Бракин шел, стараясь держаться в тени, обходя исправные фонари стороной. Рыжая семенила следом, чуть сбоку, поближе к заборам. Голоса не подавала, у столбов не задерживалась.
Они подошли к дому, в котором жил очкастый старик. Туман сгустился, переулок был пуст из конца в конец. Бракин перевел дыхание, внутренне перекрестился, – и полез через забор. Снега в эту зиму выпало уже много, и Бракин без труда перешагнул через покосившиеся доски, просто переступив с одного сугроба на другой.
Во дворе, довольно обширном и пустом, было темно и тихо.
Рыжая присела в сугробе, выглядывая через забор в переулок. Бракин подошел к входным дверям. Посветил фонариком: в двери был врезной замок. Это было и не хорошо, и не плохо. Не хорошо, потому, что Бракин ни в каких замках вообще не разбирался, ни в навесных, ни во врезных. Не плохо – потому, что Бракин надеялся на местный менталитет. Хоть и в городе живем, но почти по-деревенски: тут и коров держат, и свиней, и гусей, не говоря уж о курах. У одного из соседей Ежовых были даже две козы.
Бракин стащил с правой руки теплую перчатку, под которой была надета еще одна – хирургическая. И стал шарить рукой за косяком.
Однако ключа там не оказалось. Бракин посветил себе под ноги. На крыльце лежал смерзшийся половичок, но и там ключа тоже не было. Бракин обернулся: Рыжая, навострив уши, сидела неподвижно, отвернув мордочку в переулок.
Слегка занервничав, Бракин принялся наугад ощупывать деревянную, обшитую фанерой стену вокруг входных дверей. И когда уже считал, что ничего не выйдет, придется лезть через окно, выставив стекла, – рука внезапно нащупала еле приметный гвоздь и на нем – плоский ключик. Ключ висел довольно высоко, под самым водосточным жестяным желобом, и разглядеть его даже при свете, пожалуй, было бы трудно.
Бракин с облегчением снял ключ, на секунду зажег фонарь, вставил ключ в скважину. Обернулся, шепнул Рыжей:
– Смотри в оба глаза! Человека или белую машину увидишь, – лай, что есть мочи, и беги домой!
Дверь открылась легко и без скрипа, – она была обыкновенной, филёнчатой, ничем не утеплённой.
Не входя, Бракин предусмотрительно снял ботинки и сунул их в полиэтиленовый пакет, и так, с пакетом в одной руке и с фонариком в другой, вошел в дом.
С первого взгляда комната показалась ему огромной и пустой. Потом, пошарив вокруг фонариком, он разглядел печь, два старых перекошенных шкафа вдоль стены, стул у окна и толстый мохнатый коврик посередине. Больше в комнате ничего не было.
Бракин шагнул к печке, потрогал. Она была холодной, как лед. Тут только Бракин заметил, что и в комнате царит жуткий холод, – рука в хирургической перчатке стала мерзнуть. Бракин натянул сверху теплую перчатку. Прошел вдоль комнаты и увидел стеклярусную занавеску – вход в другую комнату.
Занавеска зазвенела от прикосновения. Бракин слегка вздрогнул. Посветил фонариком. На первый взгляд вторая комната казалась набитой всяким хламом. Приглядевшись, Бракин понял, что это – ворохи самой разнообразной одежды, начиная с шуб и заканчивая телогрейками. Маленькое окошко выходило из комнаты, должно быть, на огород, но его скрывала плотная занавеска.
Возле окна, прямо на куче тряпья, лежал огромный человек. Бракин попятился, но тут же взял себя в руки. Посветил. Человек в порванной камуфляжной куртке, с непонятной эмблемой на рукаве, лежал вытянувшись, словно спал или умер. Бракин посветил ему в лицо. Лицо было темным, непроницаемым. Дотянуться до лежащего Бракин не мог, – мешали горы одежды. Он постоял, еще раз оглядел неподвижную и, кажется, бездыханную фигуру. Потом, чтобы добраться до него, шагнул вперед, наступив на какую-то шубейку. Взметнулось облако пыли. Бракин крепко чихнул, и внезапно похолодел. Шуба задвигалась.
