Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Триптих

ModernLib.Net / Ардов Михаил / Триптих - Чтение (стр. 3)
Автор: Ардов Михаил
Жанр:

 

 


      Тут мы давай его лечить. Молоко ему бабы носят. А он в среду и в пятницу — не пьет. Бабы скандалят: «Вам врачи велели молоко пить!» А он: «Врачи-то мне велели, а вот Бог мне не являлся, не приказывал в постные дни молочное есть. Так что отстаньте от меня».
      Он насчет этого строгий был… И вот стали оба они служить — отец с сыном. Уж потом-то отец Асинкрит только ему помогал, служил, когда хотел приобщиться. Очень петь любил «О Тебе радуется, Благодатная, всякая тварь…». Голосок уж стал тоненький, я под руки его водила.
      Видеть он — хорошо видел, без очков, а ходил плохо. Вот поведу его к дому. «Ну, — говорю, — скок через порог!» — «Сейчас вскочу, сейчас вскочу». Придет, разденем его, и он сейчас на печку полезет.
      «Ты самовар заводи, а я пока тут на печке». А чай любил с молоком. И отец Георгий тут же жил, в том же доме. Овдовел он рано, лет тридцати, — и все жил один. Две дочки у него были, обе замужем. Аккуратный он был, очень аккуратный. Мне он был одногодок. Вот прихожу к нему.
      «Что долго не была?» — «Как долго не была?» Я только две ночи дома ночевала. «А у меня новоселье». — «Что за новоселье?» — «А вот на стену посмотри. (Это он перевесил портрет патриарха.) Надо новоселье справить, иди в магазин». — «Чего покупать?» — «Купи пол-литра да селедки купи». — «А сколько?» — «Сколько купишь, там сама гляди. Да и вякалам (это певчим-то) скажи: приходите, вечером у отца Георгия новоселье». Ну, все придут — часов до одиннадцати посидим, попоем. В одиннадцать часов: «Ну, хватит, пора спать. Отправляйтесь».
      Он петь любил, регент был хороший… Ладно-хорошо… А в пятьдесят втором году пришел к нам из заключения Александр Павлович. Был он раньше священник обновленец. Служил за Пошехоньем, и там сгорел у них сельсовет, тут его обвинили, посадили. А жена у него и дочка Анюта пропали — так и не знает куда. А отец Асинкрит был у нас очень жалостливый, принял Александра Павловича, так он с ним и стал жить, хоть и тесновато было.
      Священником он уж больше не хотел быть. Ему предлагали покаяться из обновленцев, но он не стал. А устав хорошо знал, псаломщик был превосходный, И ко мне часто приходил, все об дочке грустил, об Анюте.
      Но он, конечное дело, тронутый был уже. Спал только на полу, на мешке с соломой.
      Раз вхожу к ним, гляжу, газетой накрылся, а сам святцы читает и плачет… Ладно-хорошо… А тут телеграмма мне и отцу Асинкриту, вызывают меня в епархию. Это, уж, наверное, год пятьдесят шестой был.
      А как ехать? Мимо нас тогда лен возили в Карамышево, там завод, принимали. С ними я и доехала. A там на Кукобой шла пешком, тут деревнями недалеко. А было это в декабре — перед Варварой и перед Николой. А от Кукобоя уже на поезде… Приезжаю в епархию, отец Николай Понтийский, секретарь архиерейский, хороший. И тут нас, псаломщиков, у него шесть человек.
      Феодора, Люба, Параскева какая-то была, не знаю, откуда она, два мужчины — у одного рука плохая, а другой из сторожей. «Я, — говорит, — уж шесть годов служу сторожем, так уж маленько маракую». А Феодора всех нас насмешила. «Я, — говорит, — старостой работаю и псаломщиком. Две должности несу, да и ответственные»… Выходит к нам сам епископ Исайя, всех благословил, все тут подошли под благословение. Усадили нас и стали спрашивать, кто что знает. Все молчат, как воды в рот набрали. Сначала Феодору спросили. «Я, — говорит, — две ответственные должности несу — старостой и псаломщиком». — «Ну так спой чегонибудь». — «Пою, пою…» — «Ну, спой». Спела она «Достойно»… Ладно-хорошо. Любу спросили — она наша монашина — она говорит «Устав я хорошо знаю, а петь я не пою. Хотя по крайности все спою». (Конечно, гласов она не знала.) — «А „Хвалите имя Господне“ умеешь петь?» Она как захрипит: «Хва-а-ли-те и-им-я Го-от-по-дне…» — «Ну, ладно, — говорят, — хватит, хватит.
