Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Биг-бит

ModernLib.Net / Арабов Юрий / Биг-бит - Чтение (стр. 10)
Автор: Арабов Юрий
Жанр:

 

 


      — Поздравляю… — сказал ей Лешек, — ты делаешь успехи!
      — Но ведь это странно! Зачем они предлагают? Разве они не знают, что я — дочка сосланных?
      — Перестань, Таня, — зевал отчим. — Сейчас — другое время. При чем здесь родственники?
      — Испытывают! — догадалась она. — Проверяют на лояльность! Если я откажусь, то значит, в голове моей — черные мысли!
      — А ты не поддавайся. Согласись — и мыслей никаких не будет.
      — Значит, соглашаться?
      — Ни в коем случае! — подала голос тетя Липа. — Зачем вам это, Танечка? Их же всех скоро посадят и запретят!
      — Что вы такое говорите, Олимпиада Васильевна? — испугалась мама. — Не надо бы такое при мальчике…
      — Посадят и запретят! — упрямо твердила тетя Липа. — Они все государственные преступники!
      — Не слушай ее, бардзо. У Олимпиады отец — кулак, — объяснил отчим. Вступай, и дело с концом. И в Лондон, кстати, тогда отпустят.
      — Лондон! — вздохнула мама. — Какая все это глупость!
      Мнения Фета не спрашивали, да он бы и не сказал ничего путного. В этот вечер он сочинял со словарем письмо Дереку Тэйлору, пытаясь сообщить, что приезд группы в Англию откладывается по техническим причинам. Но работа шла медленно, и за два часа Фет написал по-английски лишь одну начальную фразу: «Дорогой Дерек! Ура!».
      У Федора появилась вера в фантастическую поездку. Этот год оказался переломным — пролетарское государство медленно и с оглядкой, как избушка на курьих ножках, начало поворачиваться к навозным жучкам передом. Только что в продаже появилась пластинка под названием «Музыкальный калейдоскоп». Это было название серии, — на долгоиграющий винил фирмы «Мелодия» пихали всякую зарубежную эстраду, в основном социалистическую. И вдруг последний «Калейдоскоп» выдал песню «Девушка» хулимой группы из Великобритании, правда, со лживой припиской «музыка и слова народные». Этим примечанием, по-видимому, решили смягчить бомбу, но она все равно разорвалась. Обалдевший народ, который не писал ни музыки, ни слов, во всяком случае к этой песне, расхватал «Музыкальный калейдоскоп», продававшийся на ярмарке ВДНХ, как расхватывают горячие пирожки. Говорили, что подобная культурная диверсия могла быть осуществлена только по решению свыше…
      Фет понял, что Лешек определенно решил заслать маму в КПСС, наверное, в качестве лазутчика. Каково же было удивление мальчика, когда на следующий день мама сказала, придя с работы и бросив об пол сумку из поддельной кожи:
      — Я отказалась!
      — Чего это ты? Мы же все решили! — не понял отчим.
      — А черт его знает! Отказалась, и все. Бес попутал!
      Похоже, она была сама испугана своей дерзостью.
      — Глядит он на меня такой серый, руки почесывает, будто моет… Чувствую, не верит он в идеалы коммунизма!
      — Ну и ты не веришь, — напомнил Лешек. — Так что тебе в партии — самое место.
      — Не могу я без веры вступать. Не буду!
      Олимпиада Васильевна подошла к маме на своих костылях и смачно поцеловала ее в лоб.
      — Молодец! — сказала она.
      Отчим весело подмигнул Фету хмельным мутным глазом.
      — Теперь нам конец! — сообщил он. — Финита ля комедия!
      Но он поторопился с прогнозом. Недели две, во всяком случае, все было по-прежнему. Мама окончила очередной дубляж румынской картины, получила за него 180 рублей постановочных и ждала нового запуска в производство.
      Но запуск почему-то не наступал. А наступил так называемый простой, в котором зарплата выплачивалась лишь половиной оклада. Зарубежные картины доставались другим режиссерам, а на 60 рублей в месяц, как ни крути, прожить было трудновато. Эти деньги уязвляли и нашептывали: «Вот видишь! У тебя — высшее образование, а получаешь ты, как дворник!».
