Позиция Алеко Никитича была твердой.
— Мы должны решить для себя главный вопрос, — сказал он. — Печатать или не печатать.
— Вам и решать, — заметил Сверхщенский. — Вы один и читали.
— Ольга Владимировна закончит работу к четырем часам, — сказал Алеко Никитич, — и все сможете прочесть. Но поверьте мне — дело не в содержании. Дело в принципе. Выяснилось, что автор — человек не с улицы. Отказав ему, мы можем иметь неприятности.
— Ой, зачем нам неприятности! — залопотал Свищ и заморгал веками. — Неприятности-то нам зачем? Печатать, печатать…
— А если это бред сивой кобылы? — возразил Сверхщенский.
Встрял Индей Гордеевич, который не очень любил Сверхщенского за его эрудицию.
— Выбирайте выражения, Сверхщенский! Алеко Никитич не ставил бы вопрос о публикации заведомо слабого произведения!
— Безусловно, — кивнул Алеко Никитич, — повесть неординарная, хотя и небесспорная.
— А точно известно, что автор не с улицы? — спросил Зверцев.
— Есть такое мнение, — ответил Алеко Никитич. — Но, конечно, проверить бы не мешало… Главное, он исчез. Никто его не видел, не знает… Фамилия на рукописи отсутствует…
— Фамилия, даже когда она есть, может всегда оказаться псевдонимом, — заметил Индей Гордеевич.
— Я бы вообще псевдонимы запретил, — вставил Свищ, который свои стихи в журнале печатал под фамилией Улин. — Фамилия — как родители: не выбирают…
— А с тобой как быть? — поинтересовался Зверцев.
— У меня жена Уля, — обиделся Свищ. — Это родной человек. Сибиряк, например, был Мамин. В честь мамы. Совсем другое дело.
— Слушайте, что вы ерундой занимаетесь! — повысил голос Индей Гордеевич. — Здесь серьезная проблема. За автором стоит ответственная, может быть, даже слишком ответственная личность.
— В конце концов, у нас журнал или пансион для детей ответственных личностей? — выпалил Сверхщенский.
Это уже было чересчур, и Индей Гордеевич сказал строгим, хорошо поставленным голосом:
— Покиньте кабинет, Сверхщенский! Пойдите и подумайте, почему у вас в очерке о Мухославске сплошное ячество и американизмы!
Сверхщенский вспыхнул и выскочил из кабинета, так хлопнув дверью, что с потолка посыпалась штукатурка, запачкав пиджак Алеко Никитича.
— Ой, горячий! — запричитал Свищ. — Честный, но горячий! Учиться сдерживать себя надо! Ой, как надо!…
— Гнать его пора, — буркнул Индей Гордеевич.
— Если мы, старина, всех разгоним, — улыбнулся Алеко Никитич, стряхивая с плеча штукатурку, — так мы с вами в лавке вдвоем останемся…
— И, уверяю вас, больше будет толку, — подытожил Индей Гордеевич.
— Ну, вот что. — Алеко Никитич принял решение. — Поскольку мы здесь все ни к какому мужскому выводу не пришли, ступайте и работайте, а я еще посоветуюсь с Н.Р. Только не болтайте до поры до времени каждому встречному.
— Да я язык себе вырву, — начал пятиться к двери Свищ, — да под пытками смолчу…
Оставшись наедине с Индеем Гордеевичем, Алеко Никитич набрал номер телефона:
— Ариадна Викторовна?… День добрый! Как здоровьичко?… Ну и отлично… Супругу кланяйтесь… Сам у себя?… Соедините, милая… День добрый!… Как здоровье?… Супруга как?… Ну и отлично… Тут вот какое дело. Посоветоваться надо… Лучше бы не по телефону… Завтра? Записал… В десять пятнадцать?… Записал… Не опаздывать? Записал… Извините, что оторвал, но дело уж больно щекотливое… Супруге кланяйтесь.
— И от меня супруге привет, — придвинулся Индей Гордеевич, но Алеко Никитич уже повесил трубку.
