— И что же вам рассказала товарищ Пахмутова? — навел Андропов на всплывшую, как труп, тему.
Брежнев вздрогнул, отвлекаясь от дум.
— Александра… Она ведь лауреат?
— Лауреат премии Ленинского комсомола, — напомнил Юрий Владимирович и, чтобы побыстрее натолкнуть генсека на мысль, пропел: «И снег, и ветер, и звезд ночной полет…».
— «Тебя, мое сердце…» — хрипло подхватил Брежнев, но, забыв слова, запнулся. — Талантливая музыка, — сказал он. — Не пойму только, почему слова пишут не один, а двое?
— Гребенников-Добронравов, — как машина, выдал из себя Юрий Владимирович.
— Это что, очень важные слова?
— Не думаю. Но у нас и текст гимна написали двое.
— Так это ж гимн! А здесь «и снег, и ветер»! — Леонид Ильич опять раздражился, помрачнел. — Нельзя, что ли, одному такое придумать?
— Конечно, можно, — мягко согласился Андропов. — Нужно указать товарищу Пахмутовой, чтобы выбрала себе одного.
— Именно, или Гребенникова, или Добронравова. Мне все равно. Но пусть будет один! — Леонид Ильич вскочил со стула и вдруг начал жаловаться, как ребенок: — Я спросил ее, что это за битлзы? А она говорит: «У них очень спортивная музыка!».
— Так и сказала? — не поверил ушам Юрий Владимирович.
— Спортивная, говорит… А я не понял, они что, футболисты?
— Насколько нам известно, нет.
— Если футболисты, может, их пригласить к нам? Сыграют один матч, и наша сборная их потопчет.
— Англичане довольно сильно играют, — напомнил Генсеку Андропов.
У обоих еще была жива в памяти ничья в Лондоне два года назад, где вратарь нашей сборной Пшеничников творил чудеса, метаясь, как Яшин, от девятки к девятке и вынимая из-под перекладины абсолютно неберущиеся мячи. Численко тогда закатил две банки, но англичане все-таки отыгрались, скорее от испуга, чем от мастерства. Счет 2:2 забылся сразу, но моральная победа осталась за нами, призывая к новым матчам и новым спортивным авантюрам.
Но футбольную тему Юрий Владимирович откинул из головы сразу, сконцентрировавшись на оценке популярного советского композитора. Прошли времена, когда партия разделывала творческих интеллигентов под орех за одно неосторожное слово. Настала пора дружбы и отеческой заботы, так что Юрий Владимирович решил ничего не опровергать, а предоставить Генсеку лишь голые факты.
— Их музыка звучит повсюду. Например, у американского экспедиционного корпуса во Вьетнаме.
Здесь Андропов сделал эффектную паузу.
Брежнев вскинул на него мутноватые глаза.
— Наверное, поэтому американцы все просирают?
— Наверное, поэтому, — согласился Андропов, поймав себя на мысли, что такой простой и логичный вывод ему, аналитику-интеллектуалу, никогда не приходил в голову.
«А ведь наш Генсек — умница!» — подумал он.
— Вы правы, они разлагают все участвующие стороны. Но меня сейчас интересуют не американцы, а наши граждане. Что толку, если американцы под действием битлзов разложатся, а наши люди в это время морально деградируют?
— А Вьетнам? — вдруг спросил Брежнев.
— Что Вьетнам? — не понял Юрий Владимирович.
— Там что, тоже?
— Ну да, — подтвердил Андропов, догадавшись, о чем идет речь. — Наши информаторы сообщают, что одна и та же музыка несется по обе стороны фронта.
— И что из этого следует?
— Из этого следует, что война скоро окончится. Не с кем будет воевать, поскольку все будут петь одно и то же… Но это я шучу, — поправился Юрий Владимирович, почувствовав, что перегибает палку в своем парадоксализме. Война окончится победой сил Вьетконга. Благодаря нашей военной помощи.
