Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черным по белому (сборник)

ModernLib.Net / Аркадий Тимофеевич Аверченко / Черным по белому (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Аркадий Тимофеевич Аверченко
Жанр:

 

 


Кулич и 2 гиацинта в горшках. . 2 р.

Мелкие расходы. . . . . . . . 13 к.

Выходило шесть рублей.


Старые ботинки можно смазать чернилами, но галстук придется купить новый. Темно-зеленый.

В ту же ночь – это была ночь под Страстную субботу – Бердяга написал десять писем – полупоздравительных, полупригласительных.

Выражая удовольствие по поводу наступления такого праздника, Бердяга имел почтительнейшую честь принести поздравления и был бы рад, если бы адресат вспомнил его, скромного человека, и осчастливил посещением, не брезгуя «закусить чем Бог послал».

III

Пасхальное солнце добросердечно грело пасхальную землю и даже заглянуло в окошечко Бердягиной комнаты. Но, памятуя о разности человеческих положений и о пропасти, отделявшей Бердягу от Остроголовченко, оно не заиграло на бутылках с вином и пивом, не блеснуло рубинами и изумрудами на красных и зеленых яйцах, а ограничилось тем, что небрежно мазнуло золотой кистью по гитаре на стене, поморщилось, наткнувшись на облупленный, покоробившийся пол, и уползло – с визитом к купцу миллионеру Смушкину, квартиранту первого этажа.

Бердяга – этот горемычный выскочка – сиял в ожидании гостей. Показная роскошь губила людей и побогаче его, а все эти зеленые галстуки, да одеколон, да пара гиацинтов по бокам кулича – все это за версту попахивало громадной трещиной в Бердягином бюджете.

С улыбкой на лице и полузакрытыми глазами Бердяга в сотый раз оглядывал закуски, крашеные яйца, свежевымытый пол, крахмальную занавеску на окне и думал:

«Какая громадная суматоха подымется около стола… «Рюмочку водки!» – «Ах, что вы: не пью!» – «Ну, одну – ради праздника!» – «Разве что ради праздника. За ваше здоровье». – «Служить изволите?» – «Да, в конторе. Техническая контора Шумахер и Зайд, земледельческие ору… Отчего же вы ветчины не берете? Пожалуйста, господа, не стесняйтесь».

Подходя к зеркалу, Бердяга делал лицо старого хлебосола, умеющего принять и угостить, душа нараспашку, потом подходил к окну, к дверям и прислушивался.

Прошел назначенный в письме час… Прошел другой и третий.

Ни одна душа не явилась к Бердяге.

Но разоренный, голодный Бердяга еще крепился… Он ожидал гостей и поэтому боялся нарушить гармонию разложенной звездочками колбасы, плотно-слежавшихся сардинок и ветчины, замечательно искусно украшенной пучочками салата…

И-игромдубтотраз-разил…

Бердяга лег на кровать и долго, с оскорбленным лицом, наблюдал за тем, как постепенно умирало навозившееся за долгий день солнце… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В двери постучались.

– Кто там? Прошу! – вскричал Бердяга, вскакивая.

– Это я, Владимир Астафьич. Имею честь поздравить с наступившим и, как говорится, на долголетие и успехи в занятиях житейской сущности человеческого произрастания.

Перед Бердягой стоял высокий, краснощекий детина, в сером пальто и в фуражке с золотым галуном – швейцар технической конторы Шумахер и Зайд, «земледельческие орудия».

Бердяга разочарованно осмотрел его и на мгновение опустил голову.

Было у него два исхода – аристократический и демократический.

Аристократический заключался в том, чтобы сказать небрежно: «Ага! Спасибо, братец, спасибо», – дать сиротливо лежавший в жилетном кармане двугривенный, потрепать поздравителя снисходительно по плечу и отпустить с миром. Можно было сюда же внести еще кое-что от хлебосольного барина, души нараспашку: дать поздравителю стакан водки и кусок кулича с ветчиной.