      Через много лет сын нашел отрывочный список продуктов, сделанный рукою мамы:
       «1 пакет молока — 16 коп.
       1 пакет сливок (надо ли?) — 37 коп.
       1/2 кг масла — 1 руб. 80 коп.
       Мясо (если есть, 1 кг) — 2 руб.
       Чекушка водки — 1 руб. 40 коп.
       Хлеб — 24 коп.
       Крупа (какая есть, манка, овес, гречка) — 10 коп.
       1 эскимо — 11 коп. Если фруктовое мор. — 7 коп.
       Спички 10 коробков — 10 коп.
       Всего — 6 руб. 23 коп. Минус спички. Умножить на 10 дней — 60 руб. Плюс — плата за квартиру… Проживем ли?»
      Она не вписала сюда почему-то ни картошки, ни макарон. Зато сливки и мороженое были явно лишние. Фета набаловали в детстве, и он ел кашу только на сливках. Лешек, по-видимому, покрывал недостаток своей зарплатой, но и его деньгам скоро пришел конец.
      Случилось это в начале февраля 1969 года. Тетя Липа вдруг сообщила, что ее сына Сашку посадили в камеру предварительного заключения за взлом папиросной палатки. Таким образом, жилплощадь освободилась, и Олимпиада Васильевна начала нервно собираться домой. Обескураженный подвигом Сашки, Лешек вызвался ее проводить, обещая возвратиться к вечеру.
      Но к вечеру он не вернулся, и мама начала нервно курить сигарету за сигаретой, чего с ней давно не случалось.
      — Но он же не сказал, к какому именно вечеру, — постарался утешить ее сын.
      — Ты это о чем?
      — Ну, к вечеру. Может, к завтрашнему вечеру он придет, а может, к вечеру понедельника или вторника…
      — Замолчи! — крикнула мама.
      Не выдержав, она начала накручивать телефонный диск с номером Олимпиады и дозвонилась до нее только часа через полтора.
      Из своей комнаты Фет услыхал возмущенный возглас:
      — Моральный выбор! Какой, к черту, моральный выбор?
      Мама шмякнула трубку и возвратилась к Фету с красными пятнами на лице.
      — Он говорит о моральном выборе! О том, что не может оставить инвалида. Подонок!
      — Но подонок же прав. То есть он не подонок, а просто Лешек, — в первый раз в жизни вступился Фет за отчима.
      Такого благородства от полярного радиста он не ожидал.
      — Он просто сбежал, — сказала мама. — Испугался ситуации, в которую я попала!
      — А куда ты попала? — не понял сын.
      Она не объяснила.
      Но через несколько дней отчим все-таки появился в их доме со скорбным лицом поруганной добродетели. Он пришел за вещами, в частности за наушниками, через которые Фет слушал по ночам навозных жучков.
      Мама не сказала ему ни слова, но, вызвав Фета в коридор, прошептала:
      — Ты можешь сделать мне одолжение? Раз в жизни? Подойди к нему и скажи: «Дядя Алеша, вы ведь не оставите нас?».
      — Зачем?
      — Ну надо, надо! — нервно произнесла она. — Раз в жизни, сынуля, помоги несчастной женщине! Возьмись ручками за его рубашку, загляни в глаза. «Дядя Алеша! Вы ведь не оставите нас?»
      — Я забуду слова.
      — А я тебе напишу!
      Мать вытащила из сумочки авторучку и нацарапала на обороте входного билета на ВДНХ: «Дядя Алеша! Вы ведь не оставите нас? Федя».
      — Тьфу! — она вычеркнула, опомнившись, подпись сына.
      Вложила билетик в его руку.
      — Иди! — и подтолкнула коленкой под зад.
      Фет вошел в комнату, сжимая в руке унизительное для себя послание. Об этой минуте он будет помнить всю жизнь.
      Лешек в это время засовывал наушники в потрепанный портфель, в котором он обычно приносил домой бутылки с водкой.
