Глава 5
ПЕТЕРБУРГ.
2 апреля 1879 года.
На крыше арки Главного штаба на корточках сидел человек в статском и глядел в бинокль вниз, на Дворцовую площадь.
– Не видно пока, – сказал он.
Второй выглянул из-за колесницы Победы, влекомой, по воле скульпторов Пименова и Демут-Малиновского, шестёркой коней. Этот второй тоже был в статском, но на пальто набросил овчинный тулуп, – здесь, наверху, ветер казался ледяным. Он тоже был вооружен морским биноклем и тоже время от времени оглядывал площадь.
– «Случайный элемент», – задумчиво проговорил он. – А знаете, барон, случайный элемент чаще попадает в цель, чем направленный. Таков, как говорится, неизъяснимый закон природы…
– А вот случайности-то нам и ни к чему, – буркнул первый. – Поэтому на природу мы уповать не будем.
Некоторое время они молчали. Аллегорическая фигура Славы, управлявшая колесницей, возвышалась над ними. А еще выше с клёкотом летал огромный чёрный коршун: его гнездо находилось где-то внутри повозки.
– Что, зябко, господин Жандарм? – спросил, наконец, второй.
– Да уж… – Жандарм не без зависти взглянул на собеседника снизу вверх. – А позвольте спросить, господин Литератор: где это вы такой славный тулупчик приобрели?
Литератор улыбнулся самодовольно:
– А вот представьте: у собственного дворника позаимствовал!
– Это как же?
– Спустился в дворницкую, гляжу – дворника нету, а тулупчик вот он, на гвоздике висит. Я его хвать – да к чёрному ходу, да дворами, и на Апраксин выскочил. Оттуда на Фонтанку, извозчика взял, вокруг квартала объехал. Остановился на Гороховой, где мой собственный извозчик ждал. Пересел… И, как говорится, – ищите ветра в поле-с!
Жандарм сказал сурово:
– Значит, тулупчик вы попросту сперли.
– Именно-с. Натуральным образом! – Литератор расхохотался сладким смехом.
– Н-да… – проворчал Жандарм, подняв воротник и туже натягивая на уши пуховую шляпу. – Петербургский воздух не весьма полезен для здоровья…
– А иной раз даже и смертельно опасен, – подхватил Литератор. – Особливо же вредны прогулки по петербургским площадям…
Он отнял от глаз бинокль, переглянулся с Жандармом.
– Уж это верно, – согласился тот. – Известно, чем закончилась зимняя прогулка покойного Николая Палыча… А уж на что крепкого здоровья был человек!
Литератор слез с колеса, присел рядом с Жандармом.
– Да и таганрогский воздух оказался не особенно здоров…
Жандарм, глядевший в бинокль, оторвался от окуляров.
– Э, батенька! И Александра Павловича вспомнили?.. Да вы опасный человек! А ведь статейки добрые пишете, о примирении… под псевдонимцем, правда…
– Это не я опасен. Это воздух в России опасен, – отозвался Литератор. – Особенно для самодержцев…
Тут они снова переглянулись, – и оба натянуто рассмеялись.
– Погодите-ка! – внезапно сказал Жандарм, приподнимаясь над парапетом. – Вон Государь!
Литератор подскочил, с жадным вниманием припал к окулярам.
– Ну, с Богом… Или не с ним?.. – Литератор криво усмехнулся.
* * *
По другую сторону колесницы Победы, под самым колесом, на овчинном полушубке лежал кудлатый, как пёс, мрачный человек. Он держал в руках винтовку Бердана и, расслышав последние слова Жандарма, приподнялся над парапетом.
Площадь лежала перед ним как на ладони. Разглядев высокую фигуру Государя, стрелок лёг, раскинув ноги, положил винтовку на скатанную шинель и прицелился.
* * *
Только самые близкие люди знали, что ежедневные прогулки государя – это не только дань этикету, и даже не забота о поддержании здоровья. Прогулки – это всё, что оставалось у императора в его единоличном распоряжении. Только во время прогулок он оставался наедине с самим собой и чувствовал себя внутренне свободным. Но только внутренне, не внешне: он знал, что охрана где-то поблизости, знал, что любопытствующая публика глазеет на него. Значит, и во время прогулки требовалось соблюдать протокольный вид. А именно: плечи расправлены, голова приподнята, шаг уверенный, чёткий. Маска. Броня.
Но думал он не о шаге, не о выправке, не о маске. Сейчас ему вспомнился почему-то эпизод из раннего детства. Эпизод этот вспоминался редко, но, вспомнившись, долго не шёл из головы…
* * *
АНИЧКОВ ДВОРЕЦ.