Не отпуская сдвинутую стеклярусную занавеску, Бракин попятился. В белом круге фонарика он внезапно увидел, как из-под шубы выпросталась оскаленная пасть. Чья-то голова пыталась приподняться, выползти из-под шубы. И, увидев остекленевшие глаза, Бракин внезапно все понял.
Это была не шуба. Это была шкура, снятая с волка вместе с головой.
Бракин выпустил занавеску, которая издала, как ему показалось, оглушительный звон. И сейчас же с улицы раздался заливистый лай Рыжей.
Бракин, путаясь ногами в лохматом коврике, кинулся к окну, выходившему во двор – тому самому, откуда очкастый старик-хозяин так часто глядел поверх забора в переулок. В переулке маячил свет фар подъезжавшей машины. Даже не вглядываясь, Бракин понял, что это – «Волга» из «белодомовского», бывшего обкомовского гаража.
Бракин кинулся к двери, мигом обулся, сунул фонарик в один карман куртки, фонарик – в другой. Выскочил на крыльцо, даже не застегнув ботинки, и – не успел. В этот же самый миг открылась калитка, в ней появился силуэт очкастого старика. Старик что-то говорил водителю «Волги»: водитель, нагнувшись, смотрел на старика через сиденье, в открытую переднюю дверцу.
Бракин метнулся было влево, к заднему двору, но понял, что не успеет добежать до угла. Да и следы останутся: здесь, у стены, снег не убирали. Торопясь, каким-то чудом сразу же попав ключом в скважину, Бракин закрыл дверь, повесил ключ, одновременно лихорадочно соображая, что делать дальше. Сказать, что ошибся адресом? Не пойдет. Попроситься переночевать? Еще хуже.
Хозяин, наконец, расстался со своим горячо любимым водителем и начал закрывать калитку. Бракин с тоской огляделся, не видя выхода, кроме как бежать за угол и уходить огородами, через соседние дворы. Там, конечно, облают собаки, может, даже искусают, штаны порвут… Выскочат хозяева… Повяжут, поволокут в ОПМ…
И тут взгляд Бракина упал на бело-голубое пятно, висевшее низко, почти над крышами. Наполовину забранная облаками, в тумане плыла бесформенная луна.
И тогда, больше ни о чем не думая, не сомневаясь, Бракин прыгнул прямо с крыльца вперед, к поленнице. И еще в полете ощутил, как вытянулось тело, став сильным и упругим, и тысячи новых запахов ворвались в сознание.
Он упал у поленницы уже совсем другим существом, прижался животом к утоптанному снегу, затаился. Краем глаза он видел, как хозяин вошел во двор, запер калитку на крюк, двинулся к двери.
Бракин выжидал.
Вот старик поднялся на крыльцо и остановился, слегка склонив голову. Бракин затаил дыхание. А старик вдруг начал медленно оборачиваться.
Белое бритое, почти неживое лицо. Лунный блеск в треснутых стеклах очков…
И Бракин не выдержал. В два прыжка преодолел двор, вскочил на сугроб и перепрыгнул через забор. Не останавливаясь и не оглядываясь, понёсся по переулку.
Припозднившийся прохожий издал возглас удивления и прижался к обочине, прямо к столбу «воздушки». Мимо него с бешеной скоростью пролетел большой лопоухий пес неопределенно-темной масти. А следом за ним, совершая гигантские прыжки, зависая в воздухе на несколько секунд, летела громадная серебристая собака с горящими жестокими глазами.
Бракина занесло на повороте на Корейский переулок, он заскользил по льду, который намерзся вокруг водопроводной колонки, и с глухим стуком врезался в чугунную колонку. И это его спасло. Потому, что Белую не занесло, она не поскользнулась, – она просто по инерции перелетела через лед и распластанного на нем темного пса.
От удара у Бракина в голове помутилось, и что-то повернулось. Запахи внезапно исчезли, и Бракин, скользя по льду подошвами не застегнутых ботинок, уцепился за колонку, поднимаясь.