      Можешь, можешь», — оставили ее. А дядьки ни который ничего не спели. А Параскева эта чегото пела. А последнюю меня спрашивали: «Шестой глас умеешь петь?» Я запела. Потом восьмой спросили — «Господь воззвах…» — «Третий глас?» Я опять: «Господь воз-звах…» И так все вразбивку, не подряд спрашивали. Потом прокимны спросили. Первого и пятого гласа, потом четвертого, и я все спела. Понтийский сказал, отец Николай: «Эта вообще может псаломщиком работать». Владыка всех нас вместе благословил эдак и ушел. Потом выходит, выносит шаль шерстяную, тонкую, завернута в бумаге. И подает мне. До сих пор у меня цела. А Любе благодарность, что устав знает. Тогда ведь псаломщиков вообще не было. А у нас на Водоге целых два оказалось — Александр Павлович и я. А тут мы узнали, что еще есть место в Дмитриевском, за Пошехоньем. Александр Павлович туда идти боялся. «Опять, — говорит, — они меня заберут». А до войны он служил там, в тех местах. Думала, думала я и решила ему место уступить. А тут слег у нас отец Асинкрит. Еще за неделю до болезни говорит: «Я хочу приобщиться. Буду служить». И служил обедню. Причастился, выходит ко мне: «Я хочу, чтобы ты сейчас спела „О тебе радуется, Благодатная…“ И я с вами буду петь». — «О тебе радуется…» — поет голосок тоненький, а слезы так и капают. А через неделю он слег. Три месяца не вставал, как щепочка исхудал. А тут прихожу, он лежит, словно поет что-то. Я подхожу:
      «Батюшка, что это вы будто кого отпеваете?» — «Это я себя отпеваю. Пора уж меня отпевать». — «Да полно, батюшка, вы еще поживете». — «Нет, нет, надо уже меня отпевать». После этого соборовали его. А за неделю до смерти он вдруг вина попросил. А так-то в рот не брал, не пил. Принесли ему кагору хорошего. «Ну, — говорит, — сейчас пьянствовать буду». Глотка два сделал и говорит: «Уберите. А то приучишься, так беда». А помирал тихо, спокойно. Будто уснул. И умер он у нас на четвертый день Крещения, в январе — девяноста шести годов. Отпевали его два Георгия — сын да из Дмитриевского пришел отец Георгий Киселев. А народу на похоронах было — в церковь войти не могли, а церковь там большая. И всех поили, кормили, в трех домах готовили. Два мешка только белой муки ушло. Это сам отец Асинкрит нам сказал, кто будет на похоронах — всех поить и кормить. Отпели мы его, похоронили и сели поминать в церковном доме. И тут отец Киселев стал меня в Дмитриевское звать. Я ему ничего не обещала, сказала только, что побываю. Он говорит: «Хорошо. Только не задаливай». И мне так грустно етало, что с Водоги уходить надо, что место я уступаю. «Теперь все, — говорю, — отпела». И тут приснился мне сон. Приходит моя тетка покойная. Тяти сестра и монастырская наша монахиня — матушка Анатолия, письмоводительница. «Что ты расстраиваешься? — говорят — Ты не отпела еще. Еще попоешь, да и как. Пойдем, мы тебя поведем». И вот повели.
      Завели сначала в Дмитриевское в церковь. «Тут, — говорят, — тебе еще не конец». Потом привели в слизневскую церковь. «И тут — не конец…» Опять дальше повели и привели меня сюда, в летнюю церковь, поставили на клирос. «Вот, — говорят, — здесь тебе конец» Я ведь и не видала тогда этих церквей, потом только, как приходила — узнавала… Ладно-хорошо… И вот Великим Постом пошла я в Дмитриевское. Пришла прямо к отцу Георгию, ночевала у них. Матушка у него очень хорошая, двое детей — Сережа и Леня. Они с матушкой еще молодые были — по тридцать три года им. Церковь там большая, каменная, очень хорошая церковь. Летний алтарь — Святых Жен Мироносиц, а в зимней два придела — Великомученика Димитрия и Параскевы Пятницы…
      Смотрю, узнаю — но еще не здесь мой конец. Мне там понравилось. Певчие там хорошие — из Пошехонья некоторые приходили, пели две учительницы старые. Вот я и согласилась у них служить. Проводил меня на лошади сам отец Георгий Рженицын. А дом-то в Михееве я еще раньше продала, больно плох стал — потолок совсем опустился. Продала я его в школу за двести пятьдесят рублей и жила опять на квартире. И вот перебралась я в Дмитриев-скос.
