Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Человеческая волна

ModernLib.Net / Отечественная проза / Арцыбашев Михаил Петрович / Человеческая волна - Чтение (стр. 7)
Автор: Арцыбашев Михаил Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      В конце пути уже виднелась освещенная платформа вокзала, вся запруженная черной толпой, и слышались крики:
      — Дружинники в поезд!.. Товарищи, сюда!..
      Кончаев добежал до паровоза и, видя, что он уже медленно поворачивает колеса, как кошка, не соображая зачем, влез прямо на него.
      «Теперь пока все равно!.. — думал он. — А там посмотрим!..»
      Он еле дышал и, дрожа всем ослабевшим телом, опустился куда попало, вдруг почувствовав полное бессилие, слабость и равнодушие ко всему на свете.
      Какие-то два человека смотрели на него и что-то говорили, но он не мог их расслышать.
      Поезд пошел.

XIV

      Еще в сумерки, хотя никто ничего достоверно не знал, в фабричном районе стало известно, что все пропало. Рассеянные толпы испуганных людей бежали откуда-то со стороны порта, «оттуда», и на них глядели с ужасом, а они сеяли по всем кварталам, по узким грязным улицам, в деревянных беззащитных домишках смятение и ужас.
      В сумраке не видно было лиц, и оттого ужас терял форму и смысл и грозно обращался в бессмысленную слепую панику.
      Какие-то люди бестолково перебегали из дома в дом, в синем сумраке по темным окнам торопливо вспыхивали и сейчас же исчезали робкие огоньки, слышались негромкие голоса и голосный высокий плач. Лавки, двери, окна, все, что можно закрыть, закрывалось, и сумрак тревожно и странно сгущался на улицах.
 
      Когда уже совсем стемнело, в отдалении послышалось нестройное, многоголосое пение, и можно было разобрать слова:
      — Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!..
      Огромная, темная, безликая толпа, с гулом и тоскливо грозным пением, точно прорвавши какую-то невидимую плотину, вдруг повалила по улице и залила ее, как поток черной движущейся массы.
      Множество грубых, хриплых и страшных в своей безысходной, торжественной печали голосов, нарастая и повышаясь, загремели уже ясно и оглушительно, и рос не то смешной, не то ужасный напев:
      — Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный!..
      Над темной толпой колыхались темные мертвые силуэты убитых людей, поднятых сотнями рук, и в их медленном, тоскливом покачивании, в беспомощно свесившихся головах и руках было молчание смерти. Толпа медленно расплывалась по улицам, сливаясь с синими сумерками, и в чистом вечернем воздухе, через минуту уже далеко, замирая и отдаляясь, слышалось таинственно-печальное пение.
      Кто-то крикнул пронзительным голосом:
      — Солдаты!
      И все опустело, только отдельные кучки и тени быстро и беззвучно, как мыши, зашмыгали в воротах.
      И тогда откуда-то появились как будто никому не известные люди и, перекликаясь одинокими возбужденными голосами, стали строить баррикаду.
      Когда проходила процессия с телами убитых, Сливин стоял на углу большой улицы и тупика и, сняв шапку, весь бледный и растерянный, что-то беззвучно бормотал пересохшими губами.
      Да самой последней минуты, тысячи раз упрекая себя, издеваясь над собой, обливаясь холодным потом от презрения и от жалости к себе, он вес надеялся, что ничего не будет.
      «Надо, чтобы было… Если не будет ничего, то, значит, все наше дело только пуф, и больше ничего!..»
      И при этой мысли его тоже обдавало холодом. Что-то сидящее внутри его овладело им и играло, как кошка с мышью, бросая то туда, то сюда, то отпуская, то притискивая когтями к земле, в то же самое мгновение, когда ему начинало казаться, что он вырвался.
      Для того, чтобы он остался в живых, надо было, чтобы миг, которого он с восторгом ждал всю жизнь, не осуществился. Лучше было бы умереть. Для того же, чтобы он осуществился, надо было умереть сейчас, тут, страшно и мучительно. Лучше не было бы ничего, но тогда опять лучше смерть.