Белая долетела до конца переулка, остановилась и повернулась. Морда её приняла озадаченное выражение. Широко расставив мощные лапы, чуть склонив голову набок, она смотрела, как возле колонки копошится какой-то человек в пухлом пуховике.
Вот он, наконец, поднялся. В руке его оказался обыкновенный полиэтиленовый пакет. Размахивая им, человек почти не спеша пошел к противоположному концу Корейского, выходившего на хорошо освещенную асфальтированную Ижевскую. По ней мчались машины, и именно по ней вечерами ходили в магазины местные граждане, чтобы не сбивать ноги по скудно освещенному горбатому переулку, который выходил на автобусную площадку.
Белая принюхалась, помотала головой, и внезапно, скакнув куда-то в бок, в рябиновые кусты, занесенные снегом, – исчезла.
Дойдя до трассы, Бракин оглянулся. Переулок был пуст.
А по Ижевской, по синему от фонарей ледяному тротуару зигзагами бегала Рыжая, не пропуская ни одного дерева или столба. Помахивая пакетом, Бракин свистнул. Рыжая подняла голову и опрометью бросилась к нему.
Привокзальная площадь
Костя обежал всю площадь вокруг, потом поднялся на стилобат автовокзала и двинулся вокруг здания, к стоянке автобусов. На стоянке, у поручней, стояли люди, ожидавшие посадки. Пара междугородних «пазиков» и «корейцев» стояли в отдалении. Ни милиционеров, ни Тарзана не было – как сквозь землю провалились.
И не то, чтобы Костя сильно привязался к Тарзану. Ему вообще больше нравились кошки. Но возмущала крайняя несправедливость произошедшего.
«Вот же гады! – думал Костя. – Обманули. Как пацана вокруг пальца обвели!» Он с ненавистью поглядел на ошейник с поводком, уложенные в дурацкий шуршащий пакет с фирменной надписью «Мухтар». Поди, брызнули псу в нос из баллончика с перцем, завели куда-нибудь за насыпь, да и пристрелили… Или «собаковозку» вызвали, а пса привязали где-нибудь… Стоп! Где?
Костя быстро сообразил – где, и чуть не бегом направился в вокзальную дежурную часть.
Там сидел сонный сержант и ковырял пальцем в ухе. Перед ним на столе лежала потрепанная книга дежурств, стоял древний черный телефон. На стене висели карта области и портрет президента.
Костя прямо-таки ворвался в «дежурку» и радостно сказал:
– Здорово! А где остальные?
Сержант вынул палец из уха, поглядел на него, на Костю, и, кажется, признав своего, нехотя ответил:
– Да кто их знает. Вышли прогуляться, пивка глотнуть, – и целый час уже где-то бродят.
– Вот черт, – сказал Костя и ляпнул наугад: – А я как раз для Саньки подарок приготовил.
– Какой? – заинтересовался сержант и потянулся через стол.
– А вот! – И Костя вывалил из пакета ошейник и поводок. – Новенькие. В магазине сказали – «фирма».
Сержант слегка округлил глаза, рассмотрел подарок и сказал:
– В «Мухтаре» брал? Знаю. Там сплошь китайское. Красная цена – червонец за пучок.
– Ну, обманули, значит, – легко согласился Костя. – Надо им проверку устроить. По полной программе.
Сержант усмехнулся.
– Не… не получится. Они нам аккуратно отстегивают.
«Ну, вы и гады», – подумал Костя. А вслух сказал:
– Да? Свои, значит? Чего ж говном торгуют?
Сержант раскрыл рот, но подумал, и закрыл. Костя сказал:
– Ладно, мне некогда – автобус через десять минут. Так ты уж передай подарок Саньке.
– Передам… Стой! А какому Саньке?
– Ты чего, Саньку не знаешь? – с упавшим сердцем спросил Костя.
Сержант засмеялся:
– Так они оба Саньки!
– Ну, вот обоим и передай, – сказал Костя с облегчением, и закрыл за собой дверь.
А получилось все просто. Едва Костя затерялся в толпе, один из милиционеров вытащил казенный ошейник с поводком, а второй – баллончик с перечной начинкой.