— Зачем быть умнее кондуктора? — сказал Алеко Никитич. — Как решит, так и сделаем.
И Индей Гордеевич покинул его кабинет. Он отправился к себе, заперся на ключ и стал петь «Пролог» из оперы Леонкавалло «Паяцы». Он любил попеть наедине арии из опер, снимая таким образом нервное напряжение. И все в редакции знали: упаси боже в такую минуту заглянуть к нему в кабинет…
С-с-с… Алеко Никитич идет по редакционному коридору в сторону комнатки, где сидит Ольга Владимировна. Он входит к ней и застает ее печатающей. Она сидит на высоком стульчике, подложив красненькую подушечку, и сдувает спадающие на глаза волосы, так напоминающие Симины, Симулины. Алеко Никитич запирает дверь изнутри, подходит к Оле, Оленьке, к ласточке… «Да что это вы, Алеко Никитич?» — шепчет Оля, подставляя ему свои губы.
Только все это грезится Алеко Никитичу, все это ему представляется, пока идет он по редакционному коридору в направлении комнатки, где сидит и печатает машинистка Ольга Владимировна. С-с-с.
А она сидела в своей маленькой комнатке в конце коридора, подложив на стул, как всегда, красную подушечку, и гнала к четырем часам принесенную ей утром новую рукопись из тетрадки в черном кожаном переплете. Почерк был незнакомый, не очень разборчивый, так что время от времени ей приходилось склоняться над тетрадкой, и тогда вымытые с ночи волосы спадали на глаза, и она сдувала их, выпятив искусанную нижнюю губу. И по мере того, как она все больше и больше углублялась в содержание, чувство безграничной жалости помимо ее воли заполняло каждую клеточку тела. В горле сформировался затруднявший дыхание комок, и в конце концов она даже вынуждена быль оторваться от работы и выпить валериановых капель, которые всегда держала при себе вахтерша Аня. Ольга Владимировна ясно представляла себя на странном и знойном заброшенном острове, запертой в роскошном дворце, без малейших шансов обрести свободу. Она находила много общего в Олвис с собой и со всеми женщинами, с которыми когда-либо была знакома, о которых когда-либо что-либо читала или слышала, переживая даже за тех женщин, о существовании которых ей было абсолютно неизвестно. И сколько ни пыталась Ольга Владимировна отделаться от навязчивых ощущений, ничего у нее не получалось. Она решила, что заболела, причем могла сказать, когда заболела; сегодня утром, едва раскрыв тетрадку в черном кожаном переплете.
Без стука вошел Алеко Никитич и спросил, как дела.
— Успею, — сказала Ольга Владимировна и шмыгнула носом. — К четырем успею.
— Что с вами? — наклонился к ней Алеко Никитич. — У вас что-то случилось?
— Ничего, Алеко Никитич. Так. Нашло.
— Вас обидели?
— Кто меня может обидеть, Алеко Никитич…
— Вас никто не посмеет обидеть, Ольга Владимировна. — Алеко Никитич произнес это с какой-то новой для себя и для Ольги Владимировны интонацией. Ей даже показалось, что она не машинистка, а он не хозяин журнала… А так… Встретились просто два человека, и один интересуется, как живет другой. Ольга Владимировна с некоторым удивлением взглянула на Алеко Никитича.
— Да я и необидчивая, Алеко Никитич…
— Вы все в той же коммуналке в Рыбном переулке?
— А где же?
— С мужем не сошлись?
— Еще чего.
— Завтра я буду по делам в одном месте и поставлю вопрос о предоставлении вам отдельной квартиры.
— Не беспокойтесь, Алеко Никитич. У вас и так столько забот…
Алеко Никитич пометил что-то в своей записной книжечке и сказал:
— Постарайтесь к четырем успеть, Ольга Владимировна… Кстати, вам нравится?
— Какая разница? — вздохнула Ольга Владимировна. — Вы же все равно не опубликуете…
— Почему вы в этом уверены?
— Мне так кажется.
— А вот и неизвестно, Ольга Владимировна, — загадочно произнес Алеко Никитич и вышел.