Степняк сдвинул густые брови к переносице, о чем-то тяжело размышляя.
— Ну и пусть, — сказал он решительно. — Пусть играют!
— Не понял, — пробормотал Юрий Владимирович.
— Ведь Александра сказала… Она ведь попусту не скажет! Александра!
— А как тогда относиться к фактам вербовки? — выложил председатель КГБ свой последний козырь.
«Вот ведь, не отстает! Прилепился как банный лист! — подумал Леонид Ильич, начиная утомляться от этого тяжкого разговора. — Одно слово гэбуха!»
— Кого? — спросил он. — Кого вербуют?
— Советскую семью, — туманно сообщил Андропов. — Осветить подробнее?
— Осветите, — неохотно согласился Брежнев и отчего-то включил настольную лампу.
— Наши люди на Главпочтамте перехватили письмо из Англии, электрический свет начал резать Юрию Владимировичу глаза, и он сощурился. Представитель битлзов приглашает москвичей в Лондон, якобы на прослушивание.
— Не надо, — коротко сказал Брежнев.
— И я так думаю, — обрадовался Юрий Владимирович.
— Они что, из разведки?
— Битлзы?
— Ну да.
— У нас нет таких сведений. Но их может использовать «Интеледжент сервис» даже против их воли.
— Так! — и Леонид Ильич тупо уставился в письменный стол.
— Семью мы будем брать в разработку, — пообещал Юрий Владимирович.
— Не надо, — снова сказал степняк. — Берите битлзов.
— Хорошо. И битлзов…
— В печати… Про печать не забудьте, — напомнил Генеральный секретарь. — Осветить их прогрессивную роль… В деле разложения. Ну и реакционные стороны таланта… Тоже осветите.
— Ну печать… Это не по нашему ведомству, — мягко не согласился с Генсеком Юрий Владимирович.
— Что еще у вас? — степняк тяжело дышал, заметно утомившись.
— Все, — испугался Андропов. — Здесь документы, которые я не успел обсудить. По так называемому диссидентскому движению, — и он указал рукой на папку.
Степняк, набычившись, не отрывал тяжелого взгляда от стола.
— Можно идти? — и Юрий Владимирович поднялся со стула, намереваясь откланяться.
Брежнев поднял на него красные глаза.
— Знаете, что мне приснилось несколько дней назад? — спросил он. — Мне приснился товарищ Полянский. Подошел ко мне сзади и говорит: «Не генсек ты, Леня! Честное слово, не генсек!».
— Чепуха какая-то, — пробормотал Андропов. — Не ожидал от товарища Полянского!
— И я от него не ожидал! — страстно подтвердил Леонид Ильич. — Не по-товарищески он поступил! Я так не делаю!
Отпил «Ессентуков».
— А вы-то сами как думаете?
— По поводу товарища Полянского? — попытался запутать вопрос Юрий Владимирович.
— По поводу генсека! — и Брежнев требовательно поглядел Юрию Владимировичу в глаза.
— Я думаю, куда ночь, туда и сон! — сказад Андропов, дипломатично уходя от прямого ответа.
Леонид Ильич махнул рукой. Жест был сокрушенный, безвольно-отпускающий…
Председатель КГБ вышел из кабинета. Отер платком высокий выпуклый лоб и толстый нос. В последнее время из него вытапливался жир, и Юрию Владимировичу казалось, что подчиненные, замечая это, принюхиваются к его носу, более того, начинают переглядываться и подмигивать друг другу.
Брежнев тем временем, глядя посетителю в спину, решил для себя два вопроса. Во-первых, рассчитаться с товарищем Полянским за свой сон при первом же удобном случае и, во-вторых, выдвинуть битлзам советскую альтернативу. Чтобы играли так же, но пели бы про наше. Последний вопрос он не додумал, решив передоверить его министру культуры.
Он помнил, что министр культуры была женщиной, музыку не любила, но зато любила балет.
