Когда начало темнеть, Нина Викторовна и Миша пошли к станции. Они знали направление и двинулись напрямик, через густой еловый лес. Сначала казалось, что идти нетрудно, только неприятно было, что ноги скользили и вязли в сухом песке. Но когда темнота стала гуще, они стали натыкаться на деревья, проваливались в невидимые канавы и ямы. Налетела гроза с ливнем. Они забились под ель и долго сидели, но дождь не прекращался, стало капать через ветви, они промокли до нитки. Клигина вздрагивала при каждом ударе грома, потом ее начало трясти. В это время в затяжном мерцаньи молний они увидели бежавших по лесу людей.
— Ой, немцы… — прошептал Миша.
Зубы у Клигиной начали выстукивать мелкую дробь. Истерика началась не сразу, она боролась, старалась взять себя в руки, но вдруг зарыдала в голос, дергаясь всем телом.
— Нина Викторовна, тише, не надо… — шептал Миша и гладил ее по плечу. — Не надо, Нина Викторовна, прошу вас…
Приступ истерики постепенно прошел, но отчаяние, охватившее ее, не проходило. И вдруг она тоскливо подумала: «Знать бы, где немцы…»
— Главное, Нина Викторовна, не заблудиться, а то ведь… понимаете… вот что страшно-то, — сказал Миша, точно подслушав ее мысли.
Она вскочила, ударилась о сучья и снова опустилась на колени.
— Идем, идем, — повторяла она, но не пыталась подняться.
Миша помог ей встать, и они пошли, поддерживая друг друга…
На рассвете они вышли к станции. Собственно, никакой станции тут не было, только дощатая платформа на сваях и на ней посредине павильончик размером с пивной ларек. Вокруг платформы, на рельсах и около лесочка, сидели и лежали ребятишки. На платформе спали впокат, тесно прижавшись друг к другу. А около павильона, сбившись в кучку, взрослые спорили о том, что делать — ждать поезда или идти пешком по рельсам.
Миша быстро нашел вожатого из своего лагеря и узнал, что со вчерашнего вечера здесь находятся ребята из четырех лагерей. Никаких поездов с того времени не было. Решили вести ребят по рельсам, но не знали, как поступить с больными — их было около двадцати. Они лежали и сидели на голом дощатом помосте, под крышей станционного павильончика. Клигина осталась возле этих ребят…
Взошло солнце. Странно и дико прозвучал сигнал подъема. Ребята, спавшие кучками, прижавшись друг к другу, задвигались, вскакивали, удивленно оглядывались. Коренастый паренек с галстуком на шее начал строить ребят в длинную шеренгу.
— Тетя, можно я пойду на линейку? — еле слышно спросила Клигину девочка с воспаленным лицом и красными глазами. Она стала подниматься, но Клигина уложила ее и плотнее закутала в одеяло.
На лужайке перед станцией слышались веселые ребячьи голоса. Гроза, очевидно, миновала это место, и ребята неплохо выспались. Может быть, они думали, что это военная игра, которую им обещали. Снова раздался сигнал трубы, и ребята побежали к речке.
— Пить… пить… пить… — просила больная девочка.
Клигина взяла у незнакомой женщины бутылку и отправилась к реке. Когда она вернулась, пить просили еще несколько ребят. Они быстро осушили бутылку, и Клигина снова сходила за водой.
Солнце поднималось все выше. Ребята вспомнили о еде, спрашивали, когда завтрак.
Но тут показался поезд…
Он уже был набит детьми из других пионерских лагерей, однако посадили всех ребят и взрослых, а Клигина сумела своих больных даже положить. Ей помогали две женщины — массовик и повариха из лагеря.
