Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Смерть Ланде

ModernLib.Net / Отечественная проза / Арцыбашев Михаил Петрович / Смерть Ланде - Чтение (стр. 2)
Автор: Арцыбашев Михаил Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      — Отчего Ткачева до сих пор не выпускают? Ведь его уже оправдали?
      — Не идет ен сам! — улыбаясь, ответил Сидоров.
      — Почему? — удивился Ланде.
      — «Некуда мне, говорит, идти…» История! Чудак человек!
      Ланде задумался, и скорбная тень легла ему на лицо и на душу.
      Они уже прошли двор и пошли по узкому сводчатому коридору; тут было странно темно после яркого солнечного света на дворе; везде был холодный, грязно-белый камень и зеленое старое железо.
      Из двери в дверь безучастно и лениво ходили грязно и безобразно одетые люди, молодые и старые, но все с одинаково бескровными, нездоровыми, опухшими лицами. Недружелюбно наглыми глазами они провожали Ланде, останавливаясь у стен, а потом безучастно, как тени, уходили куда-то в глубь сырых коридоров, и было что-то опасное, страшное в этих бессмысленных, равнодушных движениях. В одной камере кто-то старался петь, и было видно, что он нарочно тратит на это больше сил, чем надо, и самое пение походило больше на проклятие, — такой дикий был мотив и столько в нем скверных слов.
      — Ткачев! — споро крикнул Сидоров вдоль по коридору.
      — Эй, Ткачев!.. Эй… ты!.. Тебя!.. Чуешь! — нестройно закричали несколько голосов, точно обрадовавшись предлогу прокричать не зря, а для какой-то надобности.
      На пороге одной камеры показался человек в большой, не по росту, арестантской куртке, худой, черный. Смуглое, скуластое лицо его смотрело на Ланде сумрачно и недоверчиво.
      — Я к вам… — доверчиво улыбаясь и точно стараясь этой улыбкой стать ближе и понятней Ткачеву, сказал Ланде и протянул руку.
      Ткачев неловко, как будто и не удивившись его приходу, подал свою.
      — Я с вами хотел поговорить… — прибавил Ланде. Ткачев еще недоверчивее посмотрел на него, прикусил тонкую, сухую губу, потом нехотя отступил в сторону и назад шага два и сказал надтреснутым, глуховатым голосом:
      — Я тут живу… вот…
      Ланде вошел за ним в одиночную камеру. Это была сводчатая комната, такая низкая, сырая и затхлая, что странно было думать, что в ней живет большой человек, а не какое-нибудь маленькое, трусливое животное.
      Ткачев подумал, нахмурился и подставил Ланде табуретку.
      — Садитесь, пожалуйста… — сказал он с неопределенным выражением.
      Ланде сел и мягко смотрел на Ткачева.
      — Что вам от меня угодно? — беспокойно хмурясь под его взглядом, спросил Ткачев.
      Когда он хмурился, лицо его принимало не суровое, а жалкое выражение, какое бывает у обиженных детей.
      — Мне ничего не угодно… — добродушно возразил Ланде. — Я просто узнал о вас и пришел.
      — Зачем же? — недоверчиво пробормотал Ткачев.
      — Так. Мне стало больно, что вы так озлоблены и несчастны; я и подумал, что, может быть, вам будет легче, если я приду…
      — Сострадание?.. Не нуждаюсь! — отрывисто и глухо возразил Ткачев и отвернулся к окну, перебирая по краю стола грязными худыми пальцами.
      Ланде тихо взял Ткачева за руку.
      — Зачем вы так говорите?.. Ведь это неправда… Ведь вы и несчастны, и озлобились, и украли только потому, что мало видели сострадания и любви в своей жизни. Я пришел к вам без всякой задней мысли, с открытым сердцем, с искренним желанием вам чем-нибудь помочь… Зачем же вы меня обижаете?
      Ткачев пугливо посмотрел на руку Ланде, которая мягко и доверчиво держала его за черные пальцы, и вдруг покраснел.
      — Никого мне не надо… — тихо, но упорно ответил он и незаметно убрал руку. — Все это одни глупости…
      — Почему? — болезненно подняв брови, спросил Ланде.
      Ткачев повернул к нему голову и презрительно через силу усмехнулся.