Другой исход был демократический: махнуть рукой на все эти условности, на все эти «пропасти отделяющие»… на все эти фигли-мигли, а просто обнять краснощекого детину в швейцарской фуражке, похристосоваться с ним и, усадив за стол, натешить желудок яствами, а душу – интересной беседой о разных вещах, приковывающих внимание таких вдумчивых людей, как эти два одиноких холостяка.

Выбор Бердяги пал на аристократические поступки.

– Ага, – сказал он, вынимая двугривенный и всовывая его в руку швейцара. – Спасибо, спасибо. Вот вам, братец. Хе-хе! Дело праздничное.

За аристократом потянулся и старый хлебосол.

– Стаканчик водки не выпьете ли? Кулича нашего попробуйте. Ветчинки…

Но, вероятно, всякий барин-хлебосол – в душе отчаянный демократ, потому что Бердяга, налив гостю рюмку водки, неожиданно сказал:

– Стойте! И я с вами тоже выпью.

Но педантичный аристократ не хотел сдаваться так легко: налить-то себе он налил, но чокаться с человеком, стоявшим на самой низкой ступени человеческого общества, почел неудобным.

Однако человек на низкой ступени, не замечая борьбы в душе аристократически настроенного хозяина, взял в руку свою рюмку и простодушно потянулся к ней:

– Ну-с, Владимир Астафьич… Дай вам Боже, с праздничком! Удовлетворения вам всех естественных потребностей!

Было так: швейцар технической конторы стоял у стола по одну сторону, а конторщик Бердяга по другую; когда они чокнулись и выпили, Бердяга обратил внимание на то, что, стоя, им неудобно разрезывать ветчину и намазывать ее горчицей.

– Может, присядете? Э, да чего там, какие церемонии! Садитесь, Яков. Еще одну рюмочку, а?

– Ах, да я, в сущности, не пью. Разве только ради праздника?.. Ну, с наступающим!

– Ваше здоровье! Служите?

Яков недоумевающе посмотрел на Бердягу.

– Да как же! У нас в технической конторе.

– Знаю, знаю, – покровительственно сказал Бердяга. – В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса…

– Да… – привычной скороговоркой подтвердил Яков. – Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона…

– В Шеффильде! И давно служите?

– Да вот уж второй год. Сейчас же после вас определился.

– Кушайте, пожалуйста, Яков… как по отчеству?

– Семеныч.

– Вот я вам, Яков Семеныч, выберу красненькое с синей полоской. Матушка здорова?

– Ничего. Нынче только с утра что-то…

– Может быть, винца еще можно?

– Много будет, Владимир Астафьич.

– Ну, уж и много. А вот сардинки. Давно служите?

– Второй год. Прямо-таки скоро после вас определился, когда Альфред Густав…

– Ага! Это хорошо. А вот эта колбаса с чесноком, а эта без. Прошу, господа! Прошу закусить, чем Бог послал. Матушка ваша как поживает?

– Так, вообще, ничего. Да сегодня старуха что-то, от обедни вертаясь…

– Ну, слава Богу. Это приятно! Надеюсь, пивца-то вы выпьете? Ну, что ничего вам служится в конторе братьев Шумахер и Зайд…

– Представители Альфреда Барраса, – машинально продолжил швейцар. – Да пожаловаться нельзя. Иногда только перед праздником, когда…

– Ну, слава Богу, дай Бог! Мамаша дома сидит или в гостях?

– Дома. Она, Владимир Астафьич…

– Так, так… А вот это моя гитара… Потом я вам сыграю.

___________________________

Ушел швейцар технической конторы Братьев Шумахер и Зайд от конторщика той же фирмы довольно поздно – в 11 часов.

Бердяга долго жал руку этому непрезентабельному гостю и просил «не забывать».

А когда гость ушел, Бердяга, вернувшись в комнату и прибирая на столе, должен был оценить деликатность этого краснощекого, дубоватого на вид парня: на скатерти среди крошек хлеба и кулича лежал Бердягин двугривенный – отвергнутая дань аристократизма во имя чумазой демократии…

Функельман и сын

(Рассказ матери)

Я еще с прошлого года стала замечать, что мой мальчик ходит бледный, задумчивый. А когда еврейский мальчик начинает задумываться – это уже плохо. Что вы думаете, мне обыск нужен, что ли, или что?