Дети сидели не только на скамейках, а сплошь на полу, те, кто постарше, стояли. Поезд шел медленно, часто останавливался, и тогда паровоз протяжно гудел. В вагонах делалось все более шумно — дети шалили, дрались, плакали, просили есть, звали маму, орали. Постепенно все поглотившим звуком стал плач. Взрослые ничего не могли сделать, никакие уговоры не помогали. Только больные ребята лежали тихо на полках, прижатые друг к другу…
Вокзал был полон встречающих родителей — обезумевшие от страха и горя, они метались по перрону, отыскивая своих детей.
Мать маленькой Кати, плача, обнимала и целовала Клигину. Каждый из родителей, кто брал больного ребенка, говорил что-то хорошее, сердечное, все плакали.
До темноты она бесцельно бродила по городу, а потом пошла домой и тотчас легла спать. Сразу как в яму провалилась, но разбудил стук в дверь.
— Ниночка, к вам, извиняюсь, гости пришли, — сказала соседка через дверь паточным голосом.
— Скажите, меня нет дома, — ответила Клигина.
Соседка, засмеявшись, сказала кому-то:
— Слышите? Ее нет дома…
«Змея чертова», — подумала Клигина и в следующее мгновение уснула.
На другой день утром ей позвонил Павел Генрихович. Он был очень вежлив, справился о здоровье и предложил через час встретиться.
— Через час я на месте, — сказал он и повесил трубку.
Клигина вернулась в комнату и долго стояла у окна. Мысль пойти в милицию и все там рассказать уже не раз последнее время приходила в голову, но останавливал страх.
Нет! Не станут они разбираться. Нет! Упрячут в тюрьму — и конец… Но как ей отвязаться от этого дьявола? Послать его подальше, и вся недолга! А если начнет наседать, пугнуть милицией… «Пойду последний раз», — решила она.
Они встретились на углу Гостиного двора, возле Думы.
— Что с вами было вчера? — спросил участливо резидент, но его крупное, грубое лицо было неподвижно.
— Ничего… — удивилась она, подняв домиком густые брови.
— К вам приходил мой человек, он нуждался в ночлеге, а вы даже не впустили его? — Павел Генрихович говорил, казалось, одними губами своего большого рта, очерченного по сторонам глубокими морщинами.
— Я плохо себя чувствовала. Что, я не имею права на это? — Большие зеленоватые глаза смотрели с вызовом. Она была очень красива сегодня.
— Ну, зачем вы так, Нина Викторовна, — поморщился он, и его лицо немного шевельнулось. — Я же с вами по-человечески… Мало ли что может быть, я же понимаю. Но я три дня звонил вам, вас не было. Или вас не было так же, как вчера? — улыбнулся он совсем добродушно.
— Я была в командировке, меня посылали за ребятами в пионерлагерь. Я ведь нахожусь на службе, где мне дают жалованье и карточки…
— Я все же думаю, что у меня вы получаете больше, — снова улыбнулся резидент.
— Я была в командировке. Вернулась вчера. Устала. Вот и все.
Павел Генрихович долго молчал, смотрел на нее серьезно и сочувственно.
— Я рад, что все обстоит именно так, — сказал он. — Значит, наша договоренность остается в силе?
Она кивнула.
— Ну и прекрасно, — он протянул ей аккуратный сверток. — Это жалованье…
Нина Викторовна не сразу протянула руку, и он заметил это.
— Берите, берите, я спешу.
Нина взяла сверток и торопливо сунула его в маленький черный чемодан, который всегда носила с собой.
— Прошу извинить за беспокойство, у меня дела, — любезно сказал Павел Генрихович, приподнимая шляпу. Он не спросил у нее донесений и не дал нового задания.
На двери коммунальной квартиры около звонка висел маленький список: Михеевым — 1, Костровой — 2, Клигиной — 3, Петрову — 4.
Горин позвонил два раза. Соседка, знавшая Горина в лицо, недовольно буркнула, что звонить надо три раза, и пошла на кухню.
Горин без стука открыл дверь и быстро вошел.
Нина Викторовна спала. Горин зажег свет, снял пальто, сел к столу и стал стучать ложкой о блюдце. Сначала тихо, потом сильнее и сильнее. Когда она пошевелилась, он громко спросил:
— А где же вино?