      — Ваш наивный вопрос ставит меня в глупое положение… — бравирующим тоном, в котором сквозь неестественную витиеватость ясно слышалось что-то озлобленное и горькое, сказал он. — Вам… а впрочем, с какой это стати я с вами разговаривать буду! — вздернул он плечами и отвернулся к окну, на котором, неслышно ворошась за стеклом и решеткой, гулили голуби.
      — Вот кормлю их… друзья! — помолчав, неожиданно проговорил он и конфузливо улыбнулся одним краем тонких страдальческих губ.
      — Голубей?.. Да!.. — обрадовался улыбке Ланде и широко улыбнулся сам. Конечно, друзья! Это ведь неправда, что вечная вражда и необходимость истреблять… Такой необходимости не может быть, не должно быть, не должно быть!.. Надо, напротив, защищать… все одного и один всех… и быть друзьями, братьями даже! Я, знаете, верю, что все ошибка, что все не так, и все надо поправить, докончить… и что это-то и есть миссия человека!.. Я верю!..
      — Не понимаю я вашего красноречия! — упрямо и угрюмо, но, как показалось Ланде, нарочно так ответил Ткачев.
      Ланде улыбнулся.
      — Я не умею говорить лучше… Разве вы меня, правда, не понимаете? Мне кажется, нет… Я хотел сказать, что нет злобы и ненависти самих по себе, что это только следствие работы над миром, и их надо устранить…
      — Ишь, — насмешливо вставил Ткачев. — Легко.
      — Нет, не легко… трудно, страшно трудно! Но не невозможно: нет такой ненависти и злобы, которых нельзя было бы победить!
      — К чему вы мне все это говорите? — остро перебил Ткачев.
      — Я к тому говорю, — заторопился Ланде, точно боясь, что Ткачев уйдет, и опять беря его за руку, — что вижу… мне кажется, что вы перестали верить в эту возможность, а поверили в то, что зло вечно, что зло везде торжествует и что надо не бороться с ним, а служить ему! А это ужасно!.. Это не так. Вы просто упали духом, озлобились, и теперь вы только искусственно сгущаете атмосферу вражды, воображая, что, наконец, научились дышать по-настоящему… Ах, Ткачев, какая это ужасная ошибка! И ведь чувствуете ее вы: ведь вам тяжело дышать, трудно? Да?
      Ткачев угрюмо молчал и дышал тяжело, через нос.
      — Не надо вражду встречать враждою! — говорил Ланде, блестя открытыми глазами, как будто не думая о том, что говорит, точно и не говорил, а пел, выливая песню прямо из сердца: — Этим она побеждается! И никогда не чувствуется такой радости, такой легкости, такого удовлетворения, как тогда, когда вы побеждаете вражду в себе, не отвечая ею на чужую вражду!.. Разве это чувство не указывает, где путь?.. Какая радость это чувствовать! Каких страшных мук нельзя перенести за эту радость!.. Ну, пусть к вам люди относятся дурно, жестоко даже, пусть условия вашей жизни тяжелы, пусть это так; но ведь внешние условия жизни и не могут быть совершенно одинаковыми у всех людей, и с этим так легко, в сущности, мириться, если…
      — А вы были когда-нибудь голодны? — вдруг язвительно перебил Ткачев. А, господин Ланде?
      — Ах, Боже мой, зачем вы говорите так! — с мольбой, вонзавшейся в душу, заспешил Ланде. — Ведь вы же знаете, что и голод, и муку, и самую смерть можно перенести за идею… Мученики же умирали в страшных мучениях…
      — Так то мученики! — вздернув головой, возразил Ткачев.
      — Разве вы думаете, Ткачев, что все мученики были какими-то особенными людьми? Нет, и я, и вы, и всякий самый маленький человек все перенесет за идею, раз только эта идея будет его идеей, его чувством! Правда ведь?
      — Может, и правда… — угрюмо ответил Ткачев.
      — Правда! — радостно подхватил Ланде, и все лицо его осветилось. Правда есть в человеке, эта великая сила, именно в человеке она есть! А раз так, значит, он все может, всякий все может!.. Против любой силы может бороться и победить… Почему вы украли, Ткачев?
