Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Цистерна

ModernLib.Net / Ардов Михаил / Цистерна - Чтение (стр. 10)
Автор: Ардов Михаил
Жанр:

 

 


ДЕВЯНОСТОЛЕТНЯЯ

      — Кто там?.. Ай, это ты? Ты?.. Пришел, опять пришел?.. Не забыл старуху-то… Иэх, ты… Иэх, ты… Дай-ка я на тебя погляжу. А уж ты, чай, думал, померла бабка-то старая. А я все живу, все живу… Господь не прибирает. Уж не знаю, на что, а живу… А все ж пришел ты к старухе-то… Ну, спаси тя, Господи! Дай тебе Бог дожить до моих годов, да вот так-то бегать, как я бегаю… Девятый десяток дожила, помирать пора… А я все бегаю, все бегаю… Летось-то уж не знаю, как и жива осталась. Натерпелась страху-то. Надо бы поседеть али дурочкой быть, а я вон все за Бога держусь. Только Он и спас. Лежать бы мне теперь в яме, да вот Бог свободил. Не пришел, видно, час-то…Уж не ведаю, в каком и месяцу, только что осенью… Пахать приехали, везде пахать. Все усадьбы. У нас-то тут, в Вантине, только что в двух домах и живут. Мой — третий. Четвертый еще стоит, да только сломают его скоро. Не дадут ему быть. А живем-то все по две да по одной. В маненьком дочь ушла от мужа, тут живут. В крайнем, там — одна. А была ведь наша деревня восемнадцать домов. И уж все подчистую нарушилось. Как скотину от нас угнали в чужой холкоз, так тут все и побегли. Кто на станцию, кто в Горький, кто — куды… А тут гляжу — батюшки мои! — председатель. Конечно, уж он на машине ездит. «Бабушка, твой огород будем ломать». — «Нет, говорю, — не будете». — «Нет, — говорит, — будем!» И так-то строго сказал: «Пора подыхать!» А я: мол, я нарочно буду жить!.. Так и уехал. И этим, трактористам-то, видать, сказал, что, дескать, не пахайте. Постояли, постояли, да и поехали. В соседней деревне, в Каширине, семь огородов ломали. Ломали, да корчевали, да пахали. Там, в Каширине, домов семь еще не нарушены. Там большая деревня-то, поболе нашей. На два порядка было… Вот там и пахали. У тех не ломали, в коих живут. Потом гляжу — опять к нам едут. Батюшки мои! Дерево на тем конце повалили да повезли на тракторе-то в Илевники. Они тама, в Илевниках-то, на квартире стоят. Какие у них трактора, уж я не знаю, у них чего. Ведь корни-то какие, и все выломали. На тракторе эдак-то не выломаешь, а у них такие способные машины… Ну, я тут маненько сметила… Тоже уж не пробка. Пошла скорей в соседнюю деревню, у Паши Анисимовой там ночевала. Вроде как тогда еще не обробе-ла. Пошла утром в церкву, в город, да там нашла подружку. Побирушку Поленьку. Она все у церквы стоит, милостыньку просит. Поклонилась я ей в ножки. «Уж пойдем, Поленька, Христа ради. Поживи ко мне». С ней-то и были вдвоем. Кабы не она, уж бы нежива была… Вот ведь и сейчас рассказывать не могу — плачу. А они все в Каширине там ломали. Потом гляжу — прошли мимо окошка Я как увидела, так меня затрясло. Всю затрясло… Ну, думаю, конец… Машины-то они тама на свободных участках бросили. Сами прошли мимо окна. Долго их не было. Уж чего там делали — не знаю. Выпивали, нет ли? Уж трезвые не пойдут. Пришли в дверь. Бот! Бот! Бот! — в дверь-ту кулаками. Меня хоть затрясло, а все ж не сшибло. «Кто тут?» — «Отпирай!» — «А чего вам нужно?» — «Отпирай!» — «Не отопру!» — «Сказано последний раз: отпирай!» А я говорю: «Я, мол, не отопру. У меня, мол, приехал внучонок с товарищем…» Сама набираюсь духу вру. Никого ведь у меня нет. Только что она, Поленька. «Не отопру! говорю. — У меня, мол, внучонок с товарищем выпивши на печи лежат. Если вас, мол, впустить, что у вас, мол, получится? Они там выпивши двое внучонок с товарищем. Кто, мол, первы в тюрьму-то пойдет которы…» А сама уж не могу. Привалилась к стенке на мосту в колидоре… Ну, говорят: «Огород ломаем твой… Обломаем, — говорят, — огород». А я мол: «Нет, не обломаете. Кто, мол, кому обломает? Двое-то вас не упустят. Внучонок с товарищем…» А и нет никого. Одна