— Люди добрые, воды не дадите? — еще издали крикнула она.
— Мы тут не живем, дорогая… — начал Давыдченко, но Потапов перебил:
— Идемте…
Они вошли во двор ближайшего дома. Окна его были забиты, и, судя по всему, уже давно. Одичавшая кошка, мяукнув, метнулась под крыльцо. Нашли в глубине двора колодец. Давыдченко держал ведро, пока женщина пила.
— Спасибо вам, дядьки, спасибо, родные, — сказала она, отдышавшись и вытирая лицо платком. — Побегу догонять. Спасибо. До свидания. А вы-то? — торопливо говорила она, направляясь к калитке.
— Успеем… — ответил Давыдченко.
— Глядите, глядите… — повернулась к нему женщина. У нее было совсем молодое, красивое лицо, а черные волосы были тронуты серым налетом — не то пыли, не то седины. — А то увидите, что я повидала. Дождалась их, иродов, все не знала, как больную мать тащить. Они пришли, гогочут на всю деревню, мочатся посреди улицы, кур ловят. А потом пошли по домам. За какой-то час половину деревни перестреляли… и маму… тоже. — Красивое лицо ее искривилось, и она бегом побежала к калитке.
Потапов и Давыдченко молча вернулись на дачу. Сели снова под яблоней.
— Я про что сказать хочу, — вдруг решительно сказал Потапов. — Когда немец придет в город, мы спокойно сможем сюда вернуться — у них ведь что-что, а собственность признается. Вот мы и вернемся. Сразу-то, когда придут, сгоряча и пристрелить могут. А в городе порядка больше будет…
Давыдченко решительно встал:
— Да. Решили. Идите заколачивайте свой дворец. Тянуть больше нельзя…
Из ленинградского дневника
Утром — оказия на фронт. Дорога до фронта все короче. Еще издали стало чувствоваться, что на передовой неспокойно… У железнодорожного переезда встретили автобус с ранеными. Они говорят — немец начал новое наступление.
Через три километра попали под зверскую и, как говорится, персональную бомбежку. Отлеживались в болоте. Когда рвалась бомба, болото колыхалось. Как будто земля под твоим животом ходит огромными волнами. Страшно — дико. Только одна бомба упала на шоссе недалеко от нашей «эмки» — ни единой царапины.
Двое суток болтался в этом районе. У артиллеристов, у пехотинцев, последнюю ночь у особистов и ревтрибунальцев. Все время вспоминал капитана Соломенникова. Все мне теперь видится иначе. Немец снова теснит, но это совсем не то, что я раньше видел под Ригой в первые недели войны. Сейчас все по-другому, и главное — люди будто другие — нет потерянных, перекошенных от страха лиц, не шепчутся.
Был на приемном пункте санбата. Слышал, как раненые солдаты возбужденно матерились, как рассказывали про бой. Так ведут себя люди, которых вырвали из драки, а они еще не додрались. Совсем молоденький паренек с раздробленной рукой рассказал: «Они ж чумные (это немцы), лезут, автомат у брюха, орут как на пожаре — на психику жмут, одним словом. А мы их выжидаем на прицельный и потом как дадим… Наверняка половину их выбили. А другая половина залегла. Мы — туда. Они вскакивают и бежать — страсть как штыка не любят. Но некоторые все же полезли врукопашную… — Он вздохнул смешно так, по-детски, и крепко выругался. — Один — сволочь здоровенная — прикладом как жахнет меня прямо по локтю… Вот гад! А?» Паренек маленький, худой, и руки у него маленькие, как у девушки. Оказалось, москвич. Киномеханик в рабочем клубе. Призвали за полгода до войны. Его повели к хирургу, он обернулся, крикнул: «Фамилию мою запишите — Кандобин. Алеша Кандобин». И снова вспомнился мне седой капитан.