      Ткачев вздрогнул, быстро стал бледнеть, так что ясно было видно, как постепенно кровь отливает от лица, и широко раскрытыми глазами, из которых выглянула страшная мучительная рана, с бешенством уставился на Ланде:
      — А вам какое дело? — хрипло проговорил он, вытягивая к нему худую черную шею.
      — Я знаю, почему, — вздрогнувшими губами, но твердо проговорил Ланде, и хочу об этом говорить…
      Ткачев неподвижно и жутко смотрел ему прямо в глаза. Ланде близко видел его темные зрачки, ставшие совсем круглыми, и сквозь них смотрела на него бессильная, затаившаяся навсегда вечная обида и ненависть. Ланде почему-то подумал, что если он моргнет, то Ткачев или ударит его, или плюнет в лицо. Но он не моргнул.
      Ткачев вдруг опустил глаза.
      — Ничего вы не знаете! — сказал он тихо, грубо и с вызовом.
      — Нет, знаю! — твердо возразил Ланде. — Я ведь знаю всю вашу жизнь, мне говорили о ней много… Да вы и сами рассказывали много, когда говорили в суде… Мне передавали. Вы так правильно и ярко описали ее, что трудно было бы…
      Неумное, хвастливое выражение появилось на лице Ткачева.
      — А вы думаете, только вы, господа студенты, говорить умеете? Нет, прошли те времена! Теперь… — некстати заговорил он.
      — Ведь вы потому и украли, что никогда вором не были… — не слушая его, продолжал Ланде. — Я знаю, вы всегда жили страшно тяжело, но не только не крали, вы даже не пили никогда, не курили… Нашли же вы в себе силы тогда все учиться? Я знаю… Я знаю и как вы изучали Евангелие, как вы перестали мясо есть…
      — Глупости все это! — с неестественным, деланным презрением возразил Ткачев.
      — Нет, не глупости! Это великое дело, когда человек так работает над самим собой! На это надо большую, громадную силу. И она у вас была… Отчего же ее теперь нет, Ткачев? — с мольбой, хватая его за руки, говорил Ланде. Отчего вы не боролись до конца?
      — До какого же такого конца? позвольте вас спросить, господин Ланде? скривив все лицо в злорадную и вместе жалкую гримасу и вырывая руки, спросил Ткачев.
      — До победы, Ткачев! — вставая к нему, ответил Ланде. — Человек все может победить за свою идею; а у вас была своя идея, что все люди одно, и жизнь, чувство должно быть одно и хорошо! И вы бы победили, Ткачев, вы сильный человек! Почему же вы упали духом, что случилось?
      Ткачев молчал. Замолчал и Ланде в странном трепете. Страшный подъем, с которым он говорил, обессилел его. Светлые волосы прилипли ко лбу, губы и руки дрожали, и только глаза по-прежнему светились любовью и жалостью.
      Ткачев довольно долго молчал.
      — Слушайте, господин Ланде, — заговорил он, подняв голову, но не глядя на Ланде: — вы вот говорите, что знаете меня, и говорите верно… знаете… всю мою разнесчастную жизнь и все мои горькие страдания вы знаете… да… Только ведь и я вас знаю, господин Ланде, не хуже вашего! Вот-с! Вы, господин Ланде, очень хороший человек, — о вас все так говорят, и я знаю. Лучше вас у нас в городе, а может, и нигде, нет… Я так полагаю, что вы, может, святой человек, потому что душа у вас чистая… ровно стекло! А позвольте вас спросить: где же вы-то были, когда… все это происходило со мной?..
      Ланде поднял руку.
      — Нет, позвольте теперь мне сказать! — крепким, злым голосом перебил Ткачев. — Много вы в моей жизни значили, господин Ланде, если правду сказать: я вас давно знаю; мальчиком вы еще были, а и я не Бог весть каким взрослым был, когда… Очень много вы для меня тогда значили! А вы помните, господин Ланде, как я к вам приходил за книгами? Еще вы ехать собирались, в передней чемодан увязывали… Я до того, чтобы увидеть вас, три года ждал, а что вы мне сказали? Ланде весь задергался в мучительном волнении.
      — Ткачев, Ткачев, это правда… только ведь… — жалобно закричал он.
