Попик опять посмотрел на письмо, но руки не протянул.
— Я чувствую, верю, — продолжал Ланде, держа письмо в протянутой руке и не замечая этого, — что если бы я мог поехать к нему, я много облегчил бы ему. Я чувствую, что смогу, потому что верю в это. Он почувствует, что не один, и этого уже достаточно… Только у меня денег нет на дорогу, по-детски улыбаясь, вдруг прибавил Ланде.
Он взглянул в лицо попику, и вдруг ему показалось, что добродушные глазки его — не глазки, а только глубокие дырочки, добродушные только от морщинок розовых и лучистых, а в глубине этих дырочек сидит кто-то маленький, злой и острый. Он с инстинктивным испугом замолчал и растерянно смотрел на попика.
Попик тоже молчал и смотрел на него. Было тихо, и за спиной попика беззвучно кружился золотой лист, опускаясь на землю.
— Да вот, вы прочтите письмо! — торопливо пробормотал Ланде и протянул к самым коленям попика сложенную бумагу.
Старый попик вздохнул, погладил волосы и бородку и взял письмо.
Читал он его долго, спокойно, как будто читал мирное и сладкое житие преподобного. Потом опять вздохнул, сложил письмо и отдал Ланде.
— Вот видите! — оживленно показывая рукой, сказал Ланде, взял письмо и положил на крыльцо.
— Вы письмецо уберите, — тут у меня этой погани не годится! — тихо, но властно сказал попик.
Ланде не понял его слов, но письмо взял и положил в карман.
— Вот я и хотел денег попросить у вас… Вы видите, необходимо ехать кому-нибудь, — серьезно и просто сказал он.
Старый попик вздохнул.
— Да-с, очень может быть. Только денег я не дам, — уж вы простите… И есть, послушайте серьезно, да не дам.
Точно холодная тяжесть ударила Ланде по голове. Он вскочил в отчаянии.
— Почему? Вы же читали сами!
Старый попик тоже встал.
— А потому, послушайте серьезно, — ответил он, — что Семенова этого я давно и хорошо знаю. Безбожный и зловредный человек, послушайте серьезно, неверующий, отступник. И послушайте серьезно, и вам не советую.
Ланде широко раскрыл глаза.
— Значит, отступиться от него? Оставить его умирать в отчаянии?..
— По деяниям достойная смерть! — сказал старый попик, заложив руки за спину, и опять из-за розовой маски выглянуло что-то жесткое и злое.
— Побойтесь Бога! — вскликнул Ланде. — Что вы говорите, батюшка!
— Не вам меня учить, послушайте серьезно! — возразил попик.
— Да ведь вы служитель Церкви… Христовой Церкви!
— Господин Семенов сам давно отступился от Церкви, и не Церкви за ним бегать, послушайте серьезно! — сказал старый попик.
Ланде с молчаливым отчаянием смотрел на него. Старый попик стоял, спокойно заложив руки за спину. В его маленьких глазах что-то играло и как будто веселилось.
— Так, ведь… не могу же я ехать без денег… — машинально пробормотал Ланде.
— А вы зайчиком… — вдруг сказал старый попик. — А то и пешечком пойдите!
Ланде с удивлением посмотрел на него, но лицо попика было как будто серьезно.
— Да ведь это очень далеко! — проговорил он.
Старый попик вздохнул.
— Далеко. Что ж, послушайте серьезно, по вашему понятию дело это великое… Вот вы и потрудитесь…
И стало вдруг Ланде холодно возле этого розового, седенького, беленького старика-попика. Он машинально повернулся и пошел к калитке.
— Но тут надо скорее… Он может умереть, пока я дойду… — остановился он.
Старый попик ответил ехидно, с нескрываемой уже насмешкой:
— Если Господу будет угодно, то застанете вы его в живых…
Ланде помолчал. Как белое облако в золотом фоне стоял попик посреди чистою мирного дворика.
— Ну, что ж, — сказал Ланде, — придется идти. Я пойду, если не достану денег, — не в том дело… Как вам будет стыдно потом! — скорбно и торжественно прибавил он.
