Ритмически журча и облизывая края лодки, бежала мимо вода, и зеленая гора, со своим особым дыханием, полным сумрака и сырости леса, быстро вырастала навстречу. Зашуршал песок, буйно зашумела набежавшая за лодкой волна и отхлынула назад. Юрий вылез из лодки, конфузясь, дал лодочнику полтинник и побрел наверх.
Уже шел по лесу тихий вечер и тени его ложились далеко под гору. От земли подымалась задумчивая сырость, желтые листья скрадывались сумраком, и лес казался опять летним, зеленым и густым. Наверху, в монастырской ограде, было чисто и тихо, как в церкви. Тополи стояли ровно и строго, точно на молитве, и между ними неслышными вечерними тенями ходили длинные черные монахи. В темной впадине церковных дверей мерцали молитвенные огоньки. Неуловимо тонкий запах свивался вокруг и нельзя было разобрать: пахнет ли это давним ладаном или увядающими листьями тополей.
— А, здравствуйте, Сварожич! — заорал кто-то сзади.
Юрий быстро оглянулся и увидел Шафрова, Санина, Иванова и Петра Ильича. Они шли через двор темной и шумной гурьбой. Черные монахи беспокойно оглядывались на них, и даже тополи как будто потеряли свою молитвенную неподвижность, смущенные внезапным шумом и движением.
— А мы тут того! — сказал Шафров, подходя к Юрию, перед которым он благоговел, и дружелюбно заглядывая ему в глаза своими круглыми очками.
— Дело хорошее, — принужденно пробормотал Юрий.
— Может, и вы с нами? — подходя еще ближе, просительно сказал Шафров.
— Нет, спасибо, право… Я тут не один, — отказался Юрий, нетерпеливо отодвигаясь.
— Ну, чего там! — возразил Иванов, с грубоватым добродушием хватая его под руку. — Идем!
Юрий недружелюбно уперся, и они немножко смешно потягали друг друга в разные стороны.
— Нет, ей-Богу, не могу!.. Потом я, может быть, зайду… — все принужденнее повторял Юрий, которому показалось, что это амикошонское тягание совершенно неуместно и унизительно для него.
— Ну, ладно… — ничего не заметив, выпустил его Иванов. — Так мы вас будем ждать… Заходите!
— Хорошо, хорошо…
Они ушли из ограды, смеясь и размахивая руками, и опять стало благоговейно, тихо, как на молитве. Юрий снял фуражку и со смешанным чувством насмешки и робости вошел в церковь.
Сейчас же, как только он обогнул одну из темных колонн, Юрий в сумраке увидел Карсавину, в ее серой кофточке и круглой соломенной шляпке, придававшей ей вид гимназистки. Сердце вздрогнуло в нем, и эта дрожь была похожа и на испуг птицы, и на дрожь кошки перед прыжком. Все в ней показалось ему каким-то вкусно милым: и ее кофточка, и шляпа, и черные волосы, жгутом свитые на затылке, над белой шеей, и вид гимназистки, трогательно обаятельный в такой высокой, полной, взрослой девушке.
Она почувствовала Юрия, оглянулась, и ее темные глаза, оставаясь скромно-серьезными, в глубине отразили испуганную радость.
— Здравствуйте, — сказал он, понижая голос, но все-таки слишком громко и не знал, можно ли здесь подать руку или нельзя.
Ближние богомолки оглянулись на них, и Юрий смутился их черных пергаментных лиц. Он покраснел, а Карсавина, как будто угадывая его смущение и с материнским чувством приходя на помощь, чуть-чуть улыбнулась и нежно погрозила влюбленными глазами. Юрий блаженно улыбнулся и замер.
Карсавина не смотрела на него и часто крестилась, но Юрий все время «знал», что она чувствует только его присутствие, и это образовывало между ними тайную тягучую связь, от которой билось и замирало сердце, и все вокруг казалось таинственным и чудным.
Темное лицо церкви, с ее странными, поющими и читающими голосами, мерцающими, как ночники, огоньками, тяжелыми вздохами, одинокими гулкими шагами у входа, смотрело на Юрия важными, строгими глазами, и среди этой темной и строгой тишины он отчетливо слышал свое маленькое, легкое и бодро бьющееся сердце.