      Ткачев повернулся к нему черным каменным лицом и режущим голосом, сквозь зубы проговорил:
      — А вы мне сказали, что, мол, едете… некогда вам, после обещали поговорить! Только и всего… А я от вас тогда слова на всю жизнь ждал… Что-нибудь одно: или вы меня не поняли, проглядели, что во мне было настоящее, или видели, да свой отъезд, дело выше поставили. Так, господин Ланде? Или, может, я не понимаю?..
      — Богом вам клянусь, — вскрикнул Ланде, — что, если бы я понял тогда, я остался бы… Вы сами виноваты, Ткачев! Надо было приступить прямее, сильнее, постучаться в душу прямо! Ведь вы же видели, что я просто не понимаю!
      Ткачев медленно и зло усмехнулся.
      — Видел, в том-то и дело, что видел. Это-то меня, может, раз и навсегда и с дороги-то сбило.
      Ланде широко раскрыл глаза.
      — Если бы вы, господин Ланде, поставили свой отъезд по делу, интерес свой важнее того, что человек к вам со всею душою пришел, я просто, может, плюнул бы на вас и сказал: «Дрянь человечишко, такой, как и все, дрянь!» А то нет… Увидел я, что вы просто меня не понимаете, не видите моей муки…
      Ланде мучительно сжал пальцы.
      — Ведь это может со всяким человеком случиться! Ведь бывает такое состояние, точно душа в нем спит… Вот и я спал тогда. А вы… отчего вы не разбудили, не растолкали?
      Опять Ткачев также медленно и зло усмехнулся.
      — А я подумал так, господин Ланде… — Его глухой голос зазвучал торжественностью, долгожданной, из души выболевшей исповедью. — Ведь вот, человек — самый лучший, другого такого, может, во всю жизнь не встретишь, а достучаться в душу и к нему трудно…
      — Не всегда же, Ткачев…
      — Ну, не всегда… Так ведь это же — во-о-н какой человек! А вот и его иной раз толкать нужно, чтобы он чужою болью поболел!.. А что ж тогда другие-то?.. Ведь, пожалуй, и не растолкаешь… а, как вы думаете? — с насмешкой спросил Ткачев.
      — Не может быть! Надо толкать… можно!
      — Да ведь этак всякого человека расталкивать и сил не хватит… А жить же когда? А?..
      Ткачев торжествующе замолчал. Ланде светло улыбнулся и тихо заговорил:
      — Ткачев, да ведь в этом же и жизнь!.. Отзвук этого стука и есть счастье, счастье самое захватывающее, великое счастье — слышать ответ и сознавать, что если даже мы и не достучимся во все сердца, в одно общее человеческое сердце, то ведь не умрет начатый нами стук, будут стучать другие, за нами, пройдет он из сердца в сердце, и когда-то… Ткачев…
      — А, ха-а! — хрипло и громко не то захохотал, не то закричал от боли Ткачев. — Фью! — резко свистнул он.
      — Вам кажется это смешным, Ткачев? — с широко открытыми глазами спросил Ланде. — Вы не верите?
      — А вы как думали?.. Так это, значит, одной мечтой жить, в страдании счастье искать?.. А сам-то, сам… так и умирай, как жил? Как будто и не стучался? Го-го! И пить — умереть, и не пить — умереть! Нашли дурака, как же! Энто кой-кому лучше не надо!
      Голос у него стал какой-то гокающий, нахальный и пустой. И если у Ланде была надежда, что Ткачев поймет его, то в эту минуту, под звуки этого голоса сразу, невидимая, неодолимая, стала между ними непроницаемая стена, и холод ее проник до самых сердец обоих. И то, что произошло дальше, было уже дико, нелепо и безобразно.
      — Ткачев, — робко и растерянно заговорил Ланде, — опомнитесь… Разве вы не понимаете?.. Уйдите отсюда, — на вас это ужасная обстановка повлияла!
      — Куда идти-то? — издевался Ткачев.
      — Куда-нибудь… ко мне… Я вам денег принес… Вы возьмите и уедете отсюда, забудете; а когда пройдет время, вы опомн…
      — Де-нег? — сощурившись, переспросил Ткачев и вдруг страшно грубо, резко и отчаянно крикнул:
      — Не надо мне твоих денег! Деньгами заткнуть хочешь! Убир-райся!
