Михаил Арцыбашев
Куприян
I
Куприян устал и обмок.
Ноги его бессильно расползались по скользким мокрым кочкам; сапоги намокли, облипли грязью с сухими листьями и стали пудовыми. Куприян с трудом вытаскивал их из липкой, жирной грязи.
Куприян был голоден и не спал прошлую ночь; в голове у него шумело, над глазами висела какая-то неприятная тяжесть. К этим ощущениям присоединялось еще и постоянное смутное сознание опасности, стоящей за плечами.
Куприяну было скверно, как бывает скверно отощалому волку, которого начинают травить со всех сторон.
Небо обложило еще со вчерашнего дня, и все время шел дождь. В лесу было темно и сыро, как в погребе. Еле-еле можно было различить тонкие белые стволы березок, сквозь жидкую осеннюю листву которых, тихо шурша, непрестанно пробивался мелкий назойливый дождик. Вверху было темно, пусто и холодно, внизу — мокро и тоже холодно. От мокрых деревьев, мокрой земли и моросившего в воздухе дождя получалось одно общее впечатление мокрого холода.
Куприян почти ощупью пробирался вперед, то и дело скользя с пригорков и бухая по колено в глубокие рытвины, наполненные холодной водой. Он шел молча и усиленно сопел носом, думая, машинально и тяжело, как больной, только о том, чтобы поскорее добраться в село Дерновое, лежавшее версты за четыре от места, где он шел. Куприян не знал этого и думал, что он гораздо ближе к селу.
Мысли у него были спутаны и неясны: то мелькал в них кусок хлеба, которого хотелось Куприяну, то вырастала смутная тревога, туда ли он идет. Потом все смешивалось и оставалось одно тупое ощущение усталости.
Вдруг впереди послышались какие-то звуки, едва слышно пробивающиеся сквозь шум дождя. Казалось, что кто-то осторожно постукивает палкой по стволам берез.
Куприян насторожился.
Звуки приближались и становились яснее. Скоро Куприян разобрал осторожный стук колес по корням и тихое пофыркивание лошади.
В этом месте деревья быстро редели и жалкими группами и одиночками тонких, чахоточных березок и осинок разбегались по широкой просеке, конец которой тонул за дождем и темнотой.
Снизу просека была сплошь покрыта молодой и сильной зарослью дубов, елочек и свежих беленьких березок. Отсюда было видно небо, с которого неустанно моросил невидимый дождик. Здесь было гораздо светлее; стволы березок явственно белели и казались тоненькими живыми существами. Куприян мог различить расплывающуюся в темноте фигуру лошади, шагом бредущей в стороне от дороги, прямо по зарослям и кустам. За лошадью неопределенно мерещилась телега и тощая длинная фигура мужика, неподвижно сидящего на телеге свесивши ноги. Телега сворачивала все дальше и дальше от дороги, к лесу, прямо по тому месту, где, притаившись за елкой, стоял Куприян.
— Эх! — неопределенно крякнул он, присмотревшись, и, сразу шагнув из-за елки, схватил лошадь за челку.
Та нисколько не удивилась, мотнула головой и стала, ласково принюхиваясь к Куприяну.
— Ну, ну… Чаво ты? — пробормотал мужик, сидевший в телеге.
— Чего шляешься? — в свою очередь спросил довольно дружелюбно Куприян.
— Я, ваше скородие, сам по себе, заговорил мужик необыкновенно хриплым и дрожащим фальцетом, — а ежели насчет лесу, то есть так… как перед богом, потому я, значит… по своему делу, а не то что…
— Эх, ты… «ежели насчет лесу», — передразнил его Куприян. — На воре шапка горит! Черта мне в твоем лесе, руби хоть весь… Жертвую!..
Куприян засмеялся.
Мужик недоумело молчал, неподвижно сидя на телеге.
— Из села? — спросил Куприян. — Ишь ночку выбрал! Или с вечера в кустах хоронился? Ах, ты…
— Ну, ну… Чаво ты! — заговорил мужик и тронул вожжи. — Но!
— Тпру! — осклабясь, тпрукнул Куприян.
— Но!
— Тпру!..