И Ольга Владимировна заработала дальше…
"Двадцать девять дней мадрант не выходил из покоев, не принимал Первого ревзода, не интересовался государственными делами, и о его существовании можно было судить лишь по тому, что за это время в водоем со священными куймонами были брошены двенадцать арбаков, так как ночи мадрант проводил беспокойно. Правая рука — если можно было назвать правой рукой то, что осталось, — время от времени давала себя знать. Иногда мадрант просыпался среди ночи оттого, что явственно чувствовал, как горит его правая ладонь. Перед глазами возникало лицо Олвис, ее пылающая щека, ее не столько испуганные, сколько удивленные, наполнившиеся слезами глаза. И однажды мадрант среди ночи даже потребовал, чтобы немедленно доставили к нему дворцового палача Басстио. И когда заспанный Басстио появился в покоях мадранта, то был совершенно обескуражен приказом сей же момент отсечь повелителю правую руку по локоть. Тогда Басстио пролепетал, что не может исполнить высочайший приказ по причине того, что уже однажды со свойственной ему, дворцовому палачу и наипреданнейшему слуге, точностью и аккуратностью он аналогичный приказ выполнил. Мадрант пришел в себя, отпустил Басстио, пригрозив выдрать ему язык, если хоть одна душа узнает об этом ночном недоразумении, и долго еще сидел на своем ложе, шепча молитвы и внимательно разглядывая обрубок, как бы убеждаясь в истинном отсутствии своей правой ладони.
Неоднократно вспыхивало в нем желание явиться к Олвис, но гордость и опасение, что она может уступить ему только из покорности и страха, останавливали мадранта, и он лишь глухо рычал, не имея внутренних сил ни проследовать в розовый дворец, ни обуздать желание.
На исходе тридцатого дня, когда последние рыбаки уже возвращались на берег и отзвучали вечерние молитвы, когда город опустел и уснул, оставив бодрствовать только ночную стражу, когда окончательно погрузился он в липкий, не давший облегчения после дневного зноя мрак, мадрант в сопровождении двух телохранителей покинул дворец и отправился на окраину к проклятым зловонным болотам, где стояла старая, ободранная лачуга, известная горожанам как «логово Герринды». Шедший впереди телохранитель резко раздернул бамбуковый занавес у входа и ворвался в лачугу. Убедившись в том, что никакая опасность не угрожает мадранту, он знаком пригласил его войти, а сам вместе с напарником остался у входа.
Сидевшая на полу с поджатыми ногами Герринда даже не шелохнулась. Уставившись своими мертвыми глазницами куда-то вдаль, сквозь стену лачуги, она словно бы вслушивалась во что-то. Ее нисколько не удивил ночной визит мадранта.
«Я знала, мадрант, что ты придешь именно сегодня, я знала это уже тридцать дней назад, когда почувствовала жестокую боль в правой руке, будто палач Басстио отсек мне ее по локоть. Когда шел тебе только второй год, мадрант, и отец твой уходил в Великий Морской Поход, я знала, что вернется он из похода опозоренный, потерявший все свое воинство, спасшийся лишь моими молитвами. Я знала, что ворвется он в мои покои (а ведь я тогда жила во дворце, мой мадрант!) глубокой ночью, такой же душной, как эта ночь, в бессильной ярости выместит на мне всю горечь и весь позор своего поражения, и прикажет выжечь мои глаза, в которые накануне Великого Морского Похода взглянула кровавая звезда Арристо и предсказала скорый и неминуемый позор. Твой отец назвал меня виновницей всех бед и несчастий, обрушившихся на него и его страну, и прогнал на эти проклятые ядовитые болота, под страхом смерти запретив людям не только общаться со мной и помогать чем-либо, но и велев обходить мою хижину дальней дорогой как страшное место, в котором поселилась смерть. Твой отец не мог умертвить меня, может быть, побоявшись навлечь на себя еще более тяжкие напасти, а может быть, потому, что любил меня. Вот почему, когда тридцать дней назад я почувствовала, будто не тебе, а мне палач Басстио отсекает правую руку, я знала, что сегодня ночью ты появишься здесь».