      — Ткачев, Ткачев… за что? Как вам стыдно будет потом! Милый Ткачев, ведь я… — с горькой мукой говорил Ланде и судорожно хватал его за руки.
      Но Ткачев с силой вырвался, как-то с размаху повернулся, быстро вышел из камеры, но сейчас же и вернулся. Он остановился на пороге, несколько секунд неподвижно и пристально смотрел на Ланде, потом тихо проговорил, точно про себя:
      — Блаженный… — И еще тише, но язвительно и зло, как будто источая тонкий яд, прибавил: — Святая душа на костылях… дурак!..
      Потом по-солдатски резко повернулся и пошел вдоль коридора.
      — Ткачев! — позвал Ланде. — Ткачев!
      Но Ткачев не отозвался и ушел.

V

      Поздно вечером Шишмарев пришел к Ланде. Маленький студент с резким голосом и торопливыми движениями, весь находился под впечатлением решения Ланде отдать деньги. Но он чувствовал себя как-то странно: то, что хотел сделать Ланде, восхищало его и наполняло душу умилением, захватывающим чувством необыкновенного подъема; но в то же время ему было странно и неловко, точно сам он делал что-то дурное, чего не следовало бы делать.
      — Да я-то, собственно, при чем? — успокаивал он себя; но все было также неловко.
      Он торопливо вошел в комнату, пожал Ланде руку и сказал, почему-то избегая смотреть ему прямо в глаза.
      — Ну, вот и я…
      Ланде сейчас же полез в стол и достал деньги — четыре пачки длинных, красивых бумажек, сухо шелестевших в его тонких пальцах.
      — Я хотел тебе сказать… — вдруг, точно его толкнуло, заговорил Шишмарев резким, но смущенным голосом. — Может, не все?..
      Ланде, как будто думая о чем-то другом, просто сказал:
      — Все равно, отдавать, так все… Он помолчал, подумал и прибавил:
      — Леня, я с тобой не пойду, ты сам раздай; я скажу тебе, почему: мама страшно сердится на меня за эти деньги… надо успокоить, поговорить…
      Шишмарев нерешительно взял деньги.
      — Вот, видишь, и твоя мать сердится… — неуверенно возразил он.
      Ланде бледно, но твердо улыбнулся.
      — В таких случаях не надо думать о матери! — серьезно ответил он.
      Шишмарев все не двигался, и все более и более становилось ему неловко.
      — Я, право, не знаю… — говорил он. — Как же я сам…
      Ланде опять улыбнулся, но уже светло и ласково.
      — Как-нибудь… — махнул он рукой. — Сердце подскажет. Да и не Бог весть какое уж это трудное дело.
      — Ну, как знаешь! — все так же нерешительно согласился Шишмарев и взял фуражку. Почему-то ему вдруг до слез стало жалко Ланде. В комнате было как-то неуютно, пусто и веяло чем-то монашеским, одиноким. У Ланде был больной и унылый вид. И против воли Шишмареву было странно и непонятно, что у человека, делавшего такое хорошее, большое дело, не было на лице радости и гордости.
      «Странный он какой-то!» — подумал Шишмарев, и эта мысль, как-то незаметно для его сознания, ослабила в нем чувство к Ланде и его поступку.
      — До свидания, — сказал Ланде.
      — Ваня! — крикнул за дверью дрожащий и странный голос матери Ланде.
      Губы Ланде страдальчески вздрогнули.
      — Иди лучше! — тихо, но твердо сказал он Шишмареву.
      Шишмарев мялся. Деньги почти физически жгли ему руки, точно уворованные.
      — Просто это надо оставить! — сказал он с легким оттенком смутной, неприятной досады. Ланде покачал головой.
      — Нет, — сказал он, — это надо сделать. Там страшная нужда, горе… а маме только кажется, что она страдает… Все равно эти деньги я должен был истратить на себя.
      Мать Ланде вошла. Всегда мягкое, освещенное печалью и добродушием старое лицо ее было возбуждено, зло и жестоко. Дышала она тяжело и часто, так что это дыхание было слышно по всей комнате.
      Ланде быстро пошел ей навстречу, взял за обе руки и притянул их к груди.
      — Мама… — твердо сказал он, заглядывая ей в глаза. — Не надо!