      Это был заколдованный круг мышеловки, и там, где трусливая мышь находила выход, где приходила в голову мысль: «пусть всех убьют и все будет достигнуто, а я останусь жив»… там острые когти самопрезрения обдирали душу до крови и казалось, что его сердце висит окровавленными клочьями.
      Когда начали строить баррикаду и она, жиденькая и нелепая, кривыми рогатками примостилась на мостовой, Сливин весь побледнел и подумал:
      «Что же я стою… Помогать… сейчас…»
      И вдруг, сорвавшись с места, он побежал через улицу и не своим голосом, отлично слыша это и обмирая от стыда, закричал:
      — Товарищи, вперед…
      Никто не обратил на него внимания, и, перекликаясь растерянными голосами, неясно видимые в сумраке люди продолжали бестолково суетиться посреди улицы.
      У калитки одного дома Сливин увидел лестницу и сейчас же схватился за нее. Лестница была длинная и тяжелая, и он не мог ее поднять. Тогда он схватил ее за концы и, нелепо пятясь задом, поволок ее к баррикаде. Лестница грохотала по камням, и этот грохот тоже казался Сливину невыносимо нелепым и кричащим о его трусости.
      Почему-то ему никто не помог. Он попытался сам взвалить лестницу вдоль баррикады, но она дважды сорвалась и, наконец, застряла поперек. Сливин дернул ее несколько раз, бросил и, обливаясь потом, побежал искать еще чего-нибудь.
      Навстречу два человека катили бочку. Сливин хотел помочь и ухватился за край. Но втроем было неудобно, и один из кативших сказал с досадой:
      — Мы сами… оставьте!..
      Сливин растерянно остановился, снял шапку и стал вытирать пот, неопределенно улыбаясь в пространство. «Что же я стою!..» — испугался он.
      — Товарищи! Там, во дворе, ящики сеть с опилками. Тащите сюда, закричал кто-то с другой стороны улицы.
      Сливин озабоченно надел картуз и побежал туда, но ящики уже были разобраны и делать было нечего. Сливин оглянулся, отыскивая что-нибудь, и ему пришло в голову снять калитку. Он подбежал, схватился за низ и не снял. Перехватил обеими руками и опять не снял. Сливин обмер от позора и, тихо, нелепо ухмыляясь, вышел опять на улицу.
      Баррикада была уже построена, и на ней даже болтался маленький красный флажок. Далеко за нею, в конце уходящей улицы, слабо догорала зеленоватая весенняя заря. Было пусто, и черные фигурки защитников баррикады чернели одиноко и слабо.
      — У кого есть револьверы? — негромко, но властно спрашивал какой-то чернобородый человек, почему-то оказавшийся начальником баррикады.
      — У меня… у меня… у меня ружье! — послышались голоса.
      Сливин вспомнил о револьвере, и ему показалось, что он забыл его дома. Похолодев от испуга, он нащупал в кармане холодный ствол и дрожащим голосом крикнул: У меня есть!..
      — Значит, раз, два, три, четыре!.. да ружье!.. — считал чернобородый человек. — Эх!.. жидко!.. Как же так, ей-Богу?.. — прищелкнул он языком. Ну, ничего!
      Нельзя было понять, как это «ничего», когда явно было, что надо или уходить, или нелепо погибнуть, а баррикады защитить никак нельзя; но тем не менее это «ничего» подействовало ободряюще. Послышались шутки и смех.
      Чернобородый расставил пять человек по местам и того, у которого было ружье, поставил посредине, под флагом. На него посматривали с завистью.
      Воцарилось молчание, и только изредка позади слышались торопливые одинокие шаги, да где-то взбу-дораженно лаяла собака. Заря все гасла и гасла, и ночь бесшумно входила в улицу. Дома стали черными, а мостовая как будто побелела.
      Прошел час и другой. Защитники сошли с мест и тихонько разговаривали, собравшись в кучки. Кое-где, в черных массах домов, зажглись слабые огоньки. Кто-то закурил папиросу, и желтенькое пламя спички на мгновение окрасило опять в красный цвет казавшийся уже черным флажок.