Он стоял тихо, смотрел на белую шею под черными волосами, на мягкий изгиб талии, чувствующейся под серой кофточкой, и порой ему становилось так хорошо, что сердце умилялось. И тогда ему хотелось стоять так, чтобы все видели, что хотя он и не верит здесь ничему ни пенью, ни чтенью, ни огонькам, — но и не питает к ним ничего, кроме добродушного дружелюбия. И Юрий сам отметил свое настроение, столь не похожее на ту тоскливую злобу, которая была утром.
«Так, значит, можно быть счастливым? — внутренне улыбаясь, спросил он и сейчас же серьезно ответил: — Конечно!.. Все, что я думал о смерти, о бессмысленности жизни, об отсутствии разумной цели и прочее, все это, действительно, совершенно правильно и разумно, но все-таки счастливым быть можно… И я счастлив, и именно благодаря этой удивительной девушке, которую я еще так недавно совсем не знал…»
Юрию пришла в голову забавная мысль о том, что когда-то, когда они были маленькими смешными мальчиком и девочкой, они могли где-нибудь встречаться, смотрели друг на друга и расходились, не подозревая, что составят друг для друга самое дорогое на свете, будут любить друг друга, и она для него будет раздеваться голой…
Последняя мысль пришла в голову как-то неожиданно, и Юрию стало так стыдно, но вместе с тем и хорошо, что он покраснел до корней волос и долго боялся смотреть на нее.
А она, уже обнажаемая мысленно, стояла впереди, милая и чистая в своей серой кофточке и круглой шляпке, и молилась без слов, чтобы он любил ее так нежно и страстно, как она его.
Должно быть, что-то очищающее передавалось от нее к нему, потому что бесстыдные мысли куда-то ушли и в душе Юрия стало тихо и чисто.
И слезы умиления и любви тепло выступили на глазах Юрия. Он поднял их вверх, увидел золото иконостаса, искорками поблескивающее от свечных огоньков, а еще выше — две перекладины креста, и с давно забытым чувством и непривычным напряжением мысленно крикнул:
«Господи, если ты есть, дай, чтобы эта девушка любила меня и я всегда любил ее так же, как сейчас!»
Ему стало немножко стыдно своего порыва, но на этот раз он только снисходительно улыбнулся над собой.
«Это ведь только… так!» — подумал он.
— Пойдемте, — тихо, почти шепотом, похожим на вздох, позвала его Карсавина.
Они чинно вышли на паперть с тишиной в душе, точно унося с собой все эти тихо поющие и громко читающие голоса, вздохи и мерцания огоньков; рядом прошли ограду и через старую калитку вышли на обрыв горы. Здесь никого не было, и старая белая стена, с облупившимися башенками, отделила их от.всех людей. У ног их по обрыву кудрявились верхушки дубов, а далеко внизу блестела река и уходили вдаль, за темный горизонт, зеленые луга и поля.
Они молча дошли до само! о края обрыва и остановились, не зная, что им делать. Чего-то они боялись и не смели. И, казалось, никогда бы у них не хватило силы сказать и сделать, но Карсавина подняла голову и как-то совсем неожиданно и просто вышло так, что губы ее встретили губы Юрия. Карсавина вся побледнела, забилась и замерла, а Юрий молча обнял ее, в первый раз почувствовав в своей руке теплое, гибкое тело. Тихо стало кругом, и им показалось, что весь мир замер в торжественной и напряженной тишине.
Должно быть, в ушах зазвенело, но Юрию показалось, что невидимый и неслышимый колокол властно ударил час встречи.
Потом она вырвалась, улыбнулась и побежала назад.
— Тетя хватится меня… подождите… я приду… Никогда после Юрий не мог вспомнить, крикнула ли она эти слова звонким, отозвавшимся в темном лесу голосом или теплый вечерний ветер донес к нему прерывистый скользящий шепот.
Он сел на траву и провел рукой по волосам.
«Как это все глупо и хорошо!» — блаженно улыбаясь, подумал он и, закрыв глаза, пожал плечами, как будто отвергая, в эту минуту все свои прежние мысли, сомнения и страдания.