– Ну что, бродяжка, подставляй, что ли, шею…
Тарзан внезапно все понял. И молча попятился.
– Ты куда, собачка? – ласково спросил тот, что был с баллончиком. Он сделал шаг ближе.
Толпа мирно обтекала их, не останавливаясь, и только несколько пассажиров, ожидавших на остановке маршрутку, обернулись, наблюдая.
– Иди сюда, собачка, иди… Хочешь, косточку дам?
И он действительно вытащил другой рукой из кармана пластмассовую кость.
Тарзан мельком глянул на кость. Он сразу заподозрил подвох, потому, что настоящие кости из супа пахли, а эта была с каким-то странным запахом. Он зарычал низким, на нижнем пределе, голосом, и попятился еще дальше.
Внезапно милиционер, сюсюкавший и уговаривавший, прыгнул вперед, одновременно выпуская из баллончика струю перца. Но промахнулся: Тарзан отскочил в сторону, едва не сбив с ног какую-то женщину, и мгновенно затерялся в круговороте торопившихся людей.
– Стой, гаденыш! – крикнул не на шутку распалившийся милиционер.
Из толпы на него глянули неодобрительно.
Милиционер, встав на ступень стилобата, стал оглядывать толпу. Ему показалось – метнулось под ногами у прохожих что-то тёмное, – и он кинулся наперерез.
И опоздал. И снова стал озираться. И снова показалось: вот же он, чуть не ползком через кусты лезет, метит за железнодорожный вокзал. А там пути с товарняками, а за путями – опытный участок Ботанического сада, а попросту – густой многоярусный лес. «Уйдет!» – подумал милиционер, спрыгнул с парапета, обогнул пристанционные строения, и кинулся через пути.
Он заглядывал под вагоны, спрашивал у рабочих в желтых жилетах, – пёс как сквозь землю провалился.
Остановился на краю леса. Тропинка вела в глубину, в самую чащобу.
Милиционер постоял, отдуваясь и вытирая мокрое лицо.
Потом плюнул. Побрел обратно.
Второй милиционер ждал его на дебаркадере.
– Слышь, Санёк, плюнь ты на него, – сказал он. – Пусть чешет, куда хочет. Все равно далеко не убежит – или в лесу подохнет, или изловят. Чего нам тут пылить?.. Не открывать же было пальбу.
Санек вполголоса выматерился, спрятал кость и баллончик.
– Ладно, – сказал он. – Что далеко не убежит – это точно. Но, чувствую нутром, он опять сюда вернется. Походим, посмотрим…
Второй Санек развел руками и со вздохом поплелся следом за напарником.
А Тарзан в это время уже обежал здание автовокзала, и по аллейке чахлых кустарников помчался мимо автобусов, заборов, каких-то хибар, потом – пятиэтажек.
Свернул к двухэтажному зданию, где, как ему показалось, было безопаснее. Но ошибся. Едва он остановился у высокого крыльца, переводя дух, как большие двери с грохотом открылись и на улицу высыпала густая толпа школьников.
Тарзан фыркнул, и побежал за угол. Там было какое-то подобие скверика с протоптанными дорожками. Тарзан помчался по одной из дорожек, но увидел впереди прохожего, и прыгнул в сторону, в снег, побежал, выдергивая лапы из сугробов.
Затаившись, он подождал, пока пройдет прохожий. И каким-то чутьем понял, что лучше всего сейчас – дождаться ночи.
Выбрав самое укромное местечко в скверике, он принялся отбрасывать передними лапами снег. Выкопав яму под стволом старого тополя, Тарзан забрался в неё, свернулся калачиком, прикрыв хвостом нос. Первые минуты он дрожал от холода. В яме было мокро и неуютно. Ствол тополя тихо ворчал о чём-то; под снегом, в земле, потрескивали корни. В отдалении кричали дети, а еще дальше – нудно и хрипло каркала ворона.
Наконец, Тарзан задремал. И ему снилась нарядная Молодая Хозяйка в белом платье, с голубыми бантами в золотых косичках, – самый красивый человек, которого он встретил в своей короткой собачьей жизни.