Ночь у особистов. Приехали к ним работники воентрибунала. Армия воюет, а они воюют внутри армии — с трусами, изменниками, мародерами и прочей дрянью. Они рассказывали разные случаи, не для печати конечно. Например, о трусе и предателе, который, когда его товарищи шли в смертную атаку, спрятался в канаву и сделал себе самострел…
Спрашиваю: кто же эти негодяи? Откуда взялись?
Особисты с трибунальцами только переглядываются. А полковник из трибунала сказал: «Народ — хозяйство сложное, многослойное, тут всякое в щелях может оказаться. Этот, что себе руку прострелил, — просто слизняк, и таким его сделали родители — воспитывали его так, что все — тебе, сынок, а от тебя, чтоб и волос с головки не упал…»
Утром видел, как его расстреливали. Полковник из трибунала зачитал приговор. Командир роты, в которой служил предатель, сказал: «На такую мразь фашисты и рассчитывают».
Это происходило рано утром в овражке. Еще не совсем рассвело. Ярко были видны только нижняя рубашка и бинт на руке приговоренного. Когда раздался залп, он вроде бы побежал, но сделал только один шаг.
Кто-то ногой спихнул его в яму…
Глава восьмая
Сентябрьское утро начиналось нежным прохладным рассветом. Черное ночное небо быстро светлело и становилось выше, в нем гасли последние звезды, исчезали аэростаты воздушного заграждения. Над городом чуть обозначилась протянувшаяся с севера на юг, похожая на тропинку гряда прозрачных облаков.
Где-то на крышах, в гулкой тишине пустого с ночи города переговаривались бойцы противовоздушной обороны. Казалось, разговаривали дома.
— Спокойная ночь, — сказал один дом женским голосом.
— Наверно, на подступах отбили, — сказал другой дом мужским голосом.
— Обстреливали близко к Исаакию… — сказал еще один дом.
— Опять у вас на третьем этаже в крайнем окне свет проглядывал, — сказал дом с другой стороны улицы.
— Подадим сегодня на штраф, а то и похуже, пусть знают…
Погромыхивали железные крыши — дежурные уходили с ночных постов. Старший лейтенант госбезопасности Дмитрий Гладышев в этот час на углу улицы Некрасова и Литейного проспекта принял дежурство у лейтенанта Дрожкина.
— Ну что? — спросил Гладышев.
— Домой вернулся в обрез, к самому комендантскому часу, бежал, бедняга, — ответил Дрожкин, потягиваясь в предвкушении сна.
— Работка, — недовольно проворчал Гладышев.
— Надо было идти в артисты, там совсем другое дело, — прищурился Дрожкин. — Ну, желаю…
Гладышев медленно шел по улице Некрасова к дому восемь, где на втором этаже — второе окно от ворот — жил Маклецов.
Особенно удобно подъезд дома восемь просматривается из садика, который дальше по улице Некрасова. И еще — из ворот на той стороне Литейного, где удобно было укрыться от дождя, а рядом из аптеки всегда можно позвонить в управление. И еще одно удобное место — баня, там у входа весь день толпятся люди.
Вот и дом восемь. Второе окно от ворот закрыто шторой. Дмитрий идет в садик и садится. Очень удачно стоит скамейка — с улицы ее не видно, а если чуть наклониться вправо, он видит всю улицу, видит дом восемь…
В 1939 году, окончив десятилетку, Дмитрий Гладышев отнес документы в педагогический институт и сел за учебники. За три дня до начала экзаменов его вызвали в горком комсомола.
Из горкома пятеро таких же, как Дмитрий, ребят отправились на Литейный, в Управление НКВД. Около часа они просидели в бюро пропусков. Ребята познакомились. Трое работали на ленинградских заводах, а двое, как и Дима, подали документы в вуз. Всем им тоже ничего толком не сказали в горкоме, но, в общем, все было и так понятно — в этот большой дом на Литейном их направили не случайно.
— Работа, слов нет, почетная, — сказал белокурый парень с Балтийского судостроительного.
— И материально должно быть прилично, опять же форма, — серьезно сказал маленький, очень красивый паренек.