      Фет заметил, что под мышкой его свитера белеет свежая дырка.
      — Дядя Алеша, — через силу прочел он по билетику. — Вы ведь…
      Отчим вздрогнул. Потому что так ласково мальчик никогда к нему не обращался.
      Фет же не мог разобрать в записке последнего слова.
      — Какого черта, Лешек? — сказал он от себя. — Куда ты мотаешь?
      — Никуда, — соврал отчим, пытаясь застегнуть раздувшийся от белья портфель.
      — А вещички зачем взял?
      — Ты слыхал когда-нибудь про моральный выбор? — спросил Лешек. — Про старика Канта, про категорический императив? Когда вырастешь, мальчик, ты все поймешь!
      — Но ты же не читал Канта! Ты читал Хемингуэя!
      И Фет, решившись, уронил себя, потому что чувствовал, — мать стоит у двери, подслушивая:
      — Дядя Алеша! Вы ведь не оставите нас?
      — Конечно, нет, — сказал Лешек и ушел вместе со своим портфелем.
      А через несколько дней мальчик вытащил из нового почтового ящика невзрачный белый бланк, заполненный от руки. Ему показалось, что это извещение с почты о каком-нибудь заказном письме. Но мама, прочитав, схватилась за сердце.
      Это была повестка из военкомата.
      Внешне все выглядело цивильно, — Фету действительно только что исполнилось шестнадцать лет, но вызов в военкомат, тем не менее, казался скоропалительным и быстрым, словно учреждение только этого и ждало и подготовило повестку за день до невеселого юбилея.
      Мама была уверена, что вызов неслучаен, — он как-то завязан с ее неприятностями на студии и с тем опрометчивым письмом, которое она отправила Генеральному секретарю с неинтеллигентной дикцией. Дикцию время от времени передавали по телевизору, и мама с Фетом внимательно следили за тем, не подаст ли секретарь какой-нибудь тайный сигнал ей или сыну, — не подмигнет ли, не присвистнет ли со значением и не покажет ли пальцами козу. Свист или подмигивание означали бы, что письмо прочтено и ответ поступит, скорее всего, благоприятный. Однако коза не являлась, а присвистываний, наоборот, получалось подозрительно много, это значило, что секретарь подает знаки не только им, но и всем многочисленным корреспондентам, писавшим ему по своим безнадежным делам. И Фет сделал преждевременный вывод, что от поездки в Лондон остался один лишь свист.
      — Не волнуйся, сынуля, — сказала мама, когда они переступили мрачные стены казенного учреждения, расположенного в районе железнодорожной платформы Лосиноостровская. — Ты у меня — гений, а гениев в армию не берут.
      — Лешек сказал, что я — дебил, — пожаловался Фет.
      — Это — одно и то же, — не стала спорить мама и сунула в руки Фету выписку из его больничной карты. — Как войдешь к терапевту — сразу показывай. А что надо сказать психиатру?
      — У меня бессонница, — отрапортовал Фет без заминки, потому что отвечал на этот вопрос десятый раз.
      — Правильно, — похвалила мама. — Джордж Харрисон тебе является во сне?
      — Раза два в неделю.
      — И про это скажи. А впрочем, не надо, — нахмурилась она. — Если он к тебе является во сне, значит, ты спишь по ночам?
      — Выходит, что так.
      — Скажи тогда, что просто является. Не во сне. Постоит у гардин, сыграет на гитаре и уходит.
      — Хорошо, — пролепетал Фет.
      От испуга его трясло. Он был в подобном учреждении в первый раз, и от возможных последствий у него начало болеть в животе.
      — Вы куда, гражданка? — незлобиво поинтересовался человек в погонах, сидевший при входе у вертушки.
      — Я — с сыном! — закричала ему мама, суя под нос повестку. — Вы разве не видите, что мальчик с трудом стоит на ногах?
      — Слушай, а если меня посадят в тюрьму, ты тоже будешь со мной? спросил ее Фет, когда они поднимались по лестнице на второй этаж.
      — Я всегда буду с тобой, — сказала мама.
      — И когда умрешь?
      — И когда умру.