И поднял попик сухенькую ручку.
— Идите, послушайте серьезно, идите отсюда!
— Батюшка, я не хотел вас обидеть! — вскрикнул Ланде.
— Идите, идите!
И было что-то такое холодное и непреклонное в его тихом ясном голосе, что Ланде ничего больше не сказал, опустил голову и вышел.
Слышно было, как старый попик подошел к калитке и наложил крюк.
XXII
Вечером Ланде сказал об этом матери. Она посмотрела на него с ненавистью дикой на старом добром лице и шипящим голосом сказала:
— Опять фокусы!.. Господи, да когда же это кончится, наконец!
Она встала и ушла от него с холодной и тупой злобой в душе, хлопнув дверью.
Ланде печально посмотрел ей вслед, взял фуражку и пошел к Шишмареву.
Маленький студент сидел один в маленькой комнате и пил чай за маленьким самоваром. Большая раскрытая книга лежала перед ним.
Увидев Ланде, он как-то нескладно встал и протянул руку.
— А, это ты… Здравствуй! Садись! Хочешь чаю? — резко, как будто не проговорил, а прокричал он.
— Нет, — сказал Ланде, — я пил чай… Получил письмо от Семенова.
— А!.. Что же он пишет?
— Ты сам прочти, — я этого не могу пересказать… — ответил Ланде.
Маленький студент долго и внимательно читал письмо.
— Да, бедняга! — вздохнул он, кончив, и, заложив обе руки в коротких рукавах тужурки между колен, потер их, точно ему стало холодно.
— Я хочу ехать к нему! — сказал Ланде.
— Зачем? — серьезно и внимательно спросил Шишмарев.
Его резкий голос произвел почему-то на Ланде такое впечатление, как будто он запустил ему куда-то в душу тонкий и твердый ножик.
— Что ж ты там можешь сделать? — повторил вопрос Шишмарев, пока Ланде собрался отвечать.
— Я не знаю, что я могу сделать… — ответил Ланде. — Я только чувствую, что надо ехать.
Шишмарев уже давно стал чуждаться Ланде: кротость его казалась маленькому студенту бессилием, неспособностью к борьбе. Иногда он чувствовал за этой кротостью что-то, что смутно его поражало: но он сторонился от этого и смотрел намеренно равнодушными глазами, как смотрел маленький студент на все, чего не понимал просто и ясно его резкий и жесткий ум.
Серьезным взглядом он посмотрел в лицо Ланде, еще глубже засунул между коленями широкие кисти рук и возразил.
— Не знаю… Ты так подчеркиваешь это «чувствую», точно здесь что-то мистическое… Что касается меня, то мне кажется, что своим приездом ты ровно ничему не поможешь. И сам измучишься, и его измучишь… Оставь лучше… зачем?
— Вот ты говоришь — зачем?.. — задумчиво ответил Ланде. — В этом вопросе уже заложена мысль, которая губит человека… Не надо спрашивать. Надо делать то, что чувствуешь. Это выше нас; прикладывая свою мерку, мы только убиваем душу…
Шишмарев резко пожал плечами, не вынимая рук.
— Какую там душу?.. — досадливо возразил он. — Оставь, пожалуйста… Должен же быть какой-нибудь критерий поступков… Раз ты хочешь ехать, то должен же ты себе уяснить, какая польза будет от этого.
Ланде печально вздохнул.
— Я не знаю… может, и никакой пользы не будет… — грустно проговорил он.
Шишмарев удивленно поднял брови.
— Так для чего же?
От его резкого голоса лампа как будто вздрагивала.
— Для чего? Для той правды, которую я чувствую и которая зовет меня! глубоким грудным звуком сказал Ланде.
— Опять эта правда!.. Может, скажешь, высшая правда! — с иронией спросил Шишмарев.
— Конечно, высшая, потому что выше уж ничего нет! — серьезно ответил Ланде.
Шишмарев не пожал, а рванул плечами.
— Высшая правда — одна, та, которую дает разум, мысль! — крикнул он. У нас нет ничего, кроме добытого мыслью понимания!
Ланде всплеснул руками.