      Служил там отец Георгий Киселев хорошо, только на него иногда что-то находило, он как сам не свой делался. Вот на обедне поем ему «Достойно». Он вдруг из Алтаря говорит:
      «Еще раз спойте, мне не понравилось». Мы еще споем. «Еще! — опять не понравилось». Я ему после службы говорю: «Батюшка, ведь нехорошо, это — обедня…» — «Не учи меня, я — поп!» Или вдруг за обедней в облачении выбежит из Алтаря да кочергой в печке шурует. Но меня не обижал, грех жаловаться. И прослужила я с ним год восемь месяцев. И тут он у нас уехал, и стала наша церковь без службы. И вот нам говорят, за Белым Селом приехал к сыну какой-то священник без места. Мы за ним лошадь отправили, за десять километров, у Егория Плохого, сын у него там жил. И вот привозят батюшку — да огромный, да страшный, да мордастый — рождество-то шире масленицы да красное. Да пьянехонек весь… Зовут Евдоким. Да и привезлито не к старосте, а ко мне в сторожку. Входит. «Ой, я отсель никуда не пойду, я замерз».
      Посадили его, я дала ему шубу. «Это меня не греет» — «У нас больше никакого тепла нет, кроме этого». — «Нет, так найди. Магазин-то здесь есть?» Купили ему. Он тут — хоп-хопхоп — всю поллитровку выжрал, прости Господи. Улегся на моей кровати. Пошла я к старосте:
      «Куда хотите девайте». — «Погоди, Николаевна, он протрезвится». А дом-то священников порожний стоит, никто в нем не живет. Утром встал. Собрали собрание. А как подрясник у него, не знаю, на что и похож. А у меня в сторожке висела картина «Страшный суд» — мертвых воскрешение, муки грешников. Он глядит на картину. «Это, — говорит, — надо ликвидировать. Тут все наврано». А я и говорю: «Если наврано, так нам и вас не надо. Мы боимся и трепещем этого». — «А ты что больно дерзко?» — «Потому что вы дерзко. Мы трепещем страшного Дне Суднаго».
      — «Никакого, — говорит, — такого дня не будет». — «Раз не будет, — говорю, — пошто нам и тебя?» — «Я, — говорит, — думал, ты хорошая, а ты, оказывается, никудышняя». Ну, выстирали ему тут подрясник, да еще и выкрасили. В епархию к Владыке ехать. Денег ему дали, отправили его в епархию. Говорит: «На Ильин день приеду обязательно». Ильин день подошел — нет.
      Неделя прошла, другая — нет. Тут послали меня в епархию. «Ну, — Понтийский говорит, — зачем пришла, курносая?» — «Как, — говорю, — зачем? У нас батюшка пропал». — «Как, — говорит, — пропал?» — «Скоро месяц, все нет». — «Куда же он девался? — уж он все знает. — Эдакой большой не мог провалиться. Ну, рассказывай, чего там у вас было?» Рассказала. Он достает мне вот такую хартию, митрополит Питирим из Минска про него прислал.
      Чего там только не написано!.. «Так какой же, — говорю, — он батюшка?» А отец Николай смеется: «Ну и счастливая ты на батюшек. То Киселев, да теперь этот. Ничего, — говорит, — все перемелется, мука будет». А он, Евдоким, из шести церквей ушел, самовольно, ни одну не сдал.
      И все вот такто пил. Так и пропал он, ничего о нем больше не слыхать. Да… Церковь у нас в Дмитриевском не служит, и опять я без места А тут мне пришло письмо из Слизнева от отца Платона.
      Одна наша певчая, Александра Васильевна, она десять лет тоже в тюрьме сидела, священника была жена, — она и к нам, и к ним в Слизнево ходила молиться. Вот она отцу Платону и сказала, что я без места И пошли мы с ней в Слизнево на Преображенье. Там тоже церковь хорошая, была я в ней, гляжу, во сне-то. Но только это еще тоже — не мой конец. Поступила я к ним.