– Мотя, – говорю я ему, – Мотя, мальчик мой! Чего тебе так каламитно?

Так он поднимет на меня свои глаза и скажет:

– Что значит – каламитно! Ничего мне не каламитно!

– Мотя! Чего ты крутишь? Ведь я же вижу…

– Ой, – говорит, – отстань ты от меня, мама! У меня скоро экзамен на аттестат зрелости, а потом у меня есть запросы.

Обрадовал! Когда у еврейского мальчика появляются запросы, так господин околоточный целую ночь не спит.

– Мотя! Зачем тебе запросы? Что, их на ноги наденешь, когда башмаков нет, или на хлеб намажешь вместо масла? Запросы, запросы. Отцу твоему сорок шестой год – он даже этих запросов и не нюхал. И плохо, ты думаешь, вышло? Пойди поищи другой такой галантерейный магазин, как у Якова Функельмана! Нужны ему твои запросы! Он даже картоночки маленькие по всему магазину развесил! «Цены без запроса».

– Мама, не мешай мне! Я читаю.

– Он читает! Когда он читает, так уже мать родную слушать не может. Я через тебя, может, сорок две болячки в жизни имела, а ты нос в книжку всунул и думаешь, что умный, как раввин. Гениальный ребенок.

Вижу – мой Мотя все крутит и крутит.

– Что ты крутишь?

– Ничего я не кручу. Не мешай читать.

Что это он там такое читает? Ой! Разве сердце матери это камень или что? Я же так и знала! «Записки Крапоткина»!

– Тебе очень нужно знать записки Крапоткина, да? Ты будешь больной, если ты их не прочтешь? Брось сейчас же!

– Мама, оставь, не трогай. Я же тебя не трогаю.

Еще бы он родную мать тронул, шейгец паршивый!

И так мне в сердце ударило, будто с камнем.

Куда, вы думаете, я сейчас же побежала? Конечно, до отца.

– Яков! Что ты тут перекладываешь сорочки? Убежат они, что ли, от тебя или что? Он должен обязательно сорочки перекладывать…

– А что?

– Ты бы лучше на Мотю посмотрел.

– А что?

– Ему надо читать «Записки Крапоткина», да?

– А что?

– Яков! Ты мне не крути. Что ты мне крутишь! Скандала захотел, обыска у тебя не было, да?

– А что?

Это не человек, а дурак какой-то. Еще он мне должен голову крутить!

– Что тебе нужно, чтобы твой сын в тюрьме сидел? Тебе для него другого места нет? Одевайся, пойдем домой!

Вы думаете, что он делал, этот Мотя, когда мы пришли? Он читал себе «Записки Крапоткина».

– Мотька, – кричит Яков, – брось книгу!

– А вы, – говорит, – ее подымете?

– Брось, или я тебя сию минуту по морде ударю.

И как вы думаете, что ответил этот Мотя?

– Попробуй! А я отравлюсь.

Это запросы называется!

– А чтоб ты пропал! Тебе для матери книжку жалко. Тебя кто рожал – мать или Крапоткин?

– А что вы, – говорит Мотя, – думаете? Может, я, благодаря ему, второй раз на свете родился.

Ой, мое горе! Я заплакала, Яша заплакал, и Мотя тоже заплакал. Прямо маскарад!

Вышли мы с Яшей в спальню, смотрим друг на друга.

– Хороший мальчик, а? Ему еще в носе нужно ковырять, а он уже Крапоткина читает.

– Ну, что же?

– Яша! Ты знаешь что? Нашего мальчика нужно спасти. Это невозможно.

Так Яша мне говорит:

– Что я его спасу? Как я его спасу? По морде ему дам? Так он отравится.

– Тебе сейчас – морда. Интеллигентный человек, а рассуждает как разбойник. Для своего ребенка головой пошевелить трудно. Думай!

Яков сел, стал думать. Я села, стала думать. Ум хорошо, а два еще лучше.

Думаем, думаем, хоть святых вон выноси.