1821 год.
Гости прибыли, по меркам высшего света, не поздно, полуночи не было – самое время для балов. Цесаревич Николай Павлович услыхал, как Александра Федоровна гостей встретила – выпускниц-институток, а в их числе графиню Медем, особу важную и небесполезную для дома в обычных околодворцовых интригах.
Красивая, молодая Александра Федоровна представила гостей цесаревичу, девицы вели себя смело, но не дерзко, говорили по-французски. Вот эта графиня Николаю Павловичу особо и глянулась. Скромна, умна, предпочитает русский французскому, хотя свободно владеет и английским, – нарочно проверил. И, как обычно, когда гостям был рад, решил похвастаться наследником, первенцем. Повернулся к жене, спросил по-домашнему:
– Что Сашка? Спит?
– Спит, – ответила Александра Федоровна кратко. Не любила этих сцен, и хвастовства не любила. Мальчик как мальчик. Фанфары, рукоплескания – всё это ещё впереди. И интриги, и подглядывания, и нашёптывания: вся эта тайная дворцовая жизнь, неведомая остальной России.
– Спит – это не беда! – громогласно сказал Николай Павлович. И дальше сказал в любимом жанре – афоризмом: – Солдат должен быть готов к службе во всякую минуту!
Распахнул двери в детскую, отодвинул ширму, приказал зажечь свечи.
– Николя… Ты хоть барабан-то не трогай, – поморщилась Александра Федоровна. Ей и мальчика было жаль, и перед юными гостьями неудобно.
– Пустяки! Наш долг, романовский, таков – всегда, во всякую минуту…
Не договорил, полез к мальчику.
Александра Федоровна возражала, запрещала – Николай Павлович уже вытащил ребёнка из постели, фыркал: солдат, а кутают, как хилую барышню!
Поставил на пол.
– Ну что, Сашка! Ты солдатом хочешь стать?
– Хочу, – промямлил мальчик, обеими руками протирая глаза, и перебирая ногами – зябко было.
– А тогда, коли хочешь, – маршируй!
И Николай Павлович ударил в большой полковой барабан.
Мальчик заученно стал маршировать, путаясь в длинной рубашонке.
– Веселей, веселей гляди! Не браво получается!
Александра Федоровна переглянулась с графиней. Графиня сделала вид, что с удовольствием участвует в этой сцене, даже неловко в ладоши стала прихлопывать.
– Солдатом будет! Настоящим солдатом! – искренне радовался Николай Павлович, и колотил в барабан, пока не упрел. Тогда только позволил няньке и матери снова уложить ребенка.
– Он в Саше души не чает, – говорила после Александра Федоровна графине. – Но считает, что воспитание должно быть строгим, неанглийским.
* * *
Да, детство его закончилось раньше, чем он мог, в своих счастливых забавах и блаженном неведении, предполагать. А именно – в шесть лет. Именно тогда детство его осталось позади, и началась многолетняя каторга под надзором бдительных наставников. Из которых самым бдительным оказался – никто, кроме Сашеньки, этого не понимал – романтический пиит Василий Андреевич Жуковский. Романтик, поражённый идеалистической слепотой, – кто может быть страшнее такого воспитателя?.. Да, Василий Андреевич из самых лучших побуждений составил программу обучения наследника. Собственноручно расписал его занятия по часам на десять лет вперёд. Еженедельно – 46 часов уроков. Добрейшей души человек, Жуковский, сам того не понимая, превратился в иезуита.
Вот как выглядел обычный день маленького Саши. Подъём в 6.00. С 7.00 до 12.00 – занятия (с одним часовым перерывом). С 12.00 до 14.00 – прогулка. С 14.00 до 15.00 – обед. С 15.00 до 17.00 – снова занятия. Затем два часа «свободного времени», затем час гимнастики и «подвижных игр». В 22.00 – отход ко сну.
Прибавить к этому распорядку постоянные, вне плана, нравоучительные беседы Василия Андреевича, его нотации. И ежедневное напоминание: «На том месте, которое вы со временем займёте, вы должны будете представлять собой ОБРАЗЕЦ всего, что может быть великого в человеке!»
Александр Николаевич уже не мог бегать к маменьке или папа, – побаловаться, пожаловаться на строгость учителей… Нет, он мог только представлять собой ОБРАЗЕЦ. Что означало, в переводе с романтического языка на человеческий, – надо быть всегда настороже, ни в чём не ошибиться, не сделать ни одного неловкого движения, не обронить неосторожного словца. Иначе последует выговор. А то и натуральный разнос. И это в присутствии ещё двух соучеников – Паткуля и Виельгорского! Кстати, маленький Саша поначалу смертельно завидовал Иосифу Виельгорскому: этот тщедушный малыш схватывал всё на лету, ученье, казалось, он считал великим счастьем. Он всегда был ОБРАЗЦОМ для Саши.