Поленька А они как хлопнут в дверь ногой ли, чем… Я к стене-то так и упала. Лежу… А уж слыхать — загремели трактора-ти… Вроде как в Каширино… А я лежу. Поленька-то, Поленька-то мне: «Офросенька, поехали!.. Офросенька, поехали…» А я лежу. Принесла она воды-то холодной. Намыла меня, попила я маненько… Утром-ти встали, глядим, яблони, терновник поломаны… Скорей в город. Она-то в церкву, а я к Славику, к внучонку. «Ныне же езжай за мной, я там не могу жить». «Ныне, — говорит, — не могу, я работаю». Другим-то утром взял машину да забрал меня в город… Так ведь всю зиму и не жила тут, дома-то… И уж откуда они приехали с такими-то тракторами? У нас нет таких и тракторов, кои дерева ломают. Может, говорю, пожаловаться кому на них да на него, на председателя-то? Он знает, поди, им и фамилии… Только внучонок говорит: «Не надо, баба. Сам боюсь. С такими людьми свяжешься, еще убьют. Хорошие бы терновник ломать не стали. А с такими-то связываться…» Сыновий сын внучонок Славка. Ты видал ли его? Мать его рано померла, маленьких их двое покинула. Да отец с войны не пришел. Двух сыновей у меня война эта взяла, да зятя — третьего. А мужа-то у меня еще на той войне, в четырнадцатом году убили… Вот они мне двое внучат и остались… Вырастила их как своих. Так-то он, Славка, хороший. Только уж винцо стал выпивать. Пьет-то мало, оно его сразу сшибает. Вот придет, скажу, был ты у меня, не велел ему выпивать ни капли. Только что не послушает. Теперь еще бабы-то озорные. Ой, какая плутовка ему попалась. Пришел выпивши, она брякнула его на пол — да и лежи… Нехорошо. Тощий он стал. А вот, гляди, восьмой год с ней живет. Я ей ничего не сказала, только поревела да уехала. Всю-ту зиму не жила дома. Слава Тебе, Господи, люди-ти хорошие еще есть. Второй год на квартире держут. Вот и живу. Сплю у них на печи. Благодать! Молоко — не считаются, коли не грех, наливают… Я ведь и смолоду так-то привыкла: среду и пятницу соблюдаю — пост… А как же?.. В среду-то Его, Спасителя, пымали — в каких Он руках-то, а мы тут наедимся?.. А в пятницу-ту распяли Его, а мы опять наедимся да напьемся… Да… А вот по весне опять перебралась домой. Уж больно охота в своих-то стенах помереть. Всю жисть тут прожила, ведь всю жисть… Наверно, уж годов шестьдесят… Куда там? Боле… Восемнадцать годов сюда замуж вышла Вот и считай. Купили мы дом-то этот с мужем. Сначала-то старенький был, а потом купили этот. Купили после дяди. Он уж двести годов стоит. Это лес-то мугревский, дедушков… Вон, гляди, бревны-то какие. Летось сымали на фотографию Все измерили, все, все — все бревны. Все записывали и вышину, и потолок, и печь-ту… Ну, начисто все. Увезем, дескать. «Наверное, — говорят, — бабушка, в музей уедешь». А я: «Нет, не поеду. Останусь, мол, тут, не уеду». Всю жисть тут. Никуда не уезжала, нигде не работала, опричь крестьянского-то дела. Нигде не странствовала… А вот и наш холкозный-то председатель, Петров Василь Иваныч… У него контора-то в Пировых, а сам-то он федурниковский. Тоже, может, выпивши был. «Помирай, — говорит, — скорее. Пора, — говорит, помирать». А я мол: «Не хочу». — «А когда?» — говорит. «А вот коли наживусь». Это уж его дело. Он приказал пахать тракторами-то тими… Вот его бы постращать-то бы маненько. Притянуть бы его маненько хоть с какого краюшку… А ты в лето-то у меня еще побывай. Не один раз побывай. Вот лук пойдет, огурцы… Побывай к старухе-то, побывай…Уж кабы не Бог, да не Поленька, да не сумела бы я наврать, то уж теперь бы я, поди, заживо в яме-то сидела. Толкнули бы, да и дело с концом. Живу бы бросили погребать. Ям-то у нас полно. Вон у меня три ямы да рядом три… Да вот Бог свободил. Не знаю, надолго ли… Вот так и лето буду на Бога надеяться… Я все за Бога держусь. Вот и человека он мне дал — Поленьку. А теперича мне — чего? До ста годов надо доживать… Обязательно. Чего ж теперь делать-то?
 