Тверская губерния. XIX век
Доктор оказался нервным, суетливым молодым человеком. Едва выпив чаю и отказавшись от закуски, он сел в дрожки, чтобы ехать в деревню.
– Да подождите! – встревожился Григорий Тимофеевич. – Я ведь с вами поеду.
– Да? – удивился доктор. – А пожалуйте, пожалуйте. Я подожду.
И он неподвижно замер в дрожках, уставившись в пасмурное небо.
– Видите ли, – сказал он, когда барин вышел на заднее крыльцо, одетый для дороги, – Не всем помещикам нравится наблюдать за нашей работой. Запахи лекарств неприятны, зрелища тоже бывают такие, что нормальный человек может как кошмар воспринять. Опухоли, гниющие конечности, раны невероятные. Недавно в Волжском один мужик под жерновое колесо попал. Нога – всмятку. Пришлось делать ампутацию.
Григорий Тимофеевич уже устроился в докторских дрожках, и слушал со смешанным чувством любопытства и отвращения.
– И как? Успешно?
– Да где там… – доктор только махнул рукой и велел кучеру: – Ванька, трогай.
Затем вновь живо обернулся к Григорию Тимофеевичу.
– Однако самое неприятное – эпидемии заразы. Холера, например. Бороться с ней – все равно, что со стоглавым змием. Одну голову отрубишь – десять вырастают. И мужик до того темный, что до последнего дня доктора позвать боится. Помирает уже, а все одно талдычит: «Это ничего, я животом и раньше страдал. Перемогнусь как-нибудь».
– Вот вы сказали: эпидемия, – подхватил Григорий Тимофеевич. – А у нас ведь тоже какая-то зараза появилась. Началось с собак, кошек, потом коровы стали дохнуть, а теперь вот – и люди.
– Наслышан-с, – коротко ответил доктор. – Железы припухшие?
– Что?
– Железы, говорю, у больных припухшие?
– М-м… – Григорий Тимофеевич неуверенно пожал плечами.
– Если припухшие – это может быть что угодно, – заявил доктор. – Например, чума.
– Чума? – обескуражено переспросил Григорий Тимофеевич и надолго замолчал.
Так и ехали молча по раскисшей от вчерашнего дождя дороге. Небо постепенно светлело, облака редели, и даже солнце пробилось сквозь них неясным рассеянным лучом.
– Ваш человек давеча сказал, что дети мрут? – наконец прервал молчание доктор, сосредоточенно глядевший прямо перед собой.
– Да, дети. Уже несколько младенцев умерло, и, кажется от одной и той же болезни. А вчера еще девушка разбилась.
– Девушка? – удивился доктор.
– Ну да. Девка, – с усилием поправился Григорий Тимофеевич. – Мужики вчера своими средствами с заразой боролись – «живой огонь» вызывали. А девку выбрали бабы, как самую красивую и безгрешную. Ну, она и зашиблась о бревно.
– Вот как, – неопределенно сказал доктор и снова надолго замолчал.
Наконец за поворотом показалась деревня. Солнце уже ясно сияло в небе, и желтая, еще не опавшая листва берез, поседевшие, но не потерявшие листьев ивы приятно радовали глаз. И деревня выглядела не замогильной сценой, как накануне, а вполне обычной, нормальной деревней. На гумнах стучали цепы, мычали коровы, скрипели ворота. Собаки лаяли, и вопили дети, и ругались две старухи у колодца.
Проехали первые избы и доктор сказал:
– Что ж, давайте сначала к девке. Где она живет, ваша красотка? Показывайте…
Григорий Тимофеевич хотел было обидеться на «красотку», но тут же вспомнил, что сам только что назвал Феклушу «самой красивой и безгрешной».
У дома Феклуши стояли Демьян Макарыч и местный священник отец Александр, рано утром вернувшийся из Ведрово.
Староста степенно поклонился гостям, доктор сухо кивнул и спросил:
– А поп тут зачем?
– Соборовать собрались, – ответил Демьян и кивнул на избу.
Вошли.