Нина Викторовна быстро повернулась на свет и, ничего не понимая, смотрела, сощурившись, на Горина. Как всегда, чисто выбритый, отглаженный, он, развалясь, сидел на стуле и пьяно ухмылялся.
— Боже, что за дурь? — пробормотала она и, узнав Горина, спросила спокойно: — Зачем ты здесь?
— Как это зачем? Что за вопрос? Выпить хочу. Провести время с красивой женщиной, которая когда-то меня любила…
— Убирайся вон сейчас же, — тихо сказала Нина Викторовна.
— Если мне здесь не дадут выпить, я не уйду, — упрямо ответил Горин. Ей показалось, что он сильно пьян.
— Я вытолкаю тебя в шею. Слышишь?
Она потянула со стула халатик и, прикрывшись им, встала.
— Ты слышал, что я сказала? У меня здесь не забегаловка. Убирайся!
Горин встал, покачиваясь, и протянул к ней руку.
— Вон, — тихо сказала она.
— Я пришел по делу, — вдруг трезво сказал он.
— Что еще за дела?
— Которые как сажа бела. Дела доктора Акселя.
— Говори, что надо, и убирайся, — ответила Нина и опустилась на стул.
— Нина, я трезв как стеклышко, — помолчав, начал Горин. — Но меня тошнит от страха. Честное слово, в открытую тебе говорю. Я потому и пришел.
— Что ж такое получается? Сам пихнул меня в эту яму и теперь идешь ко мне плакаться? Уж лучше молчал бы, не позорился.
— Ты говори что хочешь, а я пришел тебе сказать, что хочу бежать с корабля. Поняла?
— С чего бы это ты такого страху набрался? Немцы-то прут… — Нина Викторовна возражала не потому, что так на самом деле думала, она просто ни во что не ставила Горина, не верила ни одному его слову. И еще ей доставляло удовольствие издеваться над его трусостью. — Ты что же, милиции боишься, а встречи с доктором Акселем — нет? — спросила она.
Горин, уронив голову на руки, ткнулся лицом в стол.
Нина Викторовна смотрела на его кудрявую голову и не знала, верить ему или нет.
— Как мы весело жили, Нинка… — тоскливо сказал Горин, чуть приподняв голову.
— Куда уж веселее…
— Можешь насмешничать сколько хочешь… — продолжал Горин. — Я тебе от сердца говорю, как никогда, может, не говорил.
— Ты ж однажды и в любви объяснялся. Так то не от сердца было?
— Скверно я жил, Нина. Скверно, — с готовностью признался Горин.
— Вот и пойми тебя: то говоришь, весело жил, а то — скверно.
— Да, Нина, именно так: весело, но скверно. Спроси ты у меня сейчас: чего я полез в объятия к этому доктору, я ответить тебе не смогу. Если до конца сознаваться — из-за бабы все получилось. Там у них немочка одна работала в консульстве. Мечта идиота — женюсь на немке, буду ездить к ней в Германию и так далее… А она… Ловкие, одним словом, люди, кого хочешь поймают на крючок. Вот и ты тоже…
— Меня с собой не равняй, — ровным голосом сказала Нина. — Я-то поверила в сказки твоего Акселя: отомстите за унижения, вы достойны иной жизни, вы ее получите…
— А может, и получишь, Нин? — вдруг спросил Горин.
— Я жить не хочу, — устало ответила она.
— А я, Нина, хочу. Жить! Понимаешь? — шепотом сказал он. — Потому и хочу бежать… от них… Понимаешь?
— Куда? Куда ты можешь убежать?
— Хотя бы на фронт, — серьезно и решительно сказал Гория. — Уйти добровольцем — и концы в воду…
И вдруг в голове у нее мелькнуло, что вдвоем убегать было бы легче. Лицо ее стало другим. Она широко раскрыла глаза и рот.