      — Черт его знает! — тихо говорил чернобородый, — надо бы патруль выслать, а то как бы врасплох не напали… Ни лысого беса не видно…
      Куда ж тут идти?.. Наткнешься прямо на казаков… возразил кто-то в темноте. — Будем уж тут сидеть.
      — Какого черта?
      — Кто пойдет? А?.. Кто хочет идти? — спрашивал чернобородый, чуть-чуть повышая голос.
      — Я! — выкрикнул Сливин, точно его подтолкнули, и вскочил.
      — Ну и ладно!.. Двоих достаточно!.. Идем, товарищ! Револьвер есть?
      — Есть, — дрожа от внутренней лихорадки, ответил Сливин.
      — Ну, айда!..
      Они перелезли впотьмах через ящики и лестницу и очутились за баррикадой.
      Хотя и по ту и по другую сторону была одна и та же улица, но почему-то здесь казалось светлее, пустее и жутко, как на кладбище. Шаги раздавались невыносимо гулко, и сердце замирало.
      «Ладно, ладно, иди, трус!» — сказал сам себе Сливин и с невыразимым отчаянием подумал, что сказала бы Зиночка, если бы увидела его бледное, мокрое от холодного пота лицо, с выпученными глазами и обвисшими мокрыми волосами на лбу.
      Они стали красться вдоль забора, завернули за угол и потеряли из виду баррикаду, казавшуюся им теперь уютной, теплой, как свой дом.
      Было темно, и только чуть-чуть белела мостовая. Пустота и тишина неподвижно замерли над улицами. Но когда они вышли на край площади, за темным силуэтом церкви увидели слабое, то падающее, то поднимающееся зарево и услышали отдаленные выстрелы.
      В это время штурмовали баррикады в порту. Там все горело и рушилось, грохотало и кричало, умирали люди, озлобленные до ужаса, но отсюда все казалось очень маленьким и почти безмолвным. Только было жутко.
      Сливин и чернобородый остановились и долго чутко прислушивались.
      — Это в порту стреляют! — прошептал чернобородый.
      Сливин вспомнил Кончаева, и сердце его заныло тоскливо и тревожно.
      — Ну, идем!
      Они опять тронулись, вытянув шеи и прислушиваясь ко всякому звуку, каждую минуту инстинктивно готовые опрометью кинуться назад.
      Страх пустоты, тишины и мрака все больше и больше рос вокруг Сливина. Нервное напряжение его достигало высочайшего давления, и казалось ему самому, что если кто крикнет, кинется, — он сойдет с ума.
      «Боже мой, какой я трус! Боже мой, какой я трус! Боже мой!..» вертелось у него в мозгу огненное колесо.
      — Пора назад! — еле выдавливая слова ссохшимися губами, прошептал он.
      — Немного еще пройдем!.. Надо же разузнать, — возразил чернобородый.
      Они прошли еще один поворот.
      Вдруг из-за угла показались прыгающие по мостовой полосы света, послышались веселые голоса и стук подков по камню, точно там стоял целый ряд лошадей.
      Они, шепнул чернобородый, останавливаясь. — Надо посмотреть!..
      «Зачем? — хотел было сказать Сливин, но мысленно ударил себя по лицу и со злобным презрением подумал: — Да, зачем — подумаешь, какое благоразумие… о-о, трус проклятый!.. иди смотри, а то!..»
      Было похоже, точно у него в душе ссорились два человека, и один смертельно презирал другого и не жалел его, а другой плакал от тоски и страха.
      Они продвинулись еще несколько шагов и остановились опять. Тут сейчас за самым углом горел на мостовой бойкий светлый костер, и веселые тени прыгали по розовым стенам домов. Солдаты стояли и сидели вокруг огня. Дальше в тени смутно виднелись черные лошади, и их умные морды с блестящими глазами то появлялись, то исчезали во мраке.
      Два солдата боролись посреди улицы, забавно перетянув на шею свои неуклюжие шинели, и их огромные угловатые тени тоже боролись на стене. Остальные следили за борьбой и смеялись.
      — Трофимов, не поддайсь!.. — кричал один.
      — Куда ему, ослаб! смеясь, отвечали другие.
