Вы есть единственная Дуся.
Себя я больше не стыдюсь
И буйной страсти предадуся.
У Льва Никулина было стихотворение, которое начиналось так:
У палача была любовница,
Она любила пенный грог…
А Вольпин закончил:
Простая рыжая коровница,
На паре здоровенных ног.
В свое время Михаил Давыдович подарил Ильфу и Петрову частушку, которую они вставили в «Золотого теленка»:
У Петра Великого
Близких нету никого,
Только лошадь да змея
Вот и вся его семья.
Еще вольпинская частушка:
Ты не ухни, кума,
Да ты не эхни, кума,
А я не с кухни, кума,
А я из техникума.
Со слов Вольпина я запомнил такие афоризмы:
«У нас в Советском Союзе печать только свободная, всякая другая у нас запрещена», «Советская колыбельная песня должна будить ребенка».
Я говорю Вольпину:
— У Саши Черного есть описание праздничного стола, и там такие строки:
Дремлет поросенок,
Словно труп ребенка…
— У меня это лучше, — отвечает мне Михаил Давыдович и читает:
А поросенок возлежал
С бумажной хризантемой в пасти
И грустным взглядом провожал
Свои съедаемые части.
Еще я запомнил басню Вольпина «Гордиев узел», но, к сожалению, с небольшим пропуском.
Однажды Гордий взял веревку
И, проявив сноровку,
Он завязал веревку в узел
И до того сей узел сузил,
Что разрубить его неможно нипочем
Ни топором, ни тяпкой, ни мечом,
Вокруг узла волнения и крики.
И прибежал на шум сам Александр Великий.
……………………………………………………….
На узел даже не взглянул,
А громко крикнул: «Кто здесь Гордий?!»
И бац ему по морде!
XIII
Николай Робертович Эрдман бывал на Ордынке гораздо реже Вольпина. Мои родители и все гости относились к нему по-особенному, его пьеса «Самоубийца» всегда считалась бесспорным шедевром, а он сам мастером некоей литературной филиграни. Свидетельством тому были и басни, которые в свое время Эрдман сочинял в соавторстве с Владимиром Массом. Например, такое:
Должны быть вежливы всегда мы,
Всегда, товарищ дорогой.
В один трамвай вошли три дамы
Одна беременней другой.
В трамвае том сидел пижон,
Он был их видом поражен.
Беременность — не звук пустой,
И, не теряя времени,
Он уступает место той,
Которая беременней.
Соски на вымени коровьем
Кичились раз своим здоровьем
И с простотою деревенской
Глумились так над грудью женской:
— Ты и мала, ты и мягка
И кот наплакал молока.
Но всем наветам вопреки
Молчали женские соски.
Грудь разговаривать не может.
А вымя? — спросит кто-нибудь.
Нас занимает только грудь.
Поэт, свою судьбу постигнуть силясь,
Хоть не был Пушкину сродни,
Вскричал: — Куда вы удалились,
Моей весны златые дни?
Златые дни ответствовали так:
— Мы не могли не удалиться,
Когда у вас такой бардак
И вообще бог знает что творится!
Златые дни в отсталости своей
Не понимают наших дней!
В конце концов обоих баснописцев арестовали. Рассказывают, что актер В. И. Качалов выступал на кремлевском приеме и там прочел несколько басен Эрдмана и Масса. Кто-то из присутствовавших осведомился, как фамилии авторов. И через несколько дней они оба были схвачены в Сочи, там шли съемки фильма по их сценарию. Это были знаменитые «Веселые ребята».
Мне говорили, что это событие стало темой последней басни, которую сочинил Эрдман:
Явилось ГПУ к Эзопу
И хвать его за ж….
Смысл этой басни ясен:
Не надо больше басен.
Ардов рассказывал, что свои письма, присылаемые матери из Енисейска, ссыльный Эрдман подписывал таким образом: «Твой мамин-сибиряк Коля».