Через несколько лет после описываемых событий она покончит с собой, и культура, балет в особенности, начнет чахнуть, хиреть.
Глава десятая. Остановки на пути в Лондон
Мама написала странное письмо. В первом абзаце она горячо благодарила партию и правительство за проводимую ими внешнюю политику. Ниже, напомнив адресату о важности культурных контактов, попросила выпустить в Англию сына в сопровождении родителей за государственный счет. А напоследок, более решительным тоном, предложила дать ей отдельную квартиру и прописать в Москве мать и сестру из Уфы.
Перед сном она прочла письмо вслух Лешеку.
Тот почесал затылок и сказал, что вещь, в самом деле, удалась. Стиль энергичен, тон решителен.
— Но, может, у тебя какие-то сомнения? Поправки? — требовательно спросила мама, испытывая в душе неуверенность и тревогу.
Лешек опять почесал затылок, но уже другой рукой.
— Почему ты хвалишь только внешнюю политику? — резонно спросил он.
— А какую ж еще хвалить?
— Разве нет никакой другой политики, кроме внешней?
— Есть! — расстроилась мама. — Вот дура!
— Именно, — согласился отчим. — Впиши, бардзо, «и внутреннюю».
— Хорошо, — мама уже взяла ручку, даже сделала на письме какой-то штрих.
— Не могу! — выдохнула она. — Не могу я хвалить эту внутреннюю политику! Рыба пропала, с колбасой и мясом перебои.
В этом она была права. С рыбой назревал полный швах. Народ ругался на появившуюся в продаже пристипому и бельдюгу, называя их прилюдно блядюгой и проституткой. О крабах и икре вспоминали, как о потерянном рае, а копченую треску расхватывали за полчаса. Вскоре ценники с бельдюгой и пристипомой убрали, написав чернилами новое, непривычное название «Ледяная». Но рыба под ним осталась та же.
— А что ты тогда хвалишь внешнюю политику, зачем врешь? — спросил Лешек. — Тебе нравится Чехословакия? Гляди, они скоро и в Варшаву войдут!
— В самом деле, — опять согласилась мама. — Я, пожалуй, про политику вообще вычеркну.
И тут же сделала в письме пометку.
— И про Лондон, — подсказал отчим.
— В каком смысле?
— Вычеркивай. Нереально это. Ну куда он поедет? — и Лешек показал на притаившегося в кровати Фета. — Что он там будет делать? Слюни пускать?
— А что же тогда оставлять? — растерялась мама.
— Дай-ка я посмотрю, — отчим надел очки и стал походить на вальяжного ученого кота.
— Значит, про Лондон исключаем. А про тетю Валю из Уфы тем более.
— Это еще почему? Что ты плетешь?!
— Это — сугубо политическое дело. Целый народ выслан из Крыма, зачем?
— Затем, что так захотелось этому людоеду! — мама махнула рукой, имея в виду Сталина.
— А ты спросила себя, если бы этот народ организовал хотя бы один партизанский отряд, когда Крым был под оккупацией, его бы выслали?
Мама запнулась и не нашла что возразить.
— Значит, вычеркиваем, — Лешек провел в письме жирную черту.
— Тогда и про квартиру, — сказала она. — Это уж совсем нереально!
— Почему же? При таких объемах капитального строительства? Смотри, что получилось! — и отчим с выражением прочел: — «Глубокоуважаемый Генеральный секретарь ЦК КПСС! Прошу предоставить мне отдельную двухкомнатную квартиру в новом районе города Москвы». И подпись: «режиссер дубляжа такая-то».
— Не поеду я ни в какой новый район! — отрезала мама. — Что ж, нам до студии на метро добираться?
— Как знаешь. Значит, просто оставь в письме «Глубокоуважаемый Генеральный секретарь!». И подпись: «режиссер дубляжа такая-то».
— Да не слушай ты этого мерзавца! — подал голос Фет. — Пиши, как решила!
— Не знаю, не знаю, — пробормотала мама в задумчивости. — Как бы этим письмом не навредить!