Лошаденка сбилась и бестолково замоталась на одном месте, перебирая нотами по грязи. Мужик помолчал.
— Ну, ты… Пусти, что ль! — озлился он вдруг.
— А то что? — весело спросил Куприян, очень довольный, что он не один в лесу.
— А то того, ежели… видишь топору? Ну!..
— Ишь ты, какой страшный! Дурья ты голова, Игнат, своего не признал…
Мужик встрепенулся.
— Ты?
— А то нет?..
— Неужели Купря?..
— Он самый и есть! — осклабился Куприян и, бросив лошадь, начавшую щипать какие-то листики, подошел к телеге.
Мужичонко ужасно обрадовался.
— Купря и есть! Я смотрю: кой черт балует? А оно — Купря, Куприян, черт!..
— Так топор, говоришь? — спросил Куприян, ухмыляясь так, что в темноте сверкнули его зубы.
— Ну тя к лешему!.. Топор… запужал вовсе. Я думал — што? А оно Купря… Куда несет?
— На село.
— А для ча?
— Старшину давно не видал, соскучился…
— Вре, — недоверчиво протянул мужик и, вдруг сообразив, ударил себя обеими руками об полы и захохотал: — Ну тя к лешему! Балагур…
— Ну, ну… Хохочи у меня! — оглянувшись, прикрикнул Куприян. — Вот услышит Вавилыч, он те даст… Лошаденка-то, чай, одна…
— И что ты! — испугался мужик и замолк. Опять стало слышно, как дождь шуршит по листьям, точно по всей просеке кто-то осторожно пробирается сквозь кусты.
— То-то… потише, говорю. Долго ли…
Мужик инстинктивно подобрал вожжи и тронул лошадь мимо Куприяна.
— Стой, черт! Стой, говорю…
— Чаво!
— На деревне тихо? — спросил Куприян.
— Урядник наезжал, — почесываясь, сказал мужик. — Опосля становой… Поспрошал кой-кого. Меня спрашивал.
— Ты что ж?
— Что я… ничаво. Мое дело сторона. Увели точно у господина земского начальника дошадей, про то слыхал, но, одначе, не знаю… Однова ткнул в это место. «Пошел, — говорит, — сам вор, вора и покрываешь».
Куприян помолчал.
— А Ваську видел?
— Третьего дни на огороде у Федора Кривого водку пил, а как услышал, что становой, сейчас шиганул в лес… Только его и видели…
Оба замолчали. Куприян задумался, поводя широкими плечами.
— Ну, прощай, Купря! — сказал мужик.
— Прощай, — рассеянно ответил Куприян.
Мужик, которого звали Мозявым и который был самым захудалым мужиком в селе, и не думал, однако, трогаться с места. Лошаденка понуро щипала молодые побеги; Куприян задумчиво поглядывал на небо, соображая, что если наезжали урядник и становой, то не сегодня завтра надо ждать обыска и облавы. Мозявый тупо смотрел на Куприяна, моргая подслеповатыми глазками. Дождь все шуршал, шуршал тоскливо! По временам по лесу пробегал ветер. И тогда таинственный протяжный гул заглушал шуршание дождя, но потом опять начинался его тягучий шепот.
— Ты что? — спросил, очнувшись, Куприян. Мозявый вдруг оживился.
— А ты вот что, Купря, — быстро заговорил он, — ежели насчет бабы, так я тебе говорю — боюсь!..
— Что? — неласково переспросил Куприян.
— Егор домой пришел! — выпалил Мозявый.
Куприян невольно выпустил из рук вожжу, которую захватил было опять, без причины снял шапку, опять надел ее и пробормотал спавшим голосом:
— Вре…
— Правильно говорю, — с чувством возразил Мозявый. — Зачем врать? Я тебе, Куприян, бестолковый человек, правильно говорю: пришел седни и бабу бил… Матрену!
— Бил? — машинально переспросил Куприян.
— Смертным боем! — с форсом ответил Мозявый. Куприяна передернуло, точно ему сразу стало холодно.
Мозявый захлебнулся от возбуждения.