Феклуша лежала не в горнице, а за печью, за занавеской. Отец, мать и младшие дети выстроились посреди горницы, поклонились гостям. Никто не выглядел испуганным, но, тем не менее, Григорий Тимофеевич слегка нервничал.
– Ох, горюшко-то какое, – внезапно воющим голосом начала мать Феклуши. – Такая девка была, всем на зависть, краше не было в деревне, да вот, Господь распорядился…
– Не каркай! – мрачно оборвал ее отец.
Доктор быстрым взглядом окинул обоих, пробормотал:
– Ну, я, с вашего позволения…
И подошел к занавеске.
Григорий Тимофеевич двинулся следом, но мать Феклуши внезапно тронула его за рукав.
– Пусть дохтур смотрит, – сказала она вполголоса. – А только Феклуша не хотела, чтоб вы, Григорий Тимофеич…
– У нее лихорадка и сильный жар, – сказал из-за занавески доктор. – Она все равно ничего не слышит, так что можете смотреть.
Григорий Тимофеевич заглянул за занавеску.
Феклуша лежала в одной полотняной рубахе без рукавов. Её тонкие белые руки были сплошь синими от кровоподтеков. Половина лица распухла, чудовищно исказив его, искривив рот. Одного глаза вовсе не было видно, другой – в черной обводке, – был закрыт. На лбу растеклась огромная шишка с запекшейся кровью. Даже на расстоянии чувствовался исходивший от нее жар.
– Ну-с, дальше позвольте мне одному, – проговорил доктор и довольно грубо задвинул занавеску.
Григорий Тимофеевич неловко потоптался, мельком взглянул на хозяев – и вышел на воздух.
Демьян вполголоса беседовал с попом; мимо шла баба с коромыслом – и тоже остановилась, послушать.
Григорий Тимофеевич вынул папиросу, закурил, присел на лавочку у ворот.
– А что, барин, доктор говорит? – спросил Демьян, оборачиваясь. – Выживет девка?
– Жар у нее. В беспамятстве лежит.
– Жар – это ничего, – вмешался священник. – Жар пройдет, осталось бы здоровье. Переломов у нее, кажется, нет.
Григорий Тимофеевич молчал.
Отец Александр вздохнул:
– Вы, Григорий Тимофеевич, наверное, меня осуждаете…
– За что?
– За то, что не воспрепятствовал языческому обряду… Ей-богу, хотел, и даже уговаривал. Бесполезно.
Григорий Тимофеевич молча кивнул.
– Никиту Платоныча тоже жалко, – продолжал отец Александр.
– Кого? – не понял Григорий Тимофеевич.
– А старца нашего, Суходрева. Ему ведь, по записи, сто два года было. Еще при государыне Елисавете Петровне родился.
Барин снова промолчал. Демьян снял шапку, по привычке стал мять ее своими огромными черными ручищами.
– Да, жаль Суходрева. Жилистый был старик. Всё выдюжил, с французом воевал. Огонь добыл, лег в траву, – и душа улетела.
Он подумал и добавил:
– Завтра хоронить будем.
Наконец, вышел доктор. Он казался еще более суетливым, глаза горели каким-то неестественным блеском.
– Что ж, должна выжить, – сказал он. – Ушибы, царапины, гематомы и всё такое; однако все кости целы.
Он обернулся на дрожки. Кучер Ванька понял, приударил вожжами, подогнал дрожки поближе.
– Где у вас дети-то болеют? – спросил доктор, занося ногу на ступеньку.
– Демьян! – позвал Григорий Тимофеевич, вставая. – Покажи доктору, проведи по всем избам, – где коровы пали, где люди болеют.
Он коротко поклонился доктору.
– Демьян – староста, – вам покажет. А я, уж извините, домой. Пройдусь пешком, развеюсь. После, как больных осмотрите, – прошу на обед.
Доктор сел в дрожки, Демьян взгромоздился на козлы, сильно потеснив кучера.
Григорий Тимофеевич вернулся в избу.
– Иван, – позвал хозяина. Тихо шепнул: – Если какие лекарства нужны, помощь, – иди прямо ко мне. Я скажу слуге – тебя проведут. На вот пока…
И он сунул в корявую ладонь Ивана ассигнацию.