      Шишмарев неловко поклонился. Мать выдернула руки.
      — Что не надо? — резко и громко, озлобленным, срывающимся голосом, по которому было видно, как много она кричала и плакала, заговорила она. — Ты права не имеешь! Отец работал всю жизнь не для каких-то нищих! Дурак!
      Шишмарев стоял красный и растерянный, машинально держа деньги перед собою.
      — Иди, Леня!.. — печально, но спокойно сказал ему Ланде.
      Мать дико вскочила и загородила дорогу, хотя Шишмарев и не трогался с места. Седые волосы спутались у нее на лбу, и было что-то хищное, нечеловеческое в округлившихся, ополоумевших глазах.
      — Это вы его сбиваете! — со страшной злобой закричала она. — Как вы смеете? Я жаловаться буду! Это грабеж… Обрадовались!
      — Я… — растерянно и оскорбленно начал Шишмарев.
      — Отдайте! — взвизгнула старуха и быстро выхватила из рук Шишмарева деньги, по-птичьи согнув пальцы, сразу ставшие костлявыми и крючковатыми, как когти.
      Вдруг страшная злоба и обида вспыхнули на лице маленького студента.
      — Да возьмите, пожалуйста! — вздернув плечами и сжав кулаки, резко вскрикнул он так громко, что слышно было на улице.
      И сразу все стихло. Старуха смотрела на него круглыми, странными и страшными глазами. Шишмарев повернулся к Ланде, пошевелил губами, задохнулся, и судорога задергала его левый глаз и щеку. Его душила обида и гнев, и были они против Ланде.
      — Т… так нельзя… — проговорил он. — Прощай, я пойду… ххм…
      — Иди, Леня… — также печально и также спокойно ответил Ланде. — Не сердись на меня!
      Шишмарев двинулся, растерянно скривился, точно хотел еще что-то сказать, но не сказал и ушел.
      Тихо стало в комнате. Мать Ланде крепко держала руку глубоко в кармане вместе с деньгами, зажатыми в ней, а Ланде смотрел на нее печально и ровно открытыми глазами. Их было двое в маленькой комнатке, но каждый чувствовал себя как будто был один.
      — Ты, пожалуйста, выкинь из головы эту дурь! — все еще сдавленным голосом, наконец, проговорила мать.
      — Это не дурь… — покачал головой Ланде.
      — Кого ты этим думаешь удивить? — язвительно продолжала мать. — Как тебе не стыдно, — до чего довел! — вдруг жалко и слезливо проговорила она, вынула руку из кармана и заплакала.
      — Это не я довел… — возразил Ланде. Мать плакала. Ланде молчал, горько сжав руки. В комнате было темно и грустно.
      — Сам мне потом спасибо скажешь! — уже тихо проговорила мать.
      — Не знаю. Слушай, мама, раз ты мне не даешь денег, я не буду требовать. Пусть они будут тебе… Острая, горькая обида кольнула мать в сердце.
      — Что-о ты говоришь! — со слезами негодования крикнула она, укоризненно всплеснув руками. — Да разве я для себя!.. Зачем они мне?.. Мне умирать пора… Что ты говоришь, опомнись!
      Ланде помолчал.
      — Я знаю… — сказал он. — Но я не то хочу сказать. Я ведь, мама, люблю вас, страшно люблю. Но вы думаете, что, сберегая для меня эти деньги, спасаете меня от гибели; а я думаю, что этим вы меня губите. Неужели вы думаете, что я возьму эти деньги для себя только?.. Все равно, этим или другим, а я отдал бы деньги тем, кому чувствовал бы, что их должен отдать… А потому…
      — Да что ты, наконец, с ума сошел, что ли? — крикнула мать, и голос ее прозвучал негодующе и недоуменно. — Да чем же ты жить будешь?
      — Как-нибудь проживу, — об этом не надо думать, — убежденно ответил Ланде.
      — На моей шее вечно будешь сидеть? — ядовито и грубо спросила она.
      — Нет, — со спокойной печалью возразил Ланде, — я уйду от вас. Нам трудно жить вместе, не надо: вы не дадите жить мне так, как я хочу; а я буду мучить вас… Лучше я буду жить один.
      Мать широко раскрыла глаза, и кровь медленно отлила с ее лица.