— Насмерть бил! «Чей парнишка?» — спрашивает… это Федька-то! «Какой, — говорит, — парнишка? Какая причина парнишке быть… — Федьке то есть… ежели твой законный муж то есть пять лет в отсутствии?» Бил бабу оченно.
Мозявый покачал головой.
— Ну? — хрипло протянул Куприян.
— Ну, Матрена и повинилась: так и так, мол… Потому то есть парнишка, а парнишке без причину никак быть невозможно. Ежели он точно пять лет…
Куприян сосредоточенно молчал, поводя плечами.
— Так ты бабу-то теперича брось. Плевое дело! Егор вчера под винной похвалялся: я его!.. Это тебя то есть. Да! Бутылку сам выпил… Питерский! «Я его!» — говорит… Говорю, брось бабу, и на село — ни боже мой! Ушибет Егор. Серьезный человек… Кулачищи — во!
Мозявый в темноте развел руками.
Куприян вдруг озлился.
— Ну, ну, проезжай! Чего стал?.. Кулачищи! Ты смотри у меня: живым манером лошаденку-то…
Мозявый испуганно взглянул на него и дернул лошадь. Колеса застучали по корням.
Куприян мгновенно успокоился.
— Эхма! — присвистнул он вслед Мозявому. — Фью! Тоже мужик называется! — презрительно сплюнув, добавил он, машинально прислушиваясь к слабому стуку колес, осторожно попрыгивающих по корням и кочкам в глубину леса.
Силуэт мужика, лошади и телеги постепенно стушевывался в темноте, стук становился слабей и слабей, смешался и исчез в шуме дождя. Куприян вздохнул, снял шапку, почесал затылок и задумался.
— Ишь, ты… вернулся, солдатский черт… не сдох, — пробормотал он. А баяли, дюже был болен… не то помер, не то помрет… Вернулся! Матрена-то теперь, чай…
Чувство ревности и мучительного недоумения охватило Куприяна. Он опять с трудом зашагал по дороге.
«Жаль бабу, — думал он, шлепая по лужам и путаясь в мокрой траве, забьет ее Егор… Зверь ведь, чистый зверь!.. Да и то, ежели по правде, ему тоже не очень-то… Другая, ежели бы на ее месте, отпор дала бы, а эта нет, не такая баба… смирная…»
Лес опять стал редеть.
II
Между деревьями замелькал свет, бледный и расплывчатый. Дорога выходила в поле.
Куприян постоял на опушке, глядя на село, лежавшее, как куча навозу, посреди голого черного поля, задернутого жидкой навесой обложного дождя.
«Идти, что ль? — подумал Куприян. — Васька, чай, если не утек с перепугу, так, наверное, у Федора в риге ночует».
Он стал медленно подниматься по размокшей черной дороге и уже не думал больше о том, где укрыться и что его могут схватить. Мысли его всецело перешли на приезд мужа его любовницы, солдата Егора Шибаева. Ему было очень тяжело от сознания неотвратимости беды, и это чувство усиливалось от усталости.
Он был весь мокрый от пота и дождя.
В лесу у него не было такого гнетущего чувства, как в поле. Посреди этого черною простора, над которым низко и тяжело стояло серое мутное небо, Куприян сам себе казался маленьким, беззащитным и одиноким. Его стала забирать тоска.
Мимо него потянулись низенькие полуразвалившиеся плетни, от которых местами торчали только мокрые колья.
Куприян перешагнул через плетень, прошел по мокрым, рыхлым и липким грядкам, спотыкаясь о сухие кочки прошлогодней капусты, не видные в темноте; потом перескочил канаву, чуть не упал и пошел огородом к одинокому, полуразвалившемуся сараю, который черным пятном вырисовывался на бледном фоне ночи. За сараем виднелись угрюмо шатающиеся метелки сухого камыша. Там начиналось болото, а за ним опять поле. Возле сарая торчала чахлая березка, лишенная листьев, плаксивая и жалкая.
Куприян подошел и прислушался. Внутри было тихо, но ему сейчас же показалось, что в этой тишине есть кто-то живой, пристально следящий за ним из темноты.
— Васька! — тихо позвал Куприян.
Никто не ответил, только березка скрипнула.