      — Эх-эх!.. — крякал один из борцов. Чернобородый, притаившийся в темноте, вдруг со страшной силой, судорожно сжал руку Сливина.
      — Ишь, подлецы! — чуть слышно прошипел он, там людей убивают, а они… а, мать их!.. Вот бы пальнуть! Больно ловко!.. — оживленно прибавил он.
      И вдруг произошло что-то такое ужасное, что весь мир заблестел перед Сливиным, как закрутившееся в вихре огненное кольцо.
      Чернобородый вытянул руку, и три поразительно резких ярких выстрела прогремели по направлению к солдатам. Кто-то там пронзительно закричал, кто-то как будто упал, как будто сотни лиц с широко выпученными глазами заглянули в самую душу Сливина, и в следующее мгновение перед ним был только мрак, пустота улицы и быстрый ветер, бивший в лицо.
      Они рядом неслись по улице, сжав в руке револьверы, и улица неслась им навстречу, мелькая в темноте черными окнами, впадинами ворот и призраками фонарей, смотревших на них, как живые.
      Сливин хрипел и задыхался от бега, в груди его неудержимо колотилось сердце, и ужас, ни с чем не сравнимый, уносил его, как ураган.
      — Что вы… сделали!.. — прохрипел он, задыхаясь.
      — Ладно… по крайности!.. — прокричал чернобородый срывающимся от бега и волнения торжествующим голосом.
      Сзади уже слышался звонкий дробный стук копыт нескольких лошадей, скачущих во весь опор, слышались озлобленные крики, и две яркие молнии с сухим треском пронизали тьму. Казалось, вся улица, весь мир ожили и бешено несутся в погоне за Сливиным.
      «Все равно, — мелькало у него в голове, как бред. — Сейчас схватят!.. убьют!.. убьют!.. сейчас!..»
      Он задыхался, весь рот переполнился липкой горячей слюной, и хотелось ткнуться в мостовую и тупо, покорно ждать.
      Он сделал страшное усилие, чтобы подавить это смертельное желание.
      — Все равно!.. пропали!.. — крикнул чернобородый и вдруг остановился. Стой!..
      Но Сливин всхрипнул всей грудью, свернул за угол и, сам не зная как, ткнулся под забор, залез в какую-то глухую черную дыру и замер с хрипом и мучительным усилием, захлебываясь слюной и видя перед собой только огненные круги.
      Где-то близко он услышал быструю прерывистую трескотню выстрелов, крик и молчание.
      Прошло минуты две. Послышался спокойный стук подков, и во мраке неясно проехали по середине улицы невероятно, как показалось, огромные тени двух лошадей и двух людей, молча качавшихся на седлах.
      Сливин долго-долго лежал в своей дыре, и то, что медленно и тупо шло перед его очами, было бессвязно и непонятно.
      Его трусость, это нелепо безобразное и унизительное бегство, в котором весь мир слился в одно паническое желание спастись, эта темная дыра, похожая на нору трусливого ночного зверька, острое сознание, что он должен был остановиться, как и тот, стрелять, умереть, чтобы не чувствовать этого гнетущего презрения к себе, и не менее острое сознание невозможности и невозвратимости этого — подавили его, как гора песчинку. И в эту минуту для него самое жалкое, самое маленькое, самое гаденькое в мире было — он сам.
      И в то же самое время, когда вся душа его замирала от унижения, длинное, неуклюжее тело тщательно ежилось, забиралось в дыру все дальше и дальше, в нелепых судорогах отвоевывая у тьмы все новый и новый кусочек невидимости. По временам ему казалось, что он исчез в темноте, что его нет, но в ту же секунду он замечал слабый отблеск света на ноге, на руке и лез дальше, точно в самом деле хотел влипнуть в стену.
      «Подлец, подлец!.. — крутилось у него в голове. — Вылезти, сейчас вылезти!.. Дождаться, когда они будут ехать назад, и выстрелить…»
      «Надо стрелять в спину, раз и два… в обоих… они не успеют и обернуться… А вдруг промахнусь, что тогда?» — мелькала под этой мыслью другая, и нельзя было не видеть этой мысли, и сознание ее, ее неуловимая живучесть томили его мозг до уродливого сумасшедшего кошмара.