      Квартиру мне в сторожке дали. Отец Платон служил хорошо. Он раньше псаломщиком восемь годов был, а женился на протоиереевой дочке — отца Романа — Зинаиде Романовне. Они из Минска приехали. Матушка у него была очень хорошая, а уж теща Софья Михайловна — просто превосходный человек. Первое-то время мы с ним хорошо служили. По грибы да ягоды ходили.
      А там белые только в двух местах растут. И он эти места знал. И вот я утром пораньше встану, побегу, оберу их. И лесом иду домой, а он уж после меня туда же дорогой идет. Он лесом не знал. А я-то лесовая бабушка Приду домой, чищу их. Он прибежит: «Опять все обрала?» Вот соберемся вместе по ягоды. Он нарядится в голубую трикотажную рубашку под поясок. А я уж — как баба-яга… Поглядит на меня: «Не пойду с тобой!» А я: «Так и я с тобой не пойду. Ты куда это вырядился?» Слава Тебе Господи, иду одна. Нет, догоняет. «Я так без ягод останусь!» А потом мы стали с матушкой Зинаидой ходить. Так два года мы с ним хорошо жили. А через два года он стал почему-то плохо ко мне относиться. Как чего не сделаю, все — неладно. Минею на клиросе придет исчеркает. Нехорошо у нас стало. Тут он и народу объявил, что псаломщик ему не подчиняется. Хотел он тут в Шестихино переехать, да его там не приняли. Даже квартиру не отперли, не показали. И в церковь не пустили. Ну, как говорится, не наше дело попов судить, на то черти есть — они рассудят. А мне тогда и говорят, что тут место есть, батюшка отец Иван просит прийти… Ну, отправилась я пешком на второй день Благовещения. Зашла к батюшке, он самовар разогревал. Только и спросил: «Гласы знаешь?» — «Знаю». — «Ну, запой». — «Который?» — «Да хоть какой-нибудь». Я ему запела. Вот и все. Повел меня на квартиру к Дуне, покойнице, сторожу церковному. Прихожу в церковь. Как глянула — потолок голубой, в окне поле видно — вот он, тут мой конец. Последнее мое место. Точно, как во сне… Потом я у старосты жила, у Александры Родионовны, тоже покойница И потрудилась я тут — церковь сторожила, печки топила, просфоры пекла, ремонты мы с Родионовной делали. Так у храма все и живу. Мне и в детстве все хотелось у церквы жить. Бывало, говорю: «Тятя, с Николы в церкви сторожа поряжать будут. Порядись. Вот Александр-то Широгоров там живет». — «Дура, — скажет, — у него одна корова, а у нас четыре коровы. Да куда мы с таким-то хозяйством?» — «Все, — говорю, — продадим. Больно мне у церквы жить хочется». А «Соломой» это меня ребятишки прозвали. Не могут сказать «псаломщица», не понимают, что такое. Вот и вышло у них — «баба-солома». А только подумать, сколько я мытарств прошла — и тюрьму, и все, не знаю, как и прошла. Помаленьку-то и прошла… Я ведь и в лагере на них не обижалась, что вины у меня нет. Вины нет, так грехи есть — за них страдаешь. А в тюрьме я все придурком была, и мной не распоряжались. Хотя работы у меня было много. А по мне хоть и сейчас пусть опять заберут, я не боюсь. Только вот жить-то мне осталось полтора понедельника. На похороны у меня есть деньги. В церковь на помин — сто шестьдесят рублей. Сто рублей — батюшке, какой меня отпевать будет. Гроб мне надо некрашеный. Музыки мне — упаси Бог! — ихней не надо…
      Пьяницы эти марш играют, а бесы пляшут, радуются. Тпфу! И ограды мне на могилу не надо, надо только крест деревянный. Лишь бы отпели, а там хоть в болото пусть кладут… Я никому не завидую. Мне еще отец Асинкрит, Царствие ему небесное, говорил: «Бог тебе богатство дал.
      Господь тебе знание дал, разумение и голос. И должна ты благодарить Господа». Я и вправду богаче всех. Кусок хлеба у меня до смерти, и одежды — не сносить. Еще после моей смерти жечь придется. А что старые платья, наплевать. Все проехало уж теперь. Не Абрам и смотрит, не Макар любуется, не Захар интересуется. Мне теперь какие женихи? Надо ждать жениха Лопатина, Могилевской губернии из села Гробовщиков. Этот — всех берет. Так что богатства у меня — через борта. Плохо только, покаяния настоящего нет. Как бы надо идти к покаянию, не так, как мы, грешные, каемся. Такого покаяния нет. А службу я без ума люблю.