       март 1971
 
      Ах ты бедный мой старший следователь, никак не снижается преступность в городе, не успел еще толком распутать дело о расхищении метилового спирта из цистерны, а уж новое дело подоспело — уперли со склада сто листов оцинкованного кровельного железа на кладбищенские обелиски тем самым личностям, что при жизни причастны были к краже спирта…
      Иногда среди ночи просыпаешься с мыслью — бежать отсюда скорее, скорее в Москву, к Садовому кольцу, к бульварам, где у домов фасады и дворы., где каждый дом глядит по-своему, где рельсы, где трамваи еще звенят, где я прожил столько лет, всю мою жизнь… И тут же вспомнишь, перевернувшись на другой бок, на углу — аквариум кафе, наискосок парикмахерская-аквариум, этого дома нет, тот тоже сломали, тут втиснули этажерку, тут тоже, площадь изуродовали, по узкому проулочку катит авто, разукрашенное цветными гандонами, на каждом шагу мастерская — «Срочное изготовление дамских поясов и пуговиц!» (Что за срочность такая? Пока муж не вернулся?)
      Представишь себе это и начинаешь понимать, что ностальгия действует не только в пространстве, но и во времени. Главным образом во времени…
      Место, где я теперь живу, представляется мне невероятным, фантастическим дортуаром. Сотни тысяч покидают его всяким утром и всякий вечер возвращаются сюда, чтобы выспаться и снова уехать… Здесь храпят, спят пьяным беспробудным сном, страдают бессонницей, совокупляются на тысячах и тысячах коек…
      Здесь на каждом шагу школы и ясли — повышенное деторождение как бы предусмотрено…
      А как насчет повышенной прочности перекрытий?
      Так и кажется, как-нибудь в полночь наша этажерка не выдержит колебаний и рухнет…
      Здесь никогда не бывает совсем тихо.
      Днём на соседней стройке ревут какие-то краны и моторы, под окнами кричат дети и лают собаки, по вечерам начинает работать полным ходом лифт, и в нем какая-то штука страшно щелкает, почти стреляет, сосед слева сверлит, строгает, лупит молотком, одинокая шлюха сверху запускает магнитофон, у соседа справа рявкает телевизор, время от времени захлебываясь нечеловеческим — «г-о-о-о-о-л!»… И когда к ночи наконец почти все это стихает, то вдруг неотвратимо приближается со своим лязгом и гудками железная дорога, та самая, старейшая, граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька…
      А по субботам тут звонит, кричит во все свои слабенькие колокола старая церквушка — кирпичная, крошечная, принадлежавшая стертому с лица земли небольшому селу… Ах, как жалко ее, очутившуюся вдруг в страшной сказке, в жутком сне — окружили ее со всех сторон неизвестно откуда взявшиеся бетонные громады, и вот носится среди них ее безнадежный звон, ее отчаянное «ayl», бьется о фасады и торцы этажерок, жутко отдается в замкнутых пространствах…
      А соседняя с нашей этажерка — не чета другим. Ее возводили за свои, так сказать, пречистые господа сотрудники тайной полиции, кооператив «Гранд опера». И на площадке перед фасадом у них — все «фиаты», «фиаты», тридцать пять тысяч одних «фиатов», — лазоревые, как полковник из сна, красные, как портьеры в кафе Алатр…
      Меня особенно умиляет один из этих соседей. Он ухитрился затянуть железными прутьями все пространство над своим балконом. Тоже в своем роде характер. Дескать, я — на свободе, я — дома, а весь мир у меня — за решеткой! Си-ди! То-то!
      За квартал от нас они довольно давно сооружают что-то такое весьма пространное, кубическое, с большим количеством просветов, бетонных опор и прочих атрибутов супсрсовремснности… И лишь вчера я заметил у них щит, который оповещает, что здесь возводят
      — Институт Советской Торговли…
      Чему же тут, позвольте спросить, будут обучать?
      Врать? Воровать? Обвешивать? Хамить? Устраивать бессмысленные очереди? Прятать товары под прилавок? Спекулировать?
      Я ко многому уже привык. На многое можно не обращать внимания…
      Даже на то, что сосиски у них в целлофане, даже на это апокалиптическое «г-о-о-о-л!» за тонкою стеною…
      Но вот к чему я никак не могу привыкнуть, так это
      — отсутствие у них чувства юмора и способности воспринимать смысл слов.
      Ну что это за кондитерская фабрика имени Марата?
      Что за венерический диспансер имени Горького?
      Венерический диспансер должен быть имени Мопассана.
      А имени Горького — туберкулезный диспансер.
      Я при случае мог бы предложить им целый список наименований…
      Чем, например, плохо — глазная больница имени Гомера? Или Милтона?
      Фабрика ортопедической обуви имени Байрона?
      Институт переливания крови имени Робеспьера?
      А уж если так хочется почтить и Марата, то хотя бы так — завод бытовых ванн Жана Поля Марата и Шарлотты Корде…
      Нет, упаси меня Бог! Я не создаю себе задним числом…
      Я прекраснейшим образом отдаю себе отчет в том, что не они, вернее не они одни, тут виною…
      Нет, но они вступили в естественный и тесный союз со всем, что было самого отвратительного в достопамятном старом времени, — срослись с российской тупостью, с безалаберностью, с ленью, с добровольным рабством, с удручающим отсутствием самоиронии, с бахвальством, со всем тысячелетием беспорядка и бестолковщины, уже царившей на Руси…
      Симбиоз старья с новой властью, вот что нас губит на корню…