«Вот, Александр, – строго выговаривал ему преподаватель географии Арсеньев. – Посмотрите на господина Виельгорского! Уж он без запинки перечислит все губернии России! А вы?..»
Саше было стыдно. Правда, Саша Паткуль учился ещё хуже. Но это не облегчало страданий наследника.
А несколько лет спустя блестящий ученик, «благородный, умный, всегда весёлый мальчик», как отзывался о Виельгорском Жуковский, внезапно заболел и умер от туберкулёза. Ему было в ту пору лишь двадцать четыре года…
И снова Саше – к тому времени уже Александру Николаевичу – было стыдно. Для чего завидовал? Для чего из детской мстительности желал товарищу несчастий?.. Услышали, видно, небеса глупые детские молитвы…
Для поэта Жуковского Саша был машиной, куклой, с которой можно экспериментировать, как угодно. Или ещё того проще: завести её ключиком – она и зашагает в правильном направлении. И остановится там, где необходимо.
Нет, Саша был куском глины, из которого пиит ваял, лепил «совершенную личность». Только много позднее Александр Николаевич понял: в мечтателях (а Жуковский был именно мечтателем) почти всегда скрыт человеконенавистник. Ведь живые люди живут, действуют, говорят совсем не так, как мечтателям хотелось бы. Живые люди – они некультурны, вульгарны, ведут нездоровый, а то и, прямо скажем, скотский образ жизни. Они вообще недостойны высокого звания Человека.
Саша постарался не огорчить своего главного наставника, и Василий Андреевич умер в полном убеждении, что ему удалось воспитать идеального человека… Впрочем, император Александр II давно уже всех простил. И Василия Андреевича – в первую очередь.
Но нынешние-то романтики, мечтатели-идеалисты, – у них под рукой нет наследника престола! Тренироваться, воспитывая будущую гармоническую личность, им не на ком. Поэтому они решили переделать всё человечество разом. И для начала – устранить к тому препятствия. А кто препятствует? Да он, Александр-Освободитель! Значит, – прикончить его!
Ещё восемнадцать лет назад некоей организацией под выспренне-самодовольным названием «Молодая Россия» было провозглашено: для всеобщего счастья народного требуется искоренить всю царскую фамилию и ближайшее окружение. Даже подсчитали, что всего-то и нужно перебить сущий пустяк: около двухсот пятидесяти человек…
А десять лет назад некто Худяков, учёный и революционер, сосланный в Сибирь, признался в беседе с полицейским «кротом»: цель «Молодая Россия» ставила политическую – уничтожить всех возможных претендентов на престол. Во избежание попыток реставрации старого режима. И вот тогда-то, конечно, сами собою наступят и счастие, и благоденствие, и процветание всех и каждого, и даже Вселенская Справедливость.
Да, умно заметил этот хитрый французский лис Тьер: «Знаем мы этих романтиков! Сегодня он романтик, а завтра – революционер!»
Александр Николаевич, внешне сохраняя протокольный вид, глубоко задумался. Он никого не видел, не замечал. Он, наконец, погрузился в свои собственные, тайные, любимые мечты. Покинуть престол, уединиться с Катей и детьми где-нибудь в Ливадии, а ещё лучше – в Ницце… Стать, наконец, самим собой. Снять доспехи. Освободить на этот раз не народ, – освободить себя от непосильной ноши. От этого бремени, наложенного на него Жуковским, а также и папенькой: всегда, каждую минуту, быть и оставаться не только монархом-самодержцем, но и ОБРАЗЦОМ, идеалом.
* * *
Соловьёв вышел из-под арки Главного штаба. И сразу же увидел на другой стороне площади гулявшего с высоко поднятой головой Государя. Крепко сжимая в кармане пальто револьвер, Соловьёв двинулся вперёд. У него на пути стоял городовой. Румяный здоровяк с выпученными глазами. Знакомая рожа. Где он его видел? Ба! Вчера, на Невском, когда с Настей знакомился.
Надвинув фуражку на глаза, Соловьёв замедлил шаг. В голове стучало: узнает? Догадается? А может, лучше отложить ДЕЛО? Ведь ещё не поздно.