– Яша!

– А что?

– Знаешь что? Нашего ребенка нужно отвлечь.

– Ой, какая ты умная – отвлечь! Чем я его отвлеку? По морде ему дам?

– Ты же другого не можешь! Для тебя Мотькина морда это идеал!.. Он ребенок живой – его чем-нибудь другим заинтересовать нужно… Нехай он влюбится или что?

– Какая ты, подумаешь, гениальная женщина! А в кого?

– Ну, пусть он побывает в свете! Поведи его в кинематограф или еще куда! Что, ты не можешь повести его в ресторан?!

– Нашла учителя! Что, я бывал когда-нибудь в ресторане? Даже не знаю, как там отворять дверей.

– Что ты крутишь! Что ты мине крутишь? Тебе это чужой ребенок? Это крапоткинское дитё, а не твое? Такой большой дурак и не может мальчика развлекать.

Так пошел он к Моте, стал крутить:

– Ну, Мотечка, не сердись на нас. Пойди с отцом немного пройдись. Я ведь же тебя люблю – ты такой бледненький.

Ну, Мотька туда-сюда – стал крутить: то дайте ему главу дочитать, то у него ноги болят.

– Хороший ребенок! Книжку читать – ноги не болят, а с отцом пройтись – откуда ноги взялись. Надевай картузик, Мотенька, ну же!

Похныкал мой Мотенька, покапризничал – пошел с папой.

Они только за двери – я сейчас же к нему в ящик… Боже ты мой! И как это у нас до сих пор обыска не было – не понимаю! За что только, извините, полиция деньги получает?.. И Крапоткины у него, и Бебели, и Мебели, и Малинины, и Буренины – прямо пороховой склад. Эрфуртских программ – так целых три штуки! Как у ребенка голова не лопнула от всего этого?!

Ой, как оно у меня в печке горело, если бы вы знали! Быка можно было зажарить.

В одиннадцать часов вечера вернулись Яша с Мотей, а на другое утро такой визг по дому пошел, как будто его резали.

– Где мои книги?! Кто имел право брать чужую собственность! Это насилие! Я протестуюсь!!

Функельманы, это верно, любят молчать, но когда они уже начинают кричать – так скандал выходит на всю улицу.

– Что ты кричишь, как дурак, – говорит Яков. – От этого книжка не появится обратно. Пойдем лучше контру сыграем.

– Не желаю я вашу контру, отдайте мне моего Энгельса и Каутского!

– Мотя, ты совсем сумасшедший! Я же тебе дам фору – будем играть на три рубля. Если выиграешь, покупай себе хоть десяток новых книг.

– Потому только, – говорит Мотя, – и пойду с тобой, чтобы свои книги вернуть.

Ушли они. Пришли вечером в половине двенадцатого.

– Ну что, Мотя, – спрашиваю, – как твои дела?

– Хорошие дела, когда папаша играет, как маркер. Разве можно при такой форе кончать в последнем шаре? Конечно же, он выиграет. Я не успею подойти к бильярду, как у него партия сделана.

Ну, утром встали они, Мотя и говорит:

– Папаша, хочешь контру?

– А почему нет?

Ушли. Слава богу! Бог всегда слушает еврейские молитвы. Уже Мотя о книжках и не вспоминает.

Раньше у него только и слышишь:

«Классовые перегородки, добавочная стоимость, кооперативные начала…»

А теперь такие хорошие русские слова:

«Красный по борту в лузу, фора, очко, алагер».

Прямо сердце радовалось.

Ну, пришли они в двенадцать часов ночи – оба веселые, легли спать.

Пиджаки в мелу, взяла я почистить – что-то торчит из кармана. Э, программа кинематографа. Хе-хе! После Эрфуртской программы это, знаете, недурно. Бог-таки поворачивает ухо к еврейским молитвам!

Ну, так у них так и пошло: сегодня бильярд, завтра бильярд и послезавтра тоже бильярд.

– Ну, – говорю я как-то, – слава Богу, Яша… Отвлек ты мальчика. Уже пусть он немного позанимается. И ты свой магазин забросил.