БАРЫНЯ, БАРЫНЯ…

      Что? Попить? Пейте, пейте! Прямо из ведра и пейте… Вода у нас чистая, ключевая… Этот колодец, между прочим, метров пятнадцать глубины… Барынин колодец. Так и зовем — Барынин… Я ведь еще и сам ее помню, Барыню… Только что называлась Барыня, а бедней бедного жила. Старая была престарая… Крючком согнутая ходила в халатишке засаленном… А колодец этот у нас на все село единственный. И место-то тут какое, ты погляди. Все заречье видать, и большая дорога… У нее тут имение было, у Барыни… Теперь уж тут ничего не узнаешь, а ведь так-то вот от колодца дом шел. Большой, двухэтажный… Весь застекленный — окна, двери… Вид такой церковный, все такими полукружками было. Тут тебе стеклышко фиолетово, тут розово, тут оранжево… Столбы резные… Это — большой-то дом. А за ним церква стояла деревянная. Только уж она, Барыня, так ее и не достроила… А уж как хотела. Потом по леву руку маленький флигелек, келья. И по праву руку такая ж… Сарай был, кухня. В сарае-то тарантас, сани… Ее так-то уж по имени никто и не знал. Все только: Барыня да Барыня… Простая была… Вот к Аннушке, в крайнем-то дому живет, бывало придет, сядет: «Аннушка, я к тебе». Картошки поест. Хуже бедных была… А летом к ней в большой дом все из Москвы дачники едут. Барины, барыни, баронесса… В кухне тут тебе обед готовят, варенье варили… А сама-то она во флигеле жила, в келье… Так поест кой-чего. Кошки у нее были, собаки — табунами. И ест она с ними с одних блюдечек… Как-то отец мой, покойник, зашел к ней. Она его любила. Все бывало: «Голубчик, голубчик…» Зашел как-то к ней. «Зайди, зайди, голубчик, давай чаю попьем». А из этих блюдечек кошки да собаки едят… Отец сказывал: «Меня чуть с души не своротило». Уж на что бедная была, а церкву построила… Уж очень ей хотелось. Это она за отца… Отец у нее тут похороненный был в склепе… Про мужа-то она никогда и не поминала, а вот за отца. Над его, значит, могилой… Мы ведь и не знали, что тут склепа… Это уж потом получилось. Только что могила была, крест стоял железный, с венком… Да… А потом Барыня четыре столба вокруг поставила, а на их церкву… Только денег-то у Барыни уж не было, кончились деньги-то. Так вот, сказывают, она луга свои заречные, да лес у ней был, да вот и именье свое — все продала тогда фабриканту Демидову… Все продала Барыня, чтобы, значит, это отца-то почтить, церкву-то поставить… А тут уж и революция, церквы-то, они и не нужны стали. И Демидов уж не попользовался купленным. Тут и в городе-то их из домов попросили. Так церква у Барыни недостроенная и стояла. Но уж рамы были, полы настланы, потолок… Алтарь уж был. Только что иконы не повешены, а так-то все готово. Маленькая была церква, деревянная… Я ведь почему знаю, мальчонком еще с пацанами лазили в окно. В церкву-то…. Окна были — где квадратики, где овалы, где круги… А так-то Барыня образована была Отец сказывал, три языка знала. Книг у нее было много, да все ноты эти для пианины… Потом все в кучу стащили да жгли. Ну, а которые книжки с картинками, те мальчишки растаскивали. А без картинок-то они кому интересны?.. Или вот ноты те… Сначала у Барыни лошадь была да кучер Прокопий. Вон в том дому жил. А уж потом она лошадь продала, он ее на своей возил… А то и с Аннушкой на телеге ездила Барыня. И обряд тут уж у нее какой — шаль да вельветово пальтишко… Молоко Барыне наши носили, деревенские… С большой дороги у нее огонек всегда было видать… А в буран мужики к Барыне ночевать ходили. «Пойдем, дескать, к Барыне». Она не запиралась даже. Отец-то ей, бывало, скажет: «Барыня, Барыня, больно просто ты живешь… Наскочут ведь». А Барыня ему: «Голубчик, если меня убьют, значит, судьба у меня такая…» Хотелось ей, видать, мученической-то смерти… «И потом, — говорит, — со мной Боженька и шесть дружков». Это наган у нее какой-то был, говорят, шестиствольный… Так-то Барыня отцу говорила. И вот утром баба одна наша понесла ей молоко. Идет колидором, а шкапы-то все отворены, да ноты эти все из шкапов повыкинуты…. Баба идет, только шкапы закрывает… Может, думает, Барыня угорела? Да и к ней скорей бежит… А она-то, Барыня, лежит на кровати и на стул свисает… Вся багровая. И на темени мозг видать… Ну, тут в колоколо ударили. У нас там часовня была. «Барыню! Барыню убили!» Все сбежались, а Барыня так на стул свисает с кровати и стонет: «О!.. О!.. О!..» — «Барыня, кто тебя? Барыня, кто тебя?» Уж она ничего не ответила, не сказала… А знала, видно. Тут ее на лошадь, да и в больницу. Только не доехали, дорогой померла Барыня. Назад вернулись… Не довезли до больницы. А кровать-то у нее напротив двери стояла, и огонек всегда ночью горит. А на столике лежал наган припасенный. Барыня, наверно, протянула руку — вот я в тебя выстрелю… Это мы уж после тогда плановали. У нее рука была расщиплена. Ей со свету-то в темноту не видать целиться… А тут ей по руке и шарахнули, выбили шестиствольного-то дружка… И тринадцать ран складным ножом в щеки. Мучили Барыню перед смертью, врач сказывал… Где, дескать, твои деньги? Все думали, есть у ней деньги… А уж чтоб прикончить, по темени шарахнули. Мозг был виден… Это уж в самую революцию, тогда и не искали их. Подумаешь, Барыню прикончили… У нее только что пропало — зеркало со стены, наган этот да шаль черная, она зимой ходила. Потом зеркало это у одних появилось. Было это зеркало у них, только теперь уж и они умерли. А кто искать-то будет? У Барыни никого не было. Жила одна поедная. А денег у ней не нашли. Только что под матрацем вышитое это… Чем в церкви Дары покрывают, это нашли… Это она сама вышивала для церквы. А дом-то потом еще стоял. Сколько лет… И дом, и кухня, и церква… Только уж потом его, дом, внутри весь ободрали… Трюмо было, как в хорошем магазине, стулья на колесах мягкие, пианина… Все тогда вывезли в народный дом. И куда все делось? Видно, по начальству пошло… А дом-то весь растаскали. Такая по ночам таскотня была. Сначала рамы стали снимать, двери. Потому что ручки хорошие были, никелированные… Потом внутри весь ободрали — плинтуса, тес… Израцовы печки — и те растащили. Тут все наши деревенские воры шабарили. А мы, молодежь, туда гулять ходили, беседу там устроили… Без дверей он стоял, без рам. Мальчишки камнями все стекла цветные повыбили… А гулять в нем хорошо — и холодок, и дождик не каплет. Гуляли мы там каждый вечер. Только что в церкву еще заходить боялись — стояла она на замке закрытая… И вот, помню, в самый-то Духов День, на другой день Троицы, сестра у меня замуж выходила… Пропивать сестрицу-то к нам ехали… А тут часа в два, в три вспыхнул там пожарище… А она у нас за симпатию выходила. Такой был красавик… И вот старики считали, что плохо дело. Примета нехорошая — на свадьбу пожар… Парень-то был высокий, красавный… И вот на шестой год оставил он ее. Помер Порок сердца… А к нам ехал тогда пропой. А мальчишки-то маленькие, наверно, курили на чердаке ноты-то эти, вот оно и занялось. А ведь она дранкой крыта, в Троицу, в сухоту-то такую… Ударили тут в колоколо: «Баринынин дом горит! Барынин дом горит!» Тот-то вон край мужики едва и отстояли. Только еще овин сгорел… Ну, и все Барынино именье подчистую… И церква, и кельи… Большой-то дом больно красивый был. Жалко… И весь стеклянный, насквозь его видать… Раз она, Барыня-то, попов к себе ждала, да в большом доме стол накрыла… Они, попы, ведь тогда ходили по домам в престол да на Рождество — Христа славили… Ну, вот и Барыня готовилась — накрыла стол. Пошла опять в кухню за новым, за кушаньем, а дверь-то стеклянную не заперла… А мальчишки наши и увидали. Влетели туда, глядят — сыр… Мы ведь раньше-то сыру не знали, не пробовали, что такое. Глядят, сыр нарезанный стоит. Схватили да и убегли в болото. Давай пробовать… Тьпфу ты, какая гадость!.. Все побросали… А Барыня после жаловалась: «Только, — говорит, — я вышла, они у меня сыр стащили». Добрая была Барыня… Ну, а как уж тут все сгорело, мужики наши давай фундамент ломать, кирпичи таскать… И вот как тут получилось. Мальчишки там по саду бегали, играли. Сад-то еще был. И вот слышут, вроде в этом месте под ногой зыбит, гудит. Вроде там пусто… Ну, давай ковырять, а там кирпич. Это под церквой-то, где церква у Барыни была… Кирпич. А они давай камнем бать… Все клады тогда искали. Пробили в кирпиче дыру… Кинули камень, а там загремело. Склепа, значит… Гроб-то был оцинкованный, как все равно вот ведро. Они все больше да больше расковыривают… Расковыряли, сделали как в подполье лазею… И гроб этот видать. Пойдем вот так же, бывало, по воду на колодец да полюбуемся — там гроб стоит… И как-то тут в воскресенье мужики наши подвыпили да и уговорились: давайте разломаем гроб. Пожалуй, что там золотая шашка есть. Отец-то Барынин военный был. Говорили, генерал. Может, шашка золотая или золотые часы… Ну, Барыня-то не дура, она золотую вещь не закопает. А мужики-то дураки, думают захватить да поделиться… Зажгли сноп соломы, дело-то уж под вечер. Иван Иваныч Шеин спрыгнул туда и давай вскрывать этот цинковый-то гроб. Ломом. Думает, там часы золотые… Долго ломал, ведь завинчено все, да и заржавело. А там внутри гроб уж деревянный, чистый. Ничего ему не сделалось, вода-то не проходила… А внутри чего — костюм у его, кости, белая подушка, волосы… Уж исшеило все, истлело… Все переворошили, склепу тут народ окружил. Ничего не обнаружили, чтобы там шашка или какая шпага… Или золотые часы. Только что медную пряжку нашли… Помню, волосы были желтые… А так все истлело. Переворошили могилу и разошлись народ… Его ведь еще когда хоронили… Я-то не помню. Знаю только, Барыня по нем поминки устроила. С неделю сюда со всех деревень шли обедать… Только что объявили, чтоб со своими ложками. Все шли целую неделю. Кто хочет, поди… Кому только лень не пошли, а так все тут были… Это Барыня ему, отцу-то, поминки делала… Отца поминала. Добрая была Барыня. И великая была лечебница Лечила всех, никому не откажет. У нее аптечка была, травы Барыня выискивала А уж у кого чирей, нарыв ли, примочки какие — всем помогала… Я раз прибегаю к ней: «Барыня, Барыня, дай пластырь». — «А у кого чего болит?» — «У Коли у братца палец нарывает». — «Николке бы не надо давать, он у меня собачью кастрюльку кинул». Три собачки были у нее мохнатенькие… Никогда не откажет. И всех нас, ребятишек, по именам знала… Ну, расковыряли мы тогда эту склепу, а тут как на грех такая оказия… Барыниным садом тогда гоняли стадо. Ну, одна коровенка — то ли на нее бык насел, то ли своя же корова — только что залетела она в эту самую склепу… Ну, опять в колоколо: «Корова в склепу попала! Корова в склепу попала!» Чего тут делать? Народ собрался, ахают… Как ее вынешь? Веревкой поуродовать можно… Ну, тут вышел мой отец покойник. «Неси, — говорит, мужики, лопаты». И давай в склепу-то землю кидать. Накидали земли, вровень стало, ну, корова-то и вышла… Да… Так вот и склепу зарыли. А уж тут чего осталось? Только что сад… Да внизу у Барыни была насажена березовая роща Я еще мальчонком, помню, грибы белые там собирал. Рощу свели. Еще вкруг всего имения акации росли. Так квадратом, и канавы были. Забора-то у Барыни не было. Ну, акацию эту мужики вырубили, все плетни себе городили. Тоже всю свели… Вот и не осталось ничего… Только что этот колодец. Да место уж больно красивое… А колодец давно копаный. Мне уж шестьдесят шесть, а он все был, колодец-то. На свои деньги Барыня копала. У нас мужики и тут копали, и там, а все воды нет. А вот Барыня нашла. Ключи там какие-то… И на самой, гляди, горе. Вот добро-то какое оставила селу, поит нас водою сколько лет. А вода-то какая, вы распробуйте… И вот раходит. Барыня его любила, он разговористый был мужик. «Голубчик, — все говорит, голубчик…» А он ей: «Барыня, Барыня, вот ты, говорят, поешь да на пианине своей играешь. Хоть бы раз мне чего сыграла да спела, а то ведь никогда». А голос, сказывают, у ней был замечательный… Вот уж сколько лет прошло, и отец помер, а я так и не забыл песню ту, что ему Барыня пела. Отец ее часто вспоминал, как она ее пела… Открыла Барыня пианину, заиграла и запела нараспев:
 