— Давай вместе подорвем. А? — продолжал Горин. — Тебя же в медсестры с руками оторвут. А? Нина? В одиночку хуже.
Она крепко сжала губы и, глядя на Горина, как бы ждала от него какого-то главного, решающего слова. Но не дождалась и сказала:
— Не верю я тебе, Горин. А хотелось бы поверить. Понимаешь? Ты сейчас иди.
— Куда идти, Нина? Наверно, уже комендантский час. Заберут…
— Иди. Ничего не хочу знать — иди, и все. Я хочу остаться одна. Позвони завтра…
Горин с огорченным видом взял свою шляпу и медленно пошел к двери…
На другой день рано утром ему позвонил Кумлев.
— Как насчет моего поручения? — спросил он.
— Я у нее был, — ответил Горин.
— Ну?
— Можно ожидать чего угодно.
— Понял, спасибо, — услышал он в ответ. — Хочу заметить, что вы сделали, может быть, самое серьезное дело за все наше знакомство. Еще раз спасибо. До свидания…
Из ленинградского дневника
Корреспонденции в Москву передаю по радиотелефону. Всякая связь по проводам прервана. Немцы без труда обнаруживают меня в эфире и, когда я начинаю диктовать, настраивают свои передатчики на нашу волну, обкладывают меня родным матом с немецким акцентом и разъясняют, что они со мной сделают, когда придут в Ленинград, — в общем, ничего хорошего меня не ожидает… Они сильно мешают — все их словесные упражнения попадают в Москве в аппаратную звукозаписи. Запись производят на специальную пластинку, откуда вырезать немецкую ругань почти невозможно. Обычно московские техники просят меня повторить передачу, а ленинградские техники в это время быстро меняют волну. Но к концу корреспонденции фашисты снова подстраиваются.
— Я тебя, красный собака, найду, где бы ты ни спрятался, — кричал немец, и было слышно, как он хрипло дышал.
Я тоже закричал:
— А я тебя и искать не буду, сволочь, гад! Тебя найдет наша русская пуля или штык…
— А вашего фюрера мы повесим, — добавил ленинградский техник. Немец буквально взвыл от бессильной ярости, он даже перешел на немецкий.
И все же, наслушавшись яростной немецкой брани, выходишь из радиокомитета на улицу несколько взвинченный. Но видишь город и как-то сразу успокаиваешься.
Спокойствие города просто поразительно. Конечно, военный накал жизни ощущается, есть ожесточение, но вместе с тем в городе идет абсолютно нормальная жизнь. Позавчера мне сказали, что университет готовится 5 декабря отметить 50-летие выдачи Ленину диплома об окончании юридического факультета. Ходил проверять — все правда. Будет доклад. Будут выступления. Готовится выставка документов.
Ленинградский радиокомитет — мой главный ленинградский дом, моя служебная база. Этот мрачноватый дом стоит в глубине короткой улицы Пролеткульта. На пятом его этаже есть комнаты, напоминающие фронтовые помещения. Если забыть, что это пятый этаж и что за стенами огромный город, то можно представить себе, что ты находишься в просторной прифронтовой избе. Там живут и работают работники радиокомитета во главе с Виктором Ходоренко. Стучат пишущие машинки. Редакторы корпят над рукописями. Вниз, в студии, отправляются выпуски «Последних известий», программы художественных передач. Радио работает как часы, никаких перебоев, кроме тревог. Город в курсе жизни всего мира и в первую очередь — своей Родины. Радио говорит с ленинградцами откровенно, ничего не скрывая. Очень спокойно говорит. Мне думается, что в спокойной уверенности города радио играет очень большую роль.
На совещании в Смольном товарищ Кузнецов сказал, что без света жить еще можно, а вот без радио — нельзя. И он назвал радио душой города…
Глава пятнадцатая
Чепцов проснулся от непонятных звуков в передней. Осторожно встав с постели, он на носках подошел к двери и прижал ухо к щели — в передней кто-то ходил. Кроме хозяйки, вроде некому. Что она там затеяла? Шлепающие шаги проследовали в соседнюю комнату, заскрипела деревянная кровать. Конечно, это она! У нее бессонница. Надо зажать нервы в кулак.