— Что ты говоришь! Какое убожество, какая бедность жизни была бы, если это так!
Шишмарев вскочил и размахнул руками, отчего чуть не до ушей поднялись его узкие плечи.
— Как, убожество? По-моему, убожество это тешить себя сказками, заранее ставить пределы своей мысли!
— Она сама знает свои пределы… тихо возразил Ланде.
— Никаких пределов она не знает! — резко кричал Шишмарев. — Горизонты мысли беспредельны! Из того, что сейчас мы не знаем всего, вовсе не значит, что мы так никогда и не узнаем. Мысль так же беспредельна, как весь мир! как возможность!.. Как расширяется теория возможности, так расширяется и мысль… бесконечно!
— В пустоту? — мучительно спросил Ланде, широко открыв глаза.
— Да, в пустоту! — горячо и резко, еще резче, чем прежде, ответил Шишмарев.
— Но ведь это ужас!
— Ну и пусть ужас… Я сам знаю, что куда легче убаюкивать себя золотой мечтой о единой всеобъединяющей душе мира и тому подобное! Но, что касается меня, я предпочту пустоту той правде, которая только потому и правда, что с ней легко и приятно жить. Ххм!.. — Он замолчал и весь дергался от возбуждения, глубоко засунув красные кисти рук в карманы тужурки и перебирая там пальцами быстро и беспокойно.
— Я не стану с тобой спорить, — просто сказал Ланде, — и потому, что ты умнее меня, и потому, что об этом не надо спорить; но только именно потому, что я чувствую всю бесконечную громадность внутренней силы человеческой, человеческой мысли, я не могу поверить, чтобы она исходила из абсолютной пустоты и уходила в нее же, как бессмысленный болотный огонь, возникший из грязи!.. Слишком светло она горит, слишком сильно разгорается, охватывает весь мир, освещает, согревает!.. Нет, я чувствую правду… Я все-таки поеду к Семенову, Леня!
— Это дело другое… — сдержанно ответил Шишмарев. — Если хочешь, если тебе жаль его, так поезжай… Дело твое!
Он сел за стол и стал помешивать ложечкой, тихо звеня в полупустом стакане. Плечи его все еще вздрагивали от возбуждения.
— Я поеду, только денег у меня нет.
— Ну, и у меня, брат, нет! — извиняющимся тоном ответил Шишмарев, виновато разводя руками.
Ланде хрустнул пальцами.
— Ах, Господи… что же мне делать?
Шишмарев опять развел руками.
— Подожди! Может, как-нибудь устроится…
— Нет, — махнул рукой Ланде, — здесь не время ждать… Пойду…
Шишмарев быстро поднял голову, смешливое удивление расширило его рот.
— Пойдешь? То есть как пойдешь? пешком?
— Пешком, конечно… Где-нибудь подвезут… — просто ответил Ланде.
Шишмарев пристально, расширив рот, смотрел на него, потом вдруг сделался серьезен.
— Слушай, Ланде… есть же границы всяким чудачествам! — пожав плечами, вразумительно сказал он.
— Это не чудачество. Мне не на что ехать, я и пойду. Ходят же богомолки за тысячи верст…
— Богомолки… — спутался на мгновение Шишмарев. — Так то, во-первых, богомолки, а во-вторых, не осенью… Ты не дойдешь просто!
— Может быть, и дойду.
Раздражение опять начало овладевать Шишмаревым.
— Богомолки ходят ради веры… которая у них одна в…
— И я иду ради своей веры, — улыбнулся Ланде.
— Да… Ну… Но ведь должен же ты сообразоваться хоть с обстоятельствами!
— Это так легко определять жизнь свою по обстоятельствам! — с нежной укоризной сказал Ланде, улыбаясь светлыми глазами. — Так можно совсем перестать верить себе и начать во всем уже верить обстоятельствам… Нет, пусть уж так: чувствую я, что надо идти, ну, и пойду… Как-нибудь…
— Да пойми ты, наконец, что прежде всего ты этим фактически ничего не изменишь!
— Мы этого не знаем! — строго ответил Ланде. — Это только кажется так…
Шишмарев бессильно помолчал.