– Рано, – говорит Яша. – Еще он еще вчера хотел открытку с видом на Маркса купить.

Ну, рано так рано.

Уже они кинематограф забросили, – уже программки цирка у них в кармане.

Еще проходит неделя – кажется, довольно, мальчик отвлекся.

– Мотя, что же с экзаменом? Яша, что же с магазином?

– Еще не совсем хорошо, – говорит Яша, – подождем недельку. Ты думаешь, запросы так легко из человека выходят?!

Недельку так недельку. Уже у них по карманам не цирковая программа, а от кафешантана – ужасно бойкий этот Яша оказался…

– Ну, довольно, Яша, хватит! Гораздо бы лучше, чтобы Мотя за свои книги засел.

– Сегодня, – говорит Яша, – нельзя еще, мы одному человечку в одном месте быть обещали.

Сегодня одному человечку, завтра другому человечку… Вижу я, Яков мой крутить начинает.

А один раз оба этих дурака в десять часов утра явились.

– Где вы были, шарлатаны?

– У товарища ночевали. Уже было поздно, и дождик шел, так мы остались.

Странный этот дождик, который на их улице шел, а на нашей улице не шел.

– Я, – говорит Яша, – спать лягу, у меня голова болит. И у Моти тоже голова болит; пусть и он ложится.

Так вы знаете что? Взяла я их костюмы, и там лежало в карманах такое, что ужас: у Мотьки – черепаховая шпилька, а у Яши – черный ажурный чулок.

Это тоже дождик?!

То Эрфуртская программа, потом кинематографическая, потом от цирка, потом от шантана, а теперь такая программа, что плюнуть хочется.

– Яша! Это что значит?

– Что? Чулок! Что ты, чулков не видала?

– Где же ты его взял?

– У коммивояжера для образца.

– А зачем же он надеванный? А зачем ты пьяный? А зачем у Мотьки женская шпилька?

– Это тоже для образца.

– Что ты крутишь? Что ты мине крутишь? А отчего Мотька спать хочет? А отчего в твоей чековой книжке одни корешки? Ты с корешков жить будешь? Чтоб вас громом убило, паршивцев!

И теперь вот так оно и пошло: Мотька днем за бильярдом, а ночью его по шантанам черти таскают. Яшка днем за бильярдом, а ночью с Мотькой по шантанам бегает. Такая дружба, будто черт с веревкой их связал. Отец хоть изредка в магазин за деньгами приедет, а Мотька совсем исчез! Приедет переменить воротничок и опять назад.

Наш еврейский Бог услышал еврейскую молитву, но только слишком; он сделал больше, чем надо. Так Мотька отвлекся, что я день и ночь плачу.

Уже Мотька отца на бильярде обыгрывает и фору ему дает, а этот старый осел на него не надыхается.

И так они оба отвлекаются, что плакать хочется. Уже и экзаменов нет, и магазина нет. Все они из дому тащат, а в дом ничего. Разве что иногда принесут в кармане кусок раздавленного ананаса или половинку шелкового корсета. И уж они крутят, уж они крутят…

* * *

Вы извините меня, что я отнимаю время разговорами, но я у вас хотела одну вещь спросить… Тут никого нет поблизости? Слушайте! Нет ли у вас свободной эрфуртской программы или Крапоткина? Что вы знаете, утопающий за соломинку хватается, так я бы, может быть, попробовала бы… Вы знаете что? Положу Моте под подушку, может, он найдет и отвлечется немного… А тому старому ослу – сплошное ему горе – даже отвлекаться нечем! Он уже будет крутить, и крутить, и крутить до самой смерти. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Святые души

Бывают такие случаи в жизни, в которых очень трудно признаться.

I

Сегодня утром я, развернув газету и пробегая от нечего делать отдел объявлений, наткнулся на такую публикацию:

«Натурщица – прекрасно сложена, великолепное тело, предлагает художникам услуги по позированию».

«Хи-хи, – засмеялся я внутренне. – Знаем мы, какая ты натурщица. Такая же, как я художник…»

Потом я призадумался.