Гладышев слушал разговор ребят и был уверен, что с ним-то произошло недоразумение, которое сейчас выяснится. И так уже три часа потеряно, придется сидеть над книжками ночью.
Наконец их окликнули из окошечка в стене и выдали пропуска…
С Гладышевым разговаривали двое. Один сидел за столом, и перед ним лежали институтские документы Дмитрия. Другой сидел сбоку на диване. Отвечая на их вопросы, Дмитрий поворачивался то к одному, то к другому, это сбивало с толку. И вопросы были странные, вроде: «Кто мужья всех твоих сестер?» А сестры замуж и не собирались еще…
— Я на тебя, Гладышев, виды имею, хочу в свой отдел взять, — сказал сидевший на диване.
— С тобой говорит начальник отдела товарищ Прокопенко, — пояснил сидевший за столом.
— В общем, Гладышев, картина такова: комсомол посылает тебя на работу к нам. Должен благодарить комсомол за доверие. А нам еще предстоит убедиться, достоин ли ты такого большого доверия. Станешь ты, Гладышев, чекистом. Будешь защищать от врагов завоевания революции. А время пришло опасное… — Прокопенко говорил, разделяя фразы короткими паузами. Дмитрий смотрел на него и видел только его глаза — светло-серые, с желтыми пятнышками вокруг зрачков. — И поскольку ты будешь служить в моем отделе, предупреждаю: все прощу, кроме халатной работы!
— У нас всякая халатность — это прямая помощь врагу, — добавил сидевший за столом.
Прокопенко встал. Он был чуть повыше Дмитрия, лицо у него совсем молодое, на щеках румянец, а виски седые. Военная форма ловко, даже щегольски, сидела на нем, сапоги сияли.
— Тебе все понятно, Гладышев? Чего молчишь?.. Впрочем, лучше молчи, говорить тебе еще нечего. Заполняй анкету и в понедельник выходи на работу.
Дмитрий хотел сказать, объяснить очень твердо и убедительно, что он работать не собирается, что он давно выбрал себе дело и решил только ему посвятить жизнь, он даже привстал немного, чтобы начать, но снова сел и сказал растерянно:
— Я же подал учиться.
— Вся жизнь у тебя впереди, успеешь и поучиться, — строго сказал Прокопенко.
Дима ничего не понимал, растерялся — как это можно, ведь никто не имеет права заставить человека делать что-то против его воли! Он уже решил сказать об этом, но вместо этого произнес невнятно:
— Я без отца не могу…
— Что ты не можешь?
— Решить не могу.
— А я с твоим отцом уже разговаривал, — ответил Прокопенко, и его светлые глаза засмеялись. — Что мог сказать кадровый питерский рабочий, который сам в восемнадцатом служил в ЧК? Сказал: раз надо, сын будет у вас работать.
И началась служба… Дмитрия прикрепили к опытному работнику старшему лейтенанту Григорию Борину, и они вместе наблюдали за одним приезжим немцем.
В половине девятого утра они ждали его на площади перед гостиницей «Астория», Борин сидел в садике перед зданием немецкого консульства, а Дмитрий стоял между колонн Исаакиевского собора. Ровно в восемь тридцать немец выходил из консульства, останавливался, смотрел в небо, потом на ручные часы, поправлял серую шляпу и медленно шел в сторону Исаакия, по-журавлиному ступая длинными ногами. Когда он подходил к собору, Борин уже встречал его с другой стороны собора. А в это время Дмитрий быстро шел к набережной и ждал немца там. Сменяя друг друга, они провожали его до самого Эрмитажа. Недалеко от служебного входа, которым пользовался ученый, в здании дворца была ниша, там они и ждали своего немца. Борин не терял зря времени, рассказывал Дмитрию различные истории из своей богатой практики, учил его, что надо делать, чтобы быть на улице незаметным, как вести себя в густой толпе или, наоборот, на открытой местности, где каждый человек как на ладони.