— Это глупо, — ты не дойдешь, ничего не поправишь!.. Это глупо и невозможно.
— Нет уж, — вздохнул Ланде, задумчиво глядя на него, — я знаю, что тебе кажется это глупым, невозможным, нелепым, но… только я все-таки пойду… Не удерживай меня, голубчик, не надо этого!
Шишмарев со странным чувством пожал плечами.
— Черт знает, что такое! — пробормотал он и наклонился к стакану. Они молчали.
— Ну, я ухожу, — прощай пока! — сказал Ланде, вставая.
— Посиди!
— Нет, голубчик… приготовить кое-что надо…
Он тепло пожал руку Шишмареву. И вдруг маленький студент почувствовал смутную грусть.
— Так и пойдешь? — усиливаясь смеяться, но дрогнувшим голосом спросил он.
Ланде был выше его на голову и любовно смотрел на него сверху.
— Пойду! — кивнул он головой.
Шишмарев хотел что-то сказать, но странное чувство сдавило ему горло и он только слабо пожал плечами.
Они стояли уже в темной передней, в которую падал только узкий свет из двери, когда Ланде вспомнил о Ткачеве.
— Помнишь ты того человека, из-за которого меня Молочаев побил? спросил он. — Как-то он приходил ко мне…
Ланде рассказал о своем разговоре с Ткачевым. Рассказал он просто и коротко, но что-то громадное, подавляющее стало медленно вставать в мозгу Шишмарева. Грандиозная фантазия властно захватила его и, странным образом воплощаясь в темной фигуре Ланде, стоявшего перед ним, очаровала маленького студента новым захватывающим чувством. Он порывисто схватил Ланде за рукав и резко крикнул:
— А ведь это громадно! Что ж ты?
— Да, — сказал Ланде, — мне было ужасно больно разрушать его мечту… Несчастный он… С такой бурей в душе никогда нельзя успокоиться…
— Значит, ты отказал? — с каким-то испугом спросил Шишмарев.
Ланде улыбнулся.
— Разве я мог согласиться быть пророком, не будучи им?..
Шишмарев вдруг опомнился, потер руки и смутно проговорил:
— Ну да…
Он проводил Ланде на крыльцо.
Было темно и уныло.
— Прощай! — сказал Ланде, удаляясь в темноту.
— Прощай! — сказал Шишмарев.
Он долго стоял на крыльце, потом вернулся в комнату и сел за стол. Лампа горела ярко, но ее узкий свет тупо и вяло ложился вокруг. Углы комнаты были уже в сумраке. Шишмарев подвинул к себе книгу, но буквы резали глаза, не врезываясь в мозг. Странное волнение овладело им. Он то вставал, то садился, точно что-то громадное вошло в него и томило его. Все мысли и чувства его были полны Ланде. Было трудно думать о нем, мысли прыгали и путались, сменяя одна другую. Голос Ланде, слабый и мягкий, стоял в ушах, и неясный образ как будто стоял возле и в нем, туманный и огромный.
Шишмарев вдруг пожал плечами и неестественно резко засмеялся, хотя никогда прежде не смеялся один. Смех остро зазвенел у него самого в ушах.
— Черт знает, что такое! — хрипло проговорил он.
Было такое чувство, точно по душе его, жестко упорной, прошла вдруг какая-то глубокая огненная борозда, конец которой терялся впереди, в бесконечной дали будущей жизни.
XXIII
Ночью, в начале осени, когда воздух был уже редок и холоден, Ланде тихо вышел из дома, одетый в черный старый, купленный у монаха подрясник и с мешком за спиной.
«Так легче и проще будет идти»… думал он.
Тихо и пусто было во всем городе. На небе была непроглядная пелена бледных туч. Не было луны, не было звезд. Медленно уходили назад темные дома с запертыми слепыми окнами и холодные деревья, облепленные черной тьмой. Скоро Ланде вышел в поле. Ветер рванул полы его подрясника и зашумел в ушах протяжно и уныло. Пусто, широко и холодно раскинулось вокруг бесконечное поле. Тучи шли, казалось, еще дальше, еще выше. На темных буграх уныло качалась сухая трава. В душу Ланде вошло необъятное чувство простора и вместе с ним вошло и отчетливое сознание, что ему не дойти. Но вошло оно без сомнения, без тоски и отчаяния, напротив, ему стало легко и свободно, как будто именно этим он стал на прямой путь, наконец, уже прямо ведущий к цели, и сердце его сладко сжалось, точно в предчувствии светлой радости.