«Поехать, что ли? Вообще, я человек такой серьезный, что мне не мешало бы повести образ жизни немного полегкомысленней. Живут же другие люди, как бабочки, перепархивая с цветка на цветок. Самые умные, талантливые люди проводили время в том, что напропалую волочились за женщинами. Любовные истории Бенвенуто Челлини, фривольные похождения гениального Байрона, автора глубоких, незабываемых шедевров, которые останутся жить в веках… Извозчик!!!». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

В глубине большого мрачного двора я отыскал квартиру номер седьмой и позвонил с некоторым замиранием сердца.

Дверь открыла угрюмая горничная – замкнутое в себе существо.

– Что угодно?

– Голубушка… Что, натурщица, вообще… здесь?

– Здесь. Вы художник? Рисовать?

– Да… я, вообще, иногда занимаюсь живописью. Вы скажите там… Что, вообще, мол, все будет как следует.

– Пожалуйте в гостиную.

Через минуту ко мне вошла прекрасно сложенная красивая молодая женщина в голубом пеньюаре, который самым честным образом обрисовывал ее формы. Она протянула мне руку и приветливо сказала:

– Вы насчет позирования? Да? Художник?

«Пора переходить на фривольный тон», – подумал я.

– Художник? Ну что вы! Хе-хе! Откуда вы могли догадаться, что я художник?

Она засмеялась.

– Вот тебе раз! А зачем бы вы тогда пришли, если не художник? В академии?

– Нет, не в академии, – вздохнул я. – Не попал.

– Значит, в частной мастерской. У кого?

Я общительно погладил ее руку.

– Какая вы милая! А вот догадайтесь!

– Да как же можно догадаться… Мастерских много. Вы можете быть и у Сивачева, и у Гольдбергера, и у Цыгановича. Положим, у Цыгановича скульптура… Ну, еще кто есть?.. Перепалкин, Демидовский, Стремоухов… У Стремоухова, да? Вижу по вашим глазам, что угадала.

– Именно, у Стремоухова, – подтвердил я. – Конечно, у него.

Она оживилась.

– А! У Василия Эрастыча! Ну, как он поживает?

– Да ничего. Пить начал, говорят.

– Начал? Да он, кажется, лет двадцать, как пьет.

– Ну? Эх, Стремоухов, Стремоухов! А я и не знал. Думал сначала: вот скромник.

– Вы ему от меня кланяйтесь. Я его давно не видала… С тех пор как он с меня «девушку со змеей» писал. Я ведь давно позирую.

– Да вы серьезно позируете? – печально спросил я.

– То есть как серьезно? А как же можно иначе позировать?

– Я хотел сказать: не устаете?

– О, нет! Привычка.

– И неужели совсем раздеваетесь?

– Позвольте… А то как же?

– Как же? Я вот и говорю: не холодно?

– О, я позирую только дома, а у меня всегда 16 градусов. Если хотите, мы сейчас можем поработать. Вам лицо, бюст или тело?

– Да, да! Конечно!! С удовольствием. Я думаю – тело. Без сомнения, тело.

– У вас ящик в передней?

– Какой… ящик?

– Или вы с папкой пришли? Карандаш?

– Ах, какая жалость! Ведь я забыл папку-то. И карандаш забыл.

Я помедлил немного и сказал, обращая мысленно взоры к своим патронам: Байрону и Бенвенуто Челлини:

– Ну, да это ничего, что с пустыми руками… Я…

– Конечно, ничего, – засмеялась молодая женщина. – Мы это сейчас устроим. Александр!! Саша!

Дверь, ведущая в соседнюю комнату, скрипнула…

Показалось добродушное лицо молодого блондина; в руке он держал палитру.

– Вот, познакомьтесь: мой муж. Он тоже художник. Саша! Твой рассеянный коллега пришел меня писать и забыл дома не только краски и холст, но и карандаш и бумагу. Ох, уж эта богема! Предложи ему что-нибудь…

Я испугался:

– Да что вы! Мне неловко… Очень приятно познакомиться… Я уж лучше домой сбегаю. Я тут… в трех шагах. Я… как это называется…

– Да зачем же? Доска есть, карандаши, кнопки, бумага. Впрочем, вы, может быть, маслом хотите?