Во время войны Эрдман и Вольпин служили в ансамбле НКВД, были там, так сказать, штатными сочинителями. Когда Эрдман впервые надел дома форму чекиста и посмотрелся в зеркало, то сказал:
— Мама, кажется, за мной опять пришли.
С этой энкаведешной формой связана и другая забавная история. В Ташкенте Эрдман и Вольпин пришли навестить Ахматову. И вот живущие по соседству люди видят, что средь бела дня к ней идут два человека во всем известной форме. Стало ясно, что сейчас Ахматову арестуют. Но вот, против чаяния, люди в форме довольно быстро вышли от поэтессы по-прежнему вдвоем, а потом опять вернулись, неся в руках бутылки с вином… И тут все поняли, что арест не состоялся.
XIV
— Ви-тинь-ка, — медленно и раздельно произносит худой невысокий человек, сидящий на стуле у стола, — мне понравился ваш последний рассказ в «Крокодиле»… Вы неплохо пишете… К сожалению, я не могу этого сказать о нашем общем друге Лене Ленче…
Это Зощенко. Я впервые вижу его на Ордынке и пожираю его глазами. Он мой кумир, мой самый любимый писатель.
Сейчас он похож на человека, который недавно очнулся от летаргического сна и заново осваивается с реальностью, щурится на солнечный свет, растерянно улыбается людям. На дворе 1954 год.
Зощенко усмехается и продолжает свою речь:
— Я был у них в гостях… У Ленча… Лиля мне говорит: «Да, Миша, стареем, стареем… Вот Лене (!) пятьдесят, мне уже сорок…» А я так прикинул: если она правду говорит, значит, я в свое время был растлителем малолетней…
(Надо сказать, что у Зощенко с этой дамой был довольно длительный роман. Тогда она была женою некоего О. Злые языки про него рассказывали, что он частенько демонстрировал фото супруги и объяснял:
— Это моя жена. С ней живет Зощенко.)
На Ордынке был некий культ Зощенко. Он вспоминался и цитировался постоянно. Моя память и сейчас хранит многое из того, что употреблялось в нашем семейном обиходе:
«Желающие не хотят»,
«Маловысокохудожественные стихи»,
«Пьеса не хуже, чем у Бориса Шекспира»,
«Не то чтобы мы пишем из-за денег, но гонорар вносит известное оживление в наше дело».
Культ Зощенко в нашей семье, так сказать, косвенно поддерживала Ахматова. Анна Андреевна относилась к нему по-особенному, как к товарищу по несчастью. За глаза она всегда называла его Мишенькой.
Я много раз слышал и в свое время записал нижеследующий рассказ Анны Андреевны. В августе сорок шестого года она шла по ленинградской улице и вдруг увидела, что по другой стороне идет Зощенко. Заметив Ахматову, он перебежал через мостовую, буквально бросился к ней. Надо сказать, что прежние их весьма далекие — отношения ничего подобного не предполагали. Он схватил Анну Андреевну за руку и стал сбивчиво говорить:
— Что же теперь делать? Как же теперь быть? Неужели терпеть? Неужели это терпеть?
— Конечно, терпеть, — произнесла Ахматова, улыбаясь от своего неведения.
Тогда Зощенко стал горячо ее благодарить, говорил:
— Вы даже не представляете себе, как вы меня поддержали…
Он попрощался, и они расстались.
Лишь несколько часов спустя Ахматова узнала о постановлении ЦК и тогда поняла причину странного поведения Зощенко.
В начале шестидесятых годов, уже после смерти Михаила Михайловича, мне удалось прочесть «Четвертую прозу» Мандельштама, и я с великой радостью отметил те высокие похвалы, которыми он удостаивает Зощенко. Когда же я заговорил об этом с Ахматовой, она мне сказала:
— Как хорошо, что Мишенька знал об этом.