— Васька, я… Не признал? — повторил он.
— И то… Иди, — ответил сдавленный голос так близко от него, что Куприян вздрогнул.
— Ишь ты… притаился! — усмехнулся он и полез в сарай.
Здесь было совсем темно, пахло сухим сеном и лежалой пылью. Шум дождя, барабанившего по соломенной крыше, был сильнее и резче.
— Где ты там? — спросил Куприян. Кто-то зашевелился в глубине.
— Сюда… Да на оглоблю не напорись, — отозвался Васька.
Куприян полез на голос прямо по сену и наткнулся на человека.
— Тише ты, черт! — огрызнулся Васька и затем весело спросил: Откелсва? Дело сделал?
— Продал. Твоих шестнадцать…
— Ловко! — радостно прищелкнул пальцами Васька.
Куприян возился в сене, устраиваясь поудобнее.
— Не ворошись, — заметил Васька.
— Обмок.
— Дело привычное, — беззаботно отозвался Васька.
— Мокрень, — жаловался Куприян, начиная дрожать от мокрого армяка, казавшегося теперь, в тепле клуни, холоднее и противнее.
— Обсушимся… во!..
Васька с торжеством что-то показал в темноте.
— Что? — спросил Куприян, постукивая зубами.
— Водка, — коротко пояснил Васька, — она самая. Мы, брат, об этом положении отлично известны… Случалось… Хлебни, — глотку обожгешь и чудесно! Во!..
Послышалось бульканье. Куприян сплюнул.
— Ирод!
Васька засмеялся.
— Важно! Так по суставам и прошло. Друг сердечный, хлебни малость! Уважь! — лез он в темноте на Куприяна.
— Отчего не уважить! — усмехнулся Куприян. Он с жадностью пил водку, чувствуя, что дрожь утихает с каждым глотком.
— Важно, — приговаривал Васька, — добре… эх! Ты, брат, этак всю водку выхлещешь! Ну-у… что… Васька беспокойно зашевелился.
— На.
Васька ловко перехватил посудину и опять забулькал водкой.
Куприяну стало лучше; дрожь почти улеглась, и в груди точно поместилось что-то теплое. Куприян стал осматриваться; глаза его привыкли к темноте, и в клуне ему уже не казалось так темно. В широкие щели проходил бледный белесый свет и видны были очертания каких-то поломанных колес, бочек и жердей. Смутно обрисовывался силуэт Васьки, по горло зарывшегося в сено.
Дождь шумел все так же однообразно. По временам налетал ветер, и что-то, не то березка, не то стропило, жалобно скрипело.
Куприян опять вспомнил Матрену и вздохнул.
— Чего ты? — спросил Васька, которого разобрало от выпитой водки, и ему хотелось поговорить.
— Скверность, брат…
— Чего? — глупо переспросил Васька.
— Скверно, говорю! — повторил Куприян.
Васька равнодушно сплюнул.
— А по мне, наплевать! Ну… Он помолчал.
— Словят ежели… эка, подумаешь, невидаль — острог-то. Прежде оно точно, а теперя…
Васька махнул рукой и повернулся к Куприяну.
— Я, брат, — жидким, бесшабашным голосом заговорил он, — восемь фабрик спиной вытер, так меня острогом не удивишь! Однова работали мы на цинковом заводе… Эх, Купря! Видал пекло? Так оно само и есть! Ни тебе дыхнуть, ни тебе смотреть! И глаза и нутро ест… Суставы ломит… Ложись прямо и помирай! Ну, на ткацкой, папиросной опять же, там точно легче… а все-таки супротив фабрики, я тебя скажу, ни одному острогу не выстоять.
— Не в остроге дело, дурья голова! — угрюмо сказал Куприян.
— А в чем?
— А так…
— Ну?
Куприян помолчал, потому что не мог точно оформить свое душевное состояние.
— Я, собственно… Ты, брат, без году неделя так-то, а я сызмальства мыкаюсь. Ну… двенадцати годов с батькой первую лошадь свели… — Ишь ты… ловко… — похвалил Васька.
