В соседней квартире, за глухой стеной что-то упало, и почему-то это тяжелое падение опять вызвало со дна ее памяти скорбные воспоминания, целый год мучившие ее, как тяжелый бред. Стала опять сверлить вечная мысль о том, что она не сумела умереть так просто и хорошо, как Лиза. В сотый раз она попыталась объяснить себе это случайностью и в сотый раз поверила, но в самой глубине души, в темном, никому не ведомом уголке снова заныла болезненная, кровоточащая ранка.
Стало и страшно, и стыдно, и одиноко, и тяжело, как никогда.
Звонок задрожал в передней, и звук его, острый и предостерегающий, пробежал по всей квартире, сначала тихо, потом громко и отрывисто, а немного спустя опять тихо и долго, точно просясь.
Что-то испуганно вздрогнуло в груди, но сейчас же исчезли воспоминания и оттого стало легче. Дора торопливо встала и пошла в переднюю. В столовой уродливая черная тень родилась от неб на стене, кривляясь, проводила до дверей и скрылась в темной передней.
На лестнице было светло, и фигура Андреева, в пальто и ушастом картузе, отчетливо вырисовывалась в ярком четырехугольнике открытой двери.
— А, это вы? — тихо сказала Дора. — А остальные?
Андреев неторопливо запер дверь, снял шинель и шапку и тогда только ответил:
— Они придут в девять часов. Незнамову надо будет дать поесть. Он здесь останется ночевать.
— У меня все готово… — ответила Дора.
Они прошли в столовую. Дора села на кушетку, по-прежнему кутаясь в платок до самого подбородка, точно ей все время было холодно.
Андреев принес из передней какой-то сверток, отпер шкаф и осторожно, как стеклянную вещь, положил его на полку.
— Вы тут поосторожнее… — предостерегающим голосом сказал он.
Наступило молчание. Андреев медленно прохаживался из угла в угол. Дора молча следила за ним глазами, и ей казалось, что во всей квартире висит что-то тяжелое, что давит грудь и голову.
— Ну, что… все готово? — спросила она только для того, чтобы не молчать.
Андреев, должно быть, понял это, потому что ничего не ответил.
— Кто такой Незнамов? — опять спросила Дора. Андреев внезапно остановился перед нею, перестал дергать усы и улыбнулся.
— Я не могу сказать этого даже и вам… Да это все равно. Хороший человек… настоящий… это самое главное… Ну, впрочем, скажу, что он студент.
Андреев опять стал ходить по комнате и кусать усы.
— Не знаю, чем все это кончится… — заговорил он раздумчиво. Но если они пропадут, то будет скверно… Нам таких людей скоро не нажить. Да… В другой стране они сделали бы великие дела, а тут, чего доброго, пропадут ни за грош…
— Ну же… где же ни за грош! — протянула Дора.
— А вы думаете, я бы их отдал за какую-то старую сановную обезьяну?.. Дора улыбнулась.
— Вы так говорите, точно сами не рискуете… — сказала она с невольной легкой лестью. Андреев махнул рукой.
— Нет, я что… моя роль самое большее «шлиссельбургская»… А их прямо на виселицу… А жаль. Я их обоих хорошо знаю ведь… И оба они мне дороги так, что я, пожалуй, спокойнее сам бы пошел…
— Почему же вы и не пошли?
— Нельзя же всем сразу… — улыбнулся Андреев. — Придет и мой черед.
— Так вы Незнамова знаете?
— Да. Я его давно знаю… Сложная, богатая натура… Коренев — это борец по природе… по темпераменту… Он потому только и взялся за дело, что в настоящее время нет выше и отчаяннее борьбы, как революционная… Только в борьбе за свободу, когда все силы человеческие напрягаются для того, чтобы или разорвать цепь, или самому погибнуть, возможно такое высокое напряжение… Коренев, в сущности, жестокий человек… Да… А Незнамов только ожесточенный… Он ведь удивительно добрый и нежный… Все настоящие анархисты, должно быть, такие же добрые, чуткие люди: та огромная масса зла, грубости и несправедливости, которая наполняет мир и которая для нас только печальный факт, — для него настоящий ужас!..