Отчим почему-то не прореагировал на бранное слово и уставился в телевизор, по которому передавали «Кинопанораму». Ее вел седовласый человек приятной наружности, соблазнивший когда-то дочку Сталина и отправленный за это на перевоспитание в лагеря. Несмотря на постигшую его неудачу, седовласый мягко шутил и элегантно на что-то намекал, — за это передачу и любили.
Мама мучилась с письмом еще долго. Фет, тараща сонные глаза со своей кровати, расположенной на другом конце двадцатиметровой комнаты, видел, как она что-то правит и что-то вычеркивает. И проснулся глубокой ночью от сказанных в сердцах слов:
— Оставляю все как есть! Будь что будет!
На следующий день мама взяла Фета за руку, и они поехали на метро до станции «Библиотека имени Ленина».
В Москве выпал первый снег. Он не размок, как в нынешнее время, а лежал на тротуарах крепкой сахарной коркой.
Они прошли мимо Манежа, закрытого на реконструкцию, вступив в голый Александровский сад. Там, в маленькой круглой башне, от которой шел асфальтовый мост к недавно построенному Дворцу съездов, находились кремлевские кассы, и Фет поначалу думал, что им предстоит достаточно нудная и мрачная экскурсия по местным казематам.
Он ходил в Кремль только раз, совсем маленьким, и ничего не понял. Поскольку государство твердило, что Бога нет, то округлые здания с нескромными золотыми шапками теряли всякий смысл. В них было темно, и со стен смотрели какие-то вытянутые фигуры, вызывавшие подспудный ужас.
Это была эпоха, когда по телевизору регулярно, ближе к ночи, показывали кинофильм «Чудотворная». Там верующая старушка-изувер пугала внучка' какой-то старинной иконой, найденной во дворе бывшего монастыря, который экономная власть переделала под авторемонтные мастерские. Внучек пугался иконы до хрипа, и только пионерская организация с трудом объяснила ему, что это никакая не чудотворная, а просто старые краски, лишенные всякого художественного значения. Внучек опомнился, поехал в лагерь «Артек», а бабушку посадили. Тогда же в телевизор залез какой-то симпатичный интеллигентный священник в рясе. Он, как честный человек, ушел из церкви из-за того, что при крещении младенцы простужались и начинали чихать. Фету почему-то нравился этот кошмар. Нравился бывший священник не оттого, что он бывший, а оттого, что за ним угадывалась, пусть и преданная, но тайна, нравились простуженные младенцы, кричащие «Мама!» и «У-а, у-а!!», когда их опускали в святую воду. Да и старушка-изувер из фильма внушала уважение, — внучек с красным галстуком был настолько мерзок в своей наивности, что его хотелось запугать, если вообще не удавить на этом красном галстуке. Сам Фет носил галстук в кармане, сдирая его с шеи сразу же после того, как покидал школу. Кумач от этого был вечно смят и захватан чернильными пальцами.
Тогда же в журнале «Крокодил» стали появляться различные церковные сюжеты. Например, сидит Бог на небе и говорит своему секретарю: «Если меня будут звать к телефону, то скажи им, что Бога нет!». Или толстый батюшка сокрушенно вздыхает у пустой ванны: «Что-то святая вода не течет! Придется вызвать водопроводчика!». Авторы этих картинок, рассказов и фильмов, наверное, хотели что-то разоблачить, от чего-то отвратить и над чем-то посмеяться. Но достигали прямо противоположного результата. Во всяком случае, Фет после всего этого приобрел к подобным сюжетам неутихающий и растущий с годами интерес. Нарисованный Бог в журнале «Крокодил» был уютен, расторопен и с хитрецой, с таким старичком можно было иметь дело, тем более что Фету всегда нравились дворники, а этот Бог, по-видимому, был списан именно с них. И оказывалось, что все это где-то рядом, что Бог не сидит на далеком облаке, а здесь, под окнами, метет метлой, посыпает зимнюю наледь песком, оберегая горожан от переломов, и вынашивает в голове надмирные, не доступные обычному сознанию планы. Фельетоны и насмешки были единственным каналом религиозного образования, тем более что мама скрывала от сына факт крещения и носила его крестик у себя в бюстгальтере. Власть скоро осознала свой промах, поняла, что все хулимое и ругаемое пробуждает к себе стойкий интерес. На разоблачение религии было наложено табу, о ней вообще перестали говорить, отделываясь на съездах дежурной фразой про научно-материалистическое мировоззрение. Делегаты, услышав ее, переглядывались и начинали красить яйца.