После работы немец уже шел не по набережной, а, направляясь в «Асторию» обедать, пересекал пустынную площадь Урицкого, потом сворачивал на Невский проспект и дальше шел по улице Гоголя… Ну и работа, скажет кто-то, каждый человек этим в детстве занимался и не называл это работой, то была игра в прятки. Может быть, именно потому Дмитрий первое время, выполняя задание, стеснялся уличной толпы, боялся, что его увидит кто-нибудь из знакомых. Потом это прошло, а Борин еще научил его, как самому «не видеть» знакомого, когда на самом деле ты его видишь…
В тот день, когда по управлению вышел приказ о присвоении Гладышеву звания младшего лейтенанта, он впервые отправился наблюдать за немцем без помощи своего учителя.
Выйдя из Эрмитажа, немец вдруг пошел не к «Астории», как обычно, а по набережной в сторону Летнего сада. Набережная для наблюдателя — место опасное — слева Нева, справа сплошной шеренгой дворцы и дома. Гладышев вспомнил все советы Борина и шел за немцем очень осторожно — останавливался возле рыбаков, спускался по лесенкам к Неве и снова поднимался, пользовался как прикрытием попутчиками.
Немец — это был Аксель — медленным прогулочным шагом человека, любующегося городом, провел Гладышева через Марсово поле к Инженерному замку и здесь остановился у трамвайного пути. Он смотрел на дворец, пока со стороны цирка не подошел первый трамвай, а затем перед самым вагоном перебежал рельсы и стал на тротуаре около остановки, смешавшись с толпой… Гладышев тоже перебежал рельсы перед тем же трамваем и чуть не наткнулся на Акселя.
Гладышев шел следом за немцем, направлявшимся к Невскому проспекту, где тот вместе с толпой покупателей вошел в «Пассаж». Там Дмитрий окончательно потерял его из виду. Он стоял у входа до закрытия и, когда люди совсем перестали выходить из «Пассажа», побежал в управление.
Случай этот наряду с другими разбирался на оперативном совещании. Начальник отдела Прокопенко сказал, что при всех совершенных ошибках Гладышев сделал и одно полезное дело — заставил немца показать профессиональное умение уходить от наблюдения, то есть раскрыться: теперь мы знаем, что он за ученый и где учился…
На другой день Аксель был взят под строгое и умелое наблюдение, но он пробыл в Ленинграде всего лишь два дня и уехал, оставив по себе в картотеке ленинградской контрразведки незаконченную карточку, а в личном деле Гладышева — замечание за допущенную ошибку в оперативной работе.
После этого прошло почти два года. История эта стала забываться. В личном деле старшего лейтенанта Гладышева уже записаны благодарности за отличную работу. И вот началась война…
…Почти все ребята с улицы Ткачей, с которыми Гладышев вместе рос, бегал в школу, играл, дрался, ушли на фронт. Одних призвали, другие ушли сами — добровольцами. На днях у своего подъезда Дима утром столкнулся с тетей Полей — матерью одного из его товарищей, Игоря. Он поздоровался и посторонился, чтобы дать ей дорогу, но она остановилась прямо перед ним и, не отвечая, смотрела на него не то с удивлением, не то возмущенно. Дима всем существом понял, что хотела ему сказать мать Игоря, и ему захотелось убежать, прежде чем она это скажет, но женщина только положила ему на плечо свою руку и одними губами сказала:
— Нет больше Игорька… Нет… — Она качнулась назад, ткнулась спиной в стену и, тяжело повернувшись, пошла вдоль дома…
На службе, точно назло, в это утро ему приказали взять под наблюдение пожилого мужчину по фамилии Маклецов. Гладышев знал о нем только то, что в прошлом это был крупный нэпман, а сейчас, по свидетельству соседей, вел себя очень странно, возникло подозрение, что он собирается через фронт к немцам… Товарищи предупредили Дмитрия, что «объект» с докторским чемоданчиком в руках носится по всему городу, но при этом абсолютно ни с кем не встречается. И что вообще скорей всего, он ненормальный. А кончилось все тем, что Маклецов вошел в бюро пропусков НКВД, подошел к окошечку дежурного, положил на его стол свой чемоданчик, раскрыл его и сказал:
— Прошу взять. Тут золото и разные ценности, вношу на оборону страны.