Андреев остановился и стал задумчиво жевать кончик левого уса. Глаза у него стали мягкими и задумчивыми.
— Есть такие натуры, — опять заговорил он, — которые поднимают на себя все зло мира и переживают его в глубине своей уединенной души от начала до конца… и душа у них окровавленная… да. Им становится непереносимо и невозможно только сострадать и возмущаться, потому что общее страдание уже становится их собственным страданием. Наступает тот момент, когда у них душевная боль достигает такого невыносимого напряжения, что… надо уже или самому умереть, или вступить в активный бой. И тогда эти мягкие, нежные, музыкальные души становятся неподвижно напряженными, ожесточаются… да. А душа у Незнамова чистая, святая… Жаль, если он пропадет!..
Андреев махнул рукой и зашагал по комнате. Опять слышно стало, как скучно и монотонно тикают часы. Дора сидела понурившись, и неясная, тайная для нее самой мысль, что у нее душа тоже какая-то особенная, приятно и стыдливо пронеслась у нее в голове.
— Да… Так-то, Дора Моисеевна! — проговорил Андреев. — Помните же: вы будете стоять на углу так, чтобы нам было видно и с вокзала, и от переулка. Когда поезд придет и князь выйдет из вагона, акушерка выйдет на крыльцо и махнет рукой извозчику. В это время вы должны обмахнуться платком, точно вам жарко, и этот сигнал передадут до кофейни; а когда князь сядет в карету, вы повторите сигнал. По второму сигналу Незнамов и Коренев выйдут навстречу… Вот…
— Помню… Неужели вы думаете, что это можно забыть? — возразила Дора.
— Я этого не думаю… — спокойно ответил Андреев. — Но на мне лежит обязанность проверить… Вы, главное, не волнуйтесь…
Дора отрицательно покачала головой.
Стало тихо, и долго было тихо, пока не прозвучал в темной передней новый звонок, точно повторяя заученный звук.
— Ну, вот и они… — сказал Андреев спокойно и пошел отворять.
Слышно было, как загремел дверной крюк и вошли люди. Дора подняла голову и заблестевшими глазами уставилась навстречу.
Коренев был так же высок, красив и размашисто подвижен, как и прежде. Незнамов был так же высок, как и он, но тоньше и изящнее его. Был он белокур, с большими глазами и мягкими волосами, и болезненно неожиданно напомнил Доре покойного Пашу Афанасьева. Оба они пожали ей руку.
— Вы бы нам чаю дали, товарищ Варшавская… — шутливо сказал Коренев, сразу наполняя всю тихую квартиру своим голосом, фигурой и силой движений. Доре показалось, что от него пахнет свежестью и воздухом, как будто он пришел с мороза.
— Хорошо… — стараясь попасть ему в тон, притворно спокойно ответила Дора и ушла в кухню, где долго ставила самовар, неумелыми руками роняя крышку и просыпая уголь.
Из столовой ей были слышны голоса и смех Коренева, беззаботно и оживленно рассказывавшего, на какие уловки пришлось им пуститься, чтобы сбить с толку преследовавшего их сыщика. А когда она вернулась, Коренев говорил, сидя верхом на стуле:
— Кто мне нравится, так это наша акушерка!.. Вот особа!.. Она и во время светопреставления будет так же спокойна, как на родах!.. А знаете, я эти два дня чувствую, что живу… Жаль только, что все скоро кончится!
— Подожди еще! — угрюмо возразил Андреев.
— Нет, брат, — засмеялся Коренев, весело скаля белые зубы, — нам с ним один день, а там-фью!..
Белокурый Незнамов молча постучал тонкими, худыми пальцами о край стола, точно выстукивая ему одному слышный мотив.
От веселого смеха Коренева и его короткого выразительного свиста смутный холод вдруг поднялся и подступил к самому затылку Доры. Ноги у нее задрожали, и, охваченная внезапной слабостью, Дора присела на край кушетки. Как сквозь туман, слышала она, что говорил Коренев, и его громкий бодрый голос странно глухо доходил до нее.