Но кремлевские башни никогда не ассоциировались с Богом, Фет думал, что в них жили цари, время от времени кого-то душившие и пускавшие в узких коридорчиках черную кровь предателей. Поэтому он весьма обрадовался, когда понял, что экскурсия по Кремлю не состоится. Мама искала что-то другое и вскоре нашла.
Справа от касс, ближе к крепостной стене, располагалось небольшое казенное помещение без всякой вывески. Мало ли что может быть при башне за узкой дверью, например, какая-нибудь подсобка с ведрами и растрепанной метлой. Однако за этой дверью оказалось довольно чисто. В круглом окошечке сидел аккуратно одетый молодой человек непроницаемо-серого вида.
— Вот! — и мама выложила из сумки злополучное письмо.
Непроницаемо-серый, взглянув на конверт, сделал в тетради, лежащей перед ним, какую-то пометку карандашом.
— Нам можно идти? — спросила мама.
Молодой человек еле заметно кивнул, не сказав ни слова.
Они вышли на свежий воздух.
— Куда это ты зашла? — Фет находился в недоумении, он думал, что они отдали письмо кассиру.
— Здесь принимает письма Леонид Ильич! — сказала мама взволнованно.
— Какой Леонид Ильич? — не понял Фет.
Мама сокрушенно махнула рукой.
— Какой же ты у меня глупый, Федя! — И, подумав, добавила: — Он, наверное, хороший человек… Только язык неинтеллигентный! Если бы не гакал, знаешь, как я бы его любила.
Фет понял, о ком она. Но с замечанием мамы не согласился, — дефекты речи Генерального секретаря были, наоборот, ему симпатичны. Может, оттого, что он являлся товарищем по несчастью. Фет в детстве сильно картавил, и мать опасалась, что мальчика примут за еврея. Для исправления дефекта она пригласила в дом логопеда, который дал ребенку зубную щетку, — этой щеткой нужно было раскачивать язык, чтобы он научился произносить «р» принятым в СССР образом, не лукаво и мягко, словно чего-то опасаясь, а твердо и навязчиво, как у собаки, которая хочет укусить. В этом смысле Генеральный секретарь коммунистической партии отличался от Фета тем, что ему этой щетки не дали, он произносил согласные как попало, а с ударениями вообще была беда. Интеллигенция отвернулась от него не после пражских событий, а после одной речи, где Леонид Ильич вместо «почивать на лаврах» умудрился втюрить народу «потчевать на лаурах». Эту речь транслировали по телевизору, Лешек с мамой переглянулись и, по-видимому, тогда же списали Генерального со счетов.
С тех пор Фет зарубил себе на носу, — неважно, что ты делаешь, а важно, как говоришь. Причесаны ли брови и правильно ли надеты вставные зубы. Все остальное — от лукавого.
…Они прошлись по ноябрьской Москве. На домах уже повесили портреты строгих мужчин, входивших в Политбюро. На площади Дзержинского кружили редкие машины. «Детский мир» же, как обычно, бурлил. Возбужденные женщины записывались на коляски из ГДР, в кинофотоотделе на первом этаже продавали первый мультфильм, переведенный на восьмимиллиметровый домашний формат, «Снежные дорожки». Стоил он целых восемь рублей и пользовался спросом, — до видаков был еще океан времени, а обеспеченным москвичам уже хотелось крутить у себя в квартирах что-нибудь веселое, хотя бы десятиминутный мультик.