Карсавина забежала за калитку и остановилась. Сердце у нее билось и лицо горело. Она крепко прижала рукой под волнующейся левой грудью и на минуту прислонилась к стене.
Потом открыла глаза, загадочно повела ими вокруг, легко вздохнув, подобрала черную юбку и быстрыми молодыми ногами побежала по дорожке к гостинице, еще издали крикнув старенькой темненькой тетке, сидевшей на крылечке в ожидании:
— Иду, тетя, иду!
XXXVII
Сначала потемнела даль, потом потускнела в тумане река, послышалось внизу, на зеленых лугах, далекое ржание лошадей и засветились луговые огоньки.
А Юрий все сидел на обрыве и ждал, машинально считая костры на лугах.
— Раз, два, три… нет, вон еще… на самом горизонте… чуть видно… Точно звездочка!.. А ведь там теперь сидят большие люди, мужики, выехавшие в ночное, варят картошку, говорят… Костер горит весело, вспыхивает, потрескивает и слышно, как лошади фыркают… А отсюда совсем как искорка… вот-вот потухнет!
Ему было трудно думать о чем бы то ни было, точно за звоном торжествующего счастья он не слышал собственных мыслей. Он сидел очень долго, ощущал, как собирается в его теле упругость и сила, точно подготовляясь к чему-то, о чем нельзя было сознательно подумать. Он все еще ощущал свое первое прикосновение к молодому, пока скрытому тонкой материей телу и полураскрытым свежим губам и по временам с испугом говорил себе:
— А она сейчас придет!
Сердце вздрагивало и замирало, а тело напрягалось все больше и больше, становясь сильным, свежим и смелым.
Так, полный одним ожиданием, сидел он на обрыве, бессознательно вслушиваясь в далекое ржание лошадей, голоса гусей за рекой и еще тысячи неуловимых звуков леса и вечера, струнно дрожащих высоко над землей.
А когда услышал неровные быстрые шаги и шорох платья, не оборачиваясь, узнал, что это она, и весь задрожал, охваченный любовью, желанием и испугом перед роковым моментом.
Карсавина подошла и стала, и слышно было ее прерывистое дыхание. И вдруг, почувствовав радостную уверенность, что сделает все, что нужно, Юрий сразу обернулся и с внезапной дерзостью и силой схватил ее на руки, понес, скользя по траве, вниз.
— Упадем! — задыхаясь от счастья и стыда, прошептала она.
Опять Юрий сжимал в руках ее тело, и она казалась ему то большой и пышной, как женщина, то маленькой и хрупкой, как девочка. Сквозь платье рука его почувствовала ее ноги, и Юрия даже испугала мысль, что он касается ее ног.
Внизу, под деревьями, был мрак, и только сверху через край обрыва, обрезавший светлое небо, падал бледный сумеречный свет. Юрий опустил девушку на траву и сам сел, и оттого, что было покато, они оказались лежащими рядом. При бледном свете Юрий нашел ее горячие мягкие губы и стал мучить их тягучими требовательными поцелуями, от которых точно белым огнем раскаленного железа стало жечь их томящиеся тела.
Был момент полного безумия, которым владела одна властная животная сила. Карсавина не сопротивлялась и только дрожала, когда рука Юрия и робко, и нагло коснулась ее ног, как никто никогда еще не касался.
— Ты меня любишь? — обрываясь, спросила она, и шепот ее невидимых в темноте губ был странен, как легкий таинственный звук лесной.
И вдруг Юрий с ужасом спросил себя:
— Что я делаю?
Горящего мозга коснулась ледяная ясность, и все разом опустело, стало бледным и светлым, как в зимний день, в котором нет уже ни жизни, ни силы.
Она полуоткрыла побелевшие глаза и со смутным тревожным вопросом потянулась к нему. Но вдруг тоже быстро и широко взглянула, увидела его лицо и себя, вся вспыхнув нестерпимым стыдом, быстро отбросила платье и села.