Но это было только сознание, а не мысль. В мысли его стоял только образ больного, страдающего человека, к которому он шел, и он не думал, что с ним самим будет впереди, как не чувствовал жалости и печали о том, что оставлял. В сердце его было светло, и оттого везде было светло. Легкими, быстрыми шагами, точно упругая земля сама отталкивала его ноги, шел он вперед по широкой мягкой дороге, радостно и удивленно оглядываясь кругом и радостно прислушиваясь ко всякому звуку степи, приносимому уныло шумящим вдоль дороги одиноким ветром.
Настало утро, потом день, опять ночь и опять утро. Пять дней он шел деревнями и ночевал у мужиков, смотревших на него недоверчиво и угрюмо и неохотно пускавших его к себе. С ним мало кто говорил, потому что мало кто его понимал, хотя он просто и легко заговаривал со всеми. Старухи, подперев высохшие щеки рукою, спрашивали, откуда он идет и не от Серафима ли; а мужики только косились и отмалчивались. На пятый день огромный черный мужик, с черной, точно вырубленной топором бородой и злыми глазами, сказал ему угрюмо:
— Проходи, проходи, а то и к уряднику недолго… Много вас тут шляется!
И было в этом что-то такое недружелюбное, непонимающее, чужое, что Ланде стало страшно и жалко. Широко раскрытыми глазами он всматривался в деревню, и она проходила мимо, такая же обособленная, непонятная и убогая и богатая жизнью, как те огромные, пестрые стада, которые медленно поворачивали к нему рогатые могучие головы и провожали его таинственными большими глазами, когда он проходил мимо. С любовью и умилением смотрел Ланде на этих людей, похожих на волов, и на этих волов, похожих на каких-то странных людей, и чувствовал себя еще далеким, еще ненужным и непонятным им. Было грустно и мечтательно хотелось заглянуть куда-то вдаль. Но взор был туп и бессилен, и было тяжело. Только когда в поле было совсем пусто и солнце на всем необъятном просторе светило, казалось, для него одного, Ланде было совсем весело, хорошо и легко. Но это было редко, потому что по всем направлениям в бесчетном количестве, как муравьи, копошились люди.
И когда ему указали ближайшую дорогу через лес, и лес выступил перед Ланде зубчатой стеной, и он вошел в его торжественную и тихую зелень, — ему стало радостно, и в первый раз в жизни он почувствовал облегчение, оттого что не было здесь нигде озабоченного, затаенного, непонятного человеческого лица.
Целый день он шел по чуть намеченным, заросшим лесным колеям, и целый день вокруг него стояли только высокие, задумчивые деревья и во все стороны углублялась их прозрачная зеленая глубина. Беззвучные птицы неслышно перепархивали вокруг него, как будто притворяясь, что не замечают человека. Где-то трещали ветки, точно по лесу шел кто-то — не человек.
Потом лес стал редеть, потянуло сыростью и еще непонятной, но ясно ощутимой силой, что-то заблестело между деревьями. Это была большая, глубокая, многоводная река. Только у самых берегов росла зеленая осока, таинственно раскачивающаяся над глубиной узкими, как зеленые острые сабли, листьями; а огромная масса воды, полной и свободной, медленно и гладко текла, чистая и широкая. На той стороне стоял сплошной стеной такой же темно-зеленый лес и сзади надвигались молчаливые деревья, вытягивая к реке узловатые ветви, точно колдуя над темной глубиной.
Было пусто, и долго было пусто, и Ланде задумчиво сидел на берегу. Потом вдоль берега неслышно заскользил челнок, такой же зеленоватый, сырой и дикий, как стволы деревьев, а в нем стоял на коленях мокрый и тоже зеленый корявый мужик. Он не нарушал покоя реки и леса, а сливался с ним, так что глаз, не останавливаясь, скользил по нем, как и по осоке, и по воде, и по небу.