Чепцов вернулся к дивану, на котором спал, и залез под одеяло. Но сон не приходил.
Из всех проверенных им здесь людей реальными фигурами для решения главной задачи были только сам резидент и фотограф Соколов. Горни серьезного испытания может не выдержать. Надо думать, резидент показывал ему лучших… Воспоминание об этом снова привело его к размышлению о Кумлеве. Все-таки странно, что, прожив здесь столько времени, тот не собрал вокруг себя большую группу надежных людей. Он ссылается на то, что вербовка новых агентов ему была запрещена и он мог вести только предварительный учет антисоветски настроенных людей. Вербовку осуществляли другие — то ли консул, то ли сам Аксель, словом, не он.
Но дело в том, что вызывают серьезное сомнение и те люди, которых Кумлев держал на своем учете. Он представил довольно обширный список. Чепцов сам выбрал трех и попросил устроить ему свидание с ними. Из этого ничего не вышло. Одного Кумлев не смог найти в городе и от соседей узнал, что он ушел в народное ополчение. Другой не пришел в назначенное время. Удалось встретиться только с Аркадием Константиновичем Валуевым. В списке Кумлева он значился как офицер царской армии. Генштабист. Его антисоветские убеждения характеризовались как давние и принципиальные. Вчера Кумлев привел его к Струмилиной.
Это был мужчина лет пятидесяти на вид, с густой волнистой шевелюрой, с лучистой улыбкой, с плавными движениями сильного крупного тела и мягким, вкрадчивым голосом. Чепцову казалось, что гость хитрит — играет благорасположение и уверенность, а на самом дело напряжен до предела.
Кумлев с хозяйкой вышли в другую комнату. Чепцов и Валуев остались вдвоем.
— Насколько я понимаю, нам созданы условия для беседы, давайте не терять времени, у меня дома больная жена… — Валуев сел к столу и показал Чепцову на кресло с другого края.
Чепцов не спеша сел.
— Извините, но я слушаю вас… — мягкая улыбка не сходила с лица Валуева, и это сбивало с толку Чепцова, он не знал, как начать разговор.
— Я слышал о ваших настроениях, Аркадий Константинович, — начал Чепцов, поглаживая свою ежистую голову.
Валуев удивленно приподнял густые брови и пробормотал:
— Я сам не разберусь в своих настроениях…
— Меня интересует довольно общий вопрос, — продолжал Чепцов. — Как вы думаете, принял русский народ большевистский режим или он надеется на что-то другое?
Лицо Валуева стало серьезным:
— Надо очень хорошо знать жизнь государства и его народа, знать изнутри, чтобы ответить на этот вопрос ответственно и точно.
— Но я прошу не статистику, а ваше личное мнение. Ваше. Личное, — повторил Чепцов.
— Видите ли… — на лице Валуева появилась задумчивая улыбка. — Александр Блок однажды, размышляя о русской революции, которая тогда только что совершилась, сказал, что понятие «революционный народ» не вполне реальное. Я думаю, что понятие «контрреволюционный народ» тоже нереально. Народ — это сама земля с ее разнопородными слоями. Если отвечать примитивно на ваш вопрос, то кто-то не только примирился, но и исповедует большевистский режим… а кто-то его только терпит… а кто-то и рвется в бой с ним.
Чепцов помолчал.
— А вы сами… где? — спросил он. Все, что угодно, но таких разговоров он не ожидал.
Валуев поднял голову и, смотря поверх Чепцова, сказал медленно:
— Я не примирился. — На лице его мягкая улыбка, и он продолжал: — Но это факт из моей личной биографии — не больше. А вот моя жена, представьте себе, она исповедует.