      Выписка из больничной карты могла помочь. Года два назад с ним случилась странная хворь, — из век вдруг выпали все ресницы, а голова начала сильно кружиться, особенно на закате. В школу он не ходил больше месяца, чему был несказанно рад, а врачи подозревали менингит. Однако таковой обнаружен не был, и после некоторых колебаний терапевт районной поликлиники вынес обтекаемый диагноз: «вегетососудистая дистония с диэнцефальным синдромом». Вынес в основном из-за симпатии к маме, но у нее был Лешек, так что она не могла в то время ответить диагнозом на диагноз. Говорили, что с синдромом не берут в армию.
      В путанице, произошедшей в голове Фета, был повинен военкоматский хирург. Этот лысый сухощавый старик в пенсне, представитель поколения врачей, выносивших полутрупы с передовой и делавших из них повторно доброкачественных полусолдат, говорил:
      — Какой прекрасный молодняк! — и щупал суставы у голых детей. Прелесть, а не молодняк!
      Рядом сидела рыжая толстая медсестра, заносившая его мнение в карту.
      Фет разделся до сатиновых трусов и подошел к нему синий, как курица, и трясущийся, как одуванчик.
      — Здоровый молодняк идет! — сказал хирург, пощупав Фету задницу.
      И мальчик понял, — в голове старика что-то заело, сдвинулось.
      Все напоминало мясокомбинат, на котором Фет ни разу не был, но который представлял себе именно так. Больше всего его изумляла реакция синюшных детей, пришедших на освидетельствование. Они радовались, когда их называли здоровым молодняком, гусиная кожа загоралась, как лампочка, они бравировали друг перед другом несуществующими бицепсами и рвались в игрушечный бой.
      Войдя к невропатологу, Фет, естественно, пожаловался на бессоницу.
      — И у меня — бессоница, — сказал невропатолог, заполняя карту.
      — Но у меня — Лешек, — объяснил Фет свое положение.
      — И у меня — Лешек, — согласился с ним врач и дал благоприятный отзыв.
      Психиатру Фет вручил свою выписку о дистонии.
      — Это — не ко мне, — сухо сказала женщина.
      — Но у меня призраки!
      — Не выдумывай, — обрубила женщина. — Телевизора насмотрелся?
      Фет понял, — назревает крах. Самый крупный в его недолгой жизни, и в армию придется идти вместе с мамой.
      Он собрался с силами и у окулиста не смог определить ни одной буквы, даже самой большой. Врачиха рассмеялась, написав в карточке «Зрение 100 %».
      Терапевт оказывался последним рубежом мирной жизни, за которым уже слышались взрывы гранат, гул авиации и траурный салют над погибшими в бою.
      — Ты знаешь, что бывает за уклонение от призыва? — душевно спросил терапевт, атлетически сложенный мужчина с желтыми пальцами от частого перекура.
      С первого взгляда он понял мелкую сущность Фета.
      — А я что, уклоняюсь? — мальчик надулся, решившись идти до конца.
      — И правильно делаешь, что не уклоняешься. Вменяем, — значит здоров, и терапевт начал быстро писать в карте победную реляцию о состоянии Фета.
      И тут ему была предъявлена дама пик, сунута прямо в атлетическую морду. Царский офицер в известном рассказе, название которого Фет запамятовал, воскликнул: «Старуха?!». И сошел с ума. Терапевт же, прочтя диагноз двухлетней давности, «Старуха?!» — не воскликнул, но все равно посерел и спал с лица. Он сразу же открыл замусоленный толстый справочник и начал в нем рыться, переворачивая желтые страницы и шевеля губами:
      — Диэнцефальный синдром… А что это такое, диэнцефальный синдром? В чем он у тебя выражается?
      — Жить не хочется — вот в чем, — объяснил Фет.
      — Ты у невропатолога был? — поинтересовался терапевт.
      — Ну был.
      — И что?
      — Он сказал, что у него тоже — бессонница.
      — Идиот! — пробормотал врач.
      Со вздохом, явно пересиливая себя, он начал производить над Фетом обычные операции, — потребовал, чтобы тот закрыл глаза и указательным пальцем коснулся собственного носа. Фет решил не лукавить и нашел нос с первого раза, правда, не свой, а терапевта.