У Анны Андреевны были свои любимые цитаты из Зощенко. Точно помню две из них.
Моего младшего брата, в те годы актера, она частенько называла, как одного из героев рассказа «Забавное приключение»:
— Артист драмы.
Другая излюбленная цитата из раннего рассказа «Лялька Пятьдесят». Там повествуется о воре, который влюблен в проститутку с таким именем. В финале он является к ней, говорит, что принес кучу денег, и приказывает выгнать клиента — богатого китайца. А когда тот уходит, вор признается, что денег у него вовсе нет, и тогда Лялька Пятьдесят в отчаянии повторяет:
— Кто мне возместит китайские убытки?
В пятидесятые годы Ахматовой приходилось зарабатывать на жизнь тяжким трудом — переводами из китайской классики, и тогда эта реплика была для нее весьма актуальна.
А когда испортились отношения между Москвою и Пекином, Анна Андреевна ввела в обиход новую редакцию:
— Кто нам возместит китайские убытки?
В один из ранних своих, довоенных, визитов на Ордынку Зощенко почему-то рассматривал альбом с фотографиями. Там между прочими был такой снимок — два атлета в трусиках. Взглянув на фотографию, Михаил Михайлович сказал:
— Этот думает: дай, думает, сниму штаны… И этот: дай, думает, и я сниму…
А вот еще одна замечательная реплика Зощенко. Перед самой войной умер их с Ардовым общий знакомый (фамилию я забыл). Так вот, когда война разразилась, Михаил Михайлович сказал отцу:
— А Н. Н. умер — и не прогадал.
Отец рассказывал о невероятной, неправдоподобной славе, которая пришла к Зощенко в тридцатые годы. В этой связи вспоминался такой случай — со слов самого Михаила Михайловича.
Как известно, он был сыном художника. И вот как-то в комиссионном магазине писатель увидел картину отца. Ему захотелось купить холст, но цена была непомерно высокая. Когда же он осведомился у продавца, отчего просят так дорого, тот отвечал:
— Так ведь это — Михаил Зощенко.
В этом случае его собственная слава перешла на его давным-давно умершего родителя.
И Ахматова и Ардов всегда выражали восхищение тем, как Зощенко читал свои рассказы с эстрады. (Анна Андреевна назвала его гением этого дела.) Отец вспоминал, что Михаил Михайлович читал свои вещи мрачновато, без тени улыбки, а зал в это время буквально корчился в конвульсиях от смеха.
Вот рассказ Ардова, записанный мною дословно:
— Как-то на совместном выступлении я спросил Михаила Михайловича, отчего он так мрачно читает. На это он мне сказал: «Когда я сочиняю свои рассказы, я смеюсь так, что валюсь от смеха на диван. Но раз отсмеявшись над чем-нибудь, я уже больше никогда не смеюсь». Однажды я заметил: во время чтения какого-то рассказа Зощенко против обыкновения улыбнулся. Когда он окончил, я спросил его: «Почему вы улыбнулись?» Он отвечал: «Просто я забыл это место».
У меня есть дневниковая запись о Зощенко, сделал я ее летом 1958 года. Там я писал:
«Второй раз в жизни я видел Михаила Михайловича за четыре месяца до его смерти. Я знал, что он придет на Ордынку, и ждал его. Еще раньше я попросил отца дать мне одну из его книг, чтобы он надписал ее лично мне.
Прохладным апрельским вечером я стоял у ворот нашего дома и ждал приезда Зощенко. Он бывал у нас и прежде, но во дворе шел ремонт и было очень грязно. В это же время должна была возвратиться из гостей Анна Андреевна. Она приехала раньше, и я проводил ее до дверей, потом вернулся к воротам и стал ждать дальше.
Ждал я до тех пор, пока отец не вышел ко мне и не сказал, что Михаил Михайлович уже пришел. Как я его тогда не заметил, до сих пор понять не могу.