— Согласитесь, однако, — перебил Чепцов, — если таких сугубо личных биографий, как ваша, много, могут произойти события далеко не личного порядка.
— Какие, простите, события? — мягко спросил Валуев, но Чепцов видел, что он прекрасно понял, о чем речь, и сейчас просто выигрывает время, чтобы лучше обдумать ответ.
— Какие? — Чепцов откинулся на спинку кресла. — Например, свержение большевиков.
— А если окажется больше биографий такого типа, как у моей жены? — Валуев говорил спокойно, не переставая улыбаться глазами.
— Политика — это не арифметика, — сказал Чепцов. Ему было трудно разговаривать — беседой владел Валуев.
— Трагическая ошибка кумира моей юности Бориса Викторовича Савинкова была в том, что он не умел считать… — продолжал Валуев. — Сколько раз я слышал от него эти слова: «свержение большевиков», «свержение большевиков». А кончилось тем, что он явился к этим самым большевикам и публично признал свою жизнь ошибкой. Вспомните, сколько еще было таких попыток свергнуть большевиков? Пора уже над этим серьезно задуматься.
Чепцов молчал. У него не было убедительных доводов против позиции Валуева, кроме одного…
— Сейчас совсем другое положение, — сказал он. — Сейчас за спиной каждого, кто не примирился, стоит по немецкой дивизии.
— А надо, чтобы эти дивизии были русскими, — сказал Валуев.
— Господи! Какая разница в том, кто нам, русским, поможет сбросить большевиков? — Чепцов уже не мог больше сдерживаться, его настоящее состояние вырвалось наружу. — Это чистоплюйство русской интеллигенции уже стоило России неисчислимо дорого!
— Нет, нет и нет, — категорически и спокойно ответил Валуев. — Немецкие дивизии не будут свергать большевиков для русских, и оттого, что в Кремле большевиков заменят немецкие эмиссары, русскому народу легче не станет. Как бы не стало хуже. И я уверен, вы это сами знаете.
Чепцов, не скрывая своего возмущения, смотрел на Валуева и ждал, что тот скажет еще.
Валуев встал.
— Я должен идти… — Снова на его губах шевельнулась улыбка. — Я-то со своей непримиримостью к большевикам живу на иждивении жены, а сегодня по карточкам обещана крупа. Реализация карточек — моя обязанность. Надеюсь, что имел дело с достойным человеком и что наша беседа останется между нами. Будьте здоровы. — Он поклонился и направился к выходу.
Чепцов решил ускорить свое возвращение в Новгород, он был убежден, что не узнает больше ничего нового или опровергающего сложившиеся у него выводы. Сейчас он вместе с Кумлевым шел к радисту Палчинскому, чтобы запросить Центр о месте перехода фронта.
Как сформулировать выводы для Акселя? Чепцов понимал, что его выводы могут иметь далеко идущие последствия. Все, в общем, ясно — запланирована организация в этом городе вооруженного выступления в помощь армии. Он послан проверить готовность к этому и теперь обязан отвечать на все вопросы руководства прямо и точно.
Как же он ответит? О готовности к выступлению не может быть и речи. Спросят: вообще или в данный момент?..
Холодный ветер хлестал в лицо, упруго толкал в грудь. Кумлев тяжело шагал рядом и свинцово молчал. Чепцов чувствовал его неприязнь к себе. Конечно, проще всего было сказать, что готовность сорвана резидентом, который давал неправильную информацию. Аксель говорил, что жизнь Кумлева среди большевиков — подвиг. Но почему эта жизнь оказалась такой бесплодной в решающий час? Почему эта жизнь была столь благополучной? Известно, что лучший способ стать неуязвимым для любой контрразведки — это бездействие.
Они перешли Дворцовый мост и по набережной вышли на Большой проспект Васильевского острова.
— Далеко еще? — спросил Чепцов.
— Двадцать минут, — ответил Кумлев, не повернувшись.