Мучительный сумбур чувств наполнил Юрия: невозможным показалось ему остановиться, точно это было бы смешно и противно. Растерянно и нелепо он попытался продолжать и хотел броситься на нее, но она так же растерянно и нелепо защищалась, и короткая, бессильная возня, наполняя Юрия ужасным и безнадежным сознанием позорного и смешного, противного и безобразного положения, была действительно уже смешна и безобразна. Растерянно и опять как будто в то самое мгновение, когда силы ее упали и она готова была подчиниться, он опять оставил ее. Карсавина дышала коротко и прерывисто, как загнанная.
Наступило безвыходное тяжкое молчание, а потом он вдруг заговорил.
— Прости… те меня… я сумасшедший…
Она задышала скорее, и он понял, что этого не надо было говорить, что это оскорбительно. Пот облил все его ослабевшее тело, и опять язык его, точно против воли, забормотал что-то о том, что он сегодня видел, потом о своих чувствах к ней, потом о тех своих мыслях и сомнениях, которыми он был полон всегда и которыми, увлекаясь сам, так часто увлекал и ее. Но все казалось теперь неловким, связанным, лишенным жизни, голос звучал фальшиво, и наконец Юрий замолчал, внезапно почувствовав одно желание, чтобы она ушла, и так или иначе хоть на время прекратилось это нестерпимое смешное положение.
Должно быть, она почувствовала это или переживала то же, потому что на мгновение задержала дыхание и прошептала робко и просительно: Мне пора… Пойду…
«Что делать, что делать?» — весь холодея, спрашивал себя Юрий.
Они встали и не смотрели друг на друга. С последним усилием вернуть прежнее Юрий слабо обнял ее. И вдруг в ней опять пробудилось что-то материнское. Как будто она почувствовала себя сильнее его, девушка мягко прижалась к нему и улыбнулась прямо в глаза ободряющей милой улыбкой.
— До свиданья… приходи завтра ко мне…
Она поцеловала его так нежно, так крепко, что у Юрия беспомощно закружилась голова, и что-то, похожее на благоговение перед ней, согрело его растерянную душу.
Когда она ушла, Юрий долго прислушивался к шороху ее шагов, потом отыскал свою фуражку, полную листьев и земли, вытряхнул ее, надел и, спустившись вниз, пошел в гостиницу, далеко обходя ту дорожку, по которой должна была пройти Карсавина.
«Ну что ж, — думал он, шагая в темноте, — неужели надо было запачкать эту чистую святую девушку… непременно кончить так, как сделал бы всякий пошляк на моем месте?.. Бог с ней… Это было бы гадко, и слава Богу, если я оказался на это неспособен! И как это гадко: сразу, почти без слов, как зверь!» — уже с брезгливым чувством думал он о том, что еще недавно наполняло его таким счастьем и такой силой.
Но внутри его все что-то ныло и рвалось в бесплодной тоске, подымая глухой и тяжелый стыд. Даже руки и ноги, казалось ему, болтались как-то глупо, ни к чему, и фуражка сидела на голове, как колпак.
— Разве я способен жить! — спросил он во внезапном отчаянии.
XXXVIII
В широком коридоре монастырской гостиницы пахло хлебом, самоварами и ладаном. Проворный здоровый монах мчал куда-то толстый, как арбуз, самовар.
— Батюшка, — сказал Юрий, невольно конфузясь этого названия и ожидая, что сконфузится и монах.
— Что прикажете? — спросил тот учтиво и спокойно, выглядывая из-за облаков пара.
— У вас тут должна быть одна компания из города.
— Это в седьмом нумере, — тотчас же ответил монах, точно давно ожидал этого вопроса. — Пожалуйте вот сюда, на балкончик…
Юрий отворил дверь седьмого номера. В большой комнате было темно и, должно быть, она вся была полна табачным дымом. За дверью на балконе было светло, звенели бутылки и двигались, смеясь и крича, люди.
— Жизнь — неизлечимая болезнь! — услышал Юрий голос Шафрова.
— Дурень ты неизлечимый! — ответил Иванов громогласно, — эк тебя… фразами так и прет!