– Маслом. Конечно, маслом.

– Так, пожалуйста! У меня много холстов на подрамниках. По своей цене уступлю. Катя, принеси!

Эта проклятая Катя уже успела раздеться, без всякого стеснения, будто она одна была в комнате. Сложена она была действительно прекрасно, но я почти не смотрел на нее. Шагала она по комнате как ни в чем не бывало. Ни стыда у людей, ни совести.

Тяжесть легла мне на сердце и придавила его.

«Поколотит он меня, этот художественный назойливый болван, – подумал я печально. – Подумаешь, жрецы искусства!»

Катя притащила ящик с красками, холст и еще всякую утварь, в которой я совершенно не мог разобраться.

Муж ее развалился на диване и, глядя в потолок, закурил папироску, а она отошла к окну.

– Поставьте меня, – сказала эта бесстыдница.

– Сами становитесь, – досадливо проворчал я.

Она засмеялась.

– Я же не знаю, какая вам нужна поза.

– Ну, станьте так.

Я показал ей такую позу, приняв которую она через минуту должна была замертво свалиться от усталости.

Но эта Катя была выкована из стали.

Она стала в позу и замерла…

II

– Что вы делаете? – удивленно сказал муж Саша. – Вы не из того конца тюбика выдавливаете краску.

– Вы уверены? – нагло засмеялся я. – Покойный профессор Якоби советовал выдавливать краску именно отсюда. Тут она свежее.

– Да ведь краска будет сохнуть!

– Ничего. Водой после размочим.

– Водой?.. Масляную краску?!

– Я говорю «водой» в широком смысле этого слова. Вообще – жидкостью… Вот странная вещь, – перебил я сам себя. – Все краски у вас есть, а телесного цвета нет.

– Да зачем вам телесный цвет? Такого и не бывает.

– Вы так думаете? В… Художественных письмах Александра Бенуа прямо указывается, что тело лучше всего писать телесным цветом!

– Позвольте… Да вы писали когда-нибудь масляными красками?

– Сколько раз! Раз десять, если не больше.

– И вы не знаете смешения красок?

– Я-то знаю, но вы, я вижу, не читали многотомного труда члена дрезденской академии искусств барона Фукса «Искусство не смешивать краски».

– Нет, этого я не читал.

– То-то и оно. А что же тут нет кисточки на конце? Одна ручка осталась и шишечка…

– Это муштабель. Неужели вы не знаете, что это такое?

– Я-то знаю, но вы, наверное, не читали «Записок живописца» Шиндлера-Барнай, в которых… Впрочем, не будем отрываться от работы.

– Подвигается? – спросил Саша.

– Да… понемногу. Тише едешь – дальше будешь, как говорится.

Саша встал и взглянул из-за моего плеча на холст.

– Гм!

– Что? Нравится?

– Это… очень… оригинально. Я бы сказал – даже не похоже.

– Бывают разные толкования, – успокоил я. – Золя сказал: «Жизнь должна преломляться сквозь призму мировоззрения художника».

– Так-то оно так… Но вы замечаете, что у нее грудь – на плече?

– Так на своем же, – резонно возразил я.

– Странный ракурс.

– Вы думаете? Этот? Я его сделаю пожелтее.

– При чем тут «желтее»? Ракурс от цвета не зависит.

– Не скажите. Покойный Куинджи утверждал противное.

– Гм! Может быть, может быть… Вы не находите, что на левой ноге один палец немного… лишний?..

– Где? Ну, что вы! Раз, два, три, четыре, пять… шесть… А! Это тень. Это я тень так сделал… Впрочем, можно ее и стереть.

– Конечно, можно. Только вы напрасно все тело пишете индийской желтой.

«Вот осел-то, – подумал я. – Телесной краски, говорит, нет, а потом сам же к цвету придирается».

– Я вижу, – саркастически заметил я, – что вам просто моя работа не нравится.