— Дедушка! — крикнул Ланде, вставая на берегу. На той стороне, в лесу, кто-то прокричал тоненьким, странным, гулким голоском:
— У… а-а! — и смолк где-то страшно далеко, точно подхватил резкие звуки и быстро унес их в глубину леса.
Мужик положил весло на колени поперек челнока, и челнок долго скользил сам, оставляя за собой узкую серебристую ниточку, звеневшую, как стеклянная.
— Ась! — отозвался мужик.
— А-а!.. — акнул в лесу подкравшийся и опять торопливо убежал в чащу…
Потом мужик долго греб через реку, а Ланде сидел на носу челнока, длинной черной полоской отражаясь в воде.
— Далече ли идешь? — спрашивал мужик глуховатым лесным голосом.
— Далеко, — охотно ответил Ланде. Мужик посмотрел на него маленькими быстрыми лесными глазками.
— Так… — сказал он, перестал грести и смотрел в воду.
— Сказывают, в Сибири много вольготнее… — заговорил он неожиданно, как будто то, что сказал Ланде, было в связи с его долгой, упорной думой. Так-то вот, ходит народ искать, где лучше… Оно точно, податься некуда, а только ни к чему это… Правды искать идут, а правды-то нигде нет… Все одно, здесь ли, там ли, а только ты себе живешь, вот как я, к примеру, в лесу… думаешь, окромя Бога над тобой никого нет… Все от Бога, и ты сам к Богу, помощи больше никто не подаст; ан нет, придет незнамо кто, незнамом зачем и берет… Народ темный, не зна, может, и надо так, кто его знат!.. Думка-то есть да кто ее скажет!.. Так-то вот, век спину гнешь, напираешь, глядишь, только-только вздохнул, Бога вспомнил, раз! — и нет ничего!.. А опосля того в кабак, потому невозможно… Правды нет, милый человек, нет… А тут, там ли, все едино, земля везде одна!.. — говорил мужик убитым, монотонным голосом с той скрытой страстью, которая без крика кричит об исстрадавшейся вконец душе.
— Правда в самом человеке, — скорбно сказал Ланде, — а не в земле. Надо любить и жалеть прежде всего друг друга, а остальное потом все будет!
Мужик мрачно усмехнулся.
— Знаем мы, милый человек, что будет! — как будто не придавая этому значения, как неизбежному, как тому, что завтра непременно будет день, сказал он. — А теперь как жить, вот ты что скажи!.. Любить, говоришь… Где уж тут любить, когда иной раз за корку хлеба, скажем, глотку бы перервал!.. Вот.
Мужик помолчал и с затаенной ненавистью прибавил:
— Господам-то оно хорошо говорить… Господам да попам!.. Нет, ты вот тут правду-то поищи! — злобно проговорил он и вместе с веслом ткнул к Ланде свою корявую, мозолистую, сплошь изъеденную рыбьей солью руку.
— Так-то… другим голосом, тихим и печальным, помолчав, заговорил он. — Богу-то видней, куда дело идет!.. Тем и живем, а то б… Нету на свете правды, а может, в том-то и дело все: Богу-то правда нужней сытости; затем люди и муку принимают, что через нее правда на земле идет!.. Так ли, милый человек?
— Так, так!.. — радостно ответил Ланде, кивая головой. — Все, что на свете есть, и науки все, и дела все, и мысли все, — все двигается страданием… Не будь муки, остановилось бы все и душа бы умерла!
Челнок ткнулся о берег. Ланде медленно и нерешительно вылез наверх. Мужик остался внизу. С минуту они молча смотрели друг на друга. Что-то крепкое и сильное протянулось между ними, и были в эту минуту они и близки, и далеки друг другу, как два конца туго натянутого каната; чувствовалось жгучее и властное желание что-то сказать, что-то важное, соединяющее; но ничего нельзя было выразить, потому что не было слов, одинаково сильных и одинаково понятных для обоих, мужика и Ланде.