— Скверно то, что людей мало… Берутся все, а как до дела дойдет — и пиши пропало.
Дора опомнилась. Ей постоянно мучительно казалось, что высокий и красивый студент в глубине души презирает ее, и в его присутствии она всегда подтягивалась.
Она торопливо улыбнулась, бросила робкий и быстрый взгляд на Незнамова и встала.
— Чай будете пить с лимоном? — спросила она.
— Я?.. Да… — машинально ответил Незнамов.
За чаем, которого никто не пил, кроме Коренева, больше молчали, и в этом молчании как будто слышнее было, как идет время и приближается страшный, роковой день.
— Ну, мы уходим… — сказал Коренев, поднимаясь. — До завтра! Все встали.
— Вот Дора Моисеевна укажет вам, где все лежит… — серьезно и деловито сказал Андреев Незнамову.
— Хорошо. Прощайте! — ответил тот. Одну минуту все напряженно молчали, как будто не знали, что дальше делать.
— Да, — тихо сказал Андреев, — может быть, больше и не увидимся…
Он подошел к Незнамову и обнял его нежно и искренно.
— Прощайте, голубчик! — ласково ответил Незнамов.
И от этого ласково-печального голоса и затуманившихся глаз Андреева Доре вдруг стало невыносимо остро жаль и себя, и их всех. Слезы выступили у нее из глаз и покатились мимо носа на вздрагивающие губы.
Коренев крепко пожал руку Незнамову и молча улыбнулся. Незнамов ответил ему такой же тонкой, печальной улыбкой.
Потом Коренев и Андреев ушли, а Дора пошла запереть за ними дверь и долго прислушивалась к удаляющимся шагам. Хлопнула внизу дверь, и все стихло.
Когда она вернулась, Незнамов стоял у окна и, чуть-чуть отодвинув штору, смотрел на улицу. Была еще ночь, и улицы были странно пусты, но небо уже сияло прозрачным утренним светом, и последняя звезда нежно голубела высоко над землей.
— Уже светает… Короткие у нас ночи… — ласково улыбаясь, сказал Незнамов, услышав шаги Доры.
— Да… — застенчиво ответила Дора и машинально стала прибирать на столе.
У нее было странное, смешанное чувство: и впервые вошедшего ей в голову сознания бесповоротности решения, и смутной девической неловкости, и наивной, гордой радости, что она остается одна в последний вечер с человеком, имя которого завтра пронесется по всей России и заставит задрожать ужасом самые каменные сердца недоступных и властных людей.
На дворе медленно, но неуклонно разгоралась заря нового дня и его розовые, еще бледные отблески ложились на светлые волосы и лицо Незнамова.
Он тяжело вздохнул, отошел от окна и, мягко улыбаясь, сказал Доре:
— Быть может, это последнее утро, которое я встречаю… Одного мне только и жаль!.. В сущности говоря, я большой мечтатель: люблю солнце, небо, осень, весну… люблю траву… все светлое, тихое, жизнерадостное… и мне вовсе не хочется никого убивать, не хочется умирать…
— Почему же вы идете на это? — робко спросила Дора, и в ней опять шевельнулось гордое сознание, что вопрос ее — вопрос исторический.
— Как вам сказать?.. — слабо улыбаясь, ответил Незнамов. — Вернее всего, что именно потому, что чересчур люблю жизнь и мне слишком больно смотреть, как ее уродуют!..
Он стоял перед Дорой, высокий, тонкий и весь какой-то светлый, и все улыбался, а горло Доры опять сжалось острой тоской, и, чувствуя, что сейчас расплачется, она торопливо протянула ему руку и сказала, не глядя:
— Дай Бог, чтобы все это благополучно окончилось…
— Нет, что ж… — махнул рукой Незнамов. — Все равно… Не в этот раз, так в другой… все равно… всех тех, которые довели народ до такого ужасного состояния, я считаю своими врагами, и если мне удастся спастись теперь, я пойду и убью другого… Все равно…
Дора подняла голову и посмотрела ему в глаза: они были светлы и печальны. Что-то большое, светлое и невыразимо дорогое вошло от этих глаз в душу Доры, и она показалась себе самой неизмеримо маленькой и ничтожной. Но на этот раз это сознание почему-то было не мучительно, а даже трогательно. Слезы опять выступили у нее на глазах.