Когда Юрий вошел, все встретили его радостными пьяными восклицаниями. Шафров вскочил, чуть не стянув скатерть, вылез из-за стола и, обеими руками пожимая руку Юрия, влюбленно забормотал:
— Вот хорошо, что пришли! Вот спасибо, ей-Богу!.. В самом деле, право…
Юрий сел между Саниным и Петром Ильичом и огляделся. Балкон был ярко освещен двумя лампами и фонарем, и казалось, что за пределами света стоит непроницаемая черная стена. Но, отвернувшись от огней, Юрий еще довольно ясно увидел зеленоватую полосу зари, горбатый силуэт горы, верхушки ближайших деревьев и далеко внизу слабо поблескивающую, засыпающую поверхность реки.
На огонь летели из лесу бабочки и жучки, кружились, падали, подымались и тихо ползали по столу, умирая в бессмысленной огненной смерти.
Юрий поглядел на них, и ему стало грустно.
«Так и мы, люди, — подумал он, — мы тоже летим на огонь, на всякую блестящую идею, бьемся вокруг нее и умираем в страданиях. Мы думаем, что идея — это выражение мировой воли, а это только горение нашего мозга!..»
— Ну, выпьем? — спросил Санин, дружелюбно наклоняя к нему бутылку.
— Можно, — печально согласился Юрий и сейчас же подумал, что, пожалуй, не одно ли это только и осталось ему.
Они выпили, чокнувшись. Водка показалась Юрию противной, как горячий горький яд, и с брезгливой дрожью во всем теле он потянулся к закуске. Но и закуска долго сохраняла противный вкус и не шла в горло.
«Нет, что бы то ни было… смерть, каторга… а надо бежать отсюда, — сказал он себе. — А впрочем, куда и бежать?.. Везде то же, а от себя не убежишь. Когда человек становится выше жизни, она не удовлетворит его нигде и ни в какой форме!.. В этом ли городишке, в Петербурге ли… все равно!»
— А по-моему, человек сам по себе — ничто!.. — громко кричал Шафров.
Юрий посмотрел на его неумное и скучное лицо, в очках, с маленькими неяркими глазками, и подумал, что такой человек, действительно, сам по себе — ничто.
— Индивидуум — нуль!.. Только индивидуумы, являющиеся созданием массы и не теряющие связь с нею, не противопоставляющие себя толпе, как любят делать буржуазные «герои», имеют действительную силу…
— Да сила-то их в чем? — озлобленно спрашивал Иванов, грузно наваливаясь на стол обоими локтями скрещенных рук, — в борьбе с существующим правительством? да!.. А в борьбе за свое собственное счастье, что, им поможет масса?
— Ну да… вы «сверхчеловек»! Вам нужно какое-то особенное счастье! Свое! А мы, люди толпы, думаем, что именно в борьбе за общее благо мы обретем и свое счастье… Торжество идеи — вот и счастье! А если идея ошибочна?
— Это все равно, — безапелляционно мотнул головой Шафров, — надо только верить…
— Плюнь, — презрительно посоветовал Иванов, — каждый человек верит, что то, чем он занимается, и есть самое важное и необходимое… Это полагает даже дамский портной… Ты это знал, но, вероятно, забыл… дело друга — напомнить!
Юрий с беспричинной ненавистью посмотрел в его лицо, бледное от выпитой водки, потное, с большими серыми и без блеска глазами.
— А по-вашему, в чем же счастье? — скривив губы, спросил он.
— Да уж, конечно, не в том, чтобы всю жизнь хныкать и на каждом шагу спрашивать себя: вот я чихнул… ах, хорошо ли я сделал?.. Нет ли от этого кому-нибудь вреда?.. Исполнил ли я чиханьем сим свое предназначение?..
Юрий ясно увидел в холодных глазах ненависть к себе и весь задрожал, подумав, что Иванов, кажется, считает себя умнее его и хочет смеяться над ним.
«Ну, это еще посмотрим!» — мысленно сказал Юрий.
— Это не программа, — еще больше кривясь и стараясь, чтобы каждая черточка лица его выражала неохоту спорить и полное презрение, заявил он.
А вам нужно непременно программу?.. Что хочу, что могу, то и делаю! Вот вам программа.