В самом начале Большого проспекта их настигла воздушная тревога. Противно завыли, казалось, все дома вокруг. Но улицы вдруг оживились — у подъездов, в воротах домов появились дежурные бойцы ПВО. Две пожилые женщины с противогазами через плечо остановили их и заставили пойти в ближайшее убежище. И тотчас началась сильнейшая бомбежка.
Они спустились в подвал трехэтажного дома, построенного, должно быть, еще в петровские времена, стены у него были толстые, подвал выглядел как мощная подземная крепость. Взрывы доносились сюда приглушенно, и только чуть вздрагивал земляной пол. Когда бомба падала близко, подвал, казалось, покачивало, и тогда лица людей вытягивались, становились беспомощно-жалкими.
Третий раз Чепцов попадал в убежище, и каждый раз он испытывал здесь неизъяснимое чувство. Ему доставляло удовольствие видеть, что этим людям страшно. Тем самым людям, которых он боялся и о которых он твердо знал — это его смертельные враги. Скажи им сейчас, кто он, — растерзают…
Чепцов посмотрел на Кумлева и вдруг подумал о нем совсем иначе — ведь Кумлев прожил столько времени среди этих людей — тогда им еще не было страшно, — это среди них он отыскал и фотографа, и Горина, и того переметнувшегося священника, и нэпмана, который золотом откупался от большевиков. Наконец, здесь работал сам Аксель. И не кто иной, как он, писал в своем меморандуме, что организовать здесь «пятую колонну» будет очень трудно. А не стоит ли вообще отказаться от этого? Такой город надо брать силами армии в прямом бою…
Первый раз эта мысль возникла у него, когда он стоял на улице Желябова перед своим пятиэтажным домом. Это была только часть отныне принадлежавшего ему отцовского богатства. Он вернулся сюда, чтобы завладеть всем, что ему принадлежало по праву. Его путь сюда был очень труден. Было бы безумной несправедливостью сломать голову, не дойдя одного шага до заветной цели. И зачем излишний риск? Немецкая армия все равно сломит сопротивление этого проклятого города.
Где-то поблизости одна за другой упали три тяжелые фугаски, подвал закачался, у сидевших в подвале людей остановились глаза. «Да, да, именно так, иначе с ними ничего не сделаешь», — сказал себе Чепцов. В этот момент он решил рассказать Акселю все, что думает о трудностях организации «пятой колонны», но он не будет утверждать, что нужно от этого отказаться совсем.
В это время Кумлев, зажав руки меж колен и уставившись в земляной пол, думал о том, что Чепцов не сегодня завтра уйдет назад в тыловой Новгород и будет там устно и письменно излагать свои наблюдения и выводы. Для него все просто — попорхал тут, как воробей, и пожалуйста — выводы. Чепцов и его, Кумлева, уже учит, наставляет, как будто это он прожил в этом городе почти всю жизнь. Да разве ему понять, что здесь попасть в Большой дом на Литейном легче легкого, и если до сих пор это его миновало, значит, не надо его учить, как лучше жить и как продуктивней работать. Кумлева особенно угнетало, что Чепцов русский — когда его поучали немцы, он принимал это как должное…
Когда прозвучал отбой и они вышли, на улице пахло пожаром, над рынком клубился черный дым. Туда бежали люди.
Андрей Игнатьевич Палчинский встретил их на площадке у открытой двери:
— Что же это вы? Я жду, жду… Заходите, раздевайтесь… — У него розовое лицо с мелкими чертами, маленькие острые глаза ощупывали гостей. — Я уж думал… чего только не подумаешь… — говорил он, запирая дверь на многочисленные замки.
Все прошли в большую сумеречную комнату, единственное окно которой выходило во двор. В темной нише виднелась громадная кровать. Радист зажег свечку, поставил ее на высокий комод.
Все сели к столу, но общий разговор не ладился.
Палчинский и Кумлев говорили о том, что лето нынче стояло отменное и урожай фруктов, наверно, большой, что в продовольственных магазинах хоть шаром покати, что от ревматизма лучшее лекарство — парная баня… Чепцов молчал и смотрел на Палчинского.