По небу полуночи ангел летел
И тихую песню он пел.
 
 
И месяц, и звезды, и тучи толпой
Внимали той песне святой.
 
 
Он пел о блаженстве безгрешных духов
Под кущами райских садов.
 
 
И звук его песни в душе молодой
Остался без слов, но живой…
 
       июль 1971
 
      Троллейбус выплевывает меня на конечной остановке, а сам делает крутой вираж, чтобы катиться в обратном направлении… Я стою среди этажерок на каком-то подобии площади и озираюсь. Это еще хороший час, и меня не толкают, не сбивают с ног, не обдают из-под колес грязью…
      Не то чтобы безлюдно, но все тут выстроились покорными хвостами возле палаток и ларьков… Проходя, я заглядываю через спины — чем торгуют?… С отвращением гляжу на угреватые апельсины, на чумазые яйца в картонных сотах, на обернутые в целлофан клочки растерзанной коровы…
      Надо миновать еще одно развеселое местечко… Большая желтая будка с пивом, а вокруг роится мужичье… Все загажено тут до невозможности жестяные банки, окурки, рыбья кожура… А гегемонстры с ближайших строек устраиваются прямо на земле, ставят кружки, тут же на газете хлеб, колбаса, у кого-то водка… Кто-то уже спит пьяный, кого-то рвет спазматически…
      Боже мой, неужто они и впрямь не достойны ничего лучшего?..
      Я возвращаюсь домой…
      Вы видели когда-нибудь, как русская баба моет пол?
      Как она подоткнет подол, как сложится в поясном поклоне, как заголит свои необъятные розовые окорока, как начнет в этом положении пятиться на тебя, стоящего на последнем островке, спасающегося на крошечном кусочке сухого пола, а она надвигается всем своим внушительным дерьером медленно и неотвратимо, как оползень, как эпидемия, как судьба…
      Тетя Паша мыла лестницу и опускалась по маршу шаг за шагом, со своим ведром, со своей тряпкой, со своими брызгами и тоненькими водопадными струйками, а я стоял внизу на площадке, почти прижавшись к двери лифта, и внимал ей, отвечающей на мой вопрос… Она говорила натужно, с передышками, слова чередовались у нес с всплесками воды в ведре…
      — Как же… был у ней, был… Как не знать… Культурный такой… Обходительный… Да ведь она его схоронила… Уж год, как схоронила… Больше году… Поехали они… это… тогда на юг… Провались он пропадом… этот юг… Ну, а там он… это и того… колеру подхватил… а она не заразилась… только что его схоронила… Она, вишь, жива… а он, вишь, помер… да… холера… там его и схоронила… а так-то он у ней хороший был… культурный… ничего не скажешь… культурный…
      Тетя Паша сошла с последней ступеньки, выпрямилась и подхватила ведро, а я все стоял у двери лифта не в силах отойти, не в силах двинуться, не в силах пальцем пошевелись…
      Культурный…
      В тени вечерних кипарисов…
      Где это я читал, что на Востоке кипарис считается деревом смерти?..
      Вечером того же дня мне пришлось разворошить четыре картонных ящика в углу моей комнаты, пока я отыскал нужный том Брокгаузовского словаря, и я не смог отказать себе в мрачном удовольствии, и я выписал несколько абзацев из статьи «Холера азиатская»…