— У нас все так… Еще дед промышлял. Потому нет никакой возможности: земли мало, да и ту хоть брось! На фабрику которые идут… Неохота! А тут голодное брюхо подводит. Ну, с деда и начали…
— Это бывает, — равнодушно отозвался Васька.
Батьку убили на этом деле… Брата тоже убили, а меня не тронули — мал очень был. Одначе выпороли здорово!
— Так…
— Ну, после и их немало в Сибирь ушло…
— Бывает, дело такое, — опять отозвался Васька. Куприян задумчиво посмотрел в щели на небо.
— Оно конечно, все одно… — заговорил он опять, — везде плохо… а только не по мне это… живешь, как волк, без дому… Свисти за ветром, и все тут… Хуже собаки! Иной раз тянет на пашню по весне… так бы и взрыл всю землю и чтоб зеленя, зеленя пошли вокруг… Тошно мне! На мужиков завидно!
Васька поднял голову и вяло, но убежденно сказал:
— Вре… зря болтаешь; а дали бы соху, опять каменья да глину драть-так первый сбежал бы…
— Не! — кротко ответил Куприян. Оба замолчали, и опять стало слышно, как шумит дождь и скрипит березка.
— Что ж, — вдруг с неожиданной грустью, не вязавшейся с его ухарским голосом, проговорил Васька, — может, и так… Ты думаешь, вот он, Васька… ни Богу свечка, ни черту кочерга!. А ведь я, брат… сказать… вовсе не то думал… У меня когда-то тоже дума была… Помню, вышел весною под вечер, журавле вверху кричат, землей пахнет густо так… да… Пел я тогда очень хорошо; теперь голос пропил, а тогда здорово пел. Учитель наш, Иван Семенович, говорил, что кабы меня учить… о-го-го! А то хотелось мне описать все, как люди живут. Стою вечером, слушаю, как журавли кричат, и, черт его знает отчего, плакать вот так и хочется… Рассказал бы кому, никто не понимает, батька ругается, ну… ходу никуда нет. Ушел на фабрику, и такая меня злость взяла! Пить начал здорово… Ну а там и пришло… Все одно!
— Так, — грустно сказал Куприян. «Скрыты», — жалобно скрипнула березка. Долго было тихо и глухо.
— Егор пришел? — спросил вдруг Куприян…
Васька сразу поднялся и сел.
— Пришел, — сказал он. Ты видел?
— Собственными глазами удостоился. Здоровый, черт, и с медалями. Усы как у солдата следовает быть…
— Давно пришел? — сквозь зубы спросил Куприян.
Ему стало особенно неприятно, когда он узнал, что Егор имеет и медали. Но он не знал, что это ревность, и даже сам удивился своему чувству. Вчера, кажись… Ну и что?
— Да что… Рассказывали: приехал, да на станции и встреть писаря. Ну, выпили первым делом, а выпивши писарь ему все и выложил… ребеночек, мол, и все прочее. Ну, тот попервоначалу, говорят, как бы в бесчувствие впал, а потом и загулял. Пришел в село не то пьяный, не то ошалелый и сейчас это бабу бить. Боялись, чтобы не убил…
— Мне Мозявый сказывал, — хрипло проговорил Куприян. — Я его в лесу сейчас встретил.
— Мозявый?..
— А скверное ее дело, выходит!
— Это точно! Я Егора знаю… бешеный человек. Убить, может, не убьет, а что много муки баба примет, так это верно… Да что… знала, на что шла!
— Не говори. Чего так?
— Ты говоришь: «сама шла»! Я, брат, коней красть тоже, чай, сам шел, никто в шею не толкал, а все-тки… Жаль бабу.
Васька усмехнулся.
— Нашел чего жалеть! Ну, изуродует он ее малость, да и то нет, потому самому баба нужна, а опосля она ему еще шестерых ребят принесет! Дело обнаковенное…
— Хилая она… не сдержит бою.
Васька махнул рукой и вытащил из сена бутылку.
— А не сдержит помрет. Это уж беспрсменно, — философски заключил он и забулькал водкой. Но Куприян продолжал:
— Жаль бабу и мальчонка жаль. Несмыслящий ведь еще.
Васька на секунду задумался.