Револьвер в кармане внезапно показался ему неимоверно тяжёлым. Придерживай его, не придерживай, – всё равно такую дуру трудно в кармане спрятать. Еле умещается. И если этот румяный, глазастый городовой цепанёт взглядом за оттопыренный карман, – всё, пиши пропало.
Соловьёв пошёл еще медленнее, стараясь не глядеть на городового.
Да, пожалуй, лучше отложить… Так, прогуляться вокруг колонны – да и на Адмиралтейский. Там в любой час и день множество праздного народу фланирует.
Городовой внезапно сделал шаг в сторону, как бы давая Соловьёву пройти. Соловьёв глянул на него искоса. Городовой смотрел в ответ не мигая, безо всякого выражения. И мелькнуло что-то очень знакомое в чертах его лица. Высоко поднятая голова, выпуклые глаза, грудь вперёд…
Тьфу ты, чёрт, наваждение какое-то…
Нет, теперь-то всё. Решено.
Соловьёв пошёл быстрее, мимо Александровской колонны; потом ещё быстрее, ещё… Мельком, на ходу, увидел знакомое лицо: среди прогуливавшихся был Дворник-Михайлов. Он стоял неподалёку от стилобата колонны и странно смотрел на Соловьёва. То ли подбадривал, то ли хотел остановить.
Но было уже поздно.
Вытаскивая на ходу револьвер и взводя курок, Соловьёв побежал. До императора оставалось всего несколько шагов. Соловьёв нажал на спусковой крючок, позабыв от волнения, что целиться нужно не в спину, а в ноги…
* * *
Что-то оглушительно лопнуло позади Александра Николаевича. Громовой раскат покатился по Дворцовой площади, потом по Разводной, докатился до Александровского сада. С верхушек деревьев поднялась чёрная громадная стая воронья – и заорала пронзительно и страшно. Над площадью мгновенно потемнело. Гроза, что ли, надвинулась?..
Александр Николаевич обернулся и, ещё не осознав до конца, что происходит, машинально отскочил в сторону. Новый грохот; из-под ног брызнула крошка брусчатки. И тогда, подобрав полы шинели, государь побежал, уклоняясь то влево, то вправо. А за ним бежал по площади светловолосый, с искажённым лицом, человек и, что-то выкрикивая на ходу, беспрерывно стрелял из громадного револьвера.
Государь бежал, не думая. Ноги сами знали, что делать, и несли его к ближайшему спасительному подъезду дворца.
И в то же самое время – вот странность! – государь вспомнил лобовые атаки русских войск под Плевной, атаки бессмысленные и кровавые. И тот поразивший его случай, когда солдат в очередной раз погнали на штурм, выталкивая из траншей. Отделенный, выпрыгивая из траншеи, толкнул, поторапливая, выскочившего перед ним на бруствер солдата и крикнул:
– Чего встал? Давай-давай, вперёд!..
Но солдат вдруг отчётливо произнёс:
– Я убит.
И – упал, опрокинувшись на спину. Отделенный нагнулся, и глаза у него полезли на лоб. Солдат действительно был убит. Османская пуля пробила ему сердце.
Но как же тогда он успел сказать «Я убит»? – всё думал Александр Николаевич, когда ему доложили об этом случае. И однажды ночью – не спалось, в те дни вообще спалось ему редко, – наконец, догадался: ведь солдат просто исполнил свой солдатский долг. В ответ на приказ командира сверхчеловеческим усилием воли продлил свою жизнь на секундочку. Всего на одну. Чтобы доложить, как положено: не могу, мол, исполнить приказание, вашбродь. Не могу, потому что убит.
Это фантастическое чувство солдатского долга заставило его сначала доложиться – и только потом уже умереть со спокойной душой. Вот он какой, настоящий-то героизм. А не такой, как нынче: с револьвером на площадь выскочить, да в безоружного палить…
И еще государь успел подумать: не этот ли долг так мучает его, заставляя делать то, чего он решительно не хочет, – заниматься, так сказать, монаршим ремеслом. С шести лет и до сего дня, словно раз и навсегда заведённый механизм, как немецкая говорящая кукла… И ведь вот что выходит: каждая новая реформа, каждый новый шаг к прогрессу вызывает не ликование толпы, а порицание, и даже ненависть. Даже освобождение крепостных недолго ставили императору в заслугу. Наоборот: и тут нашли множество недостатков…
«А ведь я тоже солдат, – не без горчинки, но и с гордостью подумал Александр Николаевич. – И буду служить Отечеству до последнего вздоха».