      — Ты что, с ума сошел? — сказал врач, утираясь носовым платком. — Я ведь с тобой не шутки шучу! Говори, что тебя беспокоит!
      — Ничего. Температура — только по вечерам.
      Это была правда. На закате вместе с головокружением появлялись в теле лишние градусы. Их было немного, но мама боялась и гордилась своим сыном одновременно, — небольшая изматывающая температурка могла спасти его от окопов.
      Терапевт не поверил и сразу же сделал необходимый замер. Фет без труда толкнул ртуть градусника вверх, нагнав усилием воли 37 и 2. Атлет от расстройства скрипнул зубами. Не сказав Фету ни слова, он что-то чиркнул в карте и отправил болящего восвояси.
      Оставалась последняя ступень экзекуции — военный комиссар в потертом зеленом френче. В очереди сидящих к нему детей носились тревожные слухи, будто из кабинета его выходят лишь через специальную дверь, — там уже стоит военный автобус, увозящий новобранцев на советско-китайскую границу.
      — Тебя все равно сейчас не возьмут, — успокоила Фета мама, крепко сжав его руку, — это только через два года. А там, глядишь, и с китайцами помиримся!
      Ее трясло от волнения еще хуже Фета.
      — С китайцами помиримся, а с корейцами поругаемся, — предположил сын.
      Он вошел в кабинет военного комиссара, как Синдбад из любимого фильма детства входил в пещеру к циклопу.
      Но циклоп оказался усталым от крови и напрасных человеческих жертв.
      — Пойдешь в больницу на обследование, — сказал он Фету и, принимая оторопь мальчика за огорчение, утешил: — Не печалься. Может, еще признают здоровым!
      Фету уже было все равно. Больницы он боялся чуть меньше военкомата, от запаха лекарств его мутило, а когда сестричка-практикантка брала ему кровь из вены, он чуть не потерял сознание.
      Она довольно долго тыкала толстой иглой, не находя вены.
      — Это ж надо… Какие вены тонкие! — промурлыкала она, всадив шприц по наитию.
      Фета положили в предбаннике с телевизором и холодильником, месте проходном и холодном, — из открытых настежь дверей палат дули больничные сквозняки, медсестры, накрашенные и равнодушные, привозили в каталках изувеченных, опухших людей, а увозили бесчувственные, не способные ни к чему тела, потому что те, кто оставался жить, уходили из больницы сами. Раз в два дня проносился слух о тотальной пункции, после которой многие уже не вставали. Но мама пообещала Фету, что костьми ляжет и возьмет пункцию у заведующего отделением, если ее сына тронут хоть пальцем.
      Как-то утром его повели в кабинет к двум молодым врачам, которые находились в легкомысленно-веселом расположении духа. Они раздели Фета до трусов, начали ходить вокруг него, рассматривать, щупать и цокать языками.
      — А под коробкой-то что было? — услышал наконец Фет.
      — А под коробкой оказалась слизь…
      Они, по-видимому, довершали какой-то интересный разговор.
      — Разрезал и испачкался.
      — Он что, жил с этой слизью?
      — Около двух месяцев.
      — Чудеса! Одевайся! — приказал один из них Фету.
      — Вы не скажете, что со мной? — поинтересовался мальчик, чрезвычайно напуганный слизью и их игривым настроением.
      Ему припомнился вдруг дворовый рассказ про одного пионера, который любил стоять вниз головой, и у него от этого закатились под лоб глаза.
      — Ты же знаешь, что с тобой, — сказал врач. — Синдром, как написано!
      И Фет понял, — повернувшаяся спиной судьба начала его вновь пригревать своими холодными лучами.
      В успех он не хотел верить, потому что боялся его упустить и сглазить. Более того, Фету представился военный комиссар, все же посадивший его в автобус вместе с синдромом, вопреки мнению врачей.