Вот почему, когда мадрант вошел в хижину, сидевшая на полу с поджатыми ногами Герринда даже не шелохнулась. Уставившись своими пустыми глазницами куда-то вдаль, сквозь стену лачуги, она словно бы вслушивалась во что-то.
Мадрант опустился перед Герриндой на колени, и она погладила его волосы своей морщинистой рукой так, как гладит мать сына, который неожиданно вдруг задает ей совсем не детский вопрос.
"Ты стал взрослым, мадрант. Ты долго оставался ребенком, потому что окружавшие тебя ревзоды, горожане и рабы хотели, чтобы ты как можно дольше оставался ребенком, благодаря которому можно удобно устроиться в этой жизни. Рабам — в рабской, горожанам — в городской, ревзодам — в ревзодской. Но ты стал взрослым, мадрант, и небо, бывшее над тобой сорок два года безоблачным, затягивается тяжелыми черными тучами. Взгляни на Священную гору Карраско. Она сердится. Это дурной знак, мадрант. Я слышу вой чудовищного огня и грохот исполинских волн, которые родятся из пучины и устремятся навстречу этому огню. И в хаосе, возникшем при их соприкосновении, погибнет все живое. Ты породишь силу, мадрант, которая тебя же и погубит. Но еще не поздно, мадрант, умилостивить Священную Карраско и вызвать ветер, который разгонит тяжелые тучи и снова сделает небо над тобой безоблачным. Растопчи в себе свободного человека, мадрант! Стань шакалом и утоли голод шакала, используя силу и коварство шакала, наешься досыта, до икоты, а потом выблюй все, что еще недавно было ароматным, заветным и желанным плодом, и усни в этой блевотине. Когда же очнешься, брось пленницу куймонам, чтобы никогда не напоминала она тебе о том, как ты стал шакалом. И ты снова будешь ребенком, мадрант! Удобным для всех ребенком. И умрешь ребенком в глубокой старости. И будут оплакивать твою смерть и рабы, которых ты же и сделал рабами, и ревзоды, которых ты же и сделал ревзодами. Но потом, являясь каждый раз в новой жизни, в иной плоти, ты будешь или змеей, или шакалом, или рабом, и никогда не дано тебе будет ощутить высшее телесное и духовное наслаждение, и твоя обрубленная рабская рука, или шакалья лапа, или крыло стервятника всегда будут напоминать тебе то далекое время, когда ты мог стать, но не стыл свободным. Еще не поздно, мадрант! Еще ты можешь выбрать. Впрочем, будет так, как должно быть, потому что я не знаю, мадрант, кем ты был в прошлой жизни — леопардом или корабельной крысой…"
Мадрант поднялся и молча вышел из хижины.
Герринда по-прежнему смотрела своими пустыми глазницами куда-то вдаль, сквозь стену, и словно бы вслушивалась во что-то…"
7
Бестиев появляется всегда тихо и неожиданно. Как правило, без стука. Он — модный автор журнала. Его печатают в Москве. Его переводят за границей. Он туда ездит. Он дарит всем сувениры. Он делится своими впечатлениями. Мозг его отличается от прочих человеческих мозгов. У него развит анализ. Но совершенно отсутствует синтез. Извилины не переплетаются, как у других. Они расположены в виде аккуратных столбиков. Столбиков этих много. Друг с другом они не соприкасаются. Друг от друга не зависят. Друг на друга не влияют. Он задает однозначные вопросы. Он хочет получить однозначные ответы. Каждый столбик — отдельное понятие. Один столбик формулирует вопрос. Другой столбик ищет ответ.
Бестиев возникает в комнатке Ольги Владимировны вдруг. Она даже вздрагивает. Бестиев густо пахнет женскими французскими духами. Других духов в Мухославске нет. Он смотрит на Ольгу Владимировну. Неотразимо. Он так считает. Ему так говорили. Он сует нос в тетрадку.
— Что печатаешь?
— Срочную работу.