Меня тогда поразило, как плохо стал Михаил Михайлович разговаривать. Слова у него выходили с трудом, как будто ему было больно их из себя выталкивать. Общий разговор из-за этого очень затруднялся. Я весь превратился в слух. Помнится, он говорил о поэзии, точнее даже, о сборнике „День поэзии“. Он говорил, что почти все, что ему понравилось, принадлежало старым поэтам Ахматовой, Пастернаку, Асееву…
Когда стали ужинать, я, до того сидевший в углу комнаты, придвинулся к столу и сел около него. Моя мать сказала ему, что я его большой поклонник и, как она выразилась, знаток. Он впервые взглянул на меня с интересом и сказал, что, если бы знал об этом, сделал бы мне на книге более теплую надпись. За ужином он ничего не пил и не ел».
Тут я прерываю свою старую запись, чтобы сделать некоторое дополнение. Мать впоследствии вспоминала, что между нею и Зощенко состоялся такой краткий диалог.
— Миша, почему вы ничего не едите?
— Видите ли, Ниночка, какая странная история: мне все время кажется, что я отравлюсь.
Вообще же атмосфера вечера была самая непринужденная. Я помню и такую деталь. Михаил Михайлович в Москве остановился у своего старого друга литератора В. А. Лифшица, который жил неподалеку от Ленинградского шоссе. На Ордынку Зощенко поехал на такси. В те годы машины еще свободно ездили через Красную площадь, и шофер, который его вез, ухитрился врезаться в фонарный столб неподалеку от Кремля. Эта история всех позабавила, в ней нашли и некий политический оттенок. Зощенко едет в гости к Ахматовой и сбивает столб на Красной площади. Не провокация ли это?
Возвращаюсь к своей записи:
«Когда Михаил Михайлович стал прощаться, я вызвался проводить его до метро. Он сначала отказывался, но когда мать поддержала просьбу, согласился.
Мы вышли в мокрую и холодную весеннюю ночь. Он спросил меня, правда ли, что я так им интересуюсь. Я ответил, что он мой любимый писатель и, если время позволит, я буду писать о его творчестве. Он спросил меня, знаю ли я его повести, на что я ответил, что знаю и люблю.
Те двести пятьдесят метров, которые мы с ним прошли (дальше он себя провожать не позволил), промелькнули мгновенно, а я все еще говорил ему, что думаю об отдельных его вещах, задавал ему вопросы…
На прощание он обещал надписать мне книжку, которую вот-вот должны были выпустить, и сказал, что если я ее не достану, то он сам пришлет мне.
И теперь, через несколько дней после того как я достал эту книжку, его не стало…»
Ардов сидит в своем кресле в столовой, прихлебывая чай, и просматривает газеты.
— Послушай, — говорю я ему, — сегодня двадцать второе июля, ровно год со дня смерти Зощенко. В приличной стране уже начало бы выходить полное собрание сочинений.
— В приличной стране, — отзывается отец, — он был бы еще жив.
XV
— Анна Андреевна, вы помните?! На Гороховой, у мадам Жерар… Всего пять рублей, а какие барышни! Вы помните?
— Лев Вениаминович, ну откуда я могу это помнить? — отвечает Ахматова, едва сдерживая смех.
Разговор этот происходит у нас в столовой, присутствует старый друг моего отца Л. В. Никулин, его жена, все мы и Ахматова. Лев Вениаминович явился навеселе и вдруг пустился в воспоминания о злачных местах старого Петербурга. А так как под рукою никого из петербуржцев не оказалось, Никулин свои речи адресовал Ахматовой.
Советский писатель, один из самых маститых, «проваренный в чистках, как соль», Лев Никулин был одним из завсегдатаев Ордынки. Человек притом он был довольно нелюдимый, при посторонних вообще молчал. Наш отец, пожалуй, был единственным человеком, с которым Никулин позволял себе откровенничать.
