Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Доклад Юкио Мисимы императору

ModernLib.Net / Современная проза / Аппиньянези Ричард / Доклад Юкио Мисимы императору - Чтение (стр. 14)
Автор: Аппиньянези Ричард
Жанр: Современная проза

 

 


Я каждый день вижу, как тысячи набожных индусов погружаются в воды Ганга, куда стекает вся грязь Бенареса, этого города мертвых, сюда попадают пепел после кремации, трупы жертв таких болезней, как оспа, чума и проказа. Я наблюдал, как люди с головой окунаются в эти сточные воды, полощут горло, ныряют, и все это с механическими, невротическими жестами, в которых, однако, ощущается нечто естественное, трансцендентное. Когда чистота становится лишенной смысла рутиной, она переходит в свою противоположность и превращается в ужасающую отвратительную грязь.

Чистый. Грязный. Не только синтоизм и индуизм, но и сама идея прогресса вращается вокруг этих понятий. Я вглядываюсь в священные воды Ганга и вижу там карикатуру на Японию, двигающуюся в своем стремлении к прогрессу к предельной стерильности, безжизненной, как лунный кратер. Чистый. Грязный. Кажется, в этих словах зашифрованы два противоположных мира: прогрессивная Япония и отсталая Индия. Какие странные, парадоксальные отношения связывают первоначальный буддизм, родившийся здесь, в Индии, и его японскую имитацию! Вглядываясь в грязные воды Ганга, я думаю о том, что мы пропустили этот буддизм через сито синтоизма. Белое шелковое сито. Но сумели ли мы, спрашиваю я себя, очистить первоначальную грязь буддизма с помощью синтоистской честности? Получилась ли из него прозрачная чистая вода, которую выпил бы из черепа Юань Сяо после своего просветления? Стала ли наша имитация буддизма лучше по сравнению с мутным индийским первоисточником, дав миру юсики – освобождение от грязи жизни?

Мисима дрожал. Но не от холода, как я теперь начинал понимать, а от фанатической убежденности, вдохновляющей его. Взглянув еще раз на надпись на обороте фотографии, я спросил себя, действительно ли она сделана полковником Лазаром или же самим Мисимой? Этого я не знал.

Мисима молчал. Откинувшись на спинку стула, я огляделся вокруг. Отель «Кларк» был одной из лучших гостиниц Индии. Я имел возможность сравнить ее с другими. На своем веку я повидал бессчетное количество номеров с серыми москитными сетками и дохлыми тараканами в ванне. В просторных номерах там сиротливо стояла обитая плюшем мебель, а под потолком вращались апатичные вентиляторы. В переполненных постояльцами ресторанах этих отелей подавали ужасно приготовленные блюда английской кухни. Гостиница же «Кларк» была просто очаровательной – она располагалась в роскошном двухэтажном здании, и окна выходили в сады. Здесь были небольшие чистые номера с портиками, затянутыми от солнца экранами.

– Два дня назад произошел комичный инцидент, – снова заговорил Мисима. – Вечером я ждал визита Сэма. Сидя на веранде, я делал записи в блокноте при свете керосиновой лампы. Из-за аварии на станции электричество в гостинице отключили. Некоторые постояльцы, устроившись на веранде, пили послеобеденный коньяк и виски. Но вскоре вечерняя прохлада и сырость заставили их уйти в свои номера. Лишь одна пожилая английская супружеская пара осталась сидеть за столиком, на котором тоже стояла керосиновая лампа. Джентльмен походил на британского колонизатора старой закалки, плантатора или армейского бригадира в отставке: седые усы и красноватый цвет лица. Англичанин казался мне настоящей карикатурой, но я, наверное, представлялся ему не менее смешным. Оба мы были осколками рухнувших империй. Он удерживал свои позиции на веранде с таким видом, словно это спорная территория, на которую претендуют японцы.