Шторы побелели, и за ними послышались первые слабые и одинокие звуки жизни.
— Нет ли у вас бумаги и чернил? — спросил Незнамов. — Я хочу написать матери… потом вряд ли удастся.
Дора не могла говорить и только кивнула головой. Она принесла ему бумагу, постояла, хотела что-то сказать, но ничего не могла и ушла в спальню.
Долго потом она лежала, неподвижно закутавшись в свой большой, мягкий платок, прислушиваясь к шороху бумаги и его движениям, и ее маленькое, одинокое сердце разрывалось от жалости, от грусти и светлого влюбленного чувства к этому человеку. Хотелось встать, пойти к нему, приласкать, заплакать над ним, и своим телом, своими объятиями оградить и защитить его от грядущего ужаса. Но она лежала неподвижно и только тихо плакала, боясь, чтобы он не услышал.
XIV
Над городом висело пыльное и дымное небо, в которое было больно смотреть.
По проспекту и по смежной улице быстро катились экипажи и были так похожи друг на друга, что казалось, будто они нарочно ездят взад и вперед по одному месту. По обоим тротуарам шли люди, торопливо развертываясь в бесконечный, пестрый свиток. От домов лежали короткие синеватые тени, и было так жарко, что трудно дышалось.
Доре было тяжело и нудно стоять. От бессонной ночи, недавней болезни и тяжелой тревоги слабость проходила по всему телу и тихо кружила голову с горячими, потными висками. Она стояла на углу улицы, в короткой и душной тени, и поверх голов проходящих людей напряженно смотрела в сторону вокзала.
На его широком подъезде, раскаленном солнцем, стояли носильщики в белых фартуках и поднимались и спускались люди. Быстро подъезжали извозчики и медленно отъезжали. Над фронтоном высоко круглились часы и как будто наблюдали строго и точно за всем, что происходило на площади.
Доре казалось, что она всегда стоит тут и всегда смотрит на эти часы, на сверкающие на солнце белые фартуки носильщиков, на широкие каменные ступени. Старое, давно знакомое здание вокзала как будто отделилось от всего мира и стояло тяжелое и зловещее. И если бы Дора даже захотела, она не могла бы уже оторвать от него своих воспаленных и напряженных до боли глаз. Оно давило ее.
Тупая тревога все росла и росла в груди. Было жарко, но под сердцем стоял холод и колени дрожали мелкой, мучительной дрожью. Это было незаметно, но Доре казалось, что эта дрожь должна кидаться всем в глаза, как уродливая судорога. Вокруг нее дробились, путались и звенели тысячи разнообразных, ярких звуков, то поднимаясь, то падая, как волны; но они незаметно, бледно входили в сознание Доры, а каждый тихий, непонятный звук предостерегающе ярко врезался в мозг, вызывая острые толчки в сердце и липкий, холодный пот на раскаленных висках. Люди шли и шли, и тысячи незаметных пестрых лиц мелькали в глазах.
Иногда это было так мучительно, что ей хотелось опрометью убежать отсюда на край света, броситься на кровать лицом к стене в тихой, как норка, комнате и долгие часы, всю жизнь видеть перед собою только простенькие, пестренькие обои.
«Если это так мучительно, так кто же меня заставляет?..» — мелькало у нее в мозгу удивленно и просто, так просто, что временами хотелось пожать плечами, повернуться и тихо, с улыбкой, уйти. Но Дора делала над собой мучительное усилие, крепко сжимала в себе что-то дрожащее и больное, и в неестественно обостренном сознании у нее билась мысль: «Неужели же я так боюсь?..»