— Это ты верно, — тряхнул он головой, — его житье плохо: в гроб вгонит. Бабу изуродует, нет ли, а парнишке — каюк! Фью!.. Он ему как бельмо на глазу, да и бабе срам один… Да туда и дорога.
— А за что? — глухо спросил Куприян, глядя сквозь щель на качавшуюся от ветра тень березки.
— Что, собственно? Ты о чем? — не понял Васька.
— Парнишку за что, говорю? Он чем виноват?
— Фью! Этих делов, братец ты мой, не разбирают. Виноват? Тоже сказал! Не ко двору, приблудный, ну, и ступай, откедова пришел. Верно. Да и что жалеть, много ли ему радости-то? Мужика сын…
— А жаль, — повторил про себя Куприян.
Ваське надоел этот разговор. Его душа, страшно и непонятно уничтоженная фабриками и заводами, где человек составляет только часть огромной машины, совершенно уже не воспринимала чувства сострадания. Ребенка он даже и за человека не считал. Посмотрев в пыльную, затхлую и темную пустоту под крышей, где на жерди возилась какая-то птица, Васька медлительно, с чувством сплюнул, а потом заснул.
Куприян же долго ворочался на сене. Ему было и неловко от мокрого, липнущего к плечам платья, и нехорошо от дум, в которых первое место занимало всеподавляющее чувство одиночества и тяжелое, тупое недоумение от тщетного желания уяснить себе жизнь, вставшую перед ним непонятным и страшным вопросом.
Потом армяк согрелся в сухом сене, и изморенный Куприян задремал.
Серое утро пробралось в широкие щели и осветило пыльным молочным светом две спящие фигуры самых грозных конокрадов округи.
Куприян спал, вытянувшись на спине, и его чернобородое, скуластое, крепкое лицо было по-мужицки серьезно и неподвижно; дышал он тяжело и ровно, широко работая грудью. Васька спал, свернувшись калачиком, поджав длинные, худые ноги в прорванных портках и положив руку под голову. Его безбородое и безусое худое лицо мертвенно неподвижно и при слабом свете утра казалось земляным; дышал он нервно, со свистом и прихлипыванием; тонкая шея его вытягивалась и веки слегка вздрагивали, как у человека, готового всякую минуту вскочить и бежать.
На деревне пели петухи сиплыми, простуженными голосами; а за ригой, за мокрым, покрытым сухим обломанным камышом болотом тянулись безотрадные, серые мокрые поля. Над ними плыли серые тяжелые тучи и моросилась жидкая завеса дождя.
III
Васька сказал Куприяну неправду: Егор Шибаев ничего не знал до самого возвращения домой.
За пять лет солдатчины Егор Шибаев совершенно отвык от жены, но тем не менее хорошо помнил, что в деревне у него осталась жена, и хотя сам, как всякий солдат, жил с другими женщинами, кухарками и проститутками, он твердо верил в несокрушимость своих прав над женой. Мысль о том, что жена может «забаловать», очень редко приходила ему в голову. Чем больше он натирался городским лоском, соединенным с нашивками и медалями, тем больше проникался уважением к себе, и ему казалось невозможным, чтобы жена променяла его на простого мужика.
Вспоминать о жене всегда было ему приятно, не потому, чтобы он ее любил, а потому, что он чувствовал себя солиднее, имея жену и дом. С посторонними о жене говорил всегда полупрезрительно: «Бабы, известно!» Но иногда, в особенности когда получил унтера, стал называть ее: «наша супруга». Любил писать ей письма и писал каждый месяц сам. Письма наполнял поклонами всей деревне и в конце подписывался: «Унтер-офицер такого-то полка, такого-то баталиона и роты Егор Иванов Шибаев».
Когда он ехал домой, то нарочно не писал жене, чтобы больше поразить и ее и всю деревню неожиданным великолепием своего унтерского вида.
В городе и солдатчине он совершенно забыл деревню, и его не тянуло туда, но когда поезд двинулся и понесся по чернеющим распаханным полям с кучами гнилого навоза и черными грачами, разгуливающими по меже, хорошее, радостное и оживленное чувство пробудилось у него в душе, и он уже по целым часам глядел в окно вагона на бесконечные серые равнины, затянутые серой завесой дождя и сливающиеся на горизонте с таким же серым небом.