По-видимому, его раздражало, что остальные постояльцы ушли, сдав мне без боя эту крепость. И вот началась психологическая война.

Этот отставной бригадир завел вдруг длинную речь, которая явно предназначалась для моих ушей. Я понял это, поскольку он говорил очень медленно и громко, как обычно делают, когда хотят что-то втолковать идиотам-иностранцам. Тогда я надел маску притворного спокойствия и сделал вид, что не понимаю по-английски. Англичанин старательно избегал смотреть на меня. И как вы думаете, какова была тема его монолога? Он говорил о воде! О качестве сырой, небезопасной для здоровья воды, взятой из-под крана, и настаивал на том, что ту воду непременно надо добавить в виски.

Речь шла о воде чайного цвета, о той, которая течет из крана в моем номере. Это вода Ганга – реки, рожденной лотосоподобной ступней Вишну. Мата Ганга – Матерь Ганг – низвергается с небес и течет среди завитков волос Шивы. Супруга Шивы, Парвати, ревнует мужа к ней.

Гневная речь бывшего бригадира о воде (его жена все это время хранила молчание) должна была противопоставить меня «его» Индии, хотя Индия не принадлежала ни ему, ни мне. Вода Индии воплощала яд его ненависти ко мне. Враждебность этого английского джентльмена перешла все пределы. То была лютая звериная ненависть, чисто подсознательная, интуитивная ненависть, которая сидит в печенках. Нам, японцам, хорошо знакомо это чувство. По нашим представлениям, как и по представлениям древних греков и ветхозаветных евреев, душа находится в печени или в животе. Отсюда исходят самые глубокие эмоции – храбрость, великодушие, справедливое негодование, все те состояния, которые передаются английским выражением «tohaveguts»[15].

Неужели мой свирепый противник хотел еще раз убедить меня в том, что выпускание кишок является своеобразным жестом искренности? Я вспомнил древнюю магическую практику чревовещания, venterloqui, что в буквальном переводе означает «речь живота», или «красноречие живота». Более красноречивый способ выразить внутренний сокровенный дух, чем выпустить внутренности, трудно придумать. Подобные рассуждения англичанин счел бы, без сомнения, доказательством нашей преступной кровожадности. И возможно, был бы прав.

Я понимал, что он бросает мне вызов, заставляет выпить воду, загрязненную его христианским империализмом, его плотью и кровью, то есть его пресуществленшюй Индией. Мне предлагали выпить из черепа Юаня Сяо. Я вступил с англичанином в поединок хара, являющийся испытанием искренности. Индия воздействует на внутренности человека как в символическом, так и в буквальном смысле. Вот почему отставной бригадир, издеваясь надо мной, заставлял выпить отвратительную болезнетворную жидкость, налитую в стакан с виски.

Каждый, кто приезжает в Индию, чувствует, как эта земля мучает его, не дает покоя и раздражает до тех пор, пока человек не впадает в своего рода ипохондрию. Я говорю не о множестве неприятностей, которые ждут вас здесь, и не о дизентерии, которой рискует заразиться в Индии каждый. В Калькутте я сам долго страдал от желудочных колик. Мой кишечник совсем перестал работать, что случалось со мной только в юности и молодости, до того, как я стал тренироваться. Доктор Чэттерджи прописал мне традиционное индийское средство от спазм желудка. Столовую ложку шелухи льняного семени нужно заварить в воде. Кроме того, сказал он, от этого заболевания помогало концентрированное масло мяты. Четыре его капли тоже надо растворить в воде. Вызывающим у меня сильное сомнение компонентом этих средств является, конечно, вода.

Впрочем, я веду речь вовсе не о дискомфорте в кишечнике и опасности подцепить какую-нибудь заразную болезнь, а о постоянном душевном зуде. Царящая в Индии тошнотворная грязь вызывает у человека отвращение; и в то же самое время каждый испытывает непреодолимое желание поддаться тайному искушению измараться, заключить в свои объятия прокаженного и наконец с чувством облегчения упасть в эту сточную канаву. В смиренной улыбке доктора Чэттерджи я ощущаю насмешку над собой, над бригадиром в отставке, над всем священным фарсом Индии.