      Милостивые государыни и милостивые государи! Наш концерт подходит к концу… Сейчас разрешите мне объявить несколько необычный номер, принадлежащий к так называемому эпистолярному жанру… Я обнаружил это письмо не сразу. Наверное, месяца через три после того, как дети принесли мне Цистерну. Оно было сложено вчетверо и находилось среди таких же сложенных листков в конце папки, а до них я добрался в самую последнюю очередь… Я до сих пор не могу понять, что же это такое — недописанное послание или просто черновик…
      Приспичило мне, душа Тряпичкин, настрочить тебе письмо. Да к тому же еще и лирическое — с признаниями… Застрял я что-то тут, в прекрасном своем далеке, странная вышла со мною история…
      Ты, да и все вы, я знаю, удивляетесь новому проявлению моего юродства — для чего я удираю из престольной в этот паршивый городишко и месяцами отсюда не вылажу… А нынче я почему-то решился сам ответить тебе на этот вопрос, который ты мне так никогда и не задал впрямую, но, по-моему, он всегда вертится у тебя на языке. А я, честно сказать, никогда не отвечал на него прямо даже Мадам.
      Это все — весьма давняя история. Ты, надеюсь, не забыл еще, как несколько лет назад я на зиму забрался в глушь вологодских лесов и преусердно строчил там пиесу для театра. Кончил я работу уже Великим Постом и стал оттуда выбираться.
      Сначала был грузовик, уже тронутая апрелем накатанная зимняя дорога, потом набитый людьми и клубами табачного дыма дощатый павильончик, ожидание рабочего поезда, штурм одного из трех темных вагонов — электричества нет за стеклами пыльных фонарей оплывают огарки, станция Вохтога — первый полуцивилизованный пункт, до поезда восемь часов, глубокая ночь, на вокзале все скамейки заняты спящими, темные улицы пристанционного поселка, чудом найденный дом приезжих, заспанная баба, сейф, исчезающий мой паспорт, разноголосый храп, одна из двадцати с лишним указанная мне кровать, липкие, совершенно мокрые простыни, и это — все же удобство, синее утро, снова вокзал, два часа в сидячем вагоне, Буй — маленький костромской городок, воскресенье, река еще подо льдом, сразу за мостом церковь, на вид очень древняя, конец обедни, сотни две причастников — ТЕЛА ХРИСТОВА ПРИИМИТЕ, ИСТОЧНИКА БЕССМЕРТНАГО ВКУСИТЕ — рыжий батюшка с потиром и лжицею, — и вот, наконец пробегающий московский экспресс, чуть ли не из Пекина, мягкий вагон — совершенно пустой, лишь один человек в одном купе, он, как и положено командированному, в пижаме, скука и сожаление в его провожающем меня на верхнюю полку взоре, а там — мечта опального поэта — сухие простыни, буржуазный конверт убаюкивающего железнодорожного сна, и часа через три, когда я спрыгнул вниз с довольной и помятой от сна физиономией…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13