Вместе с ценностями он подал заявление:
«Прошу принять от меня золотые драгоценные вещи (на вес), пять произведений живописи (без рам), а также 725 рублей царскими пятирублевками как мое подношение гражданина и патриота России на святое дело защиты от врага. Прошу данное дело не публиковать в газете, но выдать мне скрепленную печатью расписку в получении вышеозначенного.
А.А.Маклецов, 1941 год, Ленинград».
Среди сотрудников эта история вызвала веселое оживление, быстро обросла юмористическими подробностями, но Прокопенко смотрел на этот случай совсем не весело. На оперативном совещании, когда черед дошел до «золотой истории», он сказал:
— Я беседовал с Маклецовым. Вывод для меня ясен: этот бывший нэпман другом Советской власти никогда не был и не может быть. У него кровь течет в другую сторону. Вся логика его жизни против этого! В крайнем случае он — за Советскую власть без большевиков, а большевиков — на фонари. И мы не должны упускать его из виду…
И вот сегодня другие выслеживают диверсантов, пришедших оттуда, через фронт, учитель Дмитрия, Григорий Борин, вышел на след шпиона, а ему опять достался бывший нэпман…
Даже самые опытные работники, бывает, не могут объяснить, почему они вдруг в толпе угадали интересовавшего их человека. Наверно, это предопределяется двумя обстоятельствами: тот, кто хочет скрыться в толпе, даже подсознательно делает для этого какие-то усилия, а тот, кто его ищет, именно эти, даже подсознательные, усилия замечает. Так было и сейчас, когда Гладышев вдруг остановил взгляд на человеке, который неторопливо шел по улице. Ничего подозрительного в облике этого человека не было. На его гимнастерке не было петлиц, в таких гимнастерках сейчас ходили тысячи людей. Может, он шел чуть медленнее, чем следовало? Может, дело в том, что человек на несколько секунд дольше смотрел на дом номер восемь? Но кто знает, сколько мгновений должен смотреть человек на обыкновенный старый дом?
Человек прошел дом Маклецова и пошел быстрее. Гладышев вышел из садика и пошел ему навстречу. Вот он прошел мимо бани и был уже так близко, что Гладышев разглядел его глаза. Пройдя метров сто, человек повернул назад и быстро пошел обратно к Литейному.
Он остановился у дверей парадного, где жил Маклецов, и стал читать объявление на стене — это был старый приказ о введении в городе комендантского часа. Почитав его, человек решительно вошел в подъезд.
Гладышев медленно двинулся по улице Некрасова, по ее нечетной стороне, к Литейному, не выпуская из виду дом восемь. И вдруг кто-то на миг откинул штору в окне маклецовской квартиры. Гладышев увидел человека, который только что читал объявление у парадного.
Дмитрий позвонил в отдел.
— Напарника для тебя нет, все в разгоне, — сказал Прокопенко. — Если они выйдут порознь, пойдешь за гостем.
— Выполняю, — отозвался Гладышев и повесил трубку.
Из ленинградского дневника
Тяжелый вражеский снаряд попал в переполненный трамвай (номер моторного вагона 1881). На своем месте сидит мертвый кондуктор. Татьяна Коншина. В голову ранена четырехлетняя девочка Женечка Бать. Тяжело пострадали: заместитель директора Института усовершенствования учителей Бенцианов — 61 год, санитарка горбольницы Вера Загревская — 22 года, домохозяйка Спиридонова Мария — 46 лет, электромонтер Иван Ефремович Глушков, Тоня Болотина — 20 лет, Ангелина Финогенова — 17 лет. И другие. Всех быстро увезли.