Я не испытывал чувства патриотизма, вступая в поединок с бывшим бригадиром. Напротив, я всегда стыжусь высокомерия японских чиновников, которых можно встретить в Юго-Восточной Азии. В данном же случае я скорее испытывал симпатию к старому воину, хотя знал, что он не разделяет мои чувства. Мне больше импонируют подобные динозавры, чем новая разновидность западных туристов, приезжающих в Индию, – хиппи. Они прибывают сюда на экспрессе «Марракеш» в поисках просветления. К ним здесь относятся как к неизбежному злу, такому же, как мухи или болезни. Мне не нравится, что они ведут себя в Индии как дома и тем самым присасываются к ней, словно паразиты. Для меня это – муть империи, мне кажется, что хиппи выполняют работу мелких колониальных администраторов, несмотря на то, что они праздно валяются целый день на траве, словно крокодилы, выползшие на берег Ганга. Но в эпоху маппо существует ли какая-нибудь разница между мной и ними? Ведь я такой же турист, как и они. Доктор Чэттерджи уверяет меня, что, каковы бы ни были причины моего приезда сюда, я все равно получу огромную пользу от даршана, или посещения святых мест, – так индусы называют паломничество.

Бригадир наконец встал из-за стола. Бросив на меня взгляд, он улыбнулся или, вернее, осклабился. Я смотрел на его скривленные губы и вдруг заметил в свете керосиновой лампы, что у него не хватает многих зубов, а на оставшиеся надеты золотые коронки. С выражением мрачной решимости на лице англичанин направился к моему столику. Его волосы походили на прилипшие к черепу клочья белесой соломы, кожу бороздили глубокие морщины. Казалось, из его слезящихся голубых глаз сейчас брызнет на меня мутная жидкость. Бригадир был невысокого роста. Нижняя часть его тела имела внушительные размеры, особенно выделялся гротескно большой живот. Его жена – а быть может, это была мать, уж очень старо она выглядела – тоже страдала отеком нижних конечностей. По ее странному взгляду я понял, что она незрячая. Остановившись у столика, англичанин так низко склонился надо мной, что мне показалось, он хочет меня поцеловать – или укусить. Я встал, не желая, чтобы его грубые обветренные губы касались моей кожи. Лицо англичанина показалось мне вдруг странно знакомым, но я не мог вспомнить, где именно мог раньше видеть его.

«Не уезжайте из Каси, не повидав агори», – промолвил он.

«Простите, но где это?» – спросил я.

«Это не место, – засмеявшись, объяснил он, – это такие люди, святые. Они едят трупы».

Он снова засмеялся и, тяжело ступая, удалился с веранды вместе со своей слепой женой.

ГЛАВА 2

КОРЗИНА СО СЛОМАННЫМИ НОГАМИ

– Вы читали книгу Чарльза Кингсли «Водяные младенцы»? – спросил Мисима.

– Вы говорите о детской книге викторианской эпохи? Да, я слышал о ней.

– История, которую я только что поведал, напоминает эту книгу, хотя мой рассказ предназначается для взрослых. Вы согласны со мной?

– Так, значит, все это вымысел?!

Неужели Мисима вновь подверг меня испытанию? Вместо ответа он задал мне еще один вопрос:

– Что легче – жалеть человека или ненавидеть его вот за это? И Мисима жестом показал на свое тело так, как демонстрируют новый костюм.

Я окинул его взглядом, хотя нагота смущала меня. – Думаю, что большинство людей почувствовало бы зависть к вам.

– Вежливый и уклончивый ответ. Я не спрашиваю, завидуете ли вы мне, Тукуока-сан.