      Как будто бы все время мозг работал остро, напряженно; как будто ярко и непрерывно возникали образы; пение толпы, плывущей в синих сумерках, выстрел, осветивший мгновенно и ярко стену и чернобородое хищное лицо, милые нежные глаза Зиночки, бегство, крики, силуэты огромных лошадей все это плыло мимо, сменялось, повторялось, как будто переживалось вновь, и в то же время был как будто длинный период полного тумана и отсутствия сознания, потому что вдруг толкнуло в сердце и перед глазами ясно засинела слабый предрассветный свет, показалась белая мостовая, черный силуэт укрывавших его ворот, собственные скорченные ноги. Было мучительно холодно, и во всем теле ныла тоскливая беспомощная слабость.
      Сливин, с трудом разгибая колени, выполз и выглянул на улицу.
      Было пусто, тихо и светло. Озябшие за ночь голуби торопливо расхаживали по побелевшей мостовой и казались как-то странно оживленными среди общей безмолвной и светлой пустоты. Воздух был чист и влажен, а небо, светлое и прозрачное, розовело с одного края.
      В первую секунду Сливину показалось, что все кончено и он проснулся, но сейчас же услыхал отдаленные неясные звуки пальбы и догадался, что где-то борьба продолжается.
      «Надо идти туда!» — подумал он, вставая и качаясь от слабости. Но холодный туман тупо давил ему на мозг, и не хотелось ни идти, ни думать.
      Он только посмотрел на небо и удивился, что уже прошли сутки. Как будто всего часа два тому назад строили баррикаду.
      — Как скоро!..
      Но потом вспомнил, сколько мелочей и ужасов поместилось в этом промежутке времени, и ему показалось, что вчерашний день, проводы Зиночки, кошка, что кралась по забору, доктор Лавренко все это было когда-то давно, в невозвратимой вечности.
      Он уже стоял на тротуаре и тупо оглядывался вокруг.
      «Как тяжело, как тяжело, и никогда мне не пережить этого ужаса… Хотя-я!.. — подумал он, вспомнил при этом слове Зиночку и грустно-радостно улыбнулся сквозь слезы, выступившие на глазах. Ничего!.. Скоро ли, долго ли, а настанет то удивительное, счастливое солнечное время, когда все это уже пройдет и будет вспоминаться, как сон… И как странно будет вспоминать! Какая будет новая, светлая, необыкновенная жизнь!.. Как буду я дорожить каждым ее мгновением, каждым ощущением!»
      Круглый и тупой звук родился в воздухе и… б-бах… разразился где-то далеко-далеко в городе.
      «Пушка!..» — отчетливо сообразил Сливин и пошел вдоль забора, чутко оглядываясь и всем телом ощущая, что оживает, переполняется силой и бодростью… Лихорадочная чуткость, вздрагивающая от невыносимо громкого стука его каблуков, вела его ловко и неслышно, как тень, по бесконечному белому тротуару.
      «Надо пробраться в порт, должно быть, это там дерутся», — думал он, озираясь большими острыми глазами.
      — Трах-тах! — щелкнули два торопливых выстрела в соседнем переулке.
      Сливин остановился как вкопанный и ясно почувствовал пот на лбу. Какая-то удивительная ловкость и сообразительность вдруг появились в его длинном вялом теле. Он быстро схватился за верхнюю доску забора, почему-то обратил внимание на цепкие, худые, синеватые от холода, грязные пальцы своих вытянутых из рукавов рук, бесшумно поднялся на верх забора и мягко спрыгнул в обширный пустой огород.
      Отсюда были видны синеющие крыши домов города и далекие, густые облака дыма, медленно всползающего в бледно-сиреневое небо. Вокруг был обширный пустой огород, и ряды черных, чуть тронутых зелеными всходами гряд лежали неподвижно и пустынно, как на кладбище. Никого вокруг не было. Сливин, все еще внутренне дрожа, остановился и оглянулся. По крышам домов он догадался, в какую сторону надо идти, перешел огород, увязая в мягких грядах, ухватился опять руками за забор и поднялся на него.