– Помилуйте, – деликатно возразил Саша. – Я этого не говорю. Чувствуется искание… новых форм. Рисунок, правда, сбит, линия хромает, но… Теперь вообще ведь всюду рисунок упал.

И он с неожиданной откровенностью закончил:

– Сказать вам откровенно: сколько я ни наблюдаю – живопись теперь падает. Мою жену часто приходят писать художники. Вот так же, как вы. И что же! У меня осталось несколько их карандашных рисунков, по которым вы смело можете сказать, что живописи в России нет. Мне это больно говорить, но это так! Поглядите-ка сюда!

Он вытащил из угла огромную папку и стал показывать мне лист за листом.

– Извольте видеть. С самого первого дня, как жена поместила объявление о своем позировании, к нам стали являться художники, но что это все за убожество, бездарность и беспомощность в рисунке! О колорите я уже не говорю! Полюбуйтесь! И эти люди – адепты русского искусства, призванные насаждать его, развивать художественный вкус толпы. Один молодец – вы видите – рисует левую руку на пол-аршина длиннее правой. И как рисует! Ни чувства формы, ни понятия о ракурсе! Так, ей-богу, рисуют гимназисты первого класса! У этого голова сидит не на шее, а на плече, живот спустился на ноги, а ноги – найдите-ка вы, где здесь колено? Вы его днем с огнем не сыщете. И ведь пишут не то что зеленые юноши! Большею частью люди на возрасте или даже старики, убеленные сединами. Как они учились? Каков их художественный багаж? Вы не поверите, как все это тяжело мне. Мы с женой искренно любим искусство, но разве это – искусство?!

Действительно, никогда мне не приходилось видеть большего количества уродов, нарисованных беспомощной рукой пьяного или ребенка: искривленные ноги, вздутые животы, глаза, вылезшие на лоб, и губы, тянущиеся наискось от уха к подбородку.

Бедная Катя!

Я бросил косой взгляд на свой этюд, вздрогнул и сказал с тайным ужасом:

– Ну, я пойду… Докончим это когда-нибудь… после…

Саша ушел в свою комнату. Катя закуталась в халатик, подошла к моему этюду и вдруг – залилась слезами.

– Что с вами, милая?! Что такое?

– Я не понимаю: зачем он меня успокаивает, зачем деликатничает!

– Кто?

– Саша. Я сама вижу, я все время, на всех рисунках вижу, какая я отвратительная, безобразная. А он говорит: «Нет, нет – ты красива, а только тебя не умеют рисовать». Ну, предположим, один не умеет, другой, третий, но почему же – все?!!

Желтая простыня

I

Настоящий купальный сезон еще не начинался, но, несмотря на это, весь пляж, окруженный с трех сторон кабинками, был усеян ленивыми, полузасыпанными песком фигурами, которые, как ящерицы на солнце, замерли в каменной неподвижности.

Курорт был итальянский, и поэтому купальщики лениво перекликались между собою на немецком, английском, польском и французском языках – на всех языках, кроме итальянского.

Где купаются итальянцы, и купаются ли они вообще – совершенно неизвестно.

Эта мысль занимала меня не менее часу, потому что голова, припекаемая солнцем, работает вяло, медленно и вообще отвратительно.

Думаю, что я дремал.

Неожиданно уха моего коснулась чистейшая русская речь.

Разговаривали две фигуры, закутанные с головой в купальные халаты и простыни, – два бесформенных безголовых тела.

– Славный мальчишка! – прогудел голос из-под желтой простыни.

– Это вы о котором говорите? О том, что сейчас возится с няней на песке? В синем полосатом костюмчике?

– Да, да. Превосходный мальчишка!

– Тот, что сейчас посыпает себе голову песком из ведерка? – переспросила точная белая простыня.

– Ну да! Этот самый.

– Да, знаете ли, – удовлетворенно согласилась белая простыня. – Я должен им гордиться. Ха-ха!

– Почему вы… должны гордиться?

– Потому что этот мальчишка – дело рук моих.

– Черт подери! Не хотите ли вы сказать, что это ваш сын?


  • Страницы:
    1, 2, 3