Ардов говорил о нем:
— Это — ужаснувшийся.
Так отец называл тех людей, которые сами чудом уцелели в тридцатых и сороковых годах, чьи близкие и родные погибли при терроре и кто стал от этого сверхосторожным — даже при менее свирепых, чем Сталин, его преемниках.
Никулин был сыном театрального антрепренера, в свое время довольно известного. Детство его прошло в Одессе. И он, например, вспоминал, как в пятнадцатилетнем возрасте желал по вечерам гулять на Дерибасовской улице и как родные этому препятствовали. Старая еврейская бабушка говорила ему:
— Левочка, ну почему мне не хочется на Дерибасовскую?!
Никулину был свойствен довольно желчный юмор. Я помню, как он пародировал советскую пьесу из жизни Пушкина. Арина Родионовна говорит своему питомцу:
— Эх, Сашенька, дожить бы тебе до того времечка, когда Владимир Ильич будет громить народников!..
Никулин был другом Валентина Стенича. На Ордынке иногда вспоминалась такая история. Мои родители после женитьбы поселились в коммунальной квартире на улице под названием Садовники. (Потом ей присвоили имя Осипенко.) Их комната была на первом этаже.
Однажды в отсутствие отца туда зашли Никулин и Стенич. Они уселись на диван и пустились в разговор с моей матерью, которая в те годы была весьма привлекательна.
В это время распахнулась форточка и в комнату всунулась чья-то голова.
— Простите, — послышалось от окна, — вы не знаете, где здесь помойка?
— Вот! — одновременно произнесли Никулин и Стенич и указали друг на друга.
Вообще же погибший в тридцатые годы писатель Валентин Осипович Стенич в моем восприятии был личностью легендарной. На Ордынке о нем рассказывалось множество новелл.
Настоящая его фамилия была Сметанич. В юности он писал стихи, его отчасти прославил Блок в своем опусе «Русский денди». Во время гражданской войны Стенича едва не расстреляли, и после этого он перестал писать стихи.
С ним была связана и такая легенда. Стенич утверждал, что когда-то в молодости из подражания Раскольникову он будто бы убил старуху, но не топором, а тяпкой. В это не все верили, но Стенич иногда прибегал к такой шутке. Если он видел какую-нибудь немолодую даму, которая вызывала в нем раздражение, то произносил с кровожадной интонацией:
— Где моя тяпка?!
И еще одна жутковатая, но также не вполне достоверная история. Когда эксгумировали прах Гоголя и перевозили его из Даниловского монастыря в Новодевичий, Стенич якобы украл ребро великого писателя и с тех пор держал эту кость на своем письменном столе.
Кто-то из знакомых карикатуристов изобразил такую картину. К спящему Стеничу является гигантская фигура Гоголя и вопрошает:
— Ну шо, сынку, помогло тоби мое ребро?..
«Русскому денди» Стеничу большевизм был отвратителен, и он этого почти не скрывал. Видный рапповец Юрий Либединский жаловался Ардову на Стенича. Он, Либединский, прибыл в Ленинград, чтобы агитировать попутчиков, писателей нейтральных, примкнуть к РАППу. После его выступления слово взял Стенич и сказал буквально следующее:
— Я согласен на такую игру: вы, рапповцы, — правящая партия, мы оппозиция. Но вы хоть бы подмигнули нам, дали понять, что сами-то во всю эту чепуху не верите…
Стенич говорил:
— Знаю я ваших «пролетарских писателей». Они по воскресеньям жрут сырое мясо из эмалированных мисок, придерживая куски босой ногой.
За бесшабашную болтовню Стенича вызвали в «большой дом» на Литейном. Там строгий чекист стал делать ему внушение.
— Валентин Осипович, у нас есть сведения, что вы придумываете и распространяете антисоветские анекдоты.
— Ну какой, например, анекдот я, по вашим сведениям, сочинил? - осведомился Стенич.