      — Ваня… что ты говоришь? — с ужасом пробормотала она, и лицо и голос ее стали растерянными и жалкими.
      Ланде тихо вздохнул, подошел к ней, стал на колени и нежно стал целовать ее мокрую от слез руку.
      Она смотрела на его голову с мягкими слабыми волосами и чувствовала, что нечто громадное, неодолимое надвигается на нее.
      — Не плачь, мама!.. Так лучше будет… — тихо говорил Ланде убежденным, ровным голосом.

VI

      Марья Николаевна сидела на открытом окне и пристально, задумавшись, смотрела на длинную улицу, освещенную по одной стороне зеленовато-голубым светом луны и глубоко-темную по другой. Далеко-далеко ярко и холодно мерцали звезды, темные деревья, как окаменелые, стояли в лунном свете. Было пусто и холодно.
      Издалека послышались одинокие шаги, отчетливо и тихо постукивавшие по доскам тротуара. Кто-то невидимый шел в ночи, ближе и ближе, и было странно и таинственно слышать эти шаги, точно звуки сами приближались к звонкой холодной тиши, неся какую-то свою одинокую тайну.
      Марья Николаевна далеко высунулась в окно и, когда в темноте стала рождаться черная тень, пригляделась и, узнав, позвала:
      — Иван Ферапонтович, это вы?
      Ланде встрепенулся и остановился, потом радостно улыбнулся и подошел.
      — Куда вы идете? — приглядываясь к нему, спросила девушка.
      — Домой… к Семенову… Я ведь теперь у него живу… пока… — устало и слабо ответил Ланде.
      Он стоял у самого окна, и девушка близко видела его осунувшееся, с неестественно большими глазами лицо. Чувство любопытной жалости, то чувство, которое Ланде постоянно пробуждал в ней, поднялось у нее в груди, такое же чистое, свежее и сильное, как и сама молодая грудь.
      — Иван Ферапонтович… — мягко, боясь его, спросила она. — Неужели это правда, что вы совсем разошлись с матерью?!.
      И сейчас же она испугалась и заторопилась, точно ей стало больно от вырвавшегося вопроса.
      — Я потому вас спрашиваю, что мне так жаль и вас, и вашу мать… и ведь вас можно спрашивать обо всем… правда?
      — Меня можно спрашивать… — машинально ответил Ланде, видимо, не замечая ее испуга, и сказал грустно и вдумчиво: — Я не разошелся с нею, — я никогда и ни с кем не расходился… Маму я люблю и теперь, может быть, даже больше, потому что она несчастна… Я только ушел жить один… Тут приходилось выбирать что-нибудь одно: или жить не так, как я верю, или уйти… Я думаю, и вы сделали бы тоже… так…
      Марья Николаевна посмотрела на него задумчивыми и теплыми глазами.
      — Нет, я так не могу… Куда же мне! — слабо улыбнулась она.
      — Знаете, — не слушая, продолжал Ланде, и в голосе его зазвучала нота торжественной печали, — легче пожертвовать жизнью, чем… А впрочем, не умею я этого высказать! — вдруг засмеялся он коротко и печально и замолчал.
      — А-а!.. — вдруг тонко и протяжно закричал кто-то далеко за садами; а потом стало еще тише.
      Ланде прислушался и вздохнул.
      — Где же вы были? — спросила, помолчав, Марья Николаевна.
      — В монастыре, — ответил Ланде.
      — Богу молились? — шутливо спросила девушка.
      — Нет, я так… там так тихо… — серьезно ответил Ланде, как будто не осуждая и не принимая участия в ее шутке.
      — А вы в Бога верите? — с молодым и девичьим легкомысленным любопытством спросила она. Ланде посмотрел на нее.
      — В Него нельзя не верить! — тихо и убежденно, как бы удивляясь, возразил он.
      — Почему нельзя? А вот я не верю! — немного склонив голову и прислушиваясь к красивым звукам своего голоса, сказала Марья Николаевна.
      — Не говорите так! — печально и горячо возразил Ланде. — Это неправда. Все верят, и вы верите…
      Он вдруг протянул руку и взял ее за тонкие нежные пальцы.