Все то грязное, скверное и бестолковое, что насадила ему в душу бессмысленная, непонятная его мужицкому уму и сердцу солдатская жизнь, разом исчезло, уступив место сначала безотчетно радостному настроению человека, приближающегося после долгого отсутствия к родным местам, а потом и деловым соображениям хозяина-мужика, проснувшегося в нем, несмотря на колоссальную величину той мерзости, разврата и лени, которая насела на него в казармах.
Чем ближе он подъезжал к родине, тем приятнее становилось ему при мысли, что он едет не на голое место, а в дом, где есть всякое хозяйственное обзаведение и жена тоже. Последнюю он вовсе не отделял от первого, и ему не приходило в голову, как встретит его жена.
С возвращением домой у него было связано представление об удивлении односельчан, об их любопытных расспросах, о своих хвастливых рассказах и еще о водке.
Больше всего его тешило и занимало, что писарь, старшина и прочие сельские власти, пять лет тому назад сдавшие его, как барана, отупевшего от страха и непонимания окружающего, в рекруты, теперь встретят его как равного, потому что он — унтер, заслуженный человек.
Выйдя из вагона на станции, лежавшей в десяти верстах от села Дернового, Егор Шибаев почувствовал себя совершенно дома и тут же подтянулся, приняв солидный и молодцеватый вид.
И его радовало, что это удается ему хорошо и что среди мужиков, оборванных, серых и грязных, он имеет вид начальства.
Между мужиками оказались и его знакомые, в том числе писарь и старшина.
Писарь Исаев был тот же курчавый, красивый, но заплывший жиром человек, с маленькими постоянно бегающими глазами и одышкой, одетый в картуз, пальто и блестящие резиновые калоши.
Старшина Головченко, пожилой, высокий и очень сутуловатый мужик с низким лбом, на котором скобкой были подрезаны волосы, был такой же, как и пять лет тому назад, и так же тупился и сопел носом.
С ними был еще и третий деревенский мужик с бляхой сотского на груди, с длинной палкой и суровым, угрюмым лицом. Егор Шибаев знал его. Это был сильный и пьющий запоем мужик по имени Шпрунь.
Односельчане сейчас же узнали Егора Шибаева. Писарь воззрился на него и, отдуваясь и улыбаясь, поздоровался с ним, как образованный человек, за руку.
Старшина снял картуз и поцеловался с ним три раза. Сотский Шпрунь поднял шапку, но подойти не посмел. Егор Шибаев, хотя мальчиком и парнем часто был бит пьяным Шпрунем, не подошел к нему, думая, что недостойно его звания здороваться с простым мужиком.
— Какими судьбами? — спросил Шибаев писаря. По делам больше. А вы окончательно в наши палестины?
— Да.
— Ну что же-с? После Питера вам, конечно, все оченно плохо покажется!
Егор принял значительный вид.
— Да оно конечно… то столица, а это, конечно, деревня, снисходительно ответил он.
— Что уж тут, — тяжело, точно сокрушаясь, заметил старшина и вздохнул.
— Рады, чай, все-таки, что домой прибыли? — с любопытством и бегая глазами по сторонам, спросил писарь.
— Как водится. Все-таки солдат, хоть там и унтер-офицер тоже, человек военный ни кола ни двора, как говорится, не имеет. А тут все в порядке… дом, хозяйство.
— Супруга ваша здравствует, — сообщил писарь. Ему очень хотелось сообщить Егору Шибаеву об измене жены, но он не решался.
— Благодарим вас… Опять же вот жена, — продолжал Егор солидно и внушительно, — солдатом, конечно, баловаться приходилось… по разным там… а тут все-таки, какая ни на есть, законная жена.
— Оно конечно! — согласился писарь, бегая глазами по сторонам и не решаясь сказать то, что ему хотелось.
Старшина вздохнул и потупился.
— Одно слово — в гостях хорошо, а дома все лучше! — сострил писарь и сам коротко и с одышкой засмеялся.
Егор Шибаев радостно улыбнулся.
— Что и говорить!
— Вы, собственно, давно из Дерновой? — спросил.
— Со вчерашнего дня.
— Что так?
— Да такое дело вышло… конокрадишки у нас завелись… У господина земского начальника лошадь свели… хорошую лошадь… Ну и подозрение есть такое, что из наших же деревенских.
— Ну? — спросил Егор Шибаев, очень довольный, что писарь посвящает его в такие дела, о которых с простым мужиком и говорить бы не стал.
— Да-с, — вздохнул писарь, — может, помните Куприяна Тесова… вот, что еще при вас в острог свезли?
— Помню, как же…
Писарь подумал и, окончательно решив ничего не говорить Егору о его жене, продолжал с одышкой:
— Бежал, изволите видеть, и так полагают — его рук дело.
— Такой род у них, — вставил старшина и тяжело вздохнул, потому что боялся за свою тройку.
— Скажите… тэк-с. А каким бы родом мне до Дернового добраться?
Писарь сообразил, пошевелил толстыми пальцами.
— Мужичок тут есть наш. Может, тоже помните: Мозявым прозывается. Так он, надо быть, вскорости домой. Он муку привез господину Твердохлебову, начальнику станции…
Егор Шибаев кивнул головой, хотя совершенно не знал этого начальника станции. Но ему казалось почему-то, что не знать начальника станции неприлично для его унтерского и столичного достоинства.
— Ну, так вот им муку-с… а теперь, надо полагать, и в обратный. Вы попросите его. Он мужик ничего, хороший мужичок.
— А где бы мне его?
— А вот сейчас… Шпрунь, а Шпрунь! — крикнул писарь сотскому, который с начала разговора из уважения к начальству отошел.
— Тут я, — отозвался он густым и хриплым с недавнего перепоя голосом.
— Ты… найди там Мозявого и спроси, не подвезет ли вот их?.. Это ваш сундучок?
— Мой.
— Вот их с сундучком. Скажи: я спрашиваю.
Сотский мрачно повернулся и пошел, топая пудовыми сапогами и стуча палкой. Писарь посмотрел ему вслед.
— Тоже вот… обстоятельный мужик, а только зашибает.
— Бывает, — сказал Егор Шибаев.
Ему было очень лестно, что писарь отзывается при нем о других мужиках, как бы не причисляя его, Шибаева, к ним.
А потому он счел нужным поддержать свое достоинство и, разгладив усы, сказал:
— Вот у нас, в третьей роте, тоже один солдатик, из цыган он, Белокопытин по фамилии, так тоже, ежели трезвый — куда хочешь его ткни, а напьется и — дрянь человек. Уж его и так, и этак… А тоже обстоятельный, как следовает быть, по всей форме солдат…
— Это случается, — согласился теперь писарь.
В это время старшина кашлянул и раскрыл рот.
На платформе показался сотский Шпрунь, со своей палкой и бляхой, а за ним, в оборванном азяме, в стоптанных лаптишках — Мозявый.
— Вот, — сказал сотский, икнул и из уважения к начальству отошел.
Мозявый поспешно сдернул шапчонку и остановился в трех шагах от них, вывернув носки и вытянув тонкую черную шею. Слезящимися глазками он глядел на начальство с видом забитого животного, потому что Шпрунь не заблагорассудил пояснить ему, зачем он понадобился начальству, а сам по себе, по опыту и вкоренившейся привычке, он от начальства добра не ждал.
Писарь сразу превратился во властное начальство.
— Эй ты, вот отвезешь их в Дерновое. Ты сейчас?
— Сею минуту, — поспешно и хрипло, точно слова с усилием выходили у него из горла, ответил Мозявый.
— Сундучок там у них… вот этот самый.
Мозявый посмотрел на сундучок и заморгал глазами: сундучок был довольно велик, а лошадь у него была плохая и не кормленная целый день. Мозявому было жаль своей лошади, но ослушаться писаря он не посмел и даже с видом готовности засуетился, засунул шапку за пояс и обхватил обеими тонкими и корявыми руками сундук, но с трудом только приподнял его. Он засуетился еще больше, переложил шапку под мышку и опять ухватился за сундук.