Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вокруг Ордынки

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Ардов Михаил / Вокруг Ордынки - Чтение (стр. 3)
Автор: Ардов Михаил
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      От этого предложения Ильинский пришел в ярость и немедленно подал заявление об уходе из Художественного театра, не желая находиться в стенах заведения, где актеры должны добиваться ролей таким унизительным способом.
      Моя мать не была столь темпераментной и решительной и прослужила в Художественном несколько лет. Там, как водится, ее использовали в массовых сценах. Я не уверен, что ей давали хоть какие-нибудь эпизодические роли, но зато она участвовала в гастрольной поездке вместе с другими молодыми артистами и там познакомилась с моим будущим отцом.
      Через несколько лет ей надоело «прозябание» в труппе Художественного, и она перешла в только что созданный Театр Красной Армии. Но связь с МХАТом сохранилась у моей матери во всю последующую жизнь, а Софья Станиславовна Пилявская оставалась ее подругой.
      Мой отец тоже дружил с некоторыми актерами из Художественного, а потому на Ордынке часто рассказывались истории, которые можно было бы наименовать «мхатовским фольклором». Например, мама рассказывала, что старая гримерша в тридцатые годы вспоминала такую сценку: две артистки на фантах разыгрывали двух знаменитых русских писателей — какой кому достанется. Звали этих актрис Ольга Леонардовна Книппер и Мария Федоровна Андреева.
      А отец любил вспоминать шутку актера В. В. Лужского, который так называл Книппер-Чехову:
      — Беспокойная вдова покойного писателя.
      И еще один рассказ, который бытовал у нас на Ордынке. По мнению моих родителей, самым талантливым из всех мхатовских актеров был Л.М.Леонидов. Был он к тому же человеком очень умным и с сильным характером. Все, даже сам Станиславский, его несколько побаивались.
      Во время гастрольной поездки мхатовцы плыли на корабле через Атлантику. Все было по высшему разряду, обедали они в роскошном ресторане, а потому и одевались к столу соответствующим образом. Только Леонидов позволял себе являться без галстука, а то и вообще без пиджака. Так продолжалось в течение нескольких дней плавания по океану. Наконец Станиславский решился сделать Леонидову замечание:
      — Леонид Миронович, тут один англичанин мне говорил… Он удивляется… Здесь положено являться к обеду тщательно одетым, а вы себе позволяете…
      — Что?! — перебил его Леонидов. — Покажите-ка мне этого англичанина. Да я ему сейчас…
      Станиславский испугался скандала и поспешно сказал:
      — Его тут нет… Он на минуточку сошел с парохода…
      Как известно, в Художественном театре всегда шла отчаянная вражда актерских поколений. Притом во МХАТе существовал обычай: если хоронили кого-нибудь из основателей труппы, то при выносе гроба звучали фанфары музыка из финальной сцены спектакля «Гамлет». (Последний раз эти фанфары прозвучали в 1959 году, во время похорон О. Л. Книппер-Чеховой.)
      Борис Добронравов, один из самых талантливых актеров второго поколения мхатовцев не стеснялся своих чувств по отношению к «старикам». Если он видел кого-нибудь из них в фойе или в буфете театра, то громко произносил своим хорошо поставленным голосом:
      — Давно я, грешник, фанфар не слышал…
      Когда журнал «Новый мир» (1965, № 8) опубликовал «Театральный роман» М. А. Булгакова, мы на Ордынке восприняли это с восторгом. Отец взял карандаш и прямо на журнальных страницах расшифровал псевдонимы, которыми автор наградил мхатовских деятелей. Кое-что из этого я помню до сих пор. Пряхина — это Коренева, Елагин — Станицын, Миша Панин — Павел Марков, Тулумбасов Михальский, Патрикеев — Яншин, Владычинский — Хмелев, а дирижер Романус Израилевский.