— Прощай, дед! — грустно сказал Ланде.
Мужик угрюмо пробормотал что-то непонятное, оттолкнулся от берега и опять заскользил по реке, корявый, зеленый и мокрый, как водяной корень. Ланде долго смотрел ему вслед, пока он беззвучно не уплыл за поворот и пока не сгладилась на широком водном зеркале длинная серебристая полоска. Опять стало Ланде тяжело, грустно и опять захотелось уйти в зеленую чащу.
К вечеру он сбился с дороги, набрел на старый брошенный шалаш и остался в нем ночевать.
Ночь была холодная, колющая, и Ланде плохо спал от холода и усталости.
Туман, который всю ночь густой белой пеленой стоял между неподвижными высокими деревьями, тронулся к утру и посерел. Что-то неуловимое дрогнуло в воздухе, и все проснулось легко и быстро, точно по уговору. Какая-то птица слабо чирикнула, будто спрашивая кого-то о чем-то. Ворона, тяжело снявшись с отсыревшей ветки и неуклюже цепляясь мокрыми от росы крыльями за тоненькие веточки, полетела между деревьями, не погружаясь вниз, в туман. Вздрогнула трава и шевельнулись листья, и вдруг сразу стало радостно светлеть. Туман решительно заколыхался вверх и вниз, будто волнуясь, и вытянулся в легкие, колеблющиеся столбы, торопливо и неслышно заходившие между стволами деревьев, как таинственные воздушные призраки между колонн высокого холодного храма. С неслышимым звоном разлились в воздухе нежные розовые отблески.
Ланде вылез из шалаша, и его тонкая черная фигура вытянулась над бледно-зеленым папоротником, как черный зигзаг в белой мгле. За ночь он сильно продрог, и лицо у него было бледное, серое, измятое. Он оглянулся кругом, и в первую минуту ему показалось странно и одиноко в колышащейся мгле.
Но утро все больше и больше светлело. Туман бесследно и покорно таял. Бледные и прозрачные призраки неслышно убегали куда-то от настигающих розовых стрел. Близко и далеко начался невидимый могучий хор лесной жизни. Верхушки деревьев вспыхнули густым розовым огнем, а над ними ярко заголубело небо. И Ланде весь проникся живым теплом и светом, разливающимся повсюду.
Ему не хотелось идти отсюда. Он сел возле шалаша на землю и сидел тихо, напряженными радостными глазами наблюдая кругом.
День подымался. Его яркий, бесконечно могучий и живой свет грел сердце. Ланде то сидел, то лежал под деревом, с которого на него сыпались легкие золотые листья, и жадно следил за новой для него, таинственной жизнью леса. И ему казалось, что смутно начал он постигать ее.
Все глубже охватывал его радостный покой, и все больше слабело тело.
Он заметил эту слабость и поел; но еда не шла в горло, и после еды он ослабел еще больше. Ланде встал на ноги, но идти не мог: странная истомная слабость дрожала у него в коленях, голова чуть кружилась, была тяжела, а сердце билось тихо и редко.
«Я нездоров… — подумал Ланде без страха и удивления, как будто ждал этого, и ему казалось, что он точно ждал и знал. — Должно быть, ночью простудился, — машинально сообразил он, — надо остаться здесь».
Смутная, покойная радость тихо стала подыматься в его душе.
«Чему я рад? — улыбаясь сам себе, спросил Ланде. — Тому ли, что надо еще оставаться здесь, или чему-то другому?.. Не знаю… а только как светло, тихо, как хорошо!..»
Целый день он без определенных мыслей, весь в созерцательном, ласковом чувстве смотрел перед собой.
Так было много света, красок, прозрачности и жизни, что счастье и умиленная тоска жгли его глаза.
Гул лесных голосов непрестанно шел по лесу, но кроме молчаливых птичек с зелеными хвостиками Ланде не видал никого. В самый полдень уже из леса, по ту сторону папоротников, вышел худой всклокоченный медведь. Маленькие черные глазки его смотрели на Ланде внимательно и серьезно. Он сел на задние лапы, слегко повел шеей, вздохнул и опять уставился на Ланде. Все кругом было тихо и ясно. Какая-то птица тихо ворошилась вверху между зелеными, сквозившими на небе ветками.