       Горинское, октябрь — декабрь 1980 г.

НАША ШУРА

      В сорок первом году, в октябре шла я из заключения на Вологду, в Пошехонский район.
      Женька у меня еще грудной был, а Колю своего я три года не видела — с самого ареста.
      Прихожу в Кузьминское, и вот идет мой Коля мне навстречу по деревне — шубейка маленькая, обтрепанная, идет и поет во всю головушку:
 
Милая моя, на кого похожа, — ух!
У тя куричьи глаза, петушечья рожа, — ух!
Хорошо тебе, товарищ, тебя матка родила, — ух!
А меня — чужая тетка, матка в лагере сгнила, — ух!
 
      Ему кричат: «Коля! Мать идет!» А он: «Какая мать? Мама-то, я знаю, какая была. Мама была в белом платье и бегала люто. Как вон теленок. Никому ее было не догнать.
      Как за хвост теленка схватит, так он и падает». (Это еще до ареста было. Теленок у нас все сосал корову. А я его догнала, как за хвост дерну, он и повалится. Вот это ему и далось, это он и запомнил. Все говорил: «Мама бегала люто»). А как меня арестовали, он у меня посреди полу остался.
      Трехгодовалый. И целый год не знала, где он и есть. Я из заключения все писала, да мне никто не ответил. А мне тут посоветовали: «Напиши в районную милицию». Через две недели мне и пришло: его батька взял. Уж он вторично тогда женился, так и жил в Телепшине… Я ведь сама-то как замуж вышла. Меня там все в сельсовет таскали и говорят «Выходи замуж, да и будешь жить. Тогда тебя не арестуют. Ты уж будешь тогда не лишенка, не монашина». А жила я на квартире у тетки Феклы, а Иван-то через дорогу, напротив. Он и моложе-то меня был. Они меня всей семьей ходили уговаривать. Немного мы с ним нажили. Да и не венчались, так что я его и за мужа не считаю… У них семья эдакая — ни одного дня нет, чтобы у них без скандалу. Как Коля у меня народился, так я вскоре и ушла от них. Тут уж я Бога стала молить: «Выведи, Господи, меня из Телепшина. Хоть через тюрьму, а выведи…» Ладно-хорошо… Так что после ареста моего Колю батька с мачехой забрали. А держали они его худо, голодовка была… Колюто в Телепшине знали. Вот он трехгодовалый придет да встанет у магазина Ему и дают. Говорят «Это ведь Шурин паренек». Надают ему денег на буханку. Купят ему буханку. А батька уже стережет: «Пойдем домой!» Хлеб-то у него дома и отберут. Потом это все узнали.
      Стали Марии Павловне давать денег, пекарке. И ему сказали: «Ты ходи есть к тете Мане. Она тебя будет кормить». Ему четыре года не было, он от отца пошел в Вологду — за десять километров — к крестной, к Марии, к товарке моей. Его вернули, а потом так и отправили к ней.
      Петро Кузьмич его привез зимой — да без валенок. Ноги половиком завернуты. А мои чесанки новые так у них и остались. Не отдала мачеха Они все забрали. У меня ведь остался парнишка — восемь рубах у него было. Они все своих маленьких одевали. Пришел — только шубенка на нем. Я по этой шубе его и узнала. Я ведь шила ее сама Вся уж истрепалась — три года носил. Он у них и на постели не спал. На лавку постелют половик — ложись тут. А в Кузьминском они с Марией, с крестной, жили у председателя Розина. У него низовка была, первый этаж — вот там и жили. И я с Женькой туда пришла. Я пришла, а у Марии моей тоже уж ничего моего нет. И рубашки у меня нет — с дороги надеть. Выпарилась в печке, пришлось кофту с юбкой так надеть. А Мария говорит «Все твое украли». — «Какие воры, — говорю, — интересные были. Все мое украли, а твоего ничего не тронули?» А Коля-то как ни мал был, а помнит. «А вот, — скажет, — это мамин ведь был платок. Теплый-то, новый-то, серый-то». И тут же опять Марии шепнет: «Ты тетке-то не давай». А ее спрашиваю: «А шаль-то моя жива ли?» У меня шаль новая, хорошая, пуховая была Мы с ней обе по шали купили. «Ой, — говорит, — я ведь твою шаль заложила за пуд муки». — «А зачем же ты закладывала? Ведь ты после меня восемнадцать пудов хлеба получила? Я ведь тебе из заключения доверенность посылала». (У меня заработано было. Я в заготскоте косила овес.) А она «Так я твой хлеб по займам раздала». А про шаль врет, это она племянке своей отдала А тут опять Коля: «Крестная, а еще два маминых полотенца у тети Опроси». — «Ой, — говорит, — дурачок. Я ведь тоже заложила За муку». Да… За муку заложила, а парнишку по миру водила А Коля — ему седьмой год — никак меня не признает. Уж я тут и одела его, сшила ему рубашку хорошую, а штанишки, башмаки купила Всю деревню обошел — хвастался обновами. «Да кто же это тебе справил, Коля? Мать?» — «Какая мать?!