Меня изумило, что тело Мисимы вновь покрылось гусиной кожей. Почему он дрожит от холода в такую теплую погоду? Мисима как будто прочитал мои мысли.

– Вас интересует, почему я дрожу? Я не могу объяснить свои чувства. Я ощущаю, как от фотографии, сделанной Сэмом Лазаром, исходит пронзительный могильный холод. Мне кажется, что это не Людовик XII, а я лежу на ледяной мраморной плите и на мой выпотрошенный живот наложены бальзамировщиком швы. Лазар прислал этот снимок, чтобы подло шантажировать меня.

Мисима так и не объяснил, в чем, по его мнению, заключался шантаж.

– Сколько себя помню, я всегда мечтал научиться танцевать, – продолжал он. – Но мне было очень трудно осуществить свою мечту. Я умело имитировал танец, но этого мало. Сколько раз я просил Хидзикату Тацуми научить меня танцевать. «Вы ошибаетесь, – отвечал он, – искусство танца дается не опытом. Вы просто забыли, что значит быть ребенком». – «Хидзиката-сан, – промолвил я. – Я не могу вспомнить, потому что у меня не было детства». Он засмеялся. «В таком случае повторяйте застывшие жесты и позы мертвых. Так вы научитесь танцевать». В другой раз, помню, он как-то сказал: «В старину темнота была кристально ясной. А теперь по ночам нет никакой темноты». Его замечание заставило меня вспомнить о представлениях древних греков. Они считали, что первоначально небо было черным и все же казалось ясным, ослепляя подобно белизне мрамора. Когда я высказал вслух свои мысли, Хидзиката рассмеялся над моими интеллектуальными потугами. «Я исполняю танец бутох. Это – грязь. Осознание безнадежности. Что общего имеет этот танец с синтоизмом, буддизмом или какой-либо другой религией? Я вижу, как вы ходите. Так ходят все японцы. Вы как будто боитесь, что кто-то украдет ваши следы».

Заметив выражение недоумения на моем лице, Мисима остановился.

– Вам известно, кто такой Хидзиката Тацуми? – спросил он.

– Конечно, кто же не слышал этого имени? Его сравнивают с Мартой Грэм.

– По ошибке. Наша склонная к панике Ассоциация современного танца никогда не объявила бы Марту Грэм опасной танцовщицей.

– Хидзиката – эксцентричный, скандальный гений. Я не совсем понимаю, что он делает. Его творчество кажется мне эклектичным – в нем присутствуют элементы немецкого «нового танца» двадцатых годов, кастаньеты фламенко, американский джаз, безрассудство маркиза де Сада и немного японской традиционной музыки гидаю.

– И баллады наркоманов, обитателей андеграунда. Почему бы и нет?

– И что все это означает?

– Ваша так называемая эклектика находит во мне отклик. На самом деле никакой эклектики нет. Это освобождение ото всех влияний, еретическая попытка разорвать все связи с миром и достигнуть того, чему уже будет невозможно подражать. Хидзиката придумал танец темноты, бутох. Бутох – чисто японское явление, потому что это – ничто, это – грязь. Хидзиката приехал в Токио после войны из беднейшего, наиболее убогого уголка земли, Акиты, местечка, расположенного в северо-восточном Тохоку. Он увидел превращенный в руины, оккупированный Токио. По его признанию, он сохранил кое-какие воспоминания детства: однажды Хидзиката увидел свое отражение в бочке с водой и полоснул по нему серпом. Его интересовало, что находится за отражением. Хидзиката приехал в Токио с мешком риса, драгоценным подарком, который он намеревался преподнести учителю Такае Егучи, человеку, учившемуся вместе с Мэри Вигман, но Такая уже взял себе другого ученика. Я знаю, где Хидзиката научился танцевать бутох – в танцзалах, где развлекались американские солдаты. Он купил себе белый костюм, истратив с трудом накопленные сбережения, и, словно гангстер из голливудского фильма, стал танцевать в этих заведениях с японскими проститутками, которые обслуживали американских офицеров. Вот где надо искать истоки его танца темноты. Они кроются в безоговорочной капитуляции. Вы понимаете, о чем я?