      Недалеко по переулку, узкому и пустому, шатаясь и что-то бормоча, двигался человек. Это был огромный худой мужчина, но нельзя было разобрать, кто такой. Черная обугленная фигура, покрытая слоем красно-черной грязи, оставляя на каждом шагу пятна крови и грязи, волочила по тротуару какие-то кровавые лохмотья, и Сливин не мог даже сразу разобрать, клочья ли это отгоревшею оборванного мяса или налипшая кровью и гарью одежда.
      Но прежде, чем он успел сообразить что-нибудь, произошло нечто, мгновенно и ужасно изменившее все вокруг. Из ворот какого-то дома, как из звериной норы, совершенно молча вывернулись три человека, и первый, усатый солдат в черной шинели городового, с размаху рубанул длинной свистнувшей шашкой в мягкую и липкую кучу мяса обгоревшего человека. Острый и хриплый крик невыносимого ужаса огласил пустой белый переулок. Кровавая куча взмахнула оборванными, брызнувшими кровью руками и, тяжко рухнув на тротуар, скатилась на мостовую, оставляя кровавые клочья на камнях. И все это ослепительно ярко врезалось в глаза Сливину не людьми, а красными, с безумными и страшными глазами, пятнами.
      То, что произошло затем, было уже вне его сознания и воли. В неодолимом взрыве отвращения, ненависти и ужаса Сливин не спрыгнул, а свалился на тротуар, что-то закричал и побежал на тех людей. Он видел, как все три оглянулись на него, видел их выпученные глаза и открытые рты, видел, как двое побежали от него, а один, городовой в черной путающейся вокруг ног шинели, — прямо на него. На одно мгновение мелькнули перед ним огонь и дым, в котором исчезли злобные тупые глаза, и в ту же минуту он увидел дважды сверкнувшее пламя в конце своей вытянутой руки и сквозь дым, с невероятно острой жестокой радостью, заметил взмахнувший обеими руками черный силуэт, запрокинутую голову с взъерошенными усами и вдруг черную кучу с торчащими навстречу неподвижными белыми подошвами сапог.
      — Ура! — нелепо закричал Сливин и, весь наполненный острой мыслью не упустить, не глядя, перескочил через черную кучу и побежал за быстро удаляющимися по переулку двумя спинами. — Ура!..
      Мгновенно из-за угла вылетела куча людей и лошадей; совершенно спокойно, точно он этого ожидал, Сливин выстрелил и с тою же острой радостью увидел, что попал, но в эту же минуту что-то треснуло его в ухо; лошади, люди, небо и дома завертелись колесом, и, как показалось Сливину, он сам по оплошности и неловкости, чего можно было бы избежать, ударился головой о мостовую.
      Его подняли и поставили на ноги. Он мгновенно пришел в себя и необыкновенно отчетливо увидел все. Вокруг толпились солдаты, совершенно бесцельно, как ему показалось, хватавшие и толкавшие его со всех сторон. У них были совершенно бессмысленные красные лица, а у одного вся щека была окровавлена. Этот маленький, худенький солдатик больше всех толкал и бил его и все старался достать до лица. В стороне стояли большие худые лошади, и те же солдаты копошились над чем-то черным и серым, на чем виднелись красные пятна. Между ногами копошившихся солдат Сливин увидел неподвижно лежавшую на мостовой скрюченную руку в сером обшлаге и две пары ног, одну меньше, другую больше, белевших подошвами.
      «Это я убил», — мелькнуло у него в голове, но не было уже той острой жестокой радости, а было все равно, и все внутреннее напряженное внимание сосредоточилось внутри себя около чего-то огромного, все разрастающегося, чего нельзя было еще понять.
      Его ударили по зубам и разбили в кровь, но он только дернул головой И, не мигая, смотрел вверх перед собой. Ударили еще два раза, что-то кричали хриплыми голосами и вдруг отошли, оставили.
      Он не понял почему и оглянулся все теми же светлыми, смотрящими внутрь глазами. Солдаты стояли вокруг и молча смотрели на него странными, как будто ожидающими лицами.