Нечего сказать, хорошая программа! возмутился Шафров, но Юрий только презрительно повел плечом и намеренно промолчал.
Некоторое время пили молча, а потом Юрий повернулся к Санину и стал говорить, не глядя на Иванова, но для Иванова о том, что считал самым лучшим. Ему казалось, что теперь, когда он скажет несколько слов последовательно и выскажет свою мысль всю, то никто не будет в состоянии опровергнуть ее. Но, к его раздражению, на первых же словах о том, что человек не может жить без Бога и, повергнув одного, должен найти другого, чтобы жизнь не была бессмысленным существованием, Иванов через плечо сказал:
— Про Катерину?.. Слыхали!
Юрий промолчал и продолжал развивать свою мысль. Увлекшись спором, он не замечал, что энергично защищает то, что для него самого было источником сомнения. Еще сегодня утром он задавал себе вопросы о своей вере, а теперь, в споре, оказывалось, что все у него продумано и все это он твердо установил.
Шафров слушал его с благоговением и умильной радостью. Санин улыбался, а Иванов смотрел вполоборота и на каждую мысль, казавшуюся Юрию новой и собственной, кидал презрительно:
— И это — слыхали!
Юрий вспылил.
— Ну, знаете, и мы это «слыхали»!.. Нет ничего легче, как, не находя, что возразить, сказать «слыхали» и успокоиться!.. Если вы только и говорите, что «слыхали», я имею право тоже сказать: ничего вы не слыхали!
Иванов побледнел, и глаза у него стали совершенно злыми.
— Может быть, — с нескрываемой насмешкой и желанием оскорбить, сказал он, — мы ничего не слыхали: ни о трагических раздумьях, ни о невозможности жить без Бога, ни о голом человеке на оголенной земле…
Иванов произносил каждую фразу напыщенным тоном и вдруг зыкнул злобно и коротко:
— Поновей что-нибудь придумайте!
Юрий почувствовал, что в глумлении Иванова есть правда. Ему вдруг припомнилось, какую массу книг и об анархизме, и об марксизме, и об индивидуализме, и о сверхчеловеке, и о преображенном христианине, и о мистическом анархизме, и еще о многом прочел он. Действительно, все это «слыхали» все, а оставалось по-прежнему, и у него самого было уже тяжкое ощущение томления духа. Но тем не менее ни на одну секунду ему не пришло в голову уступить и замолчать. Он заговорил резко, сам видя, что больше оскорбляет Иванова, чем доказывает свою мысль.
Иванов рассвирепел и стал просто страшен. Лицо его стало более бледным, глаза вылупились из орбит и голос загремел дико и грубо.
Тогда Санин вмешался с досадливым и скучающим видом.
— Оставьте, господа… Как вам не скучно! Нельзя же ненавидеть человека за то, что он думает по-своему…
— Тут не дума, а фальшь! — огрызнулся Иванов. — Тут хочется показать, что он думает тоньше и глубже, чем мы все, а не…
— Какое же вы имеете право это говорить? Почему именно я, а не вы, хотите…
— Слушайте! — громко и властно крикнул Санин, если вам хочется драться — ступайте оба вон и деритесь, где хотите… Вы не имеете никакого права заставлять нас слушать вашу бессмысленную ссору!
Иванов и Юрий замолчали. Оба были красны и взволнованны и старались не смотреть друг на друга. Довольно долго было тихо и неловко. Потом Петр Ильич тихо запел:
Быть может, на холме немом поставят тихий гроб Руслана…
— Будь спокоен… своевременно поставят… — буркнул Иванов.
— Пусть… — покорно сказал Петр Ильич, но петь перестал и налил Юрию стакан водки.
— Будет думать, — пробурчал он, — выпей-ка лучше!
«Эх, махнуть на все рукой!» — подумал Юрий, взял стакан и залпом выпил.
И странно, в это мгновение он почувствовал жгучее желание, чтобы Иванов заметил его подвиг и возымел к нему уважение. Если бы Иванов это сделал,
Юрий почувствовал бы к нему дружелюбие и даже нежность, но Иванов не обратил никакого внимания, и, мгновенно подавив в себе унизительное желание, Юрий насупился и весь залился одним голым, омерзительным ощущением массы водки, обдавшей все внутренности и наполнившей даже нос.