Хидзиката как-то поделился со мной воспоминаниями о своей жизни в Аките. В тридцатых годах его старших сестер, маленьких девочек, родители продали, чтобы прокормить себя и младших детей. После этого он начал общаться с сестрами в своем воображении, окружив себя фантомами. Он помнит, как его братьев призвали в армию. Они должны были служить в Маньчжурии. В память врезались их красные, разгоряченные саке лица, когда они перед отъездом сидели за прощальным ужином вместе с родственниками. А потом братья вернулись… Две урны с пеплом. Огонь и пепел – это и есть бутох. «В детстве меня заставляли есть золу, – рассказывал Хидзиката, – от глистов». И это тоже бутох. Бутох – это весь жизненный опыт Хидзикаты, его воспоминания о ветре и безногих деревянных куклах дарума. Ветер – это своеобразное кимоно, в которое Акита одевается круглый год. Его бушующие порывы несут сельских жителей по дорожкам между рисовыми полями прямо к дверям Хидзикаты. Эти гости, словно призрачные танцоры, являются из пелены снежного бурана. Даже летом люди в селении Хидзикаты, прежде чем войти в дом, на пороге стучат своими сабо, как будто хотят отряхнуть с них невидимый снег. Призраки снова стоят у дверей… Уходя в поле на работу, родители сажали маленьких детей по четыре или пять в одну корзину и оставляли ее на меже. Весь день дети находились одни, без присмотра, потому что взрослые трудились не разгибая спины и не обращали на них никакого внимания. Малыши писали, толкались в тесной корзине, плакали, дрогли на пронизывающем ветру. У них было много времени – целая вечность, – для того чтобы всмотреться в небо, изучить все его особенности. Но, конечно, им, находящимся в полубессознательном состоянии, казалось, что вверху царит полная тьма. Когда наступала ночь и ребенка после двенадцатичасовой пытки в корзине наконец отпускали на волю, 0н не мог не только стоять, но даже распрямить ножки. Он превращался в безногую деревянную куклу дарума, а в мозгу его сохранялись только два образа – темное небо и бушующий ветер. Взрослые с улыбкой смотрели на ребенка, вспоминая собственные мучения. Бутох берет свое начало в этих воспоминаниях о корзине со сломанными ногами.

Мисима немного помолчал.

– В 1961 году, – продолжал он, – на фестивале мертвых я посетил студию Хидзикаты. Помню уличные фонари, освещавшие улицы, и доносившийся издали стук барабанов. Хидзиката встретил меня у дверей. Он давал мастер-класс, и я с восторгом наблюдал за ним, завидуя простоте и естественности его движений. Я никогда не смог бы достичь такого совершенства. При этом Хидзиката не стремился поразить зрителя, он не делал ничего грандиозного, того, что обычно восхищает нас в других исполнителях. Он вообще едва двигался. На жилистом теле была одна набедренная повязка, и он походил на рисунок из учебника по анатомии – все мышцы и сухожилия явственно выступали под кожей. Не человек, а парусное судно. Казалось, что в полотнища его парусов дует ветер Тохоку и приводит судно в движение. На моих глазах тридцатидвухлетний танцор с длинными, как у его старших сестер, волосами преображался, становился моложе. Вот ему уже двадцать пять, двадцать, шестнадцать, девять лет… он быстро приближался к своим истокам. Хидзиката исполнял этот волшебный танец под музыку битлов: «Я хочу держать тебя за руку».