На санитарной машине приехал в больницу. Сюда возят раненных во время бомбежки и обстрела. Целые палаты женщин и детей. Только что умерла 15-летняя ученица Верочка Куликова. Смерть еще не справилась с жизнью — девочка будто спит крепко. Старенькая нянечка обливается слезами, рассказывает: «С утра все просила меня, чтобы я не ошиблась и, когда она заснет, чтоб я не подумала, будто она умерла. Ты, говорит, сначала побуди меня как следует, покричи, потряси. Я очень боюсь заснуть, а вы подумаете…»
В канцелярии больницы хранится письмо на фронт одиннадцатилетнего тяжело раненного мальчика Вали Галышова: «Дорогие бойцы и командиры Красной Армии! Я — Галышов Валя, 11 лет, ученик 79-й школы 3-го класса. Мой папа на фронте. Я ехал из школы в трамвае номер 12. В это время ударил снаряд, а потом второй, все упали на пол, я нагнулся, у меня зазвенело в ушах, потом почувствовал в правой ноге что-то жаркое и увидел свою кровь, которая лилась. Потом подъехала „скорая помощь“ и увезла меня в больницу. Папа и бойцы! Отомстите фашистам за меня и за других ребят, которые тут со мной мучаются и будут калеки».
В больнице спрашивали — куда отправить письмо, мальчик адреса папы не знает. Я ответил — пошлите командующему фронтом или отдайте на улице любому военному[2].
Мне недавно рассказали о подвиге бойца по фамилии Улыбочка. Он один защищал высоту, на которую шли в атаку до сорока фашистов. Умело действуя то ручным пулеметом, то гранатами, то винтовкой, он удержал высотку, где его и обнаружили наши танкисты, которые довершили уничтожение вражеского отряда. Улыбочка имел несколько ран. Танкисты взяли его на танк и привезли в полевой госпиталь. Стали его регистрировать, спрашивают фамилию. Он говорит: «Улыбочка». Сначала отругали его за шутки, потом смеялись. Он написал в госпитальную стенгазету заметку о себе. Более чем краткую. Забавно она выглядела. Заголовок: «В бою за высоту». Весь текст пять строчек. «Выполняя приказ командира взвода, чтобы держать оборону до последнего, мною истреблено фашистов по приблизительному счету не меньше семнадцати штук». И подпись: Улыбочка.
К сожалению, увидеть его мне не удалось: когда я был в этом госпитале, Улыбочка был переправлен в другой, там ему должны были сделать какую-то сложную операцию. Я все повторяю эту фамилию и улыбаюсь, на душе как-то светлее делается.
Глава девятая
Инструкция абвера о вербовке агентов из иностранцев требовала, в интересах более глубокого взреза общества, ориентироваться на самый широкий диапазон намечаемых для вербовки кандидатур, так как одинаково ценными могут оказаться и агент-министр, и агент-горничная из респектабельного отеля.
В Мадриде у Акселя агентом, имевшим доступ в правительственные апартаменты, был буфетчик, разносивший министрам кофе и напитки. В Ленинграде Аксель упорно искал человека, похожего на мадридского буфетчика.
Однажды Горин привел Акселя в гости к сотруднице киностудии Нине Викторовне Клигиной. Красивая, молодая женщина, с легкими взглядами на жизнь и на мораль, она, как неуправляемая торпеда, могла оказаться возле самых неожиданных целей. И цели — возле нее.
Нина Викторовна была взволнована и немного напугана тем, что к ней в гости пришел иностранец. Она прекрасно знала, что на такие знакомства глядят косо. Но боже мой, почему обязательно нужно думать плохое?! Ее гость оказался интеллигентнейшим человеком, ученым, который о политике слова не хотел слышать. Это вообще был удивительный человек — он тактично и мягко расспрашивал про ее жизнь и необыкновенно внимательно и сочувственно слушал.