      Больница в это время жила своей обычной, суетливой и страшной для непосвященного жизнью. У нее была не очень хорошая репутация, но кормили тогда на казенной посуде, с казенными ложками и вилками, не то что в день сегодняшний, когда от больного требуют не только своей посуды, но и своих лекарств. Фет, наблюдая за больными, понял их главную проблему. Проблема состояла не в хвори отдельных органов и даже не в безнадежном для жизни диагнозе. Проблема была в эмоциональной пропасти, которая отделяет страждущего от его здорового лекаря. Они никогда не поймут друг друга, и поэтому врач, каким бы хорошим он ни был, всегда останется для больного чужим. Фет даже придумал новую методику, — лекарь, чтобы войти в доверие к пациенту, изображает у себя аналогичную болезнь, страдание сближает их, а близость в итоге исцеляет…
      Но здесь исцеляло другое, то, что исцеляет в обычной жизни, — исподнее и расхристанные фантазии. Больные, способные стоять на ногах, скопом бегали за медсестрами в коротких белых халатиках, этим и выздоравливали. По палатам носились легенды об ординаторской и Верке, которая принимает у себя по ночам увечных, стеля матрас прямо на полу, про какого-то Гарика, ходившего в фаворитах и сидевшего на игле. Фета это касалось только в том смысле, что ночные хождения травмированных мужиков туда и обратно по коридору отбивали у него сон. А по утрам начинались возбужденные споры про то, отчего Верка в очередной раз сорвалась с крючка и был ли в этом повинен таинственный Гарик.
      В один из вечеров мама явилась в больницу с нездоровым румянцем на щеках. Раньше она подкрашивала щеки губной помадой, но в последнее время, из-за горя и бедствий, ее постигших, перестала следить за своей привлекательностью. Так что этот естественный румянец что-то значил и на что-то намекал.
      — У меня важное известие, сынуля! — бодро произнесла мама, вручая Фету авоську с венгерскими яблоками «джонатан».
      — Дикция ответила! — догадался Фет.
      — Какая дикция? Ах, да, — поняла она. — Не совсем так. Дикция молчит, но зато кино заговорило!
      — Ты получила работу?!
      — Сейчас я тебе расскажу… Дядя Стасик…
      — Ты выходишь за него замуж! — предположил Фет.
      — Но у него же есть жена… — мама вдруг задумалась, будто эта мысль, на самом деле, требовала серьезного рассмотрения.
      — Ну и что? Я бы мог принять его за отца. Только протез скрипит. Это, конечно, плохо.
      — Не говори глупости! Дядя Стасик хочет снимать тебя в кино!
      Мама сделала паузу, ожидая, что сын сейчас бросится на нее и, повалив на пол, расцелует.
      Но Фет отупело молчал.
      — Дядя Стасик зовет тебя сниматься в своем кино!..
      — Не пойду! — наконец-то выговорил Фет. — Не люблю я его фильмов! Пусть Лешек в них играет.
      — Какой, к черту, Лешек?!! — взвилась мама. — Ты не понимаешь! Это не простое кино. А советско-французское!
      — Чего?
      — Только бы пробы пройти! — застонала мама. — Я бы сама за тебя сыграла!
      — Ну и сыграй, — разрешил ей Фет. — А я не буду!
      — Ты что, не хочешь ехать в Париж??
      — Мне в Лондон надо, в Лондон! — заорал Фет, да так, что диабетики и склеротики, сидевшие у телевизора, вскочили с места, ожидая, что им сейчас будут делать пункцию.
      — Или едешь в Париж, или вообще никуда не едешь! — отрубила мама.
      Через два дня Фета выпустили из больницы с длинной выпиской, нацарапанной мелким неразборчивым почерком, наверное, специально для того, чтобы лишние глаза не могли ничего прочесть.
      Мама везла его из больницы на пятом трамвае мимо предназначенных к слому частных домиков бывшего подмосковного городка Бабушкин, мимо вырубаемых яблоневых садов, ветки которых были тверды и голы, как арматура, мимо плодоовощной базы с длинным бетонным забором и далее — по железному мосту через мутную незамерзающую речку Яузу. Потом они шли пешком до своего Сельхоза, и, войдя в квартиру со знакомым запахом Ксении Васильевны, Фет прослезился. Он сразу же врубил на полную мощность магнитофон, высокий голос Леннона запел знакомую «Девушку», и под действием музыки носитель вегетососудистой дистонии отмяк, захмелел…
      На следующий день он уже стоял на ковре перед военным комиссаром.