И эта мысль о маленькой, жалкой трусости вызывала в ней бледный, далекий образ Незнамова и становилась так невыносимо ужасна, что на мгновение ей даже становилось легче: робость исчезала, ноги стояли тверже, и в глазах смягчалась болезненно жгучее напряжение.
Мимо нее, легко и ровно ступая, прошел высокий человек с тонким лицом и подстриженными в скобку черными курчавыми волосами, в поддевке и высоких сапогах. Дора мельком взглянула на него, и, как сотни людей, проходивших мимо, он уже почти ушел из ее глаз, но вдруг что-то знакомое кольнуло ее, и Дора узнала Коренева. У него было спокойное и даже будто веселое лицо, но оно было как-то странно неподвижно, как каменное.
Коренев прошел быстро, не останавливаясь, но на ходу, под грохот экипажей и шум шагов, глядя не на Дору, а прямо перед собой, проговорил:
— Смотрите… теперь скоро…
Последнее слово Дора не услыхала, а почувствовала. Он прошел и скрылся в толпе, а в ушах Доры остались эти быстрые, мгновенные слова.
По пятам за ним прошел какой-то толстый господин в цилиндре, с бритым чиновничьим лицом. Дора быстро взглянула и ему в глаза; но это было совершенно чужое, плоское и геморроидальное лицо.
Время шло… А Доре казалось, что оно остановилось. Она еле держалась на ногах; каждый нерв казался обнаженным и дергал все тело мучительной судорогой, и иногда ей хотелось сесть под стеной, прислониться к ней усталой головой и закрыть глаза.
«Господи, хоть бы уже скорей… хоть бы, скорей…»- смутно мелькало у нее в голове, и по временам наступало тупое равнодушие, от которого она мгновенно пробуждалась с ужасом и болью и опять смотрела на тяжелый, зловещий вокзал.
На улице продолжалась своя пестрая и обыкновенная жизнь. По-прежнему шли и ехали из стороны в сторону люди и лошади, и казалось, что все это одни и те же. Небо дымилось и сверкало на солнце.
— Чего стал? — с озлоблением крикнул молодой рыжий дворник, недалеко от Доры отворачивавший водопроводный кран. — Проезжай, ты… леший черт!
Извозчик испуганно вздрогнул и, неловко задергав вожжами, проехал дальше. Но Дора уже узнала Ларионова, и его близорукие глаза и бесцветная бородка, такие странные над чужим синим армяком, мелькнули для Доры чем-то невыразимо близким и милым.
«Что он делает!.. Ему не там стоять!» — со страшным испугом подумала она, и ей припомнилось, как Коренев с озлоблением говорил:
— Все берутся, а как до дела доходит, и перепутают все со страха.
Тогда Дора почувствовала обиду и ненависть к Кореневу, но в эту минуту в ней вдруг выросла прямая и ужасная уверенность, что она испугается, забудет что-нибудь и все перепутает, губя себя и всех. И эта уверенность уже не покидала ее, наполняя душу растерянностью и ужасом.
По всему телу Доры выступил холодный пот. Со страшными усилиями, путаясь от этих усилий и обмирая от страха, она стала припоминать все подробности, и все казалось ей, что-то самое главное она забыла.
«Когда на подъезд выйдет эта… акушерка Труд… Какое странное имя!.. Не в том дело… Да, когда она выйдет и позовет извозчика… тогда надо… тогда надо… тогда надо… ну, да… да…» — безобразно скомканно и разорванно вертелось в больном мозгу Доры, и, теряя нить, она вдруг поймала на себе чей-то странно пристальный взгляд.
Прошел мимо мещанин в чуйке и еще издали пристально и как будто украдкой посмотрел Доре в лицо, а когда она поймала его взгляд, быстро отвернулся и перешел на другую сторону, мелькая между движущимися экипажами и лошадьми.
«Сыщик… открыли!» — со зловещей и холодной ясностью прошло в мозгу Доры.
Все было по-прежнему, но за этой шумной и пестрой, стремящейся толпой вдруг ясно почудилось что-то тайное, молчаливо и страшно подползающее, невидимое и неизбежное. Как будто чьи-то невидимые, нечеловеческие руки, тихо и лукаво раздвигая толпу, стали медленно и неуклонно приближаться к ней.