      «Ну что ж? Почему меня не убивают? удивленно подумал Сливин. Бейте, убивайте, я убил!..»
      Но он молчал, и солдаты молчали.
      Должно быть, подъехал офицер на большой черной лошади, и у офицера было сердитое усатое лицо. Кажется, он что-то говорил, и слова его Сливин слышал и понимал удивительно отчетливо, кажется, офицер замолчал и смотрел на него так же внимательно и странно, как и солдаты. Но главное было не в том, а в том, что перед глазами светлело, и росло, и ширилось небо и что внутри Сливина совершалась какая-то тайная, непонятная ему и никому огромная работа.
      — Ну, что ж?.. Идите, что ли!.. — услышал он нерешительный голос и пошел.
      Он пошел бы теперь куда угодно. Ему было странно вспомнить прошедшую ночь, страх, дыру. Казалось, он пережил сейчас что-то такое огромное, невыразимо полное, после чего уже все было незначительно, неважно и можно было идти, куда они хотели, хотя бы и на смерть.
      Неловко толкаясь, звеня длинными шашками и неуклюже, на ходу снимая через головы ружья, солдаты отвели Сливина подальше от убитых в конец переулка и все время поглядывали на него молча, украдкой, внимательными и как будто непонимающими глазами.
      Сливин шел сам, прямо и твердо, высоко подняв голову и глядя поверх голов идущих впереди солдат немигающими, влажными, светлыми глазами, точно он вырос и стал выше всех. То же огромное, светлое и полное, похожее на мучительное счастье чувство наполняло его грудь и подымало ее в уже нездешнем восторге.
      «Вот и смерть, которой я так боялся, мелькнуло у него в голове. Конец!.. Ну, что же? Я умираю, но это вовсе не страшно и не важно».
      Бледно и отдаленно мелькнули перед ним образы Зиночки, Лавренко, Кончаева, матери, взглянули ему в душу и исчезли, растопились в ее белом свете. Он был уже один, и никто и ничто в мире не могло нарушить то торжественное и светлое напряжение души, в котором на мгновение, перед концом своим, замерла его жизнь.
      Сливина поставили против кирпичной стены старого сарая, на едва проросшей между камнями весенней травке, и оставили одного, перед рядом шести ружей.
      «Ничуть не страшно и не тяжело умирать… Не в этом дело. И как я раньше не догадался об этом… — с радостно удивленной улыбкой, не словами еще, подумал Сливин, глядя на солдат и их маленькие ружья остановившимися, светлыми и влажными глазами. Прощай, жизнь! Я не жалею… Прощай!»
      Гул пушечного выстрела кругло и упруго вырос над домами и с треском разразился вверху, заглушив негромкий залп шести ружей.
      Сливин, вскинув руками, схватился за траву. На мгновение выражение боли и ужаса мелькнуло в его еще живых глазах, но сейчас же сменилось спокойным и строгим выражением смерти.
      Солдаты постояли над ним. И как будто ждали чего-то, что объяснило бы им то странное сложное чувство, которое встало в их тупых и кротких душах от этого непонятного убитого человека.
      Они ушли, не трогая его, и труп долго лежал на траве у сарая, устремив в широкое синее небо мертвые глаза и раскинув руки, точно он хотел обнять ими весь мир, солнечный, голубой и прекрасный в своей теплой и тихой весне.

XV

      Было уже утро. Паровоз стучал и дрожал от собственной страшной силы, а мимо быстро мелькали и проносились серые от росы поля, намокшие березки, мокрые стволы и крыши сторожевых будок. Было холодно и сыро, и все было серое и мокрое: и лица людей, и деревья, и блестящие металлические части паровоза. Дым, точно мокрая вата, белыми разорванными клочьями цеплялся за чахлые кустики и медленно таял позади.
      На станции, которая промелькнула мимо, какие-то люди кричали и махали руками, о чем-то предупреждая, но поезд, не останавливаясь, с грохотом и звоном прошел дальше.