      — В армию не пойдешь, — мрачно сказал комиссар, принимая нервное состояние новобранца за огорчение. — Не расстраивайся. Обливайся холодной водой, бегай! Через пять лет, глядишь, и возьмем тебя в стройбат.
      — Служу Советскому Союзу! — отрапортовал Фет.
      В коридоре он прочел запись в новеньком, скрипучем и твердом, как сухарь, военном билете: «Годен к нестроевой в военное время».

Глава одиннадцатая. Большое кино

      Большим кино была пропитана их жизнь. Брат мамы Георгий еще в двадцатых годах собрал гигантскую коллекцию фотографий киноактеров, в основном американских, за что и был в тридцатых отправлен из Ялты на лесоповал. Арестовали его по анонимному доносу соседей, из которого следовало, что если человек так любит капиталистических артистов, то сам, по-видимому, в душе является капиталистом, а тут и до предательства недалеко. Дали ему всего пять лет лагерей, цифру по тем временам немыслимо малую. Но и она оказалась достаточной: дядя Жорик продержался на Севере меньше года и умер в лагерной больничке от воспаления легких. Мама же за месяц до его ареста уехала в Москву поступать в единственный в стране киноинститут, уехала против воли родителей, которые твердили, что в холодной столице, вдалеке от теплого и приветливого Крыма, она пропадет. Но случилось иначе — пропали они. Золотая медалистка прошла на режиссерский факультет не к кому-нибудь, а к самому Эйзенштейну и была спасена, во всяком случае физически. Без нее арестовали брата, вдали от нее семью посадили в вагоны для скота, и по дороге в Башкирию, в самом медленном в мире поезде, который ехал в ссылку больше месяца, умер отец. Будто на ладони развелись две линии и никогда уже не соединились. Да, физически мать была спасена, но внутри ее открылась рана, подогреваемая постоянным чувством вины, — если бы она не погналась за блистающим миром искусства и осталась дома, то разделила бы тяготы вместе с семьей, жила бы сейчас в Уфе, перебиваясь, как ее сестра, шитьем платьев для незнакомых людей… Тем более что на пути в режиссуру лежал камень, — дочка репрессированных не могла, конечно, рассчитывать на самостоятельную постановку, а когда грянула хрущевская реабилитация, то уже не было сил и желания что-либо менять. Об учебе у Эйзенштейна мама рассказывала что-то невнятное, ссылаясь на сложность диаграмм, которые мастер чертил на доске. Зато на экзамене первого курса он ставил оценки не по знанию этих диаграмм, а за экстравагантность, — «пятерку» получила лишь одна дамочка, пришедшая в аудиторию во фраке и с белой розой в петлице. В голове у великого режиссера клубилась своя дурь, Фет бы на его месте этот фрак с дамочки содрал, а розу подарил бы уборщице.
      Поскольку с детства мальчик был опутан подобными рассказами, то лет в пять его посетила мысль, — а не стать ли Эйзенштейном? Фет нарисовал первую свою диаграмму во дворе у песочницы, а потом, помочившись на нее, попросил у мамы купить ему диапроектор, — продавались тогда большие железные аппараты, которые высвечивали на стене квартиры таинственный квадрат экрана. Пленки к ним были самые банальные, например «Сокровищницы Кремля» или рассказ А.П. Чехова «Белолобый». Собственно, они ничем не отличались от неподвижных фотографий, разве что транслировались на стену наподобие кино. Не хватало свежего инженерного шага, и этот шаг был сделан Фетом. Недолго думая мальчик вынул из диапроектора нутро и пропустил через него настоящую кинопленку, которую крутил вручную, пытаясь достичь покадрового эффекта. Изображение на стене превращалось в мутную световую струю, но иногда вдруг оживало, — актеры начинали двигаться, когда Фет наиболее удачно тянул пленку рывками. Если бы не музыка, он стал бы великим кинематографистом. Но рок-н-ролл, конечно, принизил в глазах мальчика профессию его мамы до чего-то третьестепенного.