      Художественный театр с самого начала в особенности настаивал на своей «общедоступности» и, разумеется, «прогрессивности». По этой причине в их зале не было специальной «царской ложи», и уже в тридцатых годах, когда в театр стал приезжать Сталин, там устроили нечто подобное. Разумеется, для высокого начальства соорудили ватерклозет, а канализацию пришлось провести через то помещение при сцене, где во время спектаклей располагался оркестр (специальной «ямы» для музыкантов в Художественном не существует).
      Все это обсуждалось в театральной Москве, и тут Ардов как-то встретил Израилевского.
      — Говорят, — сказал мой отец, — у вас в оркестре появились новые инструменты?
      — Какие еще новые инструменты? — изумился дирижер.
      — Фановые трубы, — отвечал Ардов.
      Однако же вернусь к жизнеописанию своей матери. В Театре Красной Армии, куда она перешла из Художественного, дела ее пошли несколько лучше, какие-то роли ей давали, но в премьерши она так и не выбилась. Я вспоминаю, что чрезвычайно умный и даровитый Михаил Кедров, который после войны стал главным режиссером МХАТа, в 1960 году говорил моему младшему брату Борису:
      — А ведь Нина в свое время напрасно ушла из нашего театра. Она неплохая актриса…
      Как я уже упоминал, в год моего рождения, в тридцать седьмом, во Владимире были арестованы родители нашей матери: бабке Нине Васильевне не могли простить того, что до революции она возглавляла местную организацию эсеров, — такое большевики никогда не забывали.
      Дед Антон Александрович был болен чахоткой. На одном из допросов он прокричал следователю свое любимое «ко псам!». Тот вскочил со своего места, свалил деда ударом кулака и стал топтать его ногами… Через несколько дней Антон Александрович скончался в тюремной больнице. А бабка Нина Васильевна получила десять лет лагерей…
      Я полагаю, именно эти трагические события и стали главной причиной того, что Ахматова и моя мать в такой степени сблизились, стали подругами. Их беды были равнозначны: у Анны Андреевны в лагере был сын, а у Нины Антоновны там находилась мать.
      Я никогда не говорил об этом ни с той, ни с другой, но у меня есть доказательства справедливости моего мнения. В предисловии к своим «Запискам об Анне Ахматовой» Лидия Чуковская приводит такое свидетельство:
      «В те годы Анна Андреевна жила, завороженная застенком, требующая от себя и других неотступной памяти о нем, презирающая тех, кто вел себя так, будто его и нету».
      Мои собственные вполне сознательные воспоминания о матери относятся ко времени войны, к эвакуации. Собственно говоря, к городку Бугульме, где мы прожили года два, до самого возвращения в Москву. Там мама держалась молодцом, хотя по своему воспитанию и всей довоенной жизни она была белоручкой. А тут все приходилось делать самой: и стирать, и стряпать. Я до сих пор вспоминаю пироги с картошкой, которые она пекла нам в Бугульме, они казались неземным лакомством…
      Мало того, она сумела организовать там театр, найти среди прочих эвакуированных достаточное количество увлеченных сценой людей. Я запомнил один из спектаклей, который мать там осуществила, — «Любовь к трем апельсинам». На сцене стояли три фанерных щита круглой формы, окрашенные желтой краской, а потом они распадались…
      В Москву мы вернулись в мае сорок четвертого. Здесь на маму обрушились новые беды. Прежде всего она поехала в далекий Бузулук и привезла оттуда смертельно больную свою мать, Нину Васильевну. Ее, как тогда выражались, «сактировали» из лагеря по причине запущенного рака желудка. Притом ее невозможно было прописать в Москве, ибо такому «врагу народа», каким она считалась, положено было подыхать где-нибудь неподалеку от зоны, а не в «столице нашей Родины». Тут пришла на помощь мамина подруга, жена Л.В. Никулина — Е. И. Рогожина. У нее было давнее знакомство с самим Абакумовым, кажется, они учились в одной школе. Взяв паспорт моей бабки, она через несколько дней вернула его, и там уже стоял штамп о прописке… Царствие Небесное Екатерине Ивановне! Она любила и умела делать добро! Благодаря ей Нина Васильевна перед своей кончиной была окружена заботой и вниманием…
      (Когда я начинаю думать о русских интеллигентах, о моих сродниках и о всех прочих, меня охватывает и жалость, и злость… Несчастные недоумки и нравственные уроды! Вы не только погубили свою великую страну, но и сами погибли, принесли страдания и смерть всем тем, кого так стремились облагодетельствовать.)