В то время Хидзиката только начал экспериментировать и находился в поисках своего стиля. Он обратился к движениям своей родины – Тохоку. Танцовщик принимал позы сидящего на корточках крестьянина, сгибал ноги и напрягал мышцы, чтобы противостоять воображаемым порывам ветра. Он хотел изобразить в танце корзину со сломанными ногами и поэтому застывал, перенося вес тела на внешние края стоп. Во время моего визита в студию этот танец исполняла жена Хидзикаты, Мотофудзи Акико. Каждый шаг в позе с вывернутыми ногами причинял ей боль, а единственным аккомпанементом служили глухие удары, которые Хидзиката наносил деревянной тростью по столу из красного дерева – очень дорогому антикварному предмету, изготовленному в ранний период Эдо. Остановившись, танцовщик зажег сигарету. «Вы хотите танцевать? – спросил он меня и продолжал: – Ну что ж, снимайте одежду и танцуйте. Раздевайтесь догола». И он поставил пластинку с танго Карлоса Гарделя «Мадресельва».

Я старался изо всех сил, танцуя перед Хидзикатой и его женой, а они следили за моими движениями с непроницаемым выражением лиц. «Стоп, стоп! – воскликнул наконец Хидзиката. – Почему вы так странно прыгаете?» – «Но я не могу копировать ваш стиль», – заявил я. «А кто просит вас копировать меня? Помните лишь об одном: когда вы ставите ногу в грязь, вы наступаете на губы ребенка. Но вы ведь не хотите наступить на детское лицо, правда?» Хидзиката встал лицом к стене. «Что я делаю?» – спросил он. «Наверное, мочитесь», – ответил я. «Почему вы так решили? Ведь мышцы моей спины не свидетельствуют об этом». Он был прав. «На Западе танец устремлен ввысь, – сказал Хидзиката. – Его апогеем являются пуанты, высокие прыжки, парение в воздухе, имитация невесомости. Все, например, говорят о прыжках Нижинского. Но в Тохоку прыжки невозможны. Там ноги представляют собой пару сломанных палок. Разве вы можете с такими конечностями воспарить над землей? Оставьте все мечты о классической красоте, о японской в особенности, потому что эти мечты противоречат идее красоты». Взяв в руки небольшой барабан – такой используют монахи буддийской школы нитирэн, чтобы сопровождать его стуком чтение сутры Лотоса, – он начал бить в него. «Стоп! – вскоре вновь воскликнул Хидзиката. – Вы не слушаете ритм. Хотя, возможно, дело тут вовсе не в музыке. – И он, засмеявшись, обратился к своей жене Акико: – У меня такое впечатление, будто у него между ног находится бьющая крыльями курица. Нам надо связать ее и сунуть в корзину». Так они и сделали.

Мисима принес из комнаты широкий медицинский лейкопластырь и зафиксировал этой клейкой лентой член и яички.

– Эту операцию под руководством Хидзикаты выполнила Акико, – продолжал он.

– Должно быть, вам было больно.

– Только когда пластырь срывали и от него отклеивались лобковые волосы. Когда все было готово, Хидзиката сказал: «А теперь слушайте меня внимательно. Звуки, которые я извлекаю из барабана, – это язык стихий, воды, риса, ребенка, пробудившегося от ночного кошмара, пепла, листьев на дереве. Слушайте и старайтесь понять, что это, но не копируйте явление, не изображайте его посредством танца, а – будьте им». Дон-дон-дон.

Мисима начал танцевать на балконе гостиницы танец безногой деревянной куклы дарума. Я как завороженный следил за ним, очарованный ирреальным повествованием его тела, его пениса, размеры которого подчеркивала белая лента пластыря. Я смотрел на него во все глаза, потягивая виски. Что еще я мог сделать?

– Значит, вы начали понимать язык стихий Хидзикаты? – спросил я.

– Я все еще учу азы танца бутох. Но через три года, когда я пойму, что он не требует движений, я в совершенстве овладею его языком.

Лишь 25 ноября 1970 года я понял, о чем тогда говорил Мисима.