Бывший радист торгового флота Андрей Игнатьевич Палчинский завербован немецкой разведкой еще в тридцать восьмом году. Он сам хотел этого, но думал, что все произойдет иначе. Это был человек незаметный, мелкий и по-мелкому себе на уме. До революции он служил радистом на военно-морской базе в Кронштадте и после революции оставался на этой же должности. Во время кронштадтского мятежа в двадцать первом году Палчинский обеспечивал связь мятежников с английскими военными кораблями, курсировавшими у берегов Финляндии, в ожидании приказа идти им на помощь. Когда Кронштадт был уже под огнем штурмующих остров большевиков, Палчинский покинул радиорубку и спрятался в квартире своей любовницы. Потом Палчинский явился к большевикам и заявил, что он умышленно сорвал связь мятежников с англичанами. На радостях победы никто не стал это тщательно проверять, и Палчинский превратился в участника подавления кронштадского мятежа.
Это помогло ему после демобилизации из флота устроиться радистом на торговый корабль, который ходил в заграничные рейсы, и получить на Васильевском острове отдельную квартиру. На большее он из осторожности не претендовал…
Палчинский плавал по всему миру, а возвращаясь домой, занимался мелкой спекуляцией, продавал втридорога всякое заграничное барахло. Копил деньги и скупал драгоценные камни. Так он жил год за годом, считая, что устроился в жизни более чем хорошо. Однако с годами — возраст его уже приближался к пенсионному — в нем поселилась беспокойная мечта — прожить беспечно остаток жизни за границей. И однажды Палчинский отправился в свой последний заграничный рейс, зашив в воротник кителя все свои бриллианты.
Первым большим портом, куда зашел его пароход, был Гамбург.
Спрятав под китель книгу записей служебной радиосвязи, он отправился утром на прогулку в город. Сразу пошел в полицию и заявил о своем желании не возвращаться в Советский Союз, разоблачить существующие там порядки и передать кому следует книгу записей служебной радиосвязи парохода.
У него взяли книгу записей и попросили немедленно и самым подробным образом письменно изложить все, что он хочет сказать. Когда он это сделал, его отвезли в город, к более крупному начальству. Там была оформлена его вербовка, он подписал обязательство, дал оттиски пальцев. Затем ему было приказано вернуться в Ленинград, уйти на пенсию и оборудовать в своей квартире приемо-передающую рацию. Ему дали такую крупную сумму денег, что он исходом дела был вполне удовлетворен — с такими деньгами он мог прекрасно жить и на родине.
Немецкая разведка его совершенно не беспокоила. Раз в день, в 18.30, он должен был включать приемник и принимать серию условных сигналов — только и всего. Лишь в мае сорок первого года с ним установил связь Кумлев, и от него Палчинский вновь получил крупную сумму денег. Теперь вот пришел еще один начальник. Радист украдкой посматривал на Чепцова, стараясь догадаться, с чем этот пришел.
— Свяжитесь с Центром, — сказал ему Чепцов.
— Еще не время. — Палчинский показал на часы.
— Вам сказано: свяжитесь с Центром и передайте вот это… — Чепцов протянул радисту зашифрованное сообщение.
— Сию минуточку…
Рация была оборудована в большом ящике комода. Вывалив белье на пол, Палчинский быстро приготовил рацию к работе, высунул в форточку металлический прут антенны и застучал ключом. Вскоре он сообщил, что Центр обещает ответить через двадцать минут.
Палчинский снял наушники и спросил:
— Может, стол накрыть… водочки с холоду.
— Мы пришли работать, — ответил Чепцов. — Спасибо.
— Радист все интересуется, когда мы покончим с городом, — сказал Кумлев.
— Что вас волнует? — повернулся Чепцов.
— Да так… — замялся радист. — Все ж интересно, как новая жизнь обернется, какие будут деньги, ну и так далее.