— Молодец, Юрий Николаевич, ей-Богу! — закричал Шафров, но Юрию стало стыдно, что Шафров похвалил его.
Едва преодолев волну водки, хлынувшую к носу и рту, и весь содрогаясь от физического отвращения, Юрий долго не мог прийти в себя и шарил по столу, отыскивая и оставляя закуску. Все казалось отвратительным, как яд.
— Да. Таких людей я остерегаюсь называть людьми, — важной октавой говорил Петр Ильич, когда Юрий опять стал видеть и слышать.
— Остерегаешься? Браво, дядько! — злорадно отозвался Иванов, и хотя Юрий не слышал начала разговора, но по голосу догадался, что речь шла о нем, о таких людях, как он.
— Да. Остерегаюсь… Человек должен быть… генерал! — отчетливо и веско провозгласил Петр Ильич.
— Не всегда это возможно… А вы сами! — со злобной дрожью уязвленности возразил Юрий не глядя.
— Я?.. Я — генерал в душе!
— Браво! — заорал Иванов так неистово, что какая-то ночная птица, ломая ветки, камнем шарахнулась в ближайшей чаще.
— Разве что в душе! — усиливаясь сохранить иронию и болезненно воображая, что все против него и хотят его оскорбить и унизить, заметил Юрий.
Петр Ильич важно посмотрел на него сверху и вбок.
— Как могу… Что ж, хоть в душе и то хорошо. Один стар, пьян и беден, как я, тот генерал в душе, а кто молод и силен, тот генерал и в жизни… Всякому свое. А таких людей, которые хнычут, трусы… таких я остерегаюсь называть людьми!
Юрий что-то возразил, но случилось как-то так, что за смехом и говором его не услышали, а возражение казалось Юрию уничтожающим. Он повторил его громче и опять его не услышали. Ядовитая обида отравила Юрия до слез, и вдруг ему почудилось, что все его презирают.
«А впрочем, я просто пьян!» — неожиданно подумал он и в эту минуту понял, что действительно пьян и не надо больше пить.
Голова тихо и противно плавала, огни лампы и фонаря стояли как будто перед самыми глазами, а круг зрения странно сузился. Все, что попадало на глаза, было отчетливо ярко, а кругом стояла тьма. И голоса раздавались как-то необычно: и оглушительно-громко говорили, и нельзя было расслышать о чем.
— Ты говоришь — сон? — важно спрашивал Петр Ильич.
— Сон любопытный, — отвечал Иванов.
— В них «есть»… в снах, — веско произнес певчий.
— Видишь… лег я вчера спать… Да… На сон грядущий взял почитать одну книжку, думал чем-нибудь прочистить голову, сполна набитую всяческой суетой и томлением… Попадается мне статейка о том, как, где, когда и кого проклинали. Смотрю — вещь умственная и душевная. Читал я ее, читал… читаю, читаю… что ни дальше, то страшнее. Добираюсь до того пункта, который гласит, кто и за что предастся анафеме. Тут я, правда, не удивляясь, усмотрел, что как раз именно меня всегда и проанафематствуют… Узнавши с достоверностью о проклятии всеми существующими церквами, я бросил книгу, покурил и стал дремать, вполне успокоенный насчет места своего во вселенной. Сквозь сон я задался было вопросом, что если миллионы людей жили и с полной верой меня прокляли, то… но тут я заснул и вопрос остался в зародыше. И стал я чувствовать, что мой правый глаз не глаз, а папа Пий X, а левый что-то вроде вселенского патриарха… и оба друг друга проклинают. От столь странного превращения вещей я проснулся.
— Только и всего? — спросил Санин.
— Зачем, я опять заснул.
— Ну?