      Будто не знаете… Тетка эта. Научилась одеяла стегать да вязать, вот и говорит: я — мама». А то пойдет наверх к хозяину нашему, к председателю Розину. «Дядя Розин, как бы эту тетку выгнать? Ведь из-за нее моя мама не придет. Письмо давно пришло, что мама освободилась, а все не идет».
      Розин говорит: «Ну, давай, ты придумывай, как ее выжить. А я тебе помогу».
      Заревел: «Я придумал». — «Ну, и чего ты придумал?» — «Да свеземте в город этого парнишку, Женьку. Она за ним пойдет, да уж и не придет больше». Да… А я как пришла, так без работы уж не сидела. В Кузьминском-то. Неделю прожила, а война-то, сорок первый год. Всех забирают. А ни у кого ни носков, ни теплых варежек. А председатель сельсовета говорит: «Наша Шура приехала Скорее ее никто не сделает и лучше не сделает. Несите к ней. Она и берет буханку хлеба за пару». Мне и потащили. А у меня как сутки — так пара и вылетела. Коля, бывало, щиплет шерсть.
      А я ночью напряду, я прясть быстро. Шестьдесят восемь пар связала в зиму-то. Я уж себе и шерсти заработала Себе валенки скатала и Коле скатала На Пасху нам скатали. И постелей ведь у нас не было. Мария одно: «Все твое украли». А я бабам говорю: «Принесите мне куделей из гребей».
      Они мне двадцать шесть куделей и принесли. Я весь этот лен опряла да две постели и выткала Живем… А тут у них в школе техничка спилась. Ее и посадили — на работу не ходит… Мария у меня ушла гулять с Колей. Он все с ней ходил. А я сижу, вяжу чего-то. Приходят ко мне учительницы две: «Поступай к нам в технички. Посадили Параню, техничку. Два года ей дали.
      Она уж который день на работу не выходит». Тогда ведь строго было. «Завтра, — говорят, — приходи принимать». — «Ладно». Я и довольна. Паек мне тут давать будут, карточки. На себя и на ребятишек. Потом на меня одну давали — триста грамм. И жить тут я в школу на квартиру перешла. Я за всякую работу бралась — я ведь с детства не наважена. И домовничала, и в огородах работала. Была у нас там Маша-Гаша. Тоже ходила работала, помогала, как и я. Она в девках деток наносила. С мужиком тут жила. И работу она делала хорошо, только за ней трое деток идет. И она везде садится за стол, и они трое. Скажет: «Садитеся». И деток своих садит.
      Так вот ее накорми да их накорми. В такое-то время. Вот и не стали ее брать никуда. А я все одна ходила, пошто я в люди деток поведу? Меня и брали. На Пасху по девять изб я мыла. Тогда и крынка молока больно дорого стоила. Я премоюсь, принесу деткам домой крынку молока, да еще и кусок хлеба. Наедятся. Это большое дело было. Бог нигде не оставляет. Так и живем… А Коля меня все мамой не называет. Целый год. А тут заработала я хорошей пшеничной муки. Уж и не помню за что. И напекла я нам пшеничных пирогов. Сели есть. Я ему отрезала середку пирога. Он попробовал: «Ой, мама, я ведь и не ел такого-то пирога». Первый раз мамой назвал.
      Ладно, хорошо… Дожили до лета. А на Иванов день пришла из Телепшина мачеха его — Мария.