– Япония постепенно богатеет, – сев на кушетку, продолжал Мисима, – не правда ли, Тукуока-сан? Теперь уже речь идет не о восстановлении слабой экономики, а об экономическом чуде. Год, который стал точкой отсчета экономического развития, давно забыт. Мы стали нацией, добившейся успеха. Я – японец, а значит, тоже добился успеха. Я извлекаю выгоду из экономического возрождения Японии и с чувством сыновнего благочестия, которое свойственно любому лояльному трудолюбивому гражданину, вношу в него свой вклад. Не являются ли тридцать шесть томов полного собрания моих сочинений блестящим образцом стахановского высокопроизводительного труда? Я – типичный образцовый чернорабочий, один из тех, что трудились в послевоенные годы, восстанавливая страну. Широкая известность переводов моих романов, пьес и эссе во всем мире принесла Японии славу.

Перечисление Мисимой своих заслуг вызвало у меня чувство горечи. Я знал все, что он мог сказать. С его стороны это простительная слабость. Мисима походил на подвыпившего чиновника, слезливо жалующегося приятелю на то, что принесенные им ради пользы дела жертвы никто не ценит. Обычно о таких разговорах забывают на следующее утро, когда хмель проходит. Однако жалобы Мисимы вскоре перестали звучать как банальные сетования средней руки клерка.

– Кто мне поверит, если я скажу, что привело меня сюда, в Бенарес, что я ищу здесь?! – воскликнул он.

– Вы ищете череп Юаня Сяо, чтобы испить из него воды, – напомнил я.

– Неужели вы мне поверили? Мои японские читатели сделали меня богатым, но никак не респектабельным. Для них я мюзикхолльный балагур, низкопробный комедиант. Разве могу я, человек, далекий от политики и религии, убедить их в серьезности своих верований? Публика признала мой успех – разве это не достаточная награда? Мне могут простить любое прегрешение, кроме одного. Мне не разрешается бросать тень на собственный успех, я должен во всем соответствовать ему. Иметь же верования простительно только простакам, которые остаются по ту сторону успеха. В этом вся загвоздка. Мои современники – существа с атрофированным воображением, у них выработался только один условный рефлекс. Они реагируют лишь на успех и не способны понять, принять и простить того, кто ниспровергает их святую веру в него. Горе человеку, который беспечно относится к своему успеху и стремится к саморазрушению. Он натолкнется на глухую стену непонимания, которое будет ему местью. Его отнесут к разряду инакомыслящих, социальных изгоев. Я, конечно, понимаю, что писатель с точки зрения экономики – фигура малозначительная, если не сказать ничтожная. Все это верно, я всего лишь писатель, человек, который развлекает публику. Но для меня с того года, который я называю нулевым, ничего не изменилось.

– Меня призвали в армию, когда уже закончилась война, и я не был на фронте.

– То же самое можно сказать и обо мне, – промолвил Мисима.

– Как?! В романе «Признания Маски» [16] вы пишете о том, что в конце войны вы уже работали на авиационном заводе. Значит, это вымысел, Мисима-сан?

– Нет, не вымысел, – с улыбкой сказал Мисима. – Но работу на авиационном заводе никак не назовешь боевым опытом, это скорее опыт эстетический.

– То есть роман – беллетристика особого рода. Мне никогда раньше не приходило в голову, что вы можете выдумать автобиографию. Вы позволите мне опубликовать свои размышления на сей счет?

– Пожалуйста, – проговорил Мисима, пожимая плечами. – Но не забывайте, что японцы воспринимают все буквально. Помните об этом, когда будете излагать на бумаге свои размышления о моем богатом художественном воображении.

– Меня восхитил ваш роман «Признания Маски», искренний и очень смелый для своего времени.

– Для своего времени! – воскликнул Мисима и расхохотался. – Автобиография писателя – всегда сплошной вымысел. Я никогда не был тем человеком, который описан в моем романе, ни «в свое время», ни сейчас. Поверