, начинается. Я покраснел.
— А зачем?..
— Как ты посмотришь, если я запишу тебя в секцию? Мы занимаемся по четвергам. Из тебя может получиться гимнаст, у тебя есть пресс. — И он ткнул мне шариковой ручкой в живот. — Во всяком случае, третий юношеский разряд я тебе гарантирую.
Я стоял перед ним и молчал.
— Чудак, ну чего ты так покраснел?
И вот какая бессмыслица вышла: я кивнул головой и назвал свою фамилию.
Можно, Августа Николаевна?.
Третьим уроком у них была литература. Я очень не хотел попадаться на глаза Августе Николаевне, думал: отсижусь где-нибудь на лестнице. Но она меня заметила ещё на перемене.
Она сказала:
— Скачков, ты чего здесь делаешь?
Я говорю:
— Я зубы лечу.
— Где, в школе?
— Да нет, в поликлинике.
Все сразу заныли:
— Августа Николаевна, можно, он у нас на уроке посидит! Можно, а? Он ведь смирный!..
— Ну, пусть посидит, — отвечает Августа Николаевна. — Только если он будет работать. Мы сейчас будем писать сочинение «Как я провёл лето». Скачков, будешь писать?
— Он будет, Августа Николаевна!.. Саня, ты ведь будешь, ты ведь хорошо провёл лето?.. — А сами подмигивают.
Я сказал:
— Буду.
И зачем мне писать про лето? С какой стати? Ну, была хорошая погода. Я был в лагере. Мы ходили в лес. Сначала было открытие. Потом закрытие. Батя перед этим уехал в командировку. Что писать-то?..
Но отступать опять было некуда. Я сел на своё законное место, рядом с Михеевым. Сумин сам испарился на задний ряд. Даже просить не пришлось — уважает! Но план он так и не составил. На доске — пустое место. В самом деле, надо ему помочь.
«Ну, что писать-то?» — подумал я, доставая тетрадку. Писать совсем ничего не хотелось.
Кругом скрипели перья, шелестела бумага, а я просто сидел и вспоминал одно лето. Давно оно было, лет пять назад…
Говерла!
Давно, пять лет назад, Саня карабкался по склону горы. Под ноги ему попадались то горелые пеньки, то хрустящие завалы из веток. Но больше всего ему мешали идти крупные ягоды земляники. Да он бы и остался здесь, на склоне, среди багровых земляничных кустов, прыгающих звонких кузнечиков, блёклых колокольчиков, иван-чая. Но сверху его то и дело подгонял отец:
— Саня, не отставай!.. Догоняй, Саня!..
Вдобавок ко всему Сане было страшно ползти кверху. При мысли о том, что их ждёт наверху, всё в нём замирало. И хотя он знал, что на гребне горы, за скользящей по склону игольчатой изгородью, живёт добрый пан Ветощук, который по вечерам выходит метать маленькие стожки, и хотя он видел этого пана Ветощука в долине, на сельском празднике и слышал, как он играет на скрипке, карабкаться туда, вверх, было опасно, потому что вся доброта пана, и мёд, которым он угощает приезжих, и стожки, и одинокий конь, гуляющий вечерами по гребню, — всё это перекрывается страшным, всепоглощающим словом —
Говерла. Говерла жила там, за гребнем, о ней говорили («о пан, то велика сыла!»). Она насылала ветер, снег и ливни. К ней собирались идти, но, убоявшись, в последний момент раздумывали.
Отец всё звал и звал его сверху:
— Саня, Саня!..
— Иду, иду, — бормотал Саня, отпуская на волю кузнечика. — Не виноват же я, что у меня ноги не такие длинные, как у тебя. Или руки… Или, может быть, тебе земляники неохота, а мне охота…
Саня знал за собой такую привычку — быть одному и разговаривать вслух.
— Что ты там бормочешь, старый ворчун?
Отец неожиданно оказался рядом, поднял Саню и взвалил его себе на плечи.
— Держись за что получится!
Саня обхватил отца за мокрую шею, уткнулся ему в затылок, и запах отцовских волос тотчас напомнил ему их городскую квартиру.
Подъём был слишком крут, и отец полез не прямо, а наискосок. Но всё равно идти было трудно.
— Не дави на горло, злодей, задушишь, — хрипел отец, перехватывая Санины руки. — Ну и отъелся ты, откормили тебя… Что это за поросёнок у меня на спине?.. Как не стыдно так отъедаться!..
Он забирался всё выше и выше, круто меняя направление, но скоро выдохся. Он свалил Саню в траву и сам упал рядом.
— Ой, как высоко мы залезли! — воскликнул Саня. Он только сейчас догадался посмотреть вниз. — А вон наш дом! А вон Иванкин дом! А это хлев! А это амбар! А это кто там сидит?.. Не мама ли? Нет, ты посмотри, это мама! Какая маленькая!.. Ма-ама-а!..
Но голос его ушёл не вниз, а в стороны, в лес, в соседние склоны и, побыв там немного, вернулся обратно.
— Ма-ама-а!.. — снова крикнул Саня, но уже не для того, чтобы она его услышала, а чтобы повторно услышать эхо.
— А куры-то, куры какие крошечные, как цыплята! Ты посмотри!.. А там-то какие горы! Куда ж эти горы тянутся?
— До заграницы, — сказал отец.
— Что, там заграница? — поразился Саня.
— Где-то там.
Это уж было и вовсе неожиданно.
— Ну-ка встань, — сказал Саня, — дай-ка я на тебя заберусь, может, её с тебя будет видно, эту заграницу!
— Нет, не будет видно, — сказал отец. — Полезем-ка лучше вверх.
Они пошли вверх, взявшись за руки. Саня теперь то и дело оглядывался назад, удивляясь тому, как каждый метр высоты изменяет всё там, внизу, как по-новому разворачиваются склоны гор, движутся, меняются местами деревья, стога, изгороди, как вдали, меняя свой цвет, горы сливаются с небом. А впереди, куда они идут, всё становится ещё заманчивее, и страшнее, и непонятнее, потому что там — Говерла.
«Нет, я обязательно её посмотрю, — думает Саня, — что бы там ни было!»
Они добрались наконец до изгороди, перелезли через неё, прошагали по колючей отаве, мимо стожков, оказавшихся вблизи не такими уж маленькими. Потом они спускались в какой-то овраг, шли мимо ёлок с лежащими прямо на земле мохнатыми лапами, мимо ярких грибов — Саня всё бегом, бегом, спотыкаясь и чуть не падая. И вот вышли к двухэтажному дому из толстых брёвен, с высоким крыльцом, с длинной галереей.
Тут только Саня и догадался, что они уже на другой стороне горы. Боже мой, где же она, Говерла?..
А кругом лесистые, тёмно-зелёные горы; в самом низу, между двух склонов блестит река… Где-то тут она…
Ульи у пана Ветощука поставлены на лугу, невдалеке от дома, всюду пчёлы летают. Не ужалят?..
Собака лает, мечется вдоль натянутой проволоки… Где же, куда смотреть, откуда ждать?..
Саня покрепче ухватил отца за руку.
От дома быстрыми шагами к ним шёл пан Ветощук — старик с обвислыми усами, в чёрной жилетке и в шляпе. Он жмурился, щурился, приветливо улыбаясь.
— Что, паны, Говерлу пришли побачить? — спросил он.
Саня вскричал в нетерпении и ужасе:
— Да где же она?!
— Та вот же она! — Пан Ветощук обернулся и вытянул руку.
За всеми этими лесистыми и голыми склонами, переходящими друг в друга, за крутыми волнами дальних гор громоздилась невероятных размеров гора с яркой снежной шапкой на вершине.
Саня смотрел на неё с опаской, всё ещё ожидая чего-то страшного.
Но мало-помалу он привык, успокоился и уже не мог глаз оторвать от необыкновенной горы. Отец и пан Ветощук, тоже как заколдованные, молча стояли рядом…
…Августа Николаевна молча стояла рядом. Передо мною лежала чистая тетрадь, одолженная мне Михеевым. Я и сам удивился, увидев на ней одну строчку: «Как я провёл лето».
— Не много же ты написал, — сказала Августа Николаевна.
Какой у нас Закавыка
На перемене все меня окружили, точно боялись, что я могу убежать. А я никуда не собирался убегать. Но всё же я не знал, что буду на математике делать, как отомщу Закавыке. Все советы и пожелания были, по-моему, глупые.
Дубарев, например, хотел, чтобы я стал за учительский стол и, когда войдёт Закавыка, повернулся к нему и сказал: «Закавыка, идите домой и приведите в школу своих родителей». Но это было слишком. Я бы такого ему никогда не сказал. Михеев предлагал забраться под стол и дёргать Закавыку за ноги. Палён хотел, чтобы я встал на четвереньки и лаял на Закавыку собакой. Всё это была ерунда. Чего это я буду лаять. Пусть сам лает.
В конце концов мы решили, что урок начнётся в полной тишине, прямо-таки гробовой тишине, а потом среди этой тишины вдруг раздастся мой
дикийсмех. Он послужит как бы сигналом. По этому сигналу все начнут кукарекать, лаять, мычать, блеять, мяукать. Кто что умеет.
Дубарев кричал:
— Не смотрите в его сторону! Не смотрите в его сторону!
Но когда Закавыка вошёл, все, как нарочно, посмотрели в мою сторону. Вот нетерпение какое!
Закавыка внимательно нас оглядел. На меня он посмотрел, как и на остальных. Видно, его очень удивило, что так тихо. Он прошёлся несколько раз вдоль доски. Так тихо в классе у него ещё никогда не было.
Дубарев толкает меня в спину:
— Начинай, начинай!..
А чего начинать-то. Дикий смех хорош по какому-нибудь поводу. Смех без причины — это каждый знает, чей признак.
Закавыка постоял, покачался, глядя на нас. Потом говорит:
— Ну что ж, я согласен. Повоевали — и будет. Мне эта война вот где сидела. Что ж, я понимаю, в чём-то и я ошибался насчёт вас. Надо бы нам получше познакомиться; я думаю, мы в воскресенье за грибами съездим, а? Нет возражений?..
Дубарев меня тычет сзади: начинай да начинай.
А чего начинать-то. Человек за грибами приглашает, что ж тут смешного. Тут не только дико, а и просто смеяться нечего.
Закавыка спрашивает:
— У тебя возражение, Дубарев?
Он говорит:
— Не-ет… — А мне: — Дурак, всё испортил!..
А Закавыка всё расхаживает и расхаживает по классу.
— Теперь вопрос — куда? У кого предложения?
Кто-то сказал:
— На Карельский!..
— Можно и на Карельский, — сказал Закавыка, — но что-то мне там не нравятся грибы. Слишком они суховаты, а, не так?.. Обезвоженные они какие-то и обесцвеченные. Ну что на Карельском за подосиновик? Бледная охра. А надо, чтобы подосиновик горел, как апельсин! Чтобы как солнце полыхал! Чтобы его за версту было видно. Идёшь по высокой траве — и вдруг будто по глазам ударит! Ярко, даже зажмуришься!.. У кого так было?
Сумин вдруг поднял руку:
— У меня! Я один раз на такую поляну вышел! Штук двадцать их там было, оглянешься — а вон ещё один! Оглянешься — а вон ещё один!..
— Вот это и есть счастье грибника, — сказал Закавыка.
— Знаете, где растут хорошие подосиновики? На станции Вруда! У меня сосед который год туда ездит, а нас не берёт! Вот бы его места разведать! — сказал Палён.
Все засмеялись, но никто и не думал блеять или кукарекать.
— По Балтийской дороге места хорошие, — сказал Закавыка, — но там всё больше еловые леса. А сейчас бы хорошо в лиственный лес, но там, учтите, может быть сыро, а как у вас с обувью?
Тут уж почти все заговорили.
— Сапоги надел, да и всё!
— Можно запасные кеды взять!
— Нужно выезжать с вечера!
— Зачем с вечера, сейчас в лесу ночью холодно, там такого дуба дашь; просто надо на первую электричку!
— На первую! Думаешь, мы одни желающие?
Тентелев сказал:
— Тише! Если уж ехать, так на два дня! Вот если согласны в Лугу, то можно у нас переночевать, там у нас дача. Сварить можно чего-нибудь.
Все закричали:
— В Лугу! В Лугу!
— А родители не будут возражать? — спросил Закавыка.
— А пускай отец с нами поедет!
— Поговори с отцом. Ну, хорошо. А сейчас, знаете что…
Все уставились на Закавыку. Дубарев шепчет мне:
— Вот что наделал!.. Да начинай же ты! Ведь обещал!
«Вот, — думаю, — какой у нас Дубарев настырный. Чужими руками хочет жар загребать».
— А сейчас, — говорит Закавыка, — давайте решим несколько задач про грибы. Кто хочет добровольно пойти к доске?
Ну, такого у нас ещё не было на математике, чтобы добровольно. «Дай-ка, — думаю, — попробую». И поднял руку. Дубарев, наверное, подумал, что это я сигнал подаю. Как закукарекает! Все засмеялись. Закавыка тоже засмеялся и говорит:
— Это Дубарев, наверное, вздремнул — и ему приснилось, что мы уже за город приехали, да, Дубарев?
Она говорит: ты молодец
На перемене Дубарев подходит ко мне и говорит:
— Скачков, это как называется?
— Это? — спрашиваю. — Это окно.
— Нет, не это.
— Это? Дверь.
Тут Поля подходит, а с нею ещё несколько девочек. Она говорит:
— Саня, ты молодец, что помирил нас с Закавыкой. Ты поедешь с нами в лес за грибами?
Тут и Михеев набегает, и Пека, и другие ребята.
Я говорю:
— Вы тут постойте, не ходите, нам нужно с Дубаревым договорить. Пойдём, Дубарев.
Он не ожидал, что я его отзову от всех. А я его увёл на лестницу и говорю:
— Дубарев, ты очень любишь загребать жар чужими руками? Значит, свой авторитет бережёшь, а на мой тебе наплевать, да? Я бы, может, и отомстил бы за ваши двойки, если б не лодка.
— Какая лодка? — спрашивает Дубарев.
— Нечего притворяться. Которую ты увёл.
— Я?..
— Да! А моим именем назвался. Ты же сам сказал, что тебе ничего не стоит. Теперь я вижу, какой ты, Дубарев. Ну вот что, давай договоримся: я никому не скажу, а ты сам пойдёшь в ЖЭК. Скажешь Марии Михайловне, пусть штраф на тебя оформляют.
— Да за что штраф? — испугался Дубарев.
— За весло, вот за что. И хватит притворяться.
— Да ты что, какое весло! Не брал я ничего!.. Штраф-то зачем? Я лодки-то этой не видел. Какая она хоть, лодка?..
— Какая да какой… Поклянись, что не брал.
— Клянусь! Честное пионерское… Да ты что, Саня?..
А я давно уже верил Дубареву.
Никто ничего не брал
Из школы мы шли через сквер. По бокам дорожки лежали жёлтые листья, и Дубарев поддавал их ногами. Тут все наши были: и Пека, и Козлик, и Палён, и Михеев, и Тентелев. Все говорили про то, как мы поедем в воскресенье в лес, за грибами. Только Тентелев молчал. Вдруг он говорит:
— Стойте! Стойте все!
И посмотрел на меня. Все остановились, а Дубарев увлёкся, всё шёл да шуршал листьями, раскидывая их в разные стороны.
— Дубарев, и тебя касается!
Дубарев оглянулся и подбежал к нам.
Я сразу понял, о чём будет говорить Тентелев, — глаза его зло посверкивали, он то и дело поглядывал на меня.
— Что, анекдот? — спросил Дубарев.
— Клади портфели! — скомандовал Тентелев.
Никто ему никогда не подчинялся, а тут все подчинились — положили портфели на край газона и встали в кружок.
— Кончай, Тентелев, — сказал я.
— Погоди, — сказал он и положил руку мне на плечо. — Вот все слушайте: кто-то его предал.
— Это не я, — сказал Дубарев.
— А я и не говорю, что ты. Я говорю: кто-то. Ведь на него теперь штраф оформляют! Выходит, если завтра я перееду, или ты, или ты, то можно нас предавать?
Я стоял, опустив глаза в землю. Стыдно мне было, стыдно. Почему-то больше других я стыдился Тентелева. Он сказал:
— Ведь вы с ним все дружили. Один я с ним не дружил. Может, вы все на меня думаете? Скачков, ведь ты на меня думал, верно, Скачков?
— А он и на меня думал, верно, Скачков? — сказал Дубарев. — Он на всех думает!
Тут я не выдержал.
— Вас это не касается! Это меня одного касается!
Пека сказал:
— Нет, так дело не пойдёт. Тентелев прав, чего это мы бросили Саню на произвол судьбы? Ты что предлагаешь, Тентелев?
— А вот что. Все вместе пойдём сейчас на лодочную станцию. Там есть директор, который на Скачкова письмо написал. Мы объясним ему всё и предъявим наши физиономии. Кто, может, не согласен?
— Согласны, согласны!
На всех вдруг нашло весёлое возбуждение. Круг рассыпался. Пека стал подбрасывать свой портфель. Дубарев взбежал на газон и стал осыпать себя листьями.
— Веди нас, Тентелев!
Все нетерпеливо рвались вперёд, а я плёлся за ними.
Да что ж это они? Куда? Да ведь я не хочу туда идти!.. Пусть остановятся. Останови их, Тентелев!.. Стыдно мне, понимаете, стыдно. Не надо ничего, я сам…
Я повернулся и пошёл в другую сторону.
— Куда это он? — закричали все. — Скачков, ты куда?
Они догнали меня. Я глаз не мог поднять ни на кого.
— Ты чего это, Саня?
— Не надо, — сказал я. — Никто ничего не брал. Это я сам угнал лодку.
В одноместном купе
Я зашёл в телефонную будку, чтобы позвонить Тентелеву. Уже набрал номер, но потом передумал. Зачем мне ему звонить? Просто бесполезно. Ни говорить, ни видеть никого не хочу. Ни мальчиков, ни девочек. Ни тёть, ни дядь.
Лучше я посижу в будке. А почему нельзя? Очень хорошо здесь сидеть. Я никого не задеваю, даже ни на кого не смотрю. Мне просто не видно. Стекло чуть повыше моих глаз.
Нет, если кто-нибудь близко около будки проходит, то мне всё-таки видно. Что видно, то видно. Но я согласен даже глаз не подымать. Чего глядеть-то? Не буду смотреть. Даже могу не слушать. Шум уличный и так вроде бы в отдалении — дверь очень плотно закрыта. Но я могу даже уши закрыть руками, мне это нисколько не трудно. Даже удобно. Локти на колени, ладони на уши. Хорошо сидеть. Вроде и не будка, а купе. И я еду, еду…
Дверь вдруг открылась. Эй, кто это открывает дверь на ходу да ещё без стука?
— Тут сидят, — сказали надо мной. — Эй, чего сидишь? Занято, что ли, у тебя?
Я говорю:
— Занято, занято.
Дверь закрылась. И вот я еду, еду… В одноместном купе…
Кто ещё ехал в телефонной будке, по своей улице, мимо прохожих, прямиком чтобы к бате?..
Дядя в шляпе
Вдруг дверь так бесцеремонно распахивают, как будто это не купе, а какая-то телефонная будка, и надо мной возникает дядя в шляпе.
Он говорит:
— Ты чего это тут расселся, как царь на именинах? Может, ты на трубку телефонную прицелился? Так это мы мигом! Ну-ка вылезай, вылезай!..
Ну, вылез. Какую-то трубку. Стою рядом. «Какую трубку, дядя? Сами вы трубка».
Дядя в шляпе опустил монетку, кричит: «Алё, алё!» А потом как трахнет по автомату! Кулачище у него здоровый, волосатый, а он: трах-та-ра-рах! Даже стёкла в будке трясутся. «Ну что вы, дядя! Так ведь и расплющить недолго. Так и диск отвалится. Так и буквы посыплются: а-б-в-г-д…» «Алё, алё!» — кричит дядя, а потом как дверь толкнёт. Ну кто ж так поступает.
Высунул свою шляпу и кричит мне:
— Это ты засорение устроил, да? А вот я сейчас милицию вызову! Я без монетки вызову! — И снова колотит по автомату. Ну кто ж так вызывает!
Не буду, думаю, стоять около дяди. Дядя нехороший. Поди пойми, что у него в следующую минуту произойдёт. Может, каблук отвалится. Может, шляпа слетит — и прямо под машину. А я буду виноват. Не люблю я таких подозрительных. Прощай, дядя.
Зашёл я за угол. Отсюда хорошо видно, как почтальон пойдёт к нашему дому. У нас почтальон ходит так, так и так. Потом в парадную номер один, из парадной — во двор чёрным ходом, а уж во дворе как начнёт бегать! К нам он заходит в третью очередь.
Я встал у входа в магазин. Как будто жду маму, тут никто не придерётся. Мама за рыбой стоит, за щукой, а я жду. Я — пай-мальчик. Я без мамы никуда не могу отойти, вот потому и стою.
Когда другие стоят и ждут маму, я ни о ком ничего плохого не думаю. А вот сам стою, и мне кажется, что все на меня обращают внимание и в чём-то подозревают. Скорей, мама! Сейчас щуку — ку-ку! — купим и домой пойдём. Я щуку возьму под мышку и понесу, как батон. Нет, я на щуку буду опираться, как на трость. Нет, я щуку на верёвочке поведу. Мы с мамой идём, а рядом — щука.
Эх, какой я весёлый, правда, я весёлый? И что только не лезет в голову. Ох, ух! Я веселюсь в любой момент! Мне не до уныния. Унывать мне не к лицу. Кто ж унывает, получив новую квартиру? Это всё равно, что выиграть по лотерее мотоцикл, сесть на него и рыдать. Я весёлый. Я — весё-ёлый! Я сто раз, я миллион раз, я сто миллионов раз весёлый.
Безмозглая собака
К витрине коляску подвезли. К ней наклонились, что-то поправили и оставили. Ушли за рыбой. Идите, идите, я ведь здесь. А раз я здесь, то всё в порядке.
Кто это там в коляске сидит? Кто это сидит и сопит? Может, свистулька такая? Может, паровозик? Батюшки, да это же мой знакомый! Мой знакомый ребёныш сидит! С ручками, с ножками. А как зовут, никто, кроме мамы, не знает. Может, Витя, может, Коля, может, Игорёк. А ему всё равно, кто он. Его хоть поварёшкой назови, он всё равно обрадуется. Ему что приятно — что глазам светло, что всё кругом видно. А раз видно, то и хорошо. Вот он смотрит на небо — а оно синее. Вот он посмотрит на листья — а они жёлтые. Разве ж это нехорошо? Ведь это красиво!
И дышится легко. И языку вкусно. И рукам свободно. Хап, хап! Всё бы им хапать, до всего дотронуться.
Грудняки ещё любят, когда сухо. Когда мокро, они пищат. Ну и правильно! Кому это понравится, когда мокро.
У моего знакомого всё в порядке. Весёлый такой малыш. Вроде меня. Радуется, что родился. Ещё бы! Родиться лучше, чем не родиться. Вот лежит он в коляске возле магазина. Тут рыбу продают. Там арбузы. Там трамваи ходят, как красные гусеницы. В небе облака плывут. У моста милиционер свистит. Всё хорошо. Что есть, то и хорошо.
А так кто бы он был? Никто. Где бы он был? Нигде.
Никто, нигде.
Я этих «никто» и «нигде» совсем не понимаю. Как будто я дубина какая-то. До этого момента понимаю, а потом — как отрубило. Как будто у меня дырка в голове. Наверное, я просто мало учился, чтобы такие вещи понимать. Вот буду в классе седьмом или десятом, тогда, наверное, пойму. У меня ещё много таких дырок в голове, пустых, незаполненных клеток. Ведь мозг состоит из клеток. Некоторые говорят — из шариков. Нет, из клеток. Из множества клеточек. И в каждой — своё. Когда клеточки заполнятся, я буду взрослый человек.
А у грудняка ещё все клетки свободные. Ну, может быть, несколько занято — три или пять.
«Ну, что смотришь? Свободные у тебя клетки, пустые?»
А он: «Ха-ха-ха!»
Ну, что будешь с ним делать. И я смеюсь.
Мы так с ним смеялись, что я даже не заметил, как появилась эта собака. Она была вся из чёрной свисающей шерсти. У неё не было ни глаз, ни зубов, ни ушей, ни лап, а только свисающая сосульками шерсть. Да ещё нос, похожий на блестящую пуговицу. Не собака, а сувенир какой-то. Таких собачек я недолюбливаю. Поговорить не с кем, морды не видать. У них, по-моему, не только морды мало, но и ума. Волос долог, а ум короток.
Одна мамина знакомая тоже имеет собаку, так она её одевает. То есть не знакомая собаку, а, наоборот, собака одевает знакомую. У знакомой и кофта, и шарфик, и шапочка, и носки — всё собачье. Я когда был поменьше, спросил у неё: «Тётя, а у вас причёска тоже от собаки?» Она очень обиделась.
Так вот, эта безмозглая собака была привязана к водосточной трубе. Рядом с
нашейколяской. Сначала она сидела и вертела свою шерсть в разные стороны. Малыш её вовсе не видел, так как она вертелась за его спиной. А потом на другой стороне улицы, возле трамвайной остановки, кто-то залаял. То есть, конечно, не кто-то, а что-то… Нет, я не знаю, как тут правильно сказать: кто-то или что-то. Ну, в общем, собака залаяла, совсем другая. Она была с хозяином. Рыжей масти. Собака была рыжей масти, а не хозяин.
Она так сильно залаяла, что «наша» чёрная собака вскочила и вся напряглась. Она так натянула поводок, что чуть водосточную трубу не оторвала.
И вот она стала бросаться в разные стороны на своём поводке и сильно лаять. Нет, я понимаю, собакам нужно полаять друг на друга, потому что они ведь не умеют разговаривать. Но пусть бы она полаяла в другом месте, честное слово. Тут люди ходят. Ребёнок лежит в коляске, чего тут лаять?
Мой грудняк не то испугался, не то обиделся, что ему не видно, но он вдруг отчаянно заревел. Так заревел, что даже собака обратила внимание. Она на минуточку замолчала, но потом снова стала кидаться и лаять сильнее прежнего.
Вот наказанье-то, вот невезенье: тут и грудняк, тут и рыба, и одна собака, и другая, и прохожие. И от всего этого шум получился несусветный: кто кричит, кто лает. Но больше всех — я. Не лаю, разумеется, а кричу больше всех.
— Замолчи, — кричу. — Замолчи сейчас же!
Это я на собаку.
— Успокойся, маленький, сейчас мама придёт!
Это я грудняку.
— Заткнись, говорю! — Это собаке. — Ну, будь добренький, успокойся. — Это грудняку. — У, злыдня лохматая, пустолайка, ау-ау, миленький, да замолчишь ли ты, ну, не плачь, не плачь, швабра ты этакая, глупыш неразумный, мочалка негодная, хороший ты мой, дикая твоя образина!
Так я кидался — то к собаке, то к грудняку — и крик стоял на весь перекрёсток невообразимый. Прохожие оборачивались, увещевали собаку, а она ещё сильнее лаяла, прямо до хрипоты дошла, до чего разозлилась, а малыш тоже до хрипоты дошёл — так сильно ревел. Тогда люди закричали:
— Нашли куда собаку привязывать! Никуда не деться от них!
— А детей зачем оставлять? Кто ж детей без присмотра оставляет?
— А куда ж его деть?
— А собаку куда деть?
— А детей?..
Собаку, детей, детей, собаку…
— А если кирпич с крыши свалится?
— А если собака сорвётся?
— А если дом обвалится?
— А если трах-тара-бах?..
Собака лает, бросается на прохожих, грудняк заливается в коляске, аж покраснел весь, а они спорят. Чего тут спорить? Всё ясно. «Ну, — думаю, — довели вы меня. Ну, спасибо. Сил никаких нет, до чего довели. Это ж разве можно допустить, чтобы так грудняк плакал? Не-ет, это недопустимо. Это просто ни в какие ворота не лезет. Я этого так не оставлю!»
Подошёл я к коляске, взялся за ручку и покатил. Малыш ещё немного повсхлипывал и успокоился. А я качу себе коляску по нашей улице. За спиной собака лает, люди переругиваются. Я потряхиваю коляску легонько, качу её вперёд и напеваю: «Аа-аа-а!.. аа-аа-а!..» Даже сам успокоился. Всю жизнь так шёл бы и напевал. Ну конечно, не с пустой коляской, а чтобы в ней человечек лежал. Если б нужно, я бы и бегом её вёз, только бы он не плакал.
Полевая клубника
«…Аа-аа-а!..» Дорога дождём прибита, все отпечатки на ней видны. Только что проехала лошадь с телегой. А с двух сторон высокие колосья. И васильки. Тут васильки, там васильки. Они как будто бегают с места на место. Только ты его взглядом отпустишь, а он уже вперёд забежал. Даже в глазах от них рябит, до чего их много.
Впереди только небо и под ним — колосья. Дорога на взгорок идёт. Колосья набухли водой, потемнели, склонились к дороге. А в некоторых местах полегли совсем. Теперь уж не встанут. Небо после дождя ещё неспокойное, всё переволновалось, разлохматилось. Облака сползают в одну сторону — видно, что-то ещё замышляют.
А ел ли ты полевую клубнику? Ягодка такая, не слыхал? Бледно-рубиновая. На ней мутная поволока, туманчик такой, дымка, ну, понимаешь? Она мелкая ягода, но жуть как ароматная. Она сверху сочная, а дальше мясистая. Она от соцветий плохо отрывается. Оторвёшь, а на соцветии обязательно останется розово-молочная мякоть. Тут где-то она есть, там в поле проплешинка такая, ну, камни, берёзы. И вот там она у меня и есть. Для тебя припасена. Правда, немного.
А ты посмотри, как высоко забрались жаворонки! Значит, дождя больше не будет. Нам он и не нужен, дождь.
А хочешь, поедем к лесу, на край поля. Там, как войдёшь, сразу направо — малиновый куст. Только тебе самому рвать нельзя будет, это я сразу предупреждаю. Малина ягода такая: чуть недогляди — а там червяк. Внутри, в красной пещерке. А зачем тебе червяков, ещё не хватало. Я каждую ягодку просмотрю — и тогда ты её получишь. И можешь сколько угодно совать в рот.
Если заехать подальше в лес, то я знаю, где растёт красная смородина. Мне батя показывал. Мелкая, блестящая, как бусины. Знаю, знаю, тебе бы она понравилась, но у неё, понимаешь ли, косточки крупные, как бы тебе не повредило. И рот от неё вяжет — от кислоты всего передёргивает.
Ну, про черёмуху я уж не говорю. Её — полный лес. Но черёмухи я тебе не предлагаю. Она на любителя. Вот я, например, любитель. Я люблю, а мама не любит. Батя — тот весь в меня, как найдёт черёмуху, так и загребает её своими ручищами. Наестся до того, что у него рот на сторону воротит, да ещё с собой наберёт — испеки, видишь ли, ему пирог с черёмухой. В общем, дело вкуса.
Погоди, вот ты смеёшься, а слёзки зачем?..
А что я такого сделал?
…Остановился я, чтобы утереть ему влагу, а он, видишь ли, руки ко мне тянет. Чтобы я его взял. Ишь догадался! Посидеть на руках захотелось. Во все стороны позыркать. Да, да. Любопытство разобрало. Скука замучила. Ну конечно. Одиночество заело. Ишь ты какой.
Он мне улыбнулся, я ему улыбнулся. Я ему пальцем погрозил, а он мне всей пятернёй замахал. Сообразительный! И тянет, и тянет лапки свои, коротышки. И вдруг как сморщится! Скорей, значит, скорей! Почему не берёшь, тянешь резину, сейчас как зареву! Эх-эх, а ты с характером. Да ты просто молодчина! Мы с тобой поладим.
Только я приготовился его на руки взять, как вижу — бегут. Почему-то люди бегут. Почтой стороне бегут и по этой. А те, кто не бежит, те останавливаются и смотрят на тех, которые бегут.
— Украли, — кричат, — украли!
— Чего украли?
«Ну, — думаю, — час от часу не легче, чего-то теперь украли. У нас такого ещё не было».
— Ребёнка украли!
— Кто, цыгане?
— Да какие цыгане! Вот он, вот!..
Закрутилось всё, завертелось, только что мы были вдвоём, а тут толпа, водоворот, человековерчение!..
— Ах, несчастье какое!
— Ах, счастье какое!
Ничего не поймёшь, что хотят сказать. Галдят кругом, за руки меня хватают… Да зачем за руки-то!.. Каждый будет хватать…
— Да ты что ж это наделал?
— Да разве так можно?
«Как? Ну как нельзя-то?»
— Да зачем он тебе, зачем?
— Поиграл бы и бросил!..
«Кого бросил? Кого бы я бросил? Ничего не понять».
Кто-то схватил ребёнка. А, это мать. В одной руке щука, хвостом чуть до панели не достаёт. Мать плачет, слёзы текут рекой, прижимает его к себе, целует, а он доволен, что взяли наконец на руки.
«Вот видишь, как всё хорошо кончилось!»
— Да ты кто такой?
— Кто, я?
— Да, ты! Чего смотришь? Ты что, ненормальный?
— Я? Нормальный, — отвечаю. — А что?
— Нет, вы слышите, он и в самом деле ненормальный!
— Оставьте его в покое! — кричат из толпы. — Он не виноват. Виновата собака.
— Какая собака?
— Чёрная.
— При чём тут собака? Собака какая-то. Граждане, была собака?
Орут, глазами сверкают, руками и щуками размахивают.
— Где?
— Там! Она была привязана!
— Кто?
— Мать!
— Да помолчите вы! Кто привязал?
— А я говорю — мать виновата!
— Лаять стала!
— Да не мешайте вы своими дурацкими репликами!
— Кто ж детей без присмотра оставляет?
Как без присмотра? А я что, за ним не присмотрел?
В соседнем доме уже окна начали открывать. Машины притормаживают, народ с той стороны улицы, нарушая правила, перебегает.
«Вот что мы с тобой наделали!»
А кругом крик стоит.
— Он виноват!
— Он не виноват!
— Кто, я, что ли? А что я такого сделал? Я бы до угла и обратно.
— Ну, и куда б ты его потом дел? Нет, интересно, куда?
Я говорю:
— А в чём дело? В магазин «Мясо — рыба».
— Куда-куда? Да он и в самом деле чокнутый!..
— Эй, поаккуратней! Он правильно говорит: в магазин «Мясо — рыба».
— Ну и вы какую-то чепуху мелете.
— Придержите язык.
— Сами придержите.
— Кто, вот этот? Я его знаю, — сказали в толпе.
«Дядя в шляпе. Здрасте, дядя».
— Он телефон-автомат сломал.
— Когда?
— Давеча.
— Вот видите?
— Кто, я? — кричу. — Да вы сами по нему изо всех сил колотили!
— Заткнись, грубиян. Вместо того чтоб признаться, ты ещё и грубишь. Был бы я твоим отцом, я бы тебя просто выпорол.
«Много вы понимаете, дядя!»
— Ребёнка украл, автомат сломал — да за такие вещи знаете что полагается?
— Вы поаккуратней, он сам ещё ребёнок!
— Хорош ребёнок. Что за фантазии!..
Малыша тем временем положили в коляску, что-то там поправили, подоткнули и повезли. Щука всё по земле волочилась, оставляя мокрый след.
«Так я и не угостил тебя полевой клубникой. Может, никто и не догадается. Ну, прощай».
Освобождение
Многие стали расходиться, но я всё ещё стоял в кольце, и люди вокруг меня спорили.
— Согласитесь, что поступок необъяснимый.
— Ах, оставьте его!
— Ах, бросьте!
Но тут раздался знакомый голос с придыханием:
— Чего к мальчишке привязались, подите все по домам.
— А вы кто такая?
— А я его ростила. Он ничего худого не сделает. Пойдём, Саня. Чего есть, то и говорю. Да! А ты на себя погляди! Воротила! У самого нос красный! Нашёл кого обидеть. Иди свою жену обижай. А нечего младенцев разбрасывать. А то нарожают и разбрасывают. Вот и говори! Ты сам роди, потом и говори. За одним поглядеть не могут. У меня двое инженерами работают да один в армии служит. Саня, пойдём, я тебе конфет куплю. И бубликов куплю. А ты их не слушай.
Я говорю:
— Тёть Сима, я его только прокатил.
— Ага, — говорит тётя Сима, — я знаю.
Я говорю:
— Там собака лаяла, чёрная такая собачина, клыкастая!
— Ну конечно, — говорит тётя Сима. — Собака лает, а ветер носит.
— А он как заревёт!
— Кто?
— Ну, про кого мы говорим.
— Да бог ведает. А письма-то всё нет?
Я говорю:
— Письмо будет!
— Ага, — говорит тётя Сима.
— Не сегодня, так завтра!
— Ага, — говорит тётя Сима. — Оно уже идёт. Везут его в почтовом вагоне за семью печатями.
Я говорю:
— Там на оленях сначала, тётя Сима.
— А как же!
— Ну вот, сначала на оленях, потом на машине, а там уж на поезде или по воздуху.
— Вот-вот, на ковре-самолёте.
— А тут уж рукой подать. Вон почта. А вот наш дом. Так это ведь совсем рядом.
— А ты бы поехал домой, а я бы покараулила. Чуть только письмо забелеет, я на трамвай вскочу и тебе привезу. Мне ведь недолго.
Я говорю:
— Тёть Сима, нет. Я уж дождусь, а вы так приезжайте, без письма.
— Так-то оно так, да ты время без толку проводишь, вот чего мне жаль. Так оно дольше тянется. Хуже нет — ждать да догонять.
— Почему без толку, я зуб вылечил.
— Ну и что ж, что зуб. Надо и уроки учить. Приходи, что ли, ко мне уроки учить. Нажарим рыбы…
…Всё рыба да рыба, деваться от неё некуда.
Какие бывают письма
А письма-то всё нет. Я уж весь ящик изнутри рукой ощупал, может, оно где притаилось в уголке, но это ерунда, конечно. Таким крошечным письмо не бывает. Нам идёт большое-большое письмо! Вот такое. Нет, поменьше. Ну, в общем, чтобы в ящик пролезло. Большое белое письмо. Оно толстое, как книга. И страницы в нём пронумерованы. А ещё с рисунками. Батя любит в письмах рисовать. «Мне, — говорит, — легче изобразить, чем написать». Однажды письмо всё было из картинок. Сначала звери всякие: олень, белка, песец. Потом были нарисованы буровые вышки. А в конце — рожицы в профиль, губы у них вытянуты. Это, значит, батя целует меня.
Идёт, идёт такое письмо. Ну и что же, что нет. Будет!
— Михеев, — кричу, — Михеев, ты выйдешь?!
Михеев отвечает в окно:
— Слушай, ты ещё здесь? Вот здорово! А я ведь тебя искал! Я сейчас выйду. Подожди минуточку.
Жду. Жду.
Михеева всё нет.
Куркина высунулась из окна, спрашивает:
— Скачков, назови полевое растение из семи букв, в середине «рэ», на конце буква «а».
Я говорю:
— Куриная слепота.
Куркина водой как плеснёт. Вода упала с треском, меня немного забрызгала.
Я говорю:
— Куркина, эй, схватишь!
— Не достанешь, — отвечает Куркина. — А ты что у нас во дворе так долго делаешь? Дежуришь?
— Закрой свою форточку, — говорю.
— А я знаю, что ты делаешь. Ты одного человека ждёшь.
— Молчи, Куркина, никого я не жду.
— Нет, ждёшь, ждёшь, я знаю!
Я говорю:
— Не твоё дело.
— Только напрасно ты ждёшь, Скачков, ты не жди! — говорит Куркина.
Я стал выискивать какой-нибудь камешек.
— Скачков, этот человек на тебя ноль внимания, фунт презрения!
«Ну, — думаю, — тут надо не камешек, а порядочный камень».
Я говорю:
— Куркина, ещё одно слово скажешь — получишь!
А Куркина:
— Ей такие вычеркнутые не нужны.
— Кому?
— Не прикидывайся! Будто не знаю, кого ты ждёшь.
— Ну, кого?
— Полю, Полю!
«Ах, Полю! Ну конечно Полю. Куркина, не буду в тебя бросаться, раз Полю».
Я кричу:
— Куркина, а полевое растение из семи букв — это сурепка!
— Сама знаю!
Надоела мне эта Куркина.
— Михеев, — крикнул я, — Михеев!
Он выглянул.
— Саня, ты меня ждёшь? Это замечательно!
— Отвратительно! — кричит Куркина.
— Я тебе хочу кое-что сказать, но мне никак не выйти, меня не пускают.
Куркина кричит:
— Выйти ему, выйти!
— Да замолчи ты, суетливая какая девица, — говорит Михеев. — Саня, может, ты подымешься ко мне?
— Ля-ля, тра-ля-ля! — кричит Куркина.
— Ой, слушай, подымись, это так важно!
— Ой, слушай, подымись, это так важно! — кривляется Куркина.
«Ну конечно подымусь. В чём дело. Раз это так важно, что мне, трудно подняться?»
Михеев вышел на лестницу.
— Пойдём сядем на подоконник. Поговорим.
— Да-да, пойдём, — говорю, — сядем поговорим.
— Не отпускают, понимаешь?
— Понимаю.
— Говорят: сиди дома. Веришь, нет?
— Верю.
— Житья никакого не стало!..
Михеев загрустил, задумался.
— Да что ты, — говорю, — Михеев, загрустил-то, ну, и что такого, ты посмотри, я какой весёлый, а, Михеев! А вот я тебя сейчас развеселю!..
Стал я бороть Михеева, а он: «Пусти, пусти!»
— Ну что, — спрашиваю, — ты хотел сказать?
— Да ты, — говорит, — меня с мысли сбил! Ты хоть знаешь, что сегодня «Спартак» с «Шахтёром» играют?
— Ну и пусть играют.
— Саня, так ведь это же полуфинал!
— Ну и что?
— Приходи ко мне вечером телевизор смотреть! Слушай, Сумин придёт! Мы знаешь как поболеем! А потом ты ему поможешь составить план. Ты ведь опытный.
Я говорю:
— Михеев, у меня к тебе просьба.
— Говори, всё сделаю! Ты ведь знаешь, Саня!..
— Ну конечно, — говорю, — знаю. Вынеси мне воды.
— И всё?
— И всё.
Михеев снова задумался.
— Ну, я вынесу. Ты посиди, я мигом.
Я воды напился и говорю Михееву:
— Большое тебе спасибо.
Он и вовсе стушевался.
— Ты, — говорит, — только не уходи, а? Мы потом что-нибудь придумаем… Я попозже выйду. Я выйду!
Я говорю:
— Давай, давай…
Замечательный, бесценный диван
Вот люди какие странные: с первого раза ничего не понимают. Ведь я же говорил Сухожиловой с Новожиловой: не забирайтесь с ногами на диван. Это некультурно. Пусть теперь на себя пеняют. Я как разогнался, налетел на них с полного ходу. У Сухожиловой с Новожиловой все жилы затряслись.
Они отбежали на безопасное расстояние, а совсем не уходят. Как волчицы какие-то, и что им в этом диване?
— А что это ты, — говорят, — так развоевался? Это теперь и не твой диван!
«Здрасте! Диван уже не мой. А что же тогда моё? Ну нет, диван не отдам. С диваном номер у вас не пройдёт».
— Интересно узнать, — говорю, — а чей же это диван?
Сухожилова говорит:
— Ничей, общий!
А Новожилова:
— Казённый!
Или наоборот, я ведь их не различаю.
— Не-ет, — говорю, — ошибаетесь, дорогие жилы, диванчик принадлежит мне, а вовсе он не казённый. Это всё ваши фантазии. А если хотите на казённом попрыгать, то идите в ЖЭК. А вот я вам сейчас объясню, как пройти…
Они и убежали.
Сижу на своём замечательном, бесценном диване. Вдруг смотрю — в окне пятой парадной, на четвёртом этаже какие-то стёкла блестят. Кто-то на меня два окуляра наставляет. «Что, — думаю, — такое, кто это меня вблизи не видел? А если кто не видел, так можно же в любой момент подойти и рассмотреть. Зачем же в бинокль?»
Я замахал, бинокль тотчас же исчез. И голова спряталась.
— Эй, — кричу, — чего там прячешься? Ты кто, Семёнов, что ли? Эй, Семёнов!
Никто не показывается. Ответа не последовало. «Ну, — думаю, — нехорошо это, неприятно, если меня будут исподтишка в бинокли рассматривать. Я ведь не африканская антилопа. Надо пойти посмотреть».