Гости пришли с шампанским, конфетами и коньяком. Мишка Горин, или, как она его звала, «паршивый адвокатишка», вел себя как обычно — говорил скабрезности и рассказывал смешные анекдоты о евреях. А доктор Аксель рассказывал потрясающие истории из жизни каких-то царей — любую бери и снимай кинобоевик. Он почтительно целовал ей руки и говорил, что ее унижают люди, не стоящие ее мизинца, что гордость в человеке затоптать нельзя и что — он знает — однажды она отомстит всем своим обидчикам…
В ее уютной комнате было полутемно — горела только настольная лампа, прикрытая синей материей. В радиотарелке, точно по заказу, чуть слышно мурлыкала джазовая музыка. Горин, утонув в кресле, пощипывал струны гитары и напевал себе под нос старинный романс «Я ехала домой». Нина Викторовна сидела рядом с Акселем на широкой тахте, ее большие глаза блестели в темноте, и она слушала, слушала без конца.
— Вы верите в линии судьбы на руке? — спросил Аксель.
— Я уже ни во что не верю, — грустно ответила она.
— Так нельзя… Так жить нельзя, — ласково сказал Аксель и, нежно поглаживая ее ладонь, продолжал: — А я верю в судьбу. И в то, что люди могут прочитать ее предначертания… Я был в длительной научной командировке в Мадриде. Вот как сейчас здесь, в Ленинграде. В Берлине оставалась женщина, которую я очень любил. И в Берлине жил мой учитель, профессор, который тоже любил эту женщину. Я, конечно, догадывался, почему он отослал меня из Берлина и на такой долгий срок, и скоро узнал, что они готовятся к свадьбе. Это было нечестно, но я был бессилен изменить ситуацию. Однажды на мадридской улице ко мне пристала нищая цыганка: дай погадаю. Я дал ей руку. Она сказала: в твоем сердце горит злой огонь, но уже третий день он горит напрасно… Вскоре выяснилось, что за три дня до встречи с цыганкой они погибли в авиационной катастрофе — летели в Швейцарию, где должны были обвенчаться… Я знаю еще подобные случаи, но это было со мной…
— Боже, как интересно, — прошептала Нина Викторовна.
— Вы извините меня, Нина Викторовна, вы — красавица, умница, ну почему вы позволяете унижать себя? Горин пригласил меня к вам в гости, вы знаете, что он сказал?
— Но-но, я попросил бы… — послышался голос Горина.
— Видите, Нина Викторовна, теперь ему самому неловко… И это мне в вас, господин Горин, нравится, вы еще можете излечиться от цинизма.
— Я ничего плохого ей не делал, — сказал Горин.
— Беда в том, господин Горин, что вы не сделали ей ничего хорошего, — мягко, по-отечески ответил Аксель, и Нина благодарно пожала ему руку.
— Неужели вы можете мириться с унижением? — спросил Аксель, заглядывая в глаза Нины Викторовны.
— Так уж все у меня сложилось — козырная карта прошла мимо, — беспечно сказала она и рассмеялась, чтобы прогнать комок, подкативший к горлу.
— Хотите, я подскажу вам способ гордо выпрямиться? — продолжал Аксель.
Нина Викторовна подняла на него свои прекрасные глаза:
— Хочу.
Аксель долго молчал. Он уже знал цену Нине Викторовне, видел ее маленький встревоженный ум, ее увядшее честолюбие, ее мелкую, завистливую озлобленность. Конечно, все это, вместе взятое, в сочетании с ее редкой красотой тоже может пойти в дело. Что ж, попробуем оперировать ее понятиями.
— Для начала вам нужно освободиться от одной противной зависимости… материальной, — очень серьезно сказал Аксель. — Увы, мир так устроен, что, когда у человека есть деньги, он чувствует себя Человеком с большой буквы и все на свете кажется ему гораздо лучше. Не так ли?
Нина Викторовна настороженно молчала, сузив глаза. Она с горечью в душе подумала, что немец хочет предложить ей деньги за место на этой тахте, — все мужчины одинаковы…
— Мы с вами придумаем, Нина Викторовна, где и как достать денег, нисколько при этом не унижаясь, — продолжал Аксель.
Нина Викторовна вздохнула.
— Но деньги без унижений — это хорошо, правда?
— Еще бы…
— Не забудь меня, Нинель, тогда в молитвах своих, — подал голос Горин.