      «Ивана-то, мужа-то, — говорит, — убили». Погостила она у меня. А Коля с ней даже и не поздоровался. А на прощание я подаю ей полпирога У нее ведь ребятишки. А Коля подошел к ней да и вырвал пирог-то. Мне говорит: «Ты, мама, видно, меня не жалеешь нисколько». Я говорю: «А чего? Надо ребятишкам-то». — «А ты знаешь, — говорит, — они у меня все вырывали, убирали мой хлеб». А она тут: «Ой, дурак, ой, дурак, ой, дурак». — «Ничего, — говорит, — не дурак». А я ему говорю: «Отдай это. Алешке да Люське — хлеба-то пошли им». А голодовка страшная, целыми семьями умирают… Вот пошла я в церковь ко Спасу.
      Тут от Кузьминского семь километров. Я уж и службу там правила Прихожу из церкви. Мария Михайловна, учительница, говорит: «Шура, подавай в суд». — «Чего?» — «У тебя обыск делал Хазов». А это сосед наш, у школы жил. Он меня сразу невзлюбил. А я: «Да хоть каждый день делай, я не запрещаю. Ты же знаешь, я не запираю». Это он колосков у меня срезанных искал.
      Тогда за колоски-то сажали. Без разговоров. Смотрю, он и идет. А вчера, я сама видела, евонная дочь весь день колоски срезала Я говорю: «Иван Петрович!» — «Чего?» — «Ты ведь ошибся обыск-то делал». — «Почему?» — «Потому что у тебя надо обыск-то делать». — «Как это? — такая мать», — изматюгался… «Так, — говорю, — у тебя дочка вчера весь день колоски обрезывала Я все видела. А мы никто не сорвали и колоска Пожалуйста, ищи у меня хоть каждый день». — «Так чем же ты кормишься?» Я говорю: «Обо мне три прихода молятся, чтобы не умерла. А об тебе три прихода молятся, чтоб ты скорее подох». А потом они правда все умерли — и жена, и он, осталась одна сноха. Ведь семьями у нас умирали… А я тут еще и заболела — операция была у меня. Нельзя мне стало техничкой работать, так дом в Михееве — по соседству — купила. Восемь лет в своем дому жила. Михеево от Кузьминского полтора километра Тут все деревни рядом — Михеево, Горка… Это тот дом, что я за машину выменяла, за швейную. Хорошая у меня машина была… А в Михееве я пасти стала. Порядилась.
      За двенадцать пудов хлеба и за пятьсот денег. Сто двадцать четыре головы да телята.
      Там все вместе — и деревенские, и колхозные. И потом выговорила, чтобы мне избу покрыть соломой.
      Ну, и кормить, конечно, кормили. И летом двадцать килограмм муки на месяц. И молока литр в день — пока пасешь… Ну, я поряжаюсь, в первую очередь говорю: «До Егория, какая угодно будет погода — не выгоню». А бывает, и кормить-то нечем… «Надо — выгоняйте, до Егория пасите сами. А в Егорьев день я схожу в церковь. Я — именинница. Себе молебен — царице Александре, скотине молебен — великомученику Георгию. Водосвятный». Они деревней соберут денег на водосвятный-то молебен, принесу им всем воды бидон. Им дам — в дому каждый окропит, а потом всю скотину окроплю — и колхозную, и ихнюю. Это — на второй день. Говорю: «Кто будет пускать телят с коровами сейчас, пока не окропила…» Беру крест, беру икону Георгия, три раза стадо обойду… «Ну, теперь, — говорю, — скотину в поле не бейте — вы не хозяева Бог пасет у меня… Ээй!» — и скотина за мной вся. Я никогда и не ходила сзади скотины. Все вперед, и вся скотина за мной. Весь день за мной и ходят. У нас и дома ни Тятя, ни Мама скотину никогда не били. А весной у нас скотина выгонялась, как вымытая.
      Ведь у Тяти такое место соломы было — по двести суслонов ржи. В неделю раз он во дворе стелет солому. И стелет сам, рядами. И навоз потом легко вывозить. Соседи, бывало, Маме говорят «Ты, Пелагия Автономовна, чего-нибудь да знаешь. Слово какое. Вон как скотина твоя домой бежит». А Мама: «Знаю, знаю. Как же не знать? Вот по ведерку им припасу пойла, да еще муки туда подсыплю, отрубей. Вот они бегом и бегут». И никогда мы не бегали за скотиной. А у нас-то там, на Водоге в колхозе скотницы — гонят их, да с матом, с батогами. «Ой, — кричат, — Шура, помоги загнать». А я: «Только отойдите вы. — И скотине: — На место, милые, на место. Вон твое место. Беги на место». Они зайдут… И они тоже говорят «Ты чего-то знаешь». И председатель колхоза Павел Тараканов тоже… Я ему говорю: «Вот я у вас сколько годов пропасла, и ни одна скотинина не пропала». А он: «Ну, дак ты со словами». — «Ах, я со словами?» — и не пошла к ним больше пасти. Он потом приходит, зовет. А ему: «Ты ведь партийный человек, председатель. Как тебе не стыдно это говорить?» — «А почему?» — «А потому, что мертвый потонул. Никаких слов у меня нет». Женька мой обойдет с крестом да иконой весь выгон. Георгий Победоносец — иконка. Потом на елку ее тут повесим.