Взбежал по лестнице на четвёртый этаж, где сидел злоумышленник. Никого нет. Взбежал на пятый. Пошёл на шестой, там уж ход на чердак. Вдруг вижу — стоит голубчик. Опять вооружён до зубов, два пистолета на меня наводит.
— Стреляй, — говорю, — чего стоишь?
— Извольте удалиться.
А сам бледный-бледный. Сейчас совсем в мел превратится. Ох уж, доведёт меня этот Семёнов.
— Ты чего, — спрашиваю, — за мною шпионишь?
— Я не шпионю, я наблюдаю.
— Ну, и что ты наблюл? Или как правильно сказать: наблёл? Ну, в общем, чего ты увидел?
Семёнов сник совсем.
Я говорю:
— Да убери ты свои дурацкие пистолеты!
Он послушался, руки опустил. В сторону смотрит.
— Я, — говорит, — знаю, кто тебя предал.
— Та-ак… — говорю. А сам пот со лба утираю. — Значит, знаешь…
— Знаю.
— А ты не ошибаешься, а, Семёнов?
— Нет, не ошибаюсь.
Из окна крыша видна. По карнизу голуби ходят, гуркают. Вон там я стоял, когда батя увидел меня и испугался.
Я спрашиваю:
— Ну кто?
— Я интригами не занимаюсь! — отвечает Семёнов. — Он будет иметь дело со мной! Можете на меня рассчитывать.
И снова в свою флибустьерскую позу встал.
Я говорю:
— Не надо, Семёнов… Я ведь и сам знаю. Только я тебя очень прошу, пусть об этом знают только двое: ты и я. Ну, ещё можешь сказать Поле. Выполнишь, Семёнов?
Он меня удивлённым взглядом проводил.
Файзула ждёт корреспондента
«Ну, — думаю, — хватит, пора ехать домой. Одно дело сделано».
Решил напоследок зайти в свою парадную. Дверь открыл — и у меня вспыхнуло перед глазами! Три белых кружка! Я чуть дверцу ящика не оторвал.
«Сане Скачкову».
А в конверте листок в клеточку и на нём печатными буквами строчка: «Скачков, одна девочка хочет с тобой дружить!!!»
Ну, напугала… У меня даже в глазах потемнело. «Вот погоди, — думаю, — выйди, я тебе покажу, как людей пугать!»
А самому весело! Не уйду ещё. Посижу на своём прекрасном диване.
Эх, хорошо мне сидеть! Захочу — покачаюсь! Пружины скрипят изо всех сил. Скрипите, скрипите, пружины! А ну-ка и я вскочу на него ногами. Мне всегда запрещали, а теперь кто мне запретит? Мой диван! Только мой! Эх, как подкидывает! И-эх!.. И-эх!!!
Идёт Палён через проходные дворы. Спрашивает:
— Ты прыгаешь?
— Прыгаю!
— А ну-ка и я попрыгаю!
Стали мы вдвоём прыгать. Палён вдруг как заведёт:
— Опа, опа, Азия — Европа!..
Я говорю:
— Палён, ну как не стыдно!..
Он перестал.
Я говорю:
— Давай лучше поиграем в крепость.
— А как это?
— А вот я тебя столкну, значит, моя крепость, а потом ты заскакивай и меня толкай. Кто дольше крепость удержит.
Эх, хорошо я придумал! Палён как сумасшедший вокруг дивана бегает, тут сунется, там сунется, всё ищет у меня слабое место. Но в моей обороне не так легко слабое место найти.
Наконец запрыгнул Палён, как толкнёт меня, и я полетел вниз. Ничего себе — болезненный! А ещё от физкультуры освобождён.
«Ну, — думаю, — сейчас я тебя атакую!» Но Палёна не просто было атаковать. Я запрыгнул несколько раз, но не удержался. Но и Палён не удержался, полетели мы с ним вдвоём кубарем.
Не заметили даже, как Файзула подошёл. Костюм на нём чёрный, рубашка белая и жёлтые полуботинки. Одеколоном от него несёт. Что такое, не Файзула, а оперный артист какой-то!
Он кричит:
— Ай, как нехорошо! Зачем такие игры играете? Садитесь шахматы играйте. Или нарды. Или кости. Тихо надо играть.
— Почему тихо-то, Файзула? Можно и не тихо.
Это я у него спрашиваю.
— А ты совсем уходи, — Файзула говорит. — Ты мне один показатель испортил? Испортил. Ты мне другой показатель испортил? Испортил.
— Не портил я тебе никаких показателей.
— А кто ребёнка у магазина воровал? Ты воровал. Файзула всё знает. От Файзула не скроешь. Ты домой лучше иди. Сейчас корреспондент придёт, будет про меня газету писать. Фотографировать будет.
То-то, я смотрю, Файзула так вырядился. Вот что с человеком слава делает. Совсем испортился у нас дворник. Раньше Файзула тихий, скромный был. В нарды учил нас играть, песни узбекские пел, качели нам построил.
— Зачем тебе газета-то, Файзула?
— Надо газета. Почёт надо. Кишлак буду посылать.
Ну, что ты с ним сделаешь. Ведь пропадёт совсем. У него и взгляд стал другой — глаза блестят. Он и у ворот теперь по-другому стоит — как статуя. Может, он думает, что к нашему дому мраморную дощечку прибьют: здесь жил и работал дворник Файзула. Но ведь этого не будет. Жаль мне его стало. Не замечает человек, как портится.
Я говорю:
— Дощечку-то всё равно не прибьют, Файзула.
— Какую дощечку?
— Ладно, это я так подумал.
— Нехороший ты человек, Скачков. Зачем ребёнка у матери воровал?
— Да я, Файзула…
А, да чего с ним разговаривать! У него одни показатели в голове. Показатели и указатели.
— Пойдём, Палён.
Палён говорит:
— Конечно пойдём. Тебе куда? Мне в парикмахерскую.
Я говорю:
— Совпадение. Мне тоже в парикмахерскую.
А что, постригусь. Почему не постричься? Всё-таки знакомые парикмахеры. Например, Артур Жанович. Он мою голову знает.
Наша парикмахерская
В парикмахерской только и разговоров что про матч «Спартака» с «Шахтёром». Все галдят, руками размахивают.
Кухарев забьёт и Скворцов забьёт!
— Ни черта твой Скворцов не забьёт. Кухарев ещё куда ни шло, а Скворцов — нет, не забьёт.
— Да что вы говорите, в матче с «Араратом» Кухарев еле ногами двигал, вот-вот упадёт.
— Это когда, в третьем тайме?
— В третьем тайме.
— Ну, значит, и Кухарев не забьёт. Я больше всех рассчитываю на Степанова.
— Успокойтесь, граждане, — сказал Артур Жанович, — так же невозможно работать. Шум, гам — в ушах уже какие-то галлюцинации начинаются. Если хотите знать, забьёт вовсе не Кухарев. И совсем не Скворцов. И уж конечно, не этот пенсионер Степанов. Неужели у вас не дрожит сердце, неужели у вас не трепещет душа, когда на поле выходит Савушкин? Ведь это же бомбардир от бога!
— Савушкин — да!..
— Савушкин — ничего не скажешь.
— А? Да?.. Какая скорость, какой удар! Мне худо сделалось, когда они играли с тбилисским «Динамо», вы помните этот проход Савушкина на двадцать второй минуте первого тайма? Без валидола этот матч невозможно было смотреть.
— Да-а…
— Кто ж не помнит!..
— А? Да?.. Метеор! Ракета! Мои надежды на Савушкина растут от матча к матчу. Это перспективный игрок, блистательный, умопомрачительный! И сегодня он вам это докажет.