Троллейбус номер 48 подвез их от площади Дзержинского прямо к дому и остановился на просторной площади перед Северным входом ВДНХ. Здесь два раза в год тренировался военный оркестр и ходили полки московского гарнизона, готовясь к параду на Красной площади. Мальчишки из близлежащих дворов как зачарованные слушали голос военной меди и смотрели на начищенные сапоги розовощеких солдат, а когда вырастали, то почему-то шли в армию неохотно, из-под палки.
Это была конечная троллейбусная остановка, дальше серела только липовая роща села Леонова и железнодорожная насыпь Окружной товарной дороги. По ней тогда обещали пустить электрички, чтобы связать лесные окраины Москвы. В Черкизове бродили кабаны, а Сокольники с частными двухэтажными домами принимали лосей из близлежащего заповедника. Мама гордилась своей окраиной, прочтя где-то, что местные замеры воздуха служат эталоном для всего города. Фету здесь было скучновато, но мило. И если бы ему сказали, что через тридцать лет близлежащий лес Ботанического сада превратится в заросший крапивою полупустырь, из которого практичные дачники станут выкапывать последние коренья культурных растений, посаженных еще во времена культа личности, то Фет бы крайне изумился. Изумился бы тому, что во времена культа сажали не только в тюрьмы, а во времена гласности перестали сажать даже в землю.
Дома их ждал удар. Посреди комнаты сидела незнакомая дородная тетка на костылях и с хрустом ела зеленое яблоко. Высокий лоб обрамляли непокорные каштановые волосы, откинутые назад, как у популярной Колхозницы работы скульптора Мухиной. Металлического Рабочего, слава Богу, Фет не увидел, но понял, что у незнакомки — сильный характер. И эта догадка заставила его похолодеть.
— А вы, я вижу, та самая Татьяна, — сказала женщина, смачно отъев очередной яблочный кус.
— А вы, кто вы? И как вы здесь очутились? — спросила мама, стиснув руку Фета так, что на ней остались кровавые подтеки.
— Олимпиада Васильевна, — представилась незнакомка и тут же добавила: — Отдайте мне моего мужа!
— Какого мужа, что вы плетете? — ужаснулась мать.
— Которого вы увели в свое кино! — агрессивно сказала женщина и, посмотрев на Фета, ласково добавила: — Можешь звать меня тетей Липой.
— Ну-ка, выйди! — приказала мама, и Фет, закрывая за собой дверь, услышал:
— А он?! А вы?! А Лешек?!
Фет был взволнован и рад одновременно. Рад тому, что отчим, по всей вероятности, влип в неприятную историю, и его будущее, во всяком случае в масштабе их двадцатиметровой комнаты, представлялось проблематичным. А волнение было за маму, Фет опасался, что тетя Липа ударит ее костылем.
В голове вдруг всплыла фраза из газеты «Известия», которую выписывала их семья: «Гроссмейстер Петросян пожертвовал слоном». Еще не зная, как к этой фразе относиться, Фет побежал к газовщикам, думая, что в скользкой ситуации помочь им сможет только отец.
Но адского Николая как на зло не было на месте. Более того, Фету сообщили, что он уже несколько дней не показывался в конторе и какой-то прыщавый гражданин в кепке забрал с дивана чемоданчик с его вещами.
Проболтавшись на улице часа два, Фет возвратился домой и застал там полную тишину. Телевизор был выключен, венгерское кресло расстелено, и Лешек неподвижно лежал на нем, подобно трупу.
— Петросян пожертвовал слоном! — прошептал Фет маме, забираясь под ее теплый бок.
— В каком смысле? — не поняла она.
Мама лежала на тахте и при свете торшера с пластмассовым абажуром, которые стояли тогда в половине московских квартир, пыталась читать «Сагу о Форсайтах». Абажур через час эксплуатации начинал дымиться, и торшер выключали. Считалось, что он придает дому уют.