— Она, господин Горин, не забудет другое, — нравоучительно сказал Аксель. — Она не забудет перенесенных обид и унижений и однажды предъявит за них большой счет. И я научу ее, как это сделать, клянусь…
Боже, как было приятно с этим человеком! Может быть, впервые в жизни такой умный, такой значительный человек разговаривал с ней как равный и видел в ней то, что до него никто не замечал.
Утром, сидя перед зеркалом, Нина Викторовна долго и тщательно красила ресницы, думала и вспоминала вчерашний разговор. Это правда — она живет недостойно, и, конечно, ее унижают все, кому не лень. Он прав, этот умный немец… Но когда началось это? Кто первый толкнул ее в эту жизнь? Она вдруг отчетливо вспомнила летний день, когда председатель приемной комиссии театрального института, знаменитый артист и режиссер, сказал ей: «У вас нет данных стать артисткой, лицо — не в счет». Он говорил очень мягко, ласково, и от этого его слова звучали еще обиднее. Она возненавидела его. Не ходила на спектакли, которые он ставил и в которых изредка играл сам, рассказывала про него всякие гадости. Да, эта обида в ее большом счете будет стоять первой…
Когда она спустя некоторое время подписывала вербовочное обязательство, она думала только о том, что в ее жизни появляется большая тайна, возвышающая ее в собственных глазах и делающая ее жизнь совсем иной.
Последние два года Нина Викторовна числилась на киностудии помрежем. Именно числилась, потому что она никогда не выполняла этой работы. На студии знали, что есть такая Нинка Клигина, которую можно послать за забытым дома портфелем, в канцелярский магазин за копиркой или на вокзал встретить и проводить в гостиницу московского актера. Злословы из сценарного отдела выдумали ей прозвище: ДНП, что означало «дамочка на побегушках», или «дамочка нестрогих правил». Про нее придумали даже частушку: «Ах, зачем у нашей Нины трехматрацная тахта?» Нина кляла и свою доверчивость, и мужскую подлость.
Иногда, просыпаясь утром и обнаруживая рядом с собой очередного кавалера, она была вне себя от ярости. Ненавидела себя, его и думала, что однажды, вот таким же утром, совершит убийство. Но не сегодня, мрачно решала она. Этот пусть поживет… И все начиналось снова.
И вдруг, как ангел-хранитель, появился этот немец. Он внушил ей, что она гораздо лучше, чем о ней думают ее друзья и даже она сама. Он обнаружил в ней и острый ум, и удивительную наблюдательность, и умение распознавать людей. Он говорил, что она необыкновенно красива и что для него наслаждение смотреть на ее тонкое лицо и прекрасные глаза мадонны, разговаривать с ней, не лез к ней с нежностями, говорил, что умная женщина, если она хочет быть счастливой, не должна быть доступной.
И Нина Викторовна теперь стала иначе думать о себе, иначе смотреть вокруг, иначе вести себя. Она даже одеваться стала скромнее, строже. У нее появилась привычка бродить в одиночестве по улицам и размышлять про жизнь. Ее бессвязные мысли, обиды, настроения Аксель вложил в отчетливые и ясные слова: ее не оценили по достоинству, она влачит недостойную ее жизнь по вине общества, которое не хочет ей помочь.
Все ей стало как-то очень ясно, понятно, и от этого легче на душе. Появилась уверенность и даже строгость. Аксель сумел внушить ей, что в ее жизни произошло нечто грандиозное. Тайная деятельность не только возвышала ее в собственных глазах, но вселяла уверенность, что она стала борцом за какую-то лучшую жизнь не только для себя, а для всех таких же, как она, попранных неудачников. В самую глубину ее души запало обещание Акселя, что придет час, она предъявит свой счет и займет в жизни достойное место. А те, кто сейчас унижает ее, жестоко поплатятся. Что стояло за словами «придет час», Нина Викторовна не задумывалась.
Вскоре Аксель исчез. Нину Викторовну долго никто не беспокоил, не напоминал о ее тайных обязательствах.