— Например, такой, — сказал чекист. — Советская власть в Ленинграде пала, город в руках белых. По этому случаю на Дворцовой площади происходит парад. Впереди на белом коне едет белый генерал. И вдруг, нарушая всю торжественность момента, наперерез процессии бросается писатель Алексей Толстой. Он обнимает морду коня и, рыдая, говорит: «Ваше превосходительство, что тут без вас было…»
Стенич посмеялся и сказал:
— Это придумал не я. Но это так хорошо, что можете записать на меня…
Стенич где-то кутил всю ночь и залил рубашку красным вином. Рубашку он тут же выбросил и продолжал пьянствовать. Утром ему понадобились деньги, чтобы продолжать кутеж. Он повязал галстук на голую шею, надел пиджак, кашне, пальто и отправился в Управление охраны авторских прав просить аванс. Не снимая пальто, Стенич появился в комнате, где сидели бухгалтеры. Увидев его, один из них радостно воскликнул:
— Валентин Осипович! А мы собирались вам звонить… Тут надо подписаться на государственный заем.
Стенич одним движением сбросил с себя пальто, кашне, пиджак и оказался по пояс голым.
— Вот, — закричал он, — что со мной ваши займы наделали!
Стенич был изумительным переводчиком с английского. М. Д. Вольпин рассказывал мне, что был свидетелем такой сцены.
Находясь в гостях у Ильфа, Стенич взял с полки английское издание «12 стульев» и стал с листа переводить это на русский язык теми самыми словами, какие были в подлиннике. Простодушный Евгений Петров воскликнул:
— Вы это наизусть знаете!
— Ну вот еще, — отозвался переводчик, — буду я учить наизусть всякое г…
Стенич был членом писательского домостроительного кооператива. И вот стройка замерла из-за отсутствия гвоздей. Тогда Стеничу поручили раздобыть гвозди. Он пошел в соответствующий наркомат, отыскал нужную комнату и обнаружил там тщедушного еврея, который распределял этот дефицитный товар. На всех заявках, которые поступали к нему, этот человек писал одну и ту же резолюцию: «Гвоздей нет. Отказать».
Тогда Стенич решил употребить красноречие. Он говорил о том, что писателям необходимо жилье, ибо они работают в своих квартирах, и что, если гвоздей не дадут, может не состояться расцвет советской литературы.
Еврей все это выслушал весьма меланхолически и наложил свою обычную резолюцию: «Гвоздей нет. Отказать».
Тогда Стенич посмотрел ему прямо в глаза и с расстановкой произнес:
— А Христа распинать у вас были гвозди?..
Рассказывал Семен Израилевич Липкин:
— Однажды мы со Стеничем шли к кому-то в писательский дом в Лаврушинском. Лифт не работал, и мы поднимались по лестнице пешком. Я говорил: «Вот здесь живет такой-то писатель… А вот здесь — такой-то…» Стенич некоторое время меня слушал, а потом воскликнул: «Да это какой-то шашлык из мерзавцев!»
Кто-то из знакомых упрекнул Стенича:
— Нельзя называть большевиков «они». Надо говорить «мы»!
— Ну ничего, — ответил Стенич, — придет время, «мы» «нам» покажем…
XVI
На столике возле зеркала зазвонил телефон. Один из гостей берет трубку.
— Я слушаю… — Тут он смотрит на нас и произносит с недоумением: — Тут спрашивают какого-то Павла Геннадиевича…
— Павла Геннадиевича? — кричит Ардов из своего кабинета. — Скажите, что он был и только что ушел…
Павел Геннадиевич Козлов, приятель мамы еще по Владимиру, как я уже упоминал, был преподавателем теории музыки в заведении Гнесиных. Однако там у него все шло вовсе не гладко. Причиною тому было его не в меру нежное сердце. Он развелся с Еленой Ивановной и женился на одной из своих учениц, а это, как известно, в советских вузах не поощрялось.