— А меня когда закончишь?
Он ухватывает Ольгу Владимировну за пальчик.
— Когда это сделаю.
Ольга Владимировна высвобождает пальчик.
— Нет, скажи точно.
Он успевает оценить себя в зеркале.
Он себе нравится.
— Не знаю. Может, завтра. Или послезавтра.
— Нет, скажи точно — завтра или послезавтра.
Он гладит плечико Ольги Владимировны.
— Видимо, послезавтра.
Она отстраняется.
— Видимо или точно?
— Не знаю.
— А кого печатаешь?
Он опять смотрится в зеркало.
— Не знаю.
— Скрываешь… Чего это у тебя на шее?
Он касается шеи Ольги Владимировны.
— Цепочка. Ты мне мешаешь, Бестиев.
Она отодвигается.
— Ну, чья рукопись-то?
Он закуривает.
— Не знаю.
— Ну, скажи, чья? Вовца?
Он шумно затягивается.
— Нет.
— Чего скрываешь-то, а?
Он шумно выпускает дым. Прямо в Ольгу Владимировну.
— Я не знаю, чья. Ты дымишь мне в лицо.
— Дай почитать-то.
Он смотрится в зеркало.
— Начальство не велело.
— Кто не велел-то? — Он поправляет волосы. — Никитич?
Ей становится скучно.
— Индей? — Он шумно затягивается.
Ей начинает надоедать.
— Кто не велел-то?
Он цапает со стола готовую часть.
Он смотрится в зеркало.
Он плюхается в кресло рядом с Ольгой Владимировной.
— Чья рукопись-то?
Ольга Владимировна возобновляет работу.
Бестиев шумно курит.
Бестиев читает.
"Предоставленная самой себе, лишенная каких бы то ни было развлечений, Олвис изнывала от скуки, слоняясь по розовому дворцу, который уже успел надоесть ей своим великолепием. И однажды она высказала это Первому ревзоду во время его очередного утреннего посещения с целью справиться, по велению мадранта, о состоянии ее здоровья и самочувствии.
Ревзод, испытывая отвращение и ненависть к пленнице, вынужден был тем не менее доложить о ее недовольстве мадранту, не забыв добавить и то, что в женариуме стало известно о пребывании чужеземки в розовом дворце и что супруги по этому поводу царапают себе лица в раздражении и отчаянии, ибо можно понять, высокий мадрант, всю горечь и печаль тоскующих и любящих, но незаслуженно преданных забвению женщин.
Мадрант опустил голову и задумался. Он прекрасно понимал скрытый смысл этого сообщения Первого ревзода. Его наиболее любимые жены имели огромное влияние не только на Первого ревзода, и тот как бы заранее умывал руки в случае, если вдруг Олвис будет найдена в розовом дворце мертвой в результате, допустим, отравления. Мадрант утаил эти свои мысли от ревзода, но вполне понятно, что молодую женщину не радует одиночество, и пусть ревзод сегодня передаст Олвис одного из лучших псов мадранта в качестве дара. Мадрант надеется, что этот пес сделает ее существование более приятным, а кроме того, Первый ревзод должен принять к сведению, что с этого момента все кушанья, предназначенные для Олвис, должны в первую очередь скармливаться псу, за жизнь которого ответит не только дворцовый повар. И мадрант, усмехнувшись, приподнял правую бровь, из чего («Твоя воля — закон, мадрант») Первый ревзод понял, и очень отчетливо, что не только дворцовый повар ответит за жизнь пса.
Рредос, так звали пса, был огромен и совершенно невероятной породы. У себя на родине Олвис никогда не встречала таких собак. Даже в королевской коллекции, которая насчитывала около трехсот разновидностей, не было ни одного хоть сколько-нибудь похожего экземпляра. Это был жесткошерстный, ровного свинцового цвета кобель со свирепой мордой, напоминавшей по форме морду скорее моржа, чем собаки. Когда он зевал, его черная пасть становилась похожей на пещеру, вход в которую окаймляли, словно отполированные скалы, беломраморные клыки. Голова его доходила Олвис почти до плеча, хотя никто не считал ее миниатюрной. Олвис даже показалось, что с появлением Рредоса в просторном розовом дворце стало теснее.