      — Вы только посмотрите, и вы увидите, что нельзя не верить… Посмотрите в небо, посмотрите! — с какою-то горячей мольбой потребовал он.
      Марья Николаевна невольно подняла голову, и большие глаза ее снизу казались Ланде молящими и прекрасными.
      Не было конца небесной шири и не было дна сияющей глубине. Чем больше она вглядывалась, тем дальше и выше бесконечно уходили звезды и уничтожались бессильно в необозримом просторе. Казалось, таинственно-торжественное молчание вечным холодом остановило и сковало какой-то неведомый, безграничный размах. Нечеловеческая сила подняла в пространстве ужасный непроницаемый прозрачный свод и застыла в страшном напряжении.
      — Там страшно! — внезапно вздрогнувшим голосом проговорила Марья Николаевна. — И вдруг все это рухнет… Господи, можно ли вообразить, подумать, что бы было!..
      Ланде ласково и тихо засмеялся и стал гладить ее по руке.
      — Нет, не рухнет! — сказал он. — Посмотрите, какая ужасная, бесконечная громада, а мы такие маленькие, такие маленькие, что даже не можем видеть того бешеного вихря, в котором все несется!.. Вы поймите это: как мал должен быть человек! В каждый миг, в каждую миллионную часть мига страшное движение уносит громаду мира в непонятную даль; а мы видим мертвенную неподвижность… Какой должен быть ураган бесконечных звуков; а нам чудится торжественная тишина!.. И все-таки мы, крошечные, идем так свободно, как будто все эти громады уступают нам дорогу! Как будто нас проводит рука, способная провести сквозь самое стремление! Самая малая частица его могла бы стереть нас, но человеческая история идет и развивается так свободно, как будто она — центр всего. Для того чтобы такое маленькое, слабое так шло по своему пути, так уверенное, что дойдет до конца, — надо, чтобы оно было нужно в мире и чтобы воля мировая охраняла его до той поры…
      Ланде помолчал, посмотрел блестящими глазами вверх и сказал:
      — Не кажется ли вам, что все застыло и ждет, пока здесь, на земле, не совершится то, чему должно быть… А когда совершится, то вдруг все двинется дальше, здесь разрушится, там создастся, засветит какой-то новый свет, появятся новые формы, новое движение.
      — Иногда кажется… — тихо ответила Марья Николаевна.
      Ей было странно жутко. Что-то встало перед нею огромное, как бы из вечности в вечность и из пространства в пространство. Тишина ночи казалась какой-то торжественно-страшной музыкой.
      — Как это чудесно, как это сложно! — с каким-то таинственным восторгом говорил Ланде. — Самая вечность и бесконечность, в которых нет ни малого, ни большого, в которых нет времени, которыми уравнивается миг жизни миров с мигом жизни одного человека!.. Разве это холодный мертвый порядок машины, созданной бездушным физическим законом? Это страшный трагизм творчества, всеобъемлющего, в котором нет деления ни для чего! Есть Дух этого творчества. Душа мира… Нельзя не верить, нельзя не видеть!.. не слышать, не чувствовать!..
      Откуда-то ледяной, мистический ужас стал заползать в душу Марьи Николаевны. Она нервно съежилась и глаза у нее округлились, как у кошки, увидевшей что-то непонятное, страшное.
      Ланде замолчал, и стало тихо, так тихо, что, казалось, будто кто-то идет по земле, металлически, звонко ступая тяжкими, таинственными шагами.
      — У меня в ушах звенит! — вся дрожа, проговорила Марья Николаевна. Холодно… Прощайте!
      Она откинулась в черную тьму комнаты и затворила окно, слепо блеснувшее тусклым стеклом.
      Ланде остался один и долго стоял посреди пустой улицы, блестящими глазами глядя вверх между звездами, в темно-синюю холодную глубину.

VII

      Закутанный в простыню, из-под которой виднелись тонкие голые ноги, и похожий на плохо наряженного привидением, Семенов отворил дверь Ланде.
      Для глаз Ланде, все еще как бы полных влажного простора и чистого блеска звезд, странен был желтый сухой свет лампы, тоненькая, хрупкая мебель, сбитая кровать с тощими горячими подушками и сухое, желтое, несчастное лицо Семенова, и его тоненькие, как палочки, белые ноги.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8