      Так она там и осталась. Три раза так обойдем. Как мы начали пасти, так Женьке еще восемь годов было.
      Бывало, побежит за коровой, ругает ее, чуть не плачет «Ты страшная… на рукомойник ты похожа. Ты погляди на себя — какая ты есть. Ты — дура!» Да и заревет. А быки-то его любили.
      Бык Фомка все ходит по выгону, ищет, где Женька лежит. Найдет его, так рядом и шлепнется. А Женька из него все вытаскивал каких-то гадов… Толстые, а голова тонкая. Всех их вытаскал у него… У меня ведь ребятишки не воровали, так их все люди жалели, все их любили. Бабушка Варвара Коле говорит. «Ты уж ко мне почаще ходи. Вот бы надо матери твоей сходить одеяло отдать выстегать, да мне не дойти». А он: «Выстегаем, баба Варя, я умею». — «Как ты умеешь?» — «Да так. Я ведь видал, как мама стегает. Давай выстилай». Наметил: «Выстегаем, баба Варя, сами… не понесем». Он уже у меня в Колодине учился… Вот и выстегали. Она его неделю кормила. В такое-то время… А то у меня соседи Куликовы были. Эти все воры. И мать, и отец, и три парнишки. А она все говорит «Какие у меня ребята путные — все в дом тащат».
      А я ей: «А я своих за эту путность убью. На ногу встану, за другую раздерну». — «А у меня все несут». Я говорю: «Анна Александровна, у тебя огород-то вон какой большой. Неужели тебе своего луку не насадить? Больно он недорог». А тут ребятишки по ночам воровать идут. Так и батька ходил с мешком за зеленым-то луком. А как выросли они, так все и по тюрьмам, так уж и не выходили.
      За хулиганство, за воровство — все три сына. А я тут пошла домовничать за полкилометра. А у меня мешок пшеницы был, за пастушню заработанный. Утром прихожу — отперто у меня. Я сразу в чулан — мешка нет. Я побежала к соседу Володюхе: «У меня мешок пшеницы украли».
      А бабушка Марья говорит: «Ой, девка, да я ведь и видела. У тебя огонь-то засветился ночью. Ой-ой-ой, как жалко». На санках увезено-то — след есть. Говорят «Это — Витька Репин». Я к ним пришла, меня мать его Люба еще и отругала: «Как чего пропало, так думаете, уж и Витька!» Ну, ладно, взяли — пускай берут… А через два дня выборы. Они все были в Колодине. Приехали в Колодино. Ко мне подходят люди-то, говорят «Тетя Шура, у тебя пшеницу украли?» — «Украли, милая, да что поделаешь». — «А мы, — говорят, — знаем, где твоя пшеница. Ваня Седой купил у Витьки Репина». Я подхожу к Володе — к евонному дяде, он сирота.
      Лет ему четырнадцать было, Витьке, без отца рос. Я дяде и говорю: «Люба-то меня отругала твоя. А пшеницу-то Витька ваш украл». — «Да что ты?» — «Да, — говорю, — вон Ване Седому продал». — «Ну, — говорит, — отберем». Он пришел домой, видно, там поругали этого Витьку.
      Он бежит ко мне: «Тетя Шура, я уж не поеду за мешком. Съезди ты сама Я ведь боюсь и ехать туда. Ведь он мне не отдаст». Я говорю: «Мне отдаст». — «Ты поди и в суд подашь?» — «Нет, — говорю, — почто мне суд? Нашлась, так чего тут в суд подавать, по судам ходить. У меня у самой два растут, может, еще хуже тебя будут. Нет, не буду подавать». Пошла, прихожу к Ване в Климовское. «Ваня, пшеницу купил?» — «А тебе какое дело?» — «Давай мне мешок пшеницы!» — «Плати деньги!» — «Нет, не буду платить. Я у тебя не покупаю, я за своим пришла Давай без разговору!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6