Она довольно скоро привыкла к псу и даже начала позволять себе разные забавы, которые доставляли ей массу удовольствий. Плавая в бассейне, например, она незаметно следила за разлегшимся на парапете Рредосом. Тот вроде дремал и не проявлял ровным счетом никакого интереса к купанию хозяйки. Но стоило Олвис сделать вид, что она тонет, Рредос молнией бросался в бассейн и уже через несколько мгновений вытаскивал ее на парапет, не оставив на теле ни малейшей царапины. Игра повторялась неоднократно, но с неизменным результатом. Причем Рредос не обнаруживал ни усталости, ни раздражения. И когда в очередной раз Рредос выволок Олвис из воды, она увидела стоявшего возле парапета мадранта. На сей раз взгляд его был спокоен и мягок. Левой рукой он молча протянул ей желтую легкую ткань, и Олвис завернулась в нее с тем непринужденным изяществом, с каким делают это женщины, знающие цену своему телу. Она благодарна мадранту за заботу и внимание («Пес, конечно, прелестный, но неужели этот странный вождь хочет выдать меня за него замуж?») и считает, что такой пес действительно заслуживает ее любви и привязанности.
Мадрант отрицательно покачал головой. Это просто так принято, что у мадранта должны быть любимые собаки, любимые ревзоды, любимые рабы. На самом же деле Рредос всего лишь ненавистен ему менее других. Мадрант погладил пса и протянул ему свою левую руку. Огромное животное ласково лизнуло ее. Мадрант может приказать — и пес разорвет первого вошедшего сюда человека. Мадрант прикажет — и пес полезет в костер и заживо сгорит, потому что так приказал мадрант. Ради него этот сильный зверь, который в схватке не уступит и леопарду, может стоять в противоестественной позе столько, сколько заблагорассудится мадранту, потому что так хочется мадранту, верно, Рредос?
Пес вывалил из пасти язык, и Олвис показалось, будто виноватая улыбка мелькнула на его безвольной морде.
Ты видишь, Рредос, что прекрасная чужеземка, слабое и беззащитное существо, выше и благороднее тебя? Она лучше примет смерть, нежели сделает что-либо, противоречащее ее собственной натуре, даже если этого потребует сам мадрант!
А в ушах Олвис звучали совсем иные слова из совсем иной жизни.
(«Сколько ты стоишь, красавица?»)
А теперь попрыгай на задних лапках, Рредос!
(«Нет, дружок, это будет стоить дороже».)
Ну-ка, покажи, Рредос, прекрасной гостье, как палач Басстио лишает головы тех, кто не согласен с мадрантом!
(«Вот это, дружок, другое дело. Поедем ко мне, или у тебя есть крыша над головой?»)
Не надо, мадрант, издеваться над животным. Прошу тебя, мадрант…
Слышишь, Рредос, разве это издевательство?
Мадрант широко расставил ноги и взмахнул толстой кожаной плетью с железным наконечником. Пес только слегка вздрогнул, приняв страшный удар плетью.
Разве больно Рредосу?
Пес лизнул плеть. Еще один взмах, еще один удар, Рредос продолжал стоять на задних лапах, виляя хвостом, и лишь на миг вспыхнул в его глазах недобрый огонек, но тут же погас.
Лицо мадранта приняло презрительное выражение. Раб обожает своего хозяина, правда, Рредос?
Отвечай! Отвечай! Один из ударов пришелся по передним лапам, и тогда Рредос глухо и сдержанно зарычал.
Раб любит своего господина!
Мадрант вытянул руку с плетью, и пес лизнул ее. Глухое рычание перешло в поскуливание, выражавшее не то преданность, не то боль. Мадрант отбросил плеть в сторону и схватил пса за ухо. И тут Рредос вырвался и кинулся на мадранта. Олвис вскрикнула, но мадрант выставил вперед ногу, и Рредос лизнул ее.