— Ну, в газете написано. Петросян пожертвовал слоном!
— Мало ли что там напишут! Откуда у него слон? Он что, директор зоопарка?
— Он — мастер спорта, — объяснил Фет. — И если даже Петросян пожертвовал слоном, то нам сам Бог велел пожертвовать пешкой!
— А пешка кто?
— Пешка — Лешек. Отдай его тете Липе, очень тебя прошу!
Мама тяжело вздохнула и закрыла свою «Сагу».
— Не все так просто, сынок! Не все так просто! Она ведь на костылях!
— И ты на них встанешь! — пообещал мальчик. — Кстати, ты узнала, когда она встала на костыли? До знакомства с Лешеком или после?
— Она уже родилась с костылями, — раздался с кресла страдальческий голос отчима.
— Замолчи, тебя не спрашивают! — прикрикнула мама и, поцеловав Фета в лоб, прошептала: — Иди спать, сынуля. Утро вечера мудренее!
Фет пошел в свой угол, не понимая, отчего она так привязана к этому малосимпатичному человеку.
В последующие дни мальчик по крупицам услышанных разговоров восстановил в голове картину происшедшей катастрофы.
Тетя Липа была предыдущей женой отчима, и Лешек покинул ее из-за несходства характеров, в частности потому, что она очень громко стучала костылями, когда вставала с постели. Преподавала она астрономию в средней школе, но обожала литературу, в особенности Лермонтова, сама пописывала стихи, рассылая их в газеты и журналы. Месяц спустя, когда Олимпиада окончательно поселилась у них в доме, Фет украдкой прочел одно из ее стихотворений, написанных в тетрадке с клеенчатой обложкой:
Горит закат огнем багряным,
Стихают птичьи голоса.
И лишь соловушка, ночной певец влюбленных,
Тревожит душу с ближнего куста.
Фету понравилось, он тут же начал перекладывать текст на музыку и к строчке про багряный огонь нашел очень неплохую мелодию, однако мама сказала, что это сильно напоминает «Мой костер в тумане светит…», и песню пришлось оставить до лучших дней.
Из-за этих стихов тете Липе сильно попортила кровь одна газетка, которая, опубликовав их в литературном фельетоне, написала, что это образец пошлости, не преминув назвать фамилию автора и место работы. Разразился скандал. Олимпиаду Васильевну стали дразнить двоечники, называя ее соловушкой с ближнего куста, и ей пришлось выйти на пенсию. А тут еще сын Олимпиады от Лешека Сашка сильно запил и один раз выбросил костыли матери на лестничную площадку. И Липе ничего не оставалось, как прийти в их дом, тем более что отчим, навещая ее и выражая соболезнование, один раз забыл у нее ключи от квартиры своей новой семьи…
Фет с ужасом наблюдал, как у матери тает и испаряется куда-то праведный гнев. Мальчик спрашивал себя: в чем причина? Отчего мама все более мягчает и отдает непрошенной гостье свое жизненное пространство? И, кажется, нашел причину. Перед Новым годом он обнаружил в доме связку каких-то незнакомых бумажных рулонов.
— Что это такое? — спросил он у матери.
— Это тетя Липа принесла, — объяснила мама. — Туалетная бумага.
— Какая? — удивился Фет, потому что подобное словосочетание слышал впервые. — Для чего она?
— Ты что, сам не понимаешь? Попку подтирать!
— Ну мы же обходились всегда без этого… Не буду я ничего подтирать!
— Будешь, — сказала мама. — Это — страшный дефицит! Хоть поживем как люди!
С этого дня она помягчела к Олимпиаде и даже угостила ее однажды сваренным борщом.