– Да что вы, Григорь Тимофеевич! – испуганно сказал Иван, разглядев бумажку. – Зачем? Лекарства дохтур оставил (в избе действительно сильно шибало в нос чем-то медицинским, ядовитым, вроде карболки), а таких денег мы отродясь в руках не держали.
– Ничего-ничего. Возьми. Съездишь в Волжское, на торг, купишь Феклуше баранок, отрез на платье, ботинки… Или что она попросит.
И, быстро повернувшись, вышел.
Шел по деревне скорым шагом, не оборачиваясь. Только когда ступил на лесную дорогу, перевел дыхание и слегка расправил плечи.
«А доктор-то, кажется, опиумист….», – подумал мельком, и тут же забыл об этом.
Доктор заехал вечером, перед закатом. Он очень торопился и отобедать отказался наотрез, сославшись на недомогание. И действительно, выглядел он еще более странно, чем утром: глаза блестели и беспрерывно перебегали с одного предмета на другой; руки дрожали. И сам он постоянно совершал суетливые, ненужные движения.
Григорий Тимофеевич догадался, в чем состоит его недомогание, и сказал, что не смеет задерживать.
– А что же больные? Узнали вы причину болезни?
– Без сомнения, несколько человек были покусаны больными животными. Обычная «рабиес». Случаи тяжелые, вряд ли кто-то из них выживет. А в остальном картина обычная: смерть от несчастных случаев, от грязи, от зверства…
Он добавил, что младенец Никитиных умер от элементарной дистрофии, то есть недостатка питания – то ли мать его так наказывала за беспокойство, то ли по какой-то другой причине.
– У нее молока не было, – вставила вдруг горничная. – А корова сдохла. Кормили мякишем, размоченным в воде, да тряпицу с коровьим молоком в рот совали.
– А ты откуда знаешь? – недовольно спросил Григорий Тимофеевич.
– Так я ж родня им, Григорий Тимофеевич, – спокойно ответила горничная.
– И много еще таких голодающих детей в деревне?
– Об том не ведаю. Да у вас же староста есть, и управляющий…
Григорий Тимофеевич крякнул и махнул рукой.
Доктор быстро покивал всем, собравшимся за обеденным столом, и уехал, не дождавшись даже Григория Тимофеевича, который вызвался проводить доктора верхом.
– Гриша! – сказала Аглая, когда Григорий Тимофеевич вернулся расстроенный и обескураженный. – А что такое «рабиес»?
– Бешенство.
Аглаша всплеснула руками.
– То-то я смотрю, наш Полкаша изменился. Раньше – ты помнишь? – на цепь сажали, чтоб кого не укусил. А сейчас стал ласковый, лизаться лезет…
– Вот как? Что же ты мне раньше не сказала?
Он повернулся к старому слуге Иосафату:
– Петька вернулся?
– Не знаю-с. Сейчас выясню.
Слуга ушел.
Григорий Тимофеевич строго взглянул на жену.
– Вот что, Аглаша. Полкан-то наш болен, и болен неизлечимо. Если человека укусит, – человек умрет. Его пристрелить придется.
Он крепко растер виски руками.
– Вот вам и «рабиес»…
Петр Ефимыч явился поздно вечером. Григорий Тимофеевич вызвал его в свой кабинет и прежде всего сделал внушение за внезапный отъезд. Петр Ефимыч был вольнослушателем Московского университета, и доводился Григорию Тимофеевичу внучатым племянником. В последнее время он как бы исполнял обязанности управляющего имением. Нрава он был доброго, но бесшабашного. Крестьян жалел, долги, бывало, прощал, а бывало, платил за должников из своего кармана, – все это Григорий Тимофеевич знал, и, как человек нового времени, просвещенный и либеральный, не слишком сердился. Поэтому и к нынешнему внушению оба отнеслись довольно легко.
Знал Григорий Тимофеевич и то, что племянник был очень охоч до женского пола. Для того, видно, и в Ведрово ездил: уже присмотрел там себе, видать, местную красотку.