Вот что такое настоящая любовь, Олвис!
Но не боится ли мадрант, что однажды цепь преданности, на которую посажена ненависть, лопнет?
Мадрант усмехнулся. Скорее небо упадет на землю, чем произойдет то, о чем говорит Олвис. Не хватит на всей земле драгоценного металла, из которого будет отлит памятник тому, кто открыто поднимет руку на мадранта. Вот почему мадрант благодарит судьбу за то, что она послала ему свободное существо в облике Олвис («Не разыгрывай принцессу, красавица! Я заплатил тебе столько, что ты можешь обслужить целую когорту вместе с лошадьми!»), но мадрант убьет ее, если почувствует в ней рабыню. Верно, Рредос? Что будет с божественной чужеземкой, если она обманет мадранта, проявив себя жалкой рабыней?
Пес повалился на парапет всем своим громадным телом и, дернувшись несколько раз, превратился в труп.
Браво, Рредос! Ты заслуживаешь возвышенной оды!
Мадрант прославляет тебя и все твое собачье отродье!
Ты ненавистна мне, ставшая доброй собака!
Рабски покорною сделал тебя твой хозяин
И, усмехаясь довольно, зовет своим другом.
Жалко виляя хвостом, ты его ненавидишь,
Мерзко скуля, со стола принимая объедки.
Острые зубы твои и клыки притупились.
Задние лапы во сто крат сильнее передник.
Пусть же палач две передние вовсе отрубит,
Чтобы они не мешали служить господину.
Ты и рычишь-то на тех, кто намного слабее,
Чья незавидная доля похуже собачьей.
Да и раба своего в человечьем обличье,
Как и тебя, господин называет собакой.
Встань ото сна, напряги свои лапы, собака!
Ночью к обрыву Свободы сбеги незаметно,
Там о скалу наточи свои зубы и когти.
И доберись ты до самого края обрыва,
Чтобы оттуда пантерой на грудь господина
Прыгнуть — и вмиг разодрать его горло клыками,
И распороть его сытое, жирное брюхо,
И утолить свою жажду хозяйскою кровью,
И отшвырнуть эту падаль поганым шакалам,
И возвратить себе гордое имя — Собака!
Олвис как завороженная слушала мадранта. Эти слова и ярость, с которой они были произнесены, поразили ее. Ты мог бы стать поэтом, мадрант. («Я не льщу ему: лесть повышает оплату».) Ты мог бы выступать на городских площадях, и толпа уносила бы тебя на руках, повторяя и скандируя твои слова. Ты мог бы увести эту толпу за собой на край света, и после смерти имя твое было бы высечено на скалах и памятниках. Ты улыбаешься, мадрант («Напрасно он улыбается, я говорю это вполне серьезно»), а я это говорю вполне серьезно…
Мадрант приподнял правую бровь. Эта женщина даже не знает, насколько она права, но мадрант не может быть поэтом, ибо поэт свободен и независим от мадранта, если он настоящий поэт. И тогда он становится врагом мадранта. Слова, рожденные поэтом, подчиняются только ему, а не мадранту. И если бы мадрант возлюбил поэта как друга своего, то он не был бы мадрантом. И если бы поэт возлюбил мадранта как друга своего, то он не был бы поэтом. И разве не понимает женщина, в чьих жилах течет нерабская кровь, что это истина?
Лицо Олвис вытянулось в недоумении а потом она начала хохотать («Слышал бы это мой покойный папаша!»).
Что смешного в словах мадранта? Разве она не дочь великого вождя?
И Олвис стала хохотать еще больше, и по щекам ее покатились слезы, при виде которых вновь ощутил мадрант болезненный жар отрубленной руки. И мадрант помрачнел. И тогда Олвис перестала смеяться.
Она вдруг приблизилась к мадранту и на какое-то мгновение приклонила голову к его плечу. Это неожиданное прикосновение обожгло мадранта, вызвав внезапную дрожь во всем теле.