— Не-ет, Кухарева вы недооцениваете…
— Да что Кухарев, заладил: Кухарев, Кухарев! Если на то пошло — Степанов!
— Не Степанов, а Скворцов, Скворцов!
— А я говорю — Кухарев!
— А я говорю — Степанов!
— Скворцо-ов!..
— Граждане, граждане, пощадите, — взмолился Артур Жанович. — Ведь мы ж на работе. Просто голова идёт кругом! За целый день наслушаешься столько всякой ерунды!.. Кухарев — игрок с нераскрывшимися возможностями. Скворцов после травмы. Степанов, я вам ещё раз повторяю, немолод, к тому же он курит. Зато Савушкин — какой блеск, какой восхитительный игрок!..
— Савушкин — да.
— Савушкин — ничего не скажешь.
— Кто же против Савушкина?..
Такой у них шёл разговор. Другие парикмахерши на них — ноль внимания, стригут, бреют. «Хоть бы, — думаю, — к Артуру Жановичу не попасть, у него насидишься. Он то и дело — ножницы в сторону, глаза в потолок: Савушкин, Савушкин!..»
Корреспондент
— А, постриглись, — говорит Файзула. — Это хорошо. Сейчас он придёт. Уже звонил ЖЭК. Садитесь, шахматы играйте. Шумно не играйте.
Совсем помешался на этом корреспонденте. Сидит в чёрном костюме посреди своего скверика. На столе перед ним фарфоровый чайник и две пиалы. Файзула чай пьёт. Чай он пьёт только зелёный. Я однажды попробовал — это просто горечь. В нём ни крошки сахара. Файзула пьёт эту гадость по десять раз в день.
Голуби вокруг него разгуливают, воробьи на ветках чирикают. Он сидит в сквере, как в родном кишлаке, никто ему не мешает. Пьёт чай и обдумывает повышенные обязательства. Файзула говорит так: «Чай не пьёшь — откуда силы берёшь?»
Спортом надо заниматься, вот откуда силы.
Вдруг и в самом деле во двор входит человек в очках и светлом пиджаке. За ним почему-то идёт Тентелев.
— Эй, пожалуйста, — кричит Файзула. — Сюда проходите! Здравствуйте! Салям алейкум! — Файзула берёт его руку двумя руками.
Корреспондент садится за столик вместе с нами.
— Это я и есть Файзула Абдурахманов, — говорит Файзула. — Пейте зелёный чай. Вкусный, свежий. Только что заварил. У нас обычай такой: сначала чай пьём, потом разговариваем. Как ваше здоровье? Как здоровье жены?..
— Да я, собственно… — говорит корреспондент, но Файзула его не слушает.
— Как здоровье детей? Папы, мамы?..
— Вкусный чай, — говорит корреспондент.
— Очень вкусный, — говорит Файзула. — Очень полезный!
— Хорошо у вас во дворе, много зелени.
— Очень хорошо! — говорит Файзула. — Много работаем. По всем показателям. Пятый показатель — зелень.
— Пятый? А первый какой?
— Первый — квартплата.
Корреспондент чай выпил и говорит:
— Я к вам знаете по какому вопросу?
Файзула кивает:
— Знаем, знаем! ЖЭК предупредил.
А в это время другие ребята подходят: Семёнов, Дубарев, Куркина. Что корреспондент должен прийти — все слышали.
— Я вам все данные приготовил, — говорит Файзула и вынимает из кармана пачку листков. — Вот макулатура. Вот зелень. Вот пищевые отходы. Вот работа с детьми. Я с ними очень много работаю, они скажут.
— Да мне не это надо, — говорит корреспондент. — Я не по этому пришёл. Мне нужен Саша Скачков.
Все повернулись ко мне. А Файзула говорит:
— Вот этот Скачков. Но мы за него не отвечаем.
— Который Скачков? — спрашивает корреспондент.
«Ну, — думаю, — это насчёт грудняка». Я говорю:
— Ну, а чего я такого сделал? Прокатил немного его, так я ж только до угла… Ну, чего особенного?..
Корреспондент говорит:
— Какой — этот? Это не Скачков.
— Как не Скачков? — удивляется Файзула.
Ну вот, я уже и не Скачков.
Я говорю:
— Кто, я не Скачков? А кто же я, по-вашему?
Все кричат:
— Скачков! Это Саня Скачков! Мы его все знаем!
Корреспондент даже очки снял.
— Странно, а он совсем по-другому выглядел.
— Он постригся, — сказал Файзула.
Корреспондент снова надел очки и кого-то поискал глазами. Взгляд его упёрся на Тентелева.
— А ты мне голову не морочишь? Ты же говорил, что вы очень просите прийти к вам во двор из-за Скачкова. А его здесь нет.
— Правда, правда, — говорит Файзула, — его здесь нет. Он больше здесь не живёт. ЖЭК за него не отвечает.
— Ничего не понимаю! — сердится корреспондент. — А кому же мне отдать письмо? Вот тут у меня письмо есть для этого вашего Скачкова.
— Какое письмо? — кричу. — Где вы его взяли?
И уже хочу схватить моё письмо, это ведь моё письмо, и я уже всё понимаю: и как оно попало к нему, и кто этот человек, всё понимаю.
— Э, нет, — говорит человек, — давайте сначала разберёмся. Я работаю директором лодочной станции…
Файзула восклицает:
— Так вы не корреспондент?..
— Нет. Пять дней назад этот ваш неуловимый Саня Скачков похитил чужую лодку и утерял весло. Ну, мы вашего Саню, конечно, скоро взяли на буксир и на берег доставили. Стали удостоверять личность. Документа у него, конечно, никакого не оказалось, а было в кармане вот это письмо.
— Да отдайте же вы мне его, отдайте! — закричал я. — Моё это письмо!..
«Да что он не отдаёт-то! Вот же оно! Я так себе его и представлял».
— А как же оно оказалось в чужом кармане?
Тут мы услышали какие-то крики в стороне. Это Тентелев хотел привести к нам Михеева, а тот упирался.
— Не пойду!.. Не пойду!.. — выкрикивал весь красный Михеев.
Тогда его Дубарев под другую руку поддел.
— Да он ведь мне сам поручал, — хныкал Михеев, — Саня, ты ведь мне поручал смотреть в ящике?..
Я кивнул. Мне хотелось хоть чем-то помочь Михееву.
— Ну, вот видите… Я нашёл там письмо и хотел отвезти его Сане, честное слово, я хотел отвезти!.. А они отобрали… Вы же отобрали…
Я не мог больше тут находиться. Я вырвал письмо у директора лодочной станции, оно у него выскользнуло из рук, он даже внимания не обратил, потому что во все глаза смотрел на Михеева.
А я побежал!..
Прощай, старый дом!
И он побежал. Ах, как он побежал! Бежать-то, может быть, и не надо было, а в трамвай, в трамвай вскочить, притулиться где-нибудь на задней площадке и читать письмо, глотать строчку за строчкой.
Да разве ж он и так не знал, что в нём написано? Ведь он его насквозь видел, письмо-то это. Ведь отец едет, едет, может, он уже в дороге!..
А сзади его догоняли и Тентелев, и Дубарев, и Палён, и Семёнов, и Куркина. «Саня, Саня, — кричали они ему, — ты приезжай к нам, ты всё равно приезжай! И мы к тебе приедем!..»
Но уже за его спиной оставалась старая улица, со всеми своими домами, витринами, деревьями, проводами, люками, светофорами…
Жёлтые листья летели косо над ним, как маленькие самолётики.
Прощай, старый дом!