      — Нельзя останавливаться! — сказал машинист Кончаеву так просто, точно они вместе делали одно общее дело. — Уклон близко, и если остановиться потом не разгонишь, а нам надо пролететь во весь мах…
      Кончаев тупо кивнул головой. Страшное возбуждение, в котором прошел день, теперь упало и, падая, унесло из тела всю силу и из души все, кроме сознания тяжелой, тупой усталости. Хотелось лечь где попало и заснуть, забыть все, что было и будет. Голова одновременно стала и тяжелой, и легкой, тянула вниз и качалась от малейшего толчка. Плохо соображая, он равнодушно выслушал машиниста и сел на приступочек тендера, прислонив голову к холодному твердому железу. И сразу беловатый туман охватил его, и Кончаев поплыл куда-то в сторону сладко и бессильно, как человек, у которого закружилась голова.
      А поезд все шел вперед. Уклон приближался со страшной быстротой. Машинист, черный, сухощавый и твердый, высунувшись из окна, напряженно смотрел вперед, и казалось, что он видит там что-то страшное. Маленький кочегар деловито и не спеша ворошил железной лопатой, и ее скрежещущий звук невыносимо лез в уши. Кончаев сквозь тяжелую дремоту чувствовал, будто именно этот скрежещущий звук и есть то, что всех мучит, но не имел силы сказать об этом. Он уже спал, хотя сознавал, что сидит на приступке тендера и смотрит прямо на циферблат барометра. В усталом отупелом мозгу его странно мешались вместе и серые прозрачные призраки пролетающих мимо в утреннем полусвете березок и столбов, и яркие, точно освещенные большой лампой призраки сна. Паровоз стучал и дрожал, но выходило так, что кто-то тряс за плечи и говорил ему о чем-то очень интересном и даже смешном, но о чем именно, разобрать нельзя.
      — П… подожди!.. — пробормотал Кончаев и опять ясно увидел все светлее и светлее обрисовывавшиеся поля, лужи, медные трубки, белый циферблат и кочегара, уже не скребущего лопатой, а неподвижно смотрящего в другое окно. И теперь казалось, что и кочегар видит впереди что-то страшное.
      В голове Кончаева была пустая, непрозрачная, как беловатый туман, усталость, и он сделал мучительное усилие, чтобы понять, где он и зачем. И, наконец, вспомнил, что он на паровозе, что они увозят из города боевую дружину, что все пропало, и на уклоне вблизи дачного места, где в прошлом году играла летом музыка и он познакомился с Зиночкой, их должны встретить солдаты, и тогда будет смерть.
      Страх и тоска шевельнулись у него в груди, и на мгновение стало тошно. Он высунулся на левую сторону и с трудом узнал место. До уклона оставалось минут десять езды.
      Вдруг машинист повернулся к Кончаеву и сказал глухо и как будто равнодушно:
      — Идем вовсю!.. Поддувало открыто!.. Будут стрелять все-таки проскочим, а там Бог даст…
      Какая-то белая пелена скользнула по глазам Кончаева.
      — Ага! — сказал он, со страшным усилием стряхивая дремоту.
      — Я предупреждаю, что мы каждую минуту можем взлететь на воздух… Либо под уклон слететь… Но ведь теперь все равно, нас расстреляют всех до одного человека!..
      Машинист отвернулся и опять стал смотреть в окно. Кончаев сел на свою приступку и, силясь держать глаза открытыми, подумал:
      «Что он говорит?.. Ну, да, я знаю… Мы сейчас взлетим на воздух… п-подожди!.. Да, сейчас уклон!.. Смерть!.. Ах, все равно!.. Только бы скорее все кончилось, и потом спать, спать… А Зиночка?.. Нельзя спать!..»
      Чей-то тоненький голосок запел над ним длинную и странно печальную песню:
      — …Бжжж-и-бжжж-у… бжж-и-бжжж…
      Кончаев открыл глаза. Маленький кочегар стоял наверху тендера, и сильная струя воды била на дрова.
      — Бжж-и-бжж-у… — пела струя, то повышаясь, то понижаясь, и в этой непрестанной мелодии было тоскливое, и грозное, и печальное, как в погребальном пении.
      «Господи, и когда этому конец?» тупо и мучительно кружась, думала голова Кончаева, как будто независимо от него самого, а он видел зеленый коночный вагон и дым.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9