Что-то жадно-шакалье почувствовал он в этой дрожи, и что-то ненастоящее в ее потупленном взгляде, и какую-то зависимость от него самого, и отсутствие той самой последней необходимости, когда уже нет другого выхода, когда может быть только так и никак иначе.
И увидел мадрант в проеме дворцового окна похожую на шутовской колпак вершину Священной Карраско и отметил, что струйка зловещего серого дыма не растворяется уже в безоблачном небе, а сворачивается в густое и неподвижное темное облако. И, поклонившись Олвис, мадрант вышел, а она сбросила с себя легкую желтую ткань и нырнула в бассейн («Он действительно начинает мне нравиться, черт возьми!»), а когда выбралась на парапет, почувствовала, что проголодалась…"
Бестиев вникает.
Вернее, пытается вникнуть. Изо всех сил. Он снова закуривает. Он покрывается потом. Он перечитывает несколько раз. Одно и то же место. Он ерзает.
— Чего-то я не пойму. — Это он Ольге Владимировне. — Действие когда происходит-то?
Он нервничает. Он выходит из комнаты.
— Пять тысяч лет назад? — Это уже Зверцеву. — Десять тысяч лет? — Это Свищу. — В какой стране? — Это Сверхщенскому. — В какой стране-то? Я читал Плутарха. Я читал Костомарова. — Это Индею Гордеевичу. — Не было такой страны. В Атлантиде, что ли? — Это Алеко Никитичу. — Так не было никакой Атлантиды-то! — Опять Ольге Владимировне: — Мадрант — кто? Диктатор? Консул? Вождь? — Снова Зверцеву: — А ревзод кто? Не было таких званий! — Теперь Свищу: — Я за то, чтоб ясно было. — Шумно выпускает дым в лицо Сверхщенскому: — У Достоевского все понятно. — Откручивает пуговицу на пиджаке Индея Гордеевича: — Руку-то зачем рубить? — Останавливает Алеко Никитича: — Это его мать! Как ее там? Гурринда! — Бедной Ольге Владимировне: — Нет, ты скажи: он ее домогается? — Пристает к идущему с девочкой Гайскому: — Тогда почему он с ней не спит? — Колбаско, который принес новые стихи: — Куймоны — это кайманы? Крокодилы, что ли? — Звонит жене Алеко Никитича: — А зачем в каждом имени сдвоенные согласные? — Ставит Вовцу сто граммов: — Она кто? Проститутка? Тогда почему она с ним не спит? — Таксисту, который везет его домой: — Вот ты скажи — ты бы стал руку рубить?…
Бестиев шумно затягивается.
Бестиев шумно выпускает дым в потолок.
Ему непонятно.
Он раздражен.
Он злится.
И он ничего не может с этим поделать.
Он начал злиться с первой страницы.
Бестиев словно бы заболевает…
8
Вовец — публицист. Колбаско — поэт. Вовец и Колбаско — друзья, поэтому до драки у них дело почти никогда не доходит. Биография Колбаско типична для многих поэтов нашего времени. Детский сад, школа, техникум, работа, поэзия. И, как часто бывает, счастливая искорка случайности, попав в глубоко скрытые резервуары поэтического горючего, вызвала чудовищный взрыв таланта. Колбаско тихо жил в анабиотическом состоянии младшего бухгалтера одного из филиалов мухославского химзавода. Кстати, способность и любовь считать свои и чужие деньги сохранилась в нем до конца жизни и оказала колоссальное, можно сказать — животворное, влияние на его последующее творчество. Отвечая как-то на вопросы читателей во время своего творческого вечера, Колбаско сказал, что днем своего поэтического рождения он считает день рождения старшего бухгалтера Петрова М.С. — 13 сентября 1960 года. Именно в тот день он почувствовал, что не может не писать. В то знаменательное утро на стол старшего бухгалтера Петрова М.С. рядом с тортом «Лесная сказка» и бутылкой шампанского легла и красочная открытка с поздравительными стихами, сочиненными младшим бухгалтером Колбаско. «Сонетом» открывается сборник избранных стихов ныне маститого мухославского поэта. Вот эти строки.