— Господи, как хорошо! — повторил себе Ланде, и глаза у него стали мокрыми.
Медведь издал странный, точно всхлипывающий звук и опять повел шеей.
— Милый! — сказал Ланде, и ему страшно захотелось подойти и приласкать медведя по бурой, облезшей клоками шерсти. Но он побоялся испугать его.
То, что медведь может броситься на него, не приходило ему в голову, потому что в душе его было так тихо и кротко, что ничто грубое, жестокое и злое не входило в нее.
«Хлеба ему дать?» — подумал Ланде, и сам засмеялся этой мысли.
Медведь тяжело и протяжно вздохнул, посмотрел своими черными глазами, встал и, легко переваливаясь, пошел прочь в лес. Ланде было грустно и весело смотреть, как он уходил между высокими, как колонны, деревьями.
«Тут бы и умереть»… — подумал вдруг Ланде с теплыми слезами.
И мысль о смерти с отчетливым круглым сознанием ее близости властно, но спокойно вошла в его душу.
«А Вася?» вспомнил он, но мысль эта тихо вспыхнула и растворилась в радостном могучем сиянии дня, точно ушла к кому-то другому, более властному.
XXIV
Дождь лил как из ведра, и по всему лесу шел долгий, непрестанный шум. Иногда казалось, что вблизи, за кустом, кто-то всхлипывает и плачет тоненьким серебристым плачем. А потом становилось слышно, что то вода звенит.
Ланде лежал в шалаше. Мокро, душно и непроницаемо темно было вокруг. Иногда ему казалось, что он лежит в бесконечной пустоте, когда Ланде с трудом поднимал горячую дрожащую руку, у самого лица натыкался на невидимые, намокшие, тяжелые ветви, и на его лицо падали крупные холодные капли. Голова горела, страшный озноб рвал все тело, и Ланде бессильно корчился на земле, напрасно стараясь согреться под мокрым подрясником. Перед открытыми глазами во мраке сыпались огненные искры и крутились золотые круги. Физическая тоска сжимала сердце.
«Я умираю… — подумал Ланде. — Так… Господи, да будет воля твоя!»
От холода, от боли он плакал. Одинокие, никому не зримые, капали горячие слезы на мокрую землю, попадали в рот, на судорожно колотившиеся зубы.
— Господи, Господи!.. — тихо позвал он, и этот одинокий звук был так странен во мраке и лесу, что ему самому показалось, будто все стихло на мгновение; стихло и прислушалось; а потом еще сильнее, и близко и далеко, зашумел по лесу дождь и захлюпала вода.
Ланде забылся, неподвижно скорчившись на земле коленями в подтекшей холодной луже. Был бред.
Из мрака выглянула большая заячья голова. Длинные уши были прижаты назад, и красные глаза в упор смотрели на Ланде. Что-то ужасное, насмешливое и злое было в этой молчащей голове. Она тихо, медленно, чуть заметно кивала Ланде. Вдруг все вокруг осветилось желтым светом, точно где-то близко, за спиной, стала невидимая лампа и при ее странном свете Ланде, как будто со стороны, увидел свое тело, скорченное в луже, безобразное и жалкое, облипшее мокрым черным подрясником, грязное, несчастное, как червь. Страшная мука и страх приблизились к сердцу Ланде. С диким, нелепым криком он сел, стукнувшись головой о ветки. Целые струи холодной воды полились на него, но он не очнулся. Масса знакомых лиц, живых, блестящих глазами, бесконечной лентой уходящей вдаль, стали приближаться к нему. Они подходили, наклонялись к нему, смотрели и отходили, а за ними шли новые. Лампа уже не стояла за спиной Ланде, а как будто от него самого шел слабый, но ясный свет и ложился на наклоняющиеся к нему лица все дальше и дальше во все стороны. Стало тихо и хорошо. А потом опять засветилась лампа и опять корчилось черное, как раздавленный червяк, тело, и опять что-то кивала заячья голова.