Но мало того, через некоторое время он развелся и с этой женою, чтобы сочетаться браком с еще более молодой ученицей. Но и этот союз оказался не последним — за ним был четвертый в том же роде. Последняя жена была моложе Павла Геннадиевича уже лет на пятьдесят, и в конце концов она с ним развелась, а затем привела в их общую квартиру мужа-сверстника.
Все это разворачивалось на протяжении десятилетий, но всегда по одному и тому же сценарию. В каждый промежуточный период, когда действующая жена его еще контролировала, а он уже встречался с новой возлюбленной, Павел Геннадиевич просил Ардова отвечать на телефонные звонки именно таким образом:
«Был и только что ушел».
Вообще же Козлов был человеком воспитанным, милым, с тонким чувством юмора. На Ордынке бытовали некоторые его новеллы.
Один студент Института Гнесиных на экзамене назвал сочинение Дебюсси «Полуденный отдых фавна» — «Обеденный перерыв фавна».
Другого студента экзаменаторы спросили:
— Что такое баркарола?
Он ответил так:
— Это песня венецианских гольденвейзеров.
И наконец моя самая любимая из историй П. Г. Козлова.
Даже не в институте, а в училище шел экзамен по диалектическому материализму. (Надо сказать, что все преподаватели подобных «наук», как правило, страдали некоторым комплексом неполноценности.) И вот один из мальчиков проявил такое невежество, что экзаменатор спросил его с некоторым вызовом:
— Позвольте, сами-то вы кто — материалист или идеалист?
— Я баянист, — смиренно отвечал юный музыкант. — Поставьте мне троечку…
Один из самых близких друзей нашего дома — Семен Вениаминович Кантор — был в определенном смысле существом парадоксальнейшим. Он был унылый юморист. Его интеллигентско-еврейская унылость никак не вязалась с профессией автора эстрадных и цирковых шуток. Впрочем, юмор его был несколько механический. Вот тому наглядный пример. Кантора пригласили посетить выставку собак. Он ответил:
— Мне недосуг.
При всем том Семен Вениаминович человек был удивительно воспитанный, приличный и приятный в обращении. Он очень хорошо играл в карты, а смолоду и в теннис. В свое время он был одним из карточных партнеров Маяковского, и у него хранилась открытка, в которой поэт приглашал его на игру в покер. А подпись была такая: «Ваш покернейший слуга Владимир Маяковский».
Кантор был коренным москвичом, жил в Лабковском переулке на Чистых прудах, в одной из комнат коммунальной квартиры, которая когда-то вся принадлежала их семейству. (Дом этот и по сию пору стоит, в свое время он принадлежал отцу поэта-имажиниста С. Рубановича.)
Отец Кантора был вполне преуспевающим присяжным поверенным. Кстати сказать, именно его помощником числился Осип Максимович Брик. И наш Семен Вениаминович прекрасно помнил тот день, когда Брик после свадьбы нанес визит своему патрону и представил ему молодую жену, в девичестве Лилю Уриевну Коган.
Семен Вениаминович был меломан, смолоду учился музыке, был завсегдатаем Большого и Консерватории. Со слов Кантора я запомнил два старых театральных анекдота.
По ходу оперного спектакля некоему тенору следовало взять свою «возлюбленную» на руки. Тенор был субтильный, а партнерша дородная, а потому поднять ее было весьма затруднительно. В этот момент из зала раздался чей-то голос:
— Раздели на две охапки!