      У дяди Стасика заваривалась большая каша из непонятной крупы. Предполагался выезд группы на тот свет — в пластмассово-глянцевый буржуазный Рай, у врат которого стоял пограничник с огненным мечом. Этот меч рассекал надвое людей недостойных, и проскочить мимо него мог лишь чистый сердцем, с незамутненной душой, который, возвратившись потом в Совдепию, не вредил бы ей всякого рода глупыми рассказами про то, что в Раю, мол, все летают и жрут с пальм бананы, а здесь, в Совдепии, — одни лишь грязные сковородки да пляшущие вокруг них голые черти. Но Фету было наплевать на бананы, его интересовали лишь четыре ангела с электрическими арфами. На встречу с ними он решил прорубаться любыми способами.
      …С крыш падала крупная мартовская капель. Голуби гудели и кудахтали, как петухи, надувая сизые шеи и привлекая самок выгнутой кавалерийско-гусарской грудью. Солнце протискивалось сквозь облака, и они на глазах превращались из перистых в кучевые, сугробы обугливались и медленно тлели, как бумага, — таков был день, когда мама привела Фета на студию имени Горького к трехэтажному кирпичному корпусу, где располагалось бюро пропусков. Сын держал в руках гитару, а мама еле-еле держала в руках самое себя.
      — Ну, с Богом! — прошептала она, вручая сыну захватанный чужими руками одноразовый пропуск. — Комната 305. Запомнил?
      Фет только кивнул, потому что язык прилип к глотке.
      Мама мелко его перекрестила и легко ударила коленкой под зад.
      Сын вошел под знакомые с детства затхлые своды. Кругом носились люди с оживленно-изможденными лицами. Над каждым из них висел нимб синеватого папиросного дыма. Они переговаривались на ходу, шутили, глотали валидол и снова бежали куда-то по своим неотложным делам. Обычно Фет приходил сюда с мамой и слышал через каждую минуту:
      — Это что, твой сын, Танька? Какой большой! Ну вылитый Коля!
      От этих комментариев Фет покрывался изнутри панцирем и сегодня настоял, чтобы мама отпустила его на студию одного. Если он действительно большой, то должен идти навстречу своей судьбе в одиночку, а не семейным каганатом с грудными плачущими детьми, дедушками и бабушками, которые на ходу оттирают банной мочалкой пригоревший жир с черных мисок. Но и в одиночку он столкнулся с тем же шумом и суетой, только теперь его никто не узнавал, не называл чьим-то сыном и не бил по плечу заскорузлой ладонью киномеханика.
      …Вдруг все застыло и свернулось. Настал миг тишины, — пушки смолкли, и рядовые, лежа в окопах, подняли головы в касках, силясь различить чудесное явление на передовой. По коридору шел корявый кряжистый человек с лучезарной лысиной, заложив руки за спину. Одетый в дорогой твидовый костюм, он смотрел перед собою и немного в пол, рассекая лбом невкусный горький воздух. За ним бесшумно бежал плешивый ассистент, неся на руках пальто лучезарного, позади ассистента телепалась небольшая кучка вечно взволнованных людей. Чем они были взволнованы, отчего трепетали и почему их трепет носил столь постоянно-однообразный характер? А трепетали они из-за близости к лучезарному, который на студии в то время был основным, коренным и опорным. Лучезарный сделал уйму фильмов, воспитал уйму молодых актеров, получил уйму правительственных наград и сказал уйму непонятных слов. Фет любил лишь одну его картину — про комсомольцев, которые взорвали фашистский склад и были за это сброшены в шахту.
      Заразившись немотивированным трепетом, он прижался к стене, с ужасом наблюдая, что лысина становится все ближе. Лучезарный, поравнявшись с мальчиком, осмотрел его цепким, умным глазом, каким обычно осматривают вещь в магазине. Замедлил шаг и вдруг прикоснулся негибким пальцем к инструменту.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14