Но, может быть, и сбудется давняя мечта: провести конституциональную реформу, создать совещательный выборный орган. Пусть покричат, в «парламенте», цивилизованно, по-европейски, выпустят пар. И всё. После этого можно со спокойной душой отречься, уйти, уехать с Катей и детьми в Ниццу… Хотя нет: в Ницце всё будет напоминать о первенце, о Николеньке. О его нелепой и непонятной смерти…
* * *
Потом всё закончилось. Так же внезапно, как и началось.
Выстрелы прекратились, и сквозь вату в ушах государь расслышал крики. Он остановился и повернулся.
С бешено колотящимся сердцем, нетвёрдым шагом двинулся к распластанному на брусчатке светловолосому человеку. Над ним стоял, тяжело дыша, жандармский офицер Кох из охранного эскадрона: он-то и сбил преступника с ног, догнав и ударив его по спине плашмя ножнами сабли.
Преступник, казалось, был чуть жив. Закатывал глаза. Из угла рта показалась пена…
Со всех сторон набегали люди, некоторые хотели ударить террориста, пнуть, плюнуть, – так что подоспевшей страже пришлось удерживать не столько преступника, сколько напиравшую толпу.
Александр Николаевич внезапно ощутил слабость в ногах; снял фуражку, вытер трясущейся рукой пот со лба.
– Кто он? – спросил едва слышно.
Но Кох расслышал, обернулся:
– Молчит, Ваше Величество! Дёргается чего-то. Болен он, что ли…
Государь наклонился. Соловьёв открыл безумные глаза, обвёл ими толпу. Увидел государя, тяжело вздохнул, и потерял сознание.
– Ваше Величество! Вы ранены?
Александр Николаевич, словно только сейчас вспомнив что-то, начал осматривать себя, похлопывать по бокам, животу… В шинели обнаружились две дыры с обожжёнными краями.
Бог оборонил, значит. И на этот раз оборонил…
* * *
– Бог оборонил, значит, – со вздохом сказал Литератор, подымаясь с колен и засовывая бинокль в специальный футляр.
– М-да… – задумчиво ответил Жандарм. – Вот вам и «случайный элемент»… Говорил же я, что этого Соколова надо было, как только обнаружилось его логово, разом брать, – и в крепость. Нет, понадеялись на счастливый случай, на «случайный элемент»… Дескать, это уже третья попытка, а Бог Троицу любит… И что теперь? Теперь всё сызнова надо начинать.
– А старик-то наш, глядите, какой прыткий! От убийцы с револьвером убежал, а?
Жандарм хмуро ответил:
– В том-то и дело… Знаете, революционеры однажды на собрании решали, как лучше с Государем покончить. Было три предложения: заколоть кинжалом, подорвать бомбой или застрелить. Вы не поверите – голосовали по каждому, так сказать, «пункту»! Выбрали – «застрелить»… Тьфу ты, пропасть!..
Последнее замечание относилось уже к птичьему помёту, в который Жандарм нечаянно угодил сапогом.
– Это какие же тут птицы здесь летают? Лошади, что ли?
Литератор пожал плечами:
– Может, финские коршуны? Видели, один в колеснице гнездо свил? Здоровенные такие. Кстати, такого коршуна покойный Николай Палыч видел за своим окном незадолго до своей кончины. Плохая примета…
– Да? – Жандарм отчаялся стряхнуть с подошвы помёт. – Интересно… Это надо запомнить. Пригодится…
Литератор глянул лукаво, присвистнул:
– Психолог, психолог вы, господин Жандарм! Да ещё какой! Далеко заглядываете. Вам бы, батенька мой, не в корпусе служить, а у Чезаре Ломброзо в учениках! Ей-богу, карьеру бы сделали!
* * *
Человек, лежавший за колесом, собрал гильзы, сунул в карман. Завернулся в полушубок. Лежал, глядя в небо, где всё ещё кружили стаи ворон.
«Много его, воронья-то, у нас развелось. Оно и понятно: где лошади, там и навоз… Воробьи вот тоже…» – он зевнул. Поплотнее завернулся в полушубок, поджал ноги. Надо было переждать, пока уляжется суматоха. Да и то, шутка ли? В самом центре Северной Пальмиры в императора из револьвера палят!..
Засыпая, подумал: «А шибко бежал царь. Больно уж шибко… Эх, незадача!»
Через несколько часов, когда шум на площади утих и в свете газовых фонарей стали видны лишь фигуры солдат оцепления вокруг дворца, стрелок проснулся. Потянулся с хрустом, зевнул. Оглядел площадь, приподняв голову над парапетом. Перекрестил рот и сказал:
– Затаились таперича, значит… Эх, мази-ила!..
Кого он назвал мазилой, оставалось только догадываться: то ли револьверщика на площади, то ли себя самого.