С бумагой же было вот что. До середины шестидесятых интеллигенция Москвы подтиралась салфетками, они выпускались двух цветов — розового и белого с выдавленными на них гвоздиками. Работяги же не хотели об этом слышать, предпочитая жить по законам позднего культа, — в самодельный матерчатый конвертик над унитазом клалась мелко изрезанная газета, и, справляя нужду, можно было эту газету почитать. При том же культе, если попадался в нарезке портрет генералиссимуса, то работяг отправляли туда, где нужда обходится без газет, поэтому приходилось следить, чтобы в конвертике содержалась нейтральная информация — вести с полей, бытовые фельетоны и фамилии разведенных супругов, которые регулярно публиковались в «Вечерней Москве». Одно время Лешек жил как работяга, пользовал только газеты и жег их после себя в унитазе, предваряя этим нехитрым способом еще не изобретенный туалетный дезодорант, но мама приучила семью к салфеткам. Ныне же, с появлением специальной бумаги, наступала, по-видимому, новая эра…
— Теперь у тебя две матери, — сказал как-то Лешек Фету и оказался прав. Тете Липе сначала стелили на полу, но вскоре она перебралась на кровать, маме стало неудобно, что инвалид ютится где-то у ее ног.
Олимпиада вставала раньше всех, варила на кухне манную кашу для всей семьи, оставляя на плите крупу и разводы. Ксения Васильевна бесилась, тут же вытирала конфорки тряпкой и спрашивала гостью напрямую:
— Боже мой, когда вы уберетесь?
Она невзлюбила Липу с первого взгляда. Олимпиада же понимала это так, что ей надо уходить с кухни. Опираясь одной рукой на костыль и неся в другой горячую кастрюлю, она шла в комнату.
Там разливала густую кашу в тарелки, и мама была довольней всех, потому что не любила готовить, а отчим надувался гордостью в том смысле, что обе жены оказались на высоте положения, друг с другом не враждовали и истерик не закатывали.
Фет вдруг обнаружил, что рубашки его стали чище. Сначала их стирала Олимпиада, а потом мама перестирывала, потому что, в отличие от готовки, имела к Липе претензии, — та стирала лишь хозяйственным мылом «65 %», а мама уже перешла на прогрессивный порошок «Новость». Вследствие этой двойной стирки белье становилось столь снежным, что его было зябко и непривычно носить. Фет сначала проводил выстиранной майкой по грязноватому подоконнику и только после этого напяливал на себя.
А вечерами, когда мама с Лешеком работали во вторую смену, тетя Липа читала Фету Лермонтова:
В минуту жизни трудную,
теснится ль в сердце грусть,
одну молитву чудную
твержу я наизусть.
Есть сила непонятная
в созвучьи слов живых,
и дышит благодатная
святая вера в них…
Фет испытывал от этих строк незнакомое ранее волнение, горло сжималось, а глаза начинало резать и жечь. Он попытался переложить эти стихи на музыку, — получилась грустная вторичная мелодия, напоминавшая битловские баллады. И Фет подумал: «Если не стану рок-звездой, то буду хотя бы Лермонтовым. Это тоже не очень плохо». Тетя Липа вдруг призналась мальчику, что заинтересовалась астрономией из-за двух прочитанных в детстве строчек: «Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит». Она показала Фету созвездия Лебедя и Волопаса, а Фет показал ей свою новую песню.
В доме затеяли нововведение — перенос почтовых ящиков с дверей квартир на первый этаж, в одну общую кучу. Говорили, что это делается ради почтальонов, которым трудно ходить по этажам и доставлять почту по отдельности. Но все насторожились, так как знали, — перемены, даже в малом, не сулят советским людям ничего хорошего. Каждое утро мама ждала, что на ее письмо Генеральному секретарю придет хоть какой-то ответ, она открывала почтовый ящик на первом этаже, но оттуда выпадали лишь «Известия», потом, на всякий случай, смотрела ящик на двери, но в нем не было ничего, кроме пыли.
Один раз она пришла со студии возбужденная и сообщила, что у нее состоялся разговор с секретарем партийной организации. Тот неожиданно предложил ей вступить в партию.