И сознавая, что находится во власти кошмара, Дора сцепила зубы и сделала невероятное усилие удержать прыгающую челюсть.
«Глупости… чего ради… давно бы уже схватили!» — скачками прыгала жалкая, оборванная мысль. Дора стала судорожно двигаться из стороны в сторону и оглядываться, как пойманный зверек.
И как раз в эту минуту на широкие каменные ступени вокзала тихо и спокойно в строгом черном платье вышла акушерка Труд и махнула рукой ближайшему извозчику.
Что-то ударило в голову Доры, в глазах у нее все перекосилось и помутнело.
«Вот…» — слабо подумала она.
И неестественно порывисто, сознавая, что делает не так, как нужно, Дора выхватила из кармана платок. Белый клочок мелькнул на солнце растерянно и ярко. Мельком она успела еще увидеть, что к вокзальному подъезду медленно и важно подкатывает большая черная карета.
Тот самый, такой обыкновенный, бритый толстяк в цилиндре откуда-то сбоку быстро подвинулся к Доре и неестественным, страшным голосом спросил:
— Что вы тут делаете?
Дора круто повернулась к нему, ее мертвенно бледное лицо осветилось огромными, выпученными от ужаса глазами, и, ничего не понимая, но в то же время сознавая, что делает что-то нелепое, гибельное, Дора выхватила из кармана револьвер и, почти ткнув его во что-то мягкое, выстрелила. Короткий, негромкий звук родился в грохоте экипажей. Бритый толстяк встряхнулся всем своим жирным и толстым телом, цилиндр сразу съехал ему на глаза, падающим шагом он попятился назад, на середину улицы и грузно осел прямо под ноги извозчичьей лошади, с треском и звоном дернувшейся в сторону.
Все смешалось на этом месте, и Дора увидела только черный цилиндр, выкатившийся из-под ног вихрем взметнувшейся толпы. Нестройный многоголосый крик повис в воздухе.
«Пропала!» — мелькнула короткая, бесцельная мысль, и Дора, расталкивая толпу, стремительно бросилась за угол, споткнулась на резиновый рукав трубы, лежавшей поперек тротуара, и, чувствуя, как ее хватают и бьют по голове страшной, тупой тяжестью, закрыла глаза и упала на руки, больно шлепнув ими о твердые, жесткие плиты.
— Кончено! — как будто сказал над нею какой-то глухой, тяжелый голос, наполнивший ужасом весь мир, и она потеряла сознание.
Когда что-то опять прояснилось в ее глазах, ее сажали на извозчика и двое городовых с желтыми шнурами и озлобленными, искаженными лицами толкали и дергали ее, с обеих сторон втискиваясь за Дорой в пролетку. Голова у нее стремительно шла кругом, неудержимо увлекая все вокруг в хаотическом кружении, что-то невыносимо резало висок и по губам текла густая и теплая кровь.
На середине улицы ей врезалось в глаза дикое, совершенно безумное лицо Ларионова. Лошадь его держали под уздцы как будто целые десятки вытянутых, напряженных рук. Цепкие, искривленные пальцы впивались в его армяк, но Ларионов, с выпученными нечеловеческими глазами, очевидно, уже ничего не понимая, неистово рвал вожжи и со свистом хлестал лошадь. А она подымалась на дыбы и билась на месте, высоко задрав голову с ощеренными мертвенно белыми зубами.
— Держи! Стой!.. — нестройно, со страшной злобой кричали со всех сторон, казалось, и люди, и стены домов, и грохот экипажей, и яркий свет.
Доре показалось, что это — страшный сон.
Когда извозчик тронулся и Дору, опять потерявшую сознание, провезли мимо вокзала, на широких ступенях его стояли какие-то важные и толстые люди, в форме и строгих пальто, а за ними, у колонны, спокойно прислонилась высокая, черная акушерка Труд с презрительным и злым лицом.
1905