В опере «Фауст» есть такое место. После дуэли сбегаются горожане и видят лежащего на земле Валентина. Тут они хором несколько раз повторяют такую фразу:
Кажется, он жив — поможемте ему…
Так вот когда-то в Большом партию Валентина исполнял артист, который был крещеным евреем. Хористам это обстоятельство было известно, а потому они текст слегка переделывали и пели так:
Кажется, он жид — поможемте ему…
Из завсегдатаев Ордынки самым комическим персонажем, пожалуй, был полковник Ч., приятель Ардова еще с военных времен. Примечательно было даже само их знакомство, каковое произошло при следующих обстоятельствах. Отец получил путевку в военный санаторий в Архангельское. Там он жил в трехместной палате с другим своим будущим приятелем — военным врачом-рентгенологом Львом Фрейдиным. Однажды туда приехала мама. И вот отворилась дверь, в палату вошел человек в офицерском кителе. Увидев маму, он растерянно произнес:
— Простите, это женская палата?
— Входи, входи, чудак, — отозвался Ардов со своей койки.
(Слово «чудак» он произнес на букву «м».)
Отец рассказывал, что в самом начале знакомства Ч. принес ему в подарок картину. Это была скверная копия известного сюжета «Утро в сосновом бору».
— Виктор, — сказал Ч., - я купил две такие картины. Одну я повесил у себя над кроватью, а эту ты повесь у себя. Это будет знаком того, что мы с тобою друзья…
Ардов с возможной деликатностью повесить картину отказался.
К нам опять пришел Ч. Вот он сидит за столом и морщит брови. Он и всегда-то мрачноват и серьезен, а сегодня даже сверх всякой меры. Он говорит:
— Слушай, Виктор… Я сейчас проходил по Пятницкой, там у метро продают ананасы…
Тут отец решается пошутить со своим гостем и говорит:
— Так что же ты нам не купил ананас?.. Анна Андреевна, — обращается он к сидящей на диване Ахматовой, — вы когда-нибудь слышали, чтобы в приличный дом приходили без ананасов?
— Никогда в жизни, — отзывается Ахматова.
Эффект этого диалога превзошел все ожидания. Ч. поспешно вышел из-за стола и через двадцать минут вернулся с ананасом.
Своим знакомством с Ахматовой Ч. весьма гордился и даже его афишировал. На Ордынке стал известен такой эпизод. В одном московском доме кто-то спросил Ч.:
— Как поживает Ахматова? Как у нее дела?
— У нее все в порядке, — отвечал полковник со своей обычной серьезностью. — Я даю ей рекомендацию в партию.
Мы стоим посреди ковра как некая скульптурная группа — все без движения: профессор Борис Евгеньевич Вотчал со своим стетоскопом, Ардов, оголивший грудь и живот (он пациент), и при сем два свидетеля — я и профессорский пес-боксер…
— Ну что же, — произносит наконец Вотчал, отнимая стетоскоп от груди отца, — по-моему, ухудшений нет… Продолжайте принимать те же лекарства…
Пес подошел к хозяину и прижался к его ноге.
— Между прочим, — говорит Вотчал, — недавно один из моих пациентов спросил: «А как вы сами лечитесь?» А я ему говорю: «К моему псу регулярно приходит ветеринар и выписывает ему какие-то шарики. Я их даю псу и сам их принимаю…»
Все это происходит в профессорской квартире, в высотном здании на Кудринской площади.
Поскольку у Ардова был врожденный порок сердца, а Вотчал был выдающимся кардиологом, то они познакомились как пациент и медик. В дальнейшем они подружились, Борис Евгеньевич стал бывать на Ордынке и какое-то время пользовал Ахматову.
Я помню, как Вотчал рассказывал:
— Мой учитель… (тут называлась какая-то неизвестная мне профессорская фамилия) говорил нам, молодым врачам: «Запомните: если вас когда-нибудь позовут на консилиум и там коллеги разделятся на две группы — первая за один какой-нибудь диагноз, другая за второй, — никогда не присоединяйтесь ни к одной из этих партий. Всегда выдвигайте какую-нибудь свою, третью версию. И если когда-нибудь вы окажетесь правы, это запомнят навсегда». — И Борис Евгеньевич добавляет: — В моей практике это уже несколько раз было.