— Ну, а опосля того уже не было спокойствия духа. Чудился мне некий дом, не то наш, не то не знаемый никем, и по самой большой комнате ходил я из угла в угол. И был тут где-то близко ты, дядько Петр Ильич. Он говорил, я слушал, но как будто его не видел. «Замечал я, говорит Петр Ильич, — как молится кухарка», и я соображаю, что в кухне на печке, точно, должна молиться кухарка… Живет там и молится… "Нам неясно представляется и понять мы не можем, но человек, простой сердцем, понимаешь, просто-ой…
Когда она молилась и поминала всех, то так ничего и не было, но когда она помянула вас, меня то есть и Санина, то…" — когда он сказал это, я почувствовал, что должно произойти нечто необыкновенное… «Ведь не зря молились все простые люди со дня сотворения!» И сообразить, весьма кстати, что не иначе как явился кухарке Бог. А Петр Ильич совсем сошел на нет, но все-таки говорил: «Явился ей будто образ…» — Я продолжал чувствовать себя недурно, потому хотя и не Бог, но все же что-то такое, все-таки лестно! «Явился ей образ, но только не образом!..» После этого дядька совсем не стало. Я встревожился: это другое, а не образ, совсем уничтожало мое спокойствие. Чтобы восстановить его, следовало бы немедленно уничтожить то, что очутилось в углу комнаты и запищало. Ясно, что это была просто мышь… она что-то грызла и перегрызала… мышь себе грызла и грызла, мерно и в такт… Тут я и проснулся!
— Чтоб тебе еще немного не просыпаться, — заметил Санин.
— Я сам опосля сообразил!
Несмотря на шутливый тон Иванова, почувствовалось, что сон почему-то произвел на него сильное впечатление и оно сидело в глубине души непонятным страхом. Он криво усмехнулся и потянулся к пиву. Все молчали, и в молчании как будто придвинулась тьма за балконом, и стало совсем не весело, а жутко и скучно, и непонятный сон, сквозь насмешку и безверие, тоненькое жало тоскливого ужаса запустил в сердца.
— Да, торжественно проговорил Петр Ильич, — вы все умны, вы умны, как черти, а есть что-то… есть!.. И вы не знаете его, а оно говорит вам…
В голосе ли певчею, в тьме ли, обступившей кругом, в подавленных ли водкой мозгах или в мгновенно сверкнувшей близости тайны жизни и смерти, непонятной и безобразной, но было нечто, что отозвалось в душе каждого:
— А вдруг… а вдруг «есть!..»
Санин встал, и на его спокойном, как всегда, лице отразилась скука. Он зевнул и махнул рукой.
— Все страхи, все страхи! — сказал он, — как бы вам еще чего-нибудь не испугаться. Умрем увидим…
Он медленно закурил папиросу и пошел в двери.
А на балконе опять зашумели и заспорили, и под шум громких пьяных голосов по-прежнему ползали по столу и кружились в муках огненной смерти безмолвные бабочки, налетевшие на огонь.
Санин вышел во двор гостиницы, и синяя ночь мягко и свежо обняла его разгоревшееся тело. Месяц золотым яичком вышел из-за леса, и чуть-чуть скользил по черной земле его полусказочный свет. За садом, из которого тягуче и сладко пахло сливами и грушами, смутно белело здание другой гостиницы, и одно окно сквозь зеленые листья ярко смотрело на Санина.
В темноте послышалось шлепанье босых ног, похожее на шлепанье звериных лапок, и еще не привыкшими к темноте глазами Санин смутно разглядел силуэт мальчика.
— Тебе чего? — спросил Санин.
— Барышню Карсавину, учительшу, тоненьким голосом отозвался босой мальчик.
— Зачем? — спросил Санин, при имени Карсавиной вспоминая ее, как она стояла на берегу, нагая, вся пронизанная светом не то молодости, не то яркого солнца.
— Записку им принес, — ответил мальчик.
— — Ага… В той гостинице она, должно быть. Тут нет… Вали гуда.
Опять, как зверек, мальчик зашлепал босыми пятками и исчез в темноте так быстро, точно спрягался в кустах.
А Санин медленно пошел за ним, всей грудью вдыхая густой, как мед, садовый воздух. Он дошел до самой гостиницы, под освещенное окно, и полоса света легла на его задумчивое и спокойное лицо. На свету в темной зелени ясно белелись большие тяжелые груши. Санин поднялся на носки, сорвал одну, а в окне увидал Карсавину.