Григорий Тимофеевич велел племяннику сесть и вполголоса сказал:
– Вот что, Петруша. У нас в имении обнаружилось бешенство – сегодня здесь был доктор из Волжского, осмотрел больных, и сказал, что есть все признаки «рабиес».
– Болезнь дурная, я слышал, – покачал головой Петр, сразу став серьезным. – И людей, и скотину не щадит.
– Вот-вот. И, главное, вот что. Полкан наш болен.
Петр быстро взглянул на дядю, опустил глаза. Вздохнул.
– Я давно заметил, Григорий Тимофеевич, только не хотел докладывать. Его ведь пристрелить надо. А жалко.
– Жалко, – согласился Григорий Тимофеевич. – А если он всю дворню перекусает? А если, не ровен час, Аглашу цапнет? Или с цепи сорвется, да в деревню кинется?
Петр снова вздохнул.
– Хорошо. Прикажу Иосафату разбудить меня до свету, уведу Полкашку в лес и пристрелю.
Григорий Тимофеевич помолчал.
– Этого мало, Петя. Перестрелять надо всех больных собак по деревне. А тех, которые еще не больны – приказать запереть отдельно от других. Признаки болезни не сразу появляются. Здоровых собак стрелять – лишний грех на душу брать.
Петя побарабанил пальцами по столу.
– А как крестьянам объяснить?
– Не знаю. Знаю только, что объяснять придется. Попрошу Демьяна устроить сход и помочь нам. Иначе – никак. Начнем стрелять по дворам – чего доброго, бунт поднимут.
– Завтра?
– Да. Тянуть с таким делом нельзя. А ты – ты вот что. Утра не жди. Полкан сейчас на цепи, один на псарне, так ты сделай палку с петлей, возьми его, отведи хоть, например, на берег Сологи, и пристрели. Труп в воду столкни.
Петя снова побарабанил пальцами. Лицо его выражало сомнение и смущение.
– Тебе выспаться надо, завтра будет много дел. Так что – иди сейчас, – настойчиво сказал Григорий Тимофеевич. – Аглаша уже спать легла, дворовые тоже. Только Иосафату не спится по-стариковски.
– Я, пожалуй, попрошу старика мне помочь… – сказал Петр Ефимыч и коротко взглянул на Григория Тимофеевича. – А то одному как-то… На убийство это похоже, дядя.
– Я понимаю.
– А точно ли это бешенство? Может, доктор ошибся?
Григорий Тимофеевич серьезно сказал:
– А ты подумай сам. Началось с появления дикой волчьей стаи, потом – падёж скота, кошки стали дохнуть, до людей очередь дошла… Ты по лесам часто ходишь – видел что-нибудь?
Он выжидательно посмотрел на племянника. Тот помялся:
– Да, видел.
– Что же?
– Мертвых лисиц. Один раз на целый выводок наткнулся: лиса-мать, лис-отец, и лисята. Все мертвые, у норы. Я еще подумал – от какой-нибудь своей болезни померли, или тухлого поели, или ягод волчьих… Да мало ли что.
Григорий Тимофеевич посидел еще, потом поднялся.
– Пойду подниму старика. А ты, будь добр, приготовь ружье и припасы. Может, с первого раза не попадешь, может, несколько раз стрелять придется…
Стрелять, однако, не пришлось ни разу.
Они все сделали правильно. Иосафат, поворчав для порядка, оделся потеплее, взял фонарь и пошел на конюшню. Принес длинную палку с петлей на конце. Потом подошли к сараю, где содержали собак; теперь там оставался один Полкан. Вошли.
Полкан спал в углу, свернувшись калачиком. Проснулся, взвизгнул от радости и кинулся к Пете. Короткая цепь натянулась, Полкан встал на задние лапы, забил передними в воздухе.
– Ну-ну, успокойся, – сказал Петя.
Иосафат, уже узнавший подробности, поджал губы:
– Может, он еще и не заразный. Может, дохтур-то ошибся. Вишь, как у него, у дохтура этого, руки-то тряслись. Должно, зашибает сильно. А таким дохтурам верить нельзя. Вот в прошлом годе один тоже приезжал в Вёдрово, так он…