      Еще одна беда, которая постигла маму в конце войны, — смерть нашего маленького брата. Его назвали Женей, он прожил на свете всего несколько недель…
      Я хорошо запомнил лето 1946 года. Мама, я и шестилетний брат Борис впервые приехали в Коктебель. Поселок был тогда совсем малолюдным, кроме невысоких строений литфондовского дома на берегу — ничего. Пляж был, что называется, дикий, и там можно было найти изумительные по красоте камни…
      Впоследствии мама рассказывала Эмме Герштейн: «Я была с мальчиками в Коктебеле. И все шлю Виктору письма и телеграммы. Спрашиваю, как Анна Андреевна, приехала ли она уже в Москву или собирается? Получаю от него телеграмму: „Дура, читай газеты“. И я прочла постановление [о журналах „Звезда“ и „Ленинград“, о Зощенке и Ахматовой]. Немедленно стала собираться домой. Было трудно сразу достать билеты, с детьми… Приехала, стала пытаться пробраться в Ленинград [тогда еще были пропуска]. Прошло еще несколько дней, пока я приехала к ней. Пробыла у Анны Андреевны три дня и привезла ее к нам в Москву. И когда мы шли по Климентовскому переулку, встречали писателей, они переходили на другую сторону».
      После войны мама снова стала работать в своем военном театре, но дела там у нее шли не особенно успешно, хотя она была довольно способным режиссером и в особенности педагогом. В труппе к ней всегда тянулись еще не раскрывшиеся юные дарования, а также и актеры постарше, чья карьера не ладилась. И она совершенно бескорыстно помогала всем этим людям.
      Как известно, в любом театре процветают интриги и подхалимство. То же самое мы знаем и об армейской среде, но там это еще усугубляется, поскольку значительная часть начальников — тупицы и хамы. И легко можно себе представить, какова может быть атмосфера в таком театре, где управляют армейские чины.
      Моей матери был свойствен абсолютный демократизм. Она идеально общалась, например, с деревенскими бабами и мужиками. Но холуйства в ней не было ни на грош. (Как видно, сказывалась кровь «ясновельможных панов Понятовских».) И конечно же все начальники армейского театра ее терпеть не могли.
      Мне помнится, особенно плохо относился к ней один из них — генерал Паша. Он окружал себя холуями, каковых среди актеров всегда предостаточно, а Нину Ольшевскую откровенно преследовал. Был этот генерал маленького роста, толстый, лысый… По причине комической внешности с ним однажды произошел весьма забавный случай.
      Будучи страстным болельщиком армейской футбольной команды ЦДКА, этот генерал однажды присутствовал на стадионе в компании нескольких приближенных подхалимов (на футбол он ходил в штатском костюме). Как назло, в том ряду, который был выше, прямо над Пашою сидел мальчишка, который болел за ту команду, что противостояла ЦДКА. В конце концов армейский клуб потерпел поражение, и как только раздался финальный свисток, паренек звонко хлопнул генерала по лысине, вскричав:
      — Ну что, пузырь? Проиграло твое ЦДКА!
      Но вернемся к моей родительнице. Подлинная ученица Станиславского, она была предана театру самозабвенно, а ее прямые начальники весьма беспардонно этим пользовались. В течение десятилетий мама была эдаким режиссером «на подхвате». Изредка ей поручались даже и самостоятельные постановки, но каких-то уж совсем ничтожных пьес, которые разыгрывали третьесортные актеры на так называемой малой сцене. (А она-то всю жизнь мечтала поставить «Горе от ума».)
      Сколько я помню, мама ездила в свой театр по два раза в день, утром и вечером, и ужасно уставала. Притом зарплата у нее была нищенская, поскольку она была актрисой «без звания». А на режиссерскую должность ее так никогда и не назначили.
      Но была у матери, что называется, «смежная профессия»: она замечательно читала стихи, в частности своего любимого Маяковского и конечно же Ахматову. Анна Андреевна считала, что именно Нина Ольшевская лучше всех читает ее «Поэму без героя». В одной из записных книжек Ахматовой есть такая фраза: «Прошу Мишу Ардова записать хоть кусок чтения поэмы его мамой».
      Обладая несомненным даром декламации, мама практически никогда публично не выступала, но зато она обучала этому искусству других. Среди тех чтецов, которые обращались к ней как к режиссеру, были довольно известные в свое время имена.
      Мне теперь вспоминается некая дама, фамилия ее, кажется, была Овчарова. Она читала с эстрады рассказы Чехова, и мама долго репетировала с ней «Попрыгунью». Происходило это в отцовском кабинете, за закрытой дверью. Чтица была весьма темпераментная и голосистая, а потому то и дело по всей квартире разносился громкий крик — это чеховская героиня взывала к только что умершему мужу:
      — Дымов! Дымов! Дымов же!
      Надобно заметить, что мама занималась с чтецами еще с довоенных времен. В числе ее подопечных когда-то была Анна Гузик, впоследствии довольно известная исполнительница еврейского репертуара. Тогда она только что появилась в столице и снимала комнату в квартире без телефона. Приходя на Ордынку для своих занятий с мамой, эта артистка принималась звонить по телефону своим знакомым, родственникам и проч., и проч. Притом как все люди, которые не привыкли пользоваться телефоном, она говорила в трубку очень громко, из-за чего Ахматова однажды произнесла:
      — Пока этот Гузик не кричит по телефону, я его не боюсь.
      А еще я запомнил такую отцовскую фразу:
      — С тех пор, как Иоганн Гутенберг сделал свое изобретение, художественное чтение как жанр много утратило в своей актуальности.
      Каждое лето мама отправлялась на гастроли. Поскольку их театр был военным, они, как правило, выступали в глухой провинции — там, где располагались армейские гарнизоны. Помню несколько маминых рассказов, которые она привозила с гастролей.
      В начале лета 1953 года они оказались где-то на Севере, неподалеку от Мурманска. Всем женщинам — актрисам, гримершам, костюмершам — для проживания была отведена огромная комната, что-то вроде красного уголка военной части. У этого помещения было соответствующее убранство: на стенах плакаты, портреты членов Политбюро и т. д. И вот ранним утром, когда все женщины еще спали, там появился подполковник — замполит. Он тихонько открыл дверь, на цыпочках пересек комнату, бесшумно забрался на стол и снял со стены один из висящих там портретов. Так же тихо, стараясь не разбудить никого из спящих, он удалился вместе с портретом… Вот каким образом моя мама и все, кто находились с нею в тех гастролях, узнали о падении Лаврентия Берии.
      И еще мамин рассказ, он относится к пребыванию в самом Мурманске. Несколько актеров и актрис шли по одной из улиц города. Когда они проходили мимо местного ресторана, то увидели, как оттуда выскочил человек, у которого из глаза торчала вилка! И этот несчастный быстро-быстро побежал по улице, очевидно в сторону больницы…
      Когда армейский театр гастролировал где-то на Украине, маму вместе с другой актрисой поселили в доме местной жительницы, еврейки. Хозяйка посещала их спектакли и потом говорила своим квартиранткам:
      — Чтобы мои дети были такие здоровенькие, какой у вас артист Зельдин!
      Однажды театр был на гастролях в Сочи, было это году в пятидесятом. В то время в их труппе состоял и наш старший брат Алексей Баталов. Когда они с мамой вернулись, то привезли огромную корзину фруктов — виноград, груши, персики, а кроме того, на Ордынку был доставлен необычайных размеров арбуз. Но как только его стали резать, оказалось, что мякоть в нем совершенно несъедобна… И тогда я, тринадцатилетний, упросил взрослых отдать арбуз нам с братом Борисом — ему было десять лет. Я тотчас схватил свою добычу, и мы с Борей взбежали по лестнице на пятый этаж. Там мы распахнули окно, и наш арбуз полетел вниз… Когда он ударился о землю, то на мгновение распластался по ней, превратившись в этакий огромный блин, и тут же во все стороны полетели клочья… Честно говоря, я до сих пор не могу забыть этого зрелища.
      Как я упомянул, наш старший брат Алексей некоторое время служил в Театре Советской Армии. Было это вот по какой причине. Когда он окончил студию при МХАТе, его немедленно приняли в самый театр. Но тут же встал вопрос о том, каким образом он будет отбывать воинскую повинность. А при военном театре была так называемая команда. В ней содержались молодые актеры, которые работали по своей специальности и одновременно проходили военную службу. Вот туда и зачислили нашего Алексея.
      Служить в «команде» при театре было необременительно, хотя там соблюдались армейские порядки. Был какой-то майор, разумеется, существовал и старшина, который непосредственно командовал актерами в солдатской форме. Жизнь этих начальников была нелегкая, поскольку «личный состав» отличался бойкостью, игривостью, веселостью…
      Я вспоминаю, как Алексей и его товарищи пародировали речь своего майора, у которого был любимый афоризм:
      — Лучше перебдеть, чем недобдеть.
      Или вот такая сценка. На вечернем построении старшина обращается к команде:
      — Вопросы есть?
      Из шеренги раздается голос:
      — Есть, товарищ старшина! Рядовой Халецкий. У меня вопрос: почему Земфира охладела?
      — Так, — раздумчиво произносит старшина, — отвечаю на вопрос рядового Халецкого: будем тренировать.
      Но вернемся к театральной карьере моей матери. Вплоть до шестьдесят четвертого года она служила в своем армейском театре, ставила спектакли, ездила на гастроли, но режиссерской должности так и не дождалась. А возраст был такой, что пора было подумать об оформлении пенсии. И вот для того, чтобы на старости лет получать побольше денег, мама уехала на работу в Минск. В тамошней труппе ее оформили режиссером и стали платить вполне приличное жалованье.
      Поселили маму в удобной комнате при самом театре, и она принялась репетировать какой-то спектакль… Но во всем, что касалось дел житейских, наша мать была удивительно невезучим человеком. Недели через две после своего приезда в Белоруссию она поела в театральном буфете несвежей рыбы, и у нее случилось отравление с сильной рвотой, а поскольку у нее оказалось к тому же и очень высокое артериальное давление, то рвота вызвала тяжелейший инсульт, и она потеряла речь…
      Так как у меня тогда была «свободная профессия», то именно мне довелось прожить в Минске несколько недель. Когда мама немного окрепла, мы с ней приехали в Москву.
      И еще на тему «невезения». Именно той осенью, в шестьдесят четвертом, Ахматова побывала в Италии, где ей вручили литературную премию. В той поездке Анну Андреевну должна была сопровождать мама, но инсульт разрушил эти планы.
      Увы, от последствий этой болезни мама так и не оправилась до конца жизни. Она с трудом произносила некоторые слова и не вполне владела правой рукой. Пенсию ей оформили небольшую, соответственно той плате, что она получала в военном театре. Но она продолжала свои занятия с актерами-чтецами и, как в прежние годы, помогала каким-то мальчикам и девочкам, мечтающим о сценической карьере.
      Начиная с семидесятого года я часто уезжал в полузаброшенное сельцо Акиншино во Владимирской губернии. Там необычайно красиво — сосновый лес, изумительно чистая речка Тара и, главное, безлюдие. Осенью, если не ошибаюсь, семьдесят второго года мы поехали туда вдвоем с матерью.
      Жили мы с нею расчудесно. Она была заядлым грибником и буквально не выходила из леса. Я, помнится, пытался ее останавливать, говорил:
      — Хватит, пора домой!.. У тебя уже полная корзина.
      Но уговоры действовали слабо, она была готова бродить по лесу дотемна. Мать сразу же подружилась с моей норовистой соседкой — старухой Петровной…
      В семи верстах от моего Акиншина находится поселок Мстера, он известен своими ремеслами, в частности иконописью и вышивкой. И вдруг мама вспомнила, что, когда она в первый раз выходила замуж, ее подвенечное платье заказывали именно во Мстере.
      Наша с ней идиллическая деревенская жизнь кончилась неожиданно: 14октября, на день Покрова Божией Матери, началась снежная буря. В течение суток все вокруг завалило сугробами, и я понял, что маму надо увозить в Москву. Ей, бедняге, пришлось идти полтора километра по снежной целине к той деревне, где была автомобильная дорога… В конце концов мы с ней кое-как добрели, обогрелись в избе у моих знакомых.
      И вот тут возникла некая проблема. В Акиншино мы с ней добирались через городок Вязники, мама никак не хотела сойти с поезда во Владимире: с городом ее детства и юности у нее были связаны воспоминания о страшной судьбе родителей и других близких людей, которых унес тридцать седьмой год. Но из-за снежной бури мы с ней были вынуждены ехать на автомобиле именно во Владимир, в Вязники пути не было. В ожидании поезда мы зашли в ресторан при вокзале. Это место мама хорошо знала, дом их был расположен поблизости, а мой дед Антон Александрович почти всякий день посещал это заведение — он в свое время крепко выпивал. Так вот, она сказала, что даже картины в ресторанном зале висели все те же и на тех же самых местах. (Увы, впоследствии невысокое и уютное здание городского вокзала во Владимире было уничтожено, и теперь там стоит нечто огромное, безвкусное и претенциозное.)
      Есть такое издание — «Записные книжки Анны Ахматовой». Имя Нины Ольшевской, или просто Нины, встречается там великое множество раз. Вообще же, насколько можно судить, моя мать была самой близкой подругой Анны Андреевны (может быть, не самым близким человеком, но именно подругой — в специфическом смысле этого слова).
      5 января 1965 года, когда мама еще была в больнице после инсульта, Ахматова написала ей из Ленинграда письмо, оно оканчивается такими словами: «Нина, я люблю Вас, и мне без Вас плохо жить на свете. Целую Вас. Ваша Анна».
      А за четыре дня до своей смерти Анна Андреевна сделала на книге «Бег времени» такую надпись: «Моей Нине, которая все обо мне знает, с любовью Ахматова. 1 марта 1966, Москва».
      В одной из ее записных книжек существует план прозаической книги «Пестрые заметки». Среди прочих «современников», о которых Анна Андреевна намеревалась писать, есть и имя Нины Ольшевской, главка о ней должна была называться «И все-таки победительница».
      И еще там такая приписка:
      «Концовка Н. Ольшевской.
      Когда (вчера) я рассказала ей мою концепцию, она продолжала мыть ванну своими смуглыми тонкими и сильными руками и совершенно равнодушно сказала: „Ну, хорошо, пусть так…“ И все».
      Мне кажется, я улавливаю мысль Ахматовой, понимаю ее «концепцию», смысл названия «И все-таки победительница»…
      Да, моей матери катастрофически не везло на той театральной помойке, где прошла значительная часть ее жизни! Но — благодарение Богу! — у нее были не только сценические способности, она была носительницей редкостного дара умения совершенно искренне любить людей. Я во всю свою жизнь не видел более доброжелательного человека, чем она. Если ее мужа, Виктора Ардова, который тоже был добрым человеком, многие недолюбливали и даже враждовали с ним, то я не видел ни одного человека, который бы отрицательно относился к моей матери (исключение составляли только ее непосредственные театральные начальники).
      Все, с кем ее сталкивала жизнь, казались моей матери умными, талантливыми, да к тому же и красивыми… Под конец ее жизни мы с братом Борисом иногда подтрунивали над ней, спрашивая о каком-нибудь заведомо непривлекательном человеке:
      — Мама, а N. N. - красивый?
      Она тут же включалась в игру и с улыбкой отвечала:
      — Красивый.
      И еще я хочу написать о маминой дружбе с человеком действительно редкостной красоты, я имею в виду Веронику Витольдовну Полонскую. Увы, ее биография — убедительная иллюстрация поговорки «Не родись красивой, а родись счастливой». (Недаром Ахматова в своей ненаписанной книге главу о Веронике Витольдовне намеревалась назвать «Невинная жертва».)
      Как известно, в своем завещательном предсмертном письме Маяковский обратился к советскому правительству с такой просьбой:
      «Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
      Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо».
      Существует широко распространенное мнение, что Полонская от своей доли наследства отказалась, но это не соответствует действительности. Летом 1987 года Вероника Витольдовна была у меня в гостях, кроме нее присутствовали моя мать, Михаил Давыдович Вольпин и мой друг Владимир Андреевич Успенский. Он-то и задал Полонской прямой вопрос:
      — Вы когда-нибудь отказывались от наследства Маяковского?
      — Нет, никогда не отказывалась, — отвечала она.
      (В. А. Успенский сам написал об этом разговоре: см. его публикацию в журнале «Новое литературное обозрение», 1997, № 28.)
      Однако «товарищ правительство», игнорируя просьбу своего «лучшего и талантливейшего поэта», обрекло Веронику Витольдовну на бедность и унижения. В 1937 году был арестован и погиб ее муж и отец ее сына — Озерский… Под конец жизни она получила, как и моя мать, нищенскую пенсию. Жила она в это время вместе со своим сыном Владимиром, его женой Юлией и их ребенком. Затем Володя Озерский еще раз женился, но свою старую семью оставил в квартире у матери.
      Помнится, Вероника Витольдовна жаловалась на характер этой брошенной невестки. И я как-то спросил Полонскую:
      — А откуда она вообще взялась? Как Володя с ней познакомился?
      — Я этого не знаю, — отвечала Вероника Витольдовна, — я только знаю, что она дочка какого-то еврея и его домработницы.
      — Ну, это — известный сюжет, — сказал я, — такого же точно происхождения был и Чуковский… Корней Иванович и ваша Юля — все-таки какие разные результаты дает это скрещивание!
      Позднее Владимир Озерский с новой женой навсегда отбыл в Соединенные Штаты Америки. А Полонская свою жизнь окончила в актерской богадельне, где, как известно, жильцы не бедствуют, но Вероника Витольдовна чувствовала себя там очень одинокой…
      Мне вспоминается восемьдесят второй год. Мы на Ордынке праздновали день рождения матери — 13 августа, была и Полонская. В какой-то момент мама провозгласила тост за ее здоровье и сообщила, что они с Вероникой Витольдовной дружны уже пятьдесят с лишним лет и за такой срок ни разу не поссорились…
      После этого рюмку поднял я и напомнил присутствующим то место из «Мертвых душ», где Манилов мечтает, как, узнавши об их дружбе с Чичиковым, Государь «пожалует их генералами». Так вот, в своем тосте я выразил надежду, что Леонид Брежнев, узнав о дружбе Полонской и Ольшевской, «пожалует их народными артистками»…
      Мама умерла 25 марта 1991 года. К концу своих дней она стала совсем слабенькая, но характер ее совершенно не изменился. Все вокруг у нее по-прежнему были умными, талантливыми и красивыми. Она очень баловала одну из своих внучек (Аню, дочку моего брата Бориса), но если маме делали замечания по этому поводу, она отвечала так:
      — Я скоро умру. Но я хочу, чтобы она на всю жизнь запомнила, что у нее была такая бабушка, которая все ей разрешала…
      К концу жизни мне удалось ее воцерковить, она регулярно исповедовалась и приобщалась Святых Христовых Тайн. С детства мама была верующим человеком, но, поскольку жизнь ее проходила в богемной среде, связь с Церковью на долгие годы нарушилась. У нас на Ордынке только Пасху праздновали весьма торжественно, с вкусными куличами, крашеными яйцами, — все это мама приготовляла собственными руками.
      Незадолго до ее смерти я как-то спросил:
      — Кто был твой крестный отец?
      Дело происходило в столовой на Ордынке, при сем присутствовало несколько человек. Мама взглянула на меня и спокойно произнесла:
      — Фрунзе.
      Оказывается, этот деятель, прежде чем стать большевиком-эсдеком, был в числе эсеров, в то время он подружился с моей бабкой Ниной Васильевной. И вот наступает 1908 год, в семье Ольшевских рождается дочь, а Фрунзе становится ее восприемником от купели… И эта крошечная девочка через много лет станет моей родительницей.
      Неисповедимы пути Твои, Господи!

III

      28 декабря 1963 года в гостях у Анны Ахматовой были Э. Г. Герштейн и Л. К. Чуковская. В тот день Лидия Корнеевна записала в своем дневнике:
      «Эмма Григорьевна ушла к хозяевам говорить по телефону. Едва дверь за нею затворилась, Анна Андреевна сказала:
      — Эмма вот уже столько лет живет хуже худого. Вечное безденежье, а жилье? — вы помните ее конуру, в развалинах при больнице? В новой комнате — пытка радиовещанием. Книга не пишется, а ведь никто не изучил так глубоко Лермонтова, как она. Сдать работу надо к юбилею. Это для нее единственный шанс. Это ее хлеб, честь, жизнь. Время лермонтовское она знает до тонкостибез ее помощи и мое пушкиноведение споткнулось бы: архивы, архивы!.. Эмма надежный друг: я прочно помню, как она ездила навещать Осипа в ссылке… Орденов за это не давали.
      Мне жаль, что Эмма Григорьевна, не имея обыкновения подслушивать, не подслушала этот монолог. Вот и орден».
      Я перечел эту запись относительно недавно, когда мне подарили изданный в 1997 году трехтомник Чуковской «Записки об Анне Ахматовой». Приведенный автором монолог Анны Андреевны живо напомнил мне почти все, о чем там говорится: и нищенскую жизнь, которую пришлось вести Э. Г. Герштейн, и ее «конуру при больнице», и ее занятия Лермонтовым, и, главное, ее многолетние отношения с самой Ахматовой, для нее Эмма Григорьевна была воистину надежным другом.
      Мои первые вполне сознательные воспоминания об Анне Андреевне относятся к сорок девятому году. Мне было двенадцать лет, и я начинал кое-что понимать в тогдашней непростой «взрослой жизни».
      В то страшноватое время людей, которые постоянно приходили на Ордынку к Ахматовой, можно было пересчитать по пальцам одной руки. Вся жизнь Анны Андреевны, ее мысли и чувства были связаны с одним страшным обстоятельством: ее единственный сын был в заключении. И именно Эмма Герштейн принимала участие во всех хлопотах о Льве Гумилеве, она же по поручению Ахматовой отправляла ему посылки. Анна Андреевна доверяла ей безгранично и испытывала к ней ни с чем не сравнимую благодарность.
      А жила тогда Эмма Григорьевна действительно «хуже худого» — без постоянной работы, почти без всяких заработков, в той самой «конуре при больнице». Но притом никто и никогда не слышал от нее никаких жалоб.
      Когда мне исполнилось тринадцать, я стал потихоньку осваивать пишущую машинку. Отец меня в этом деле весьма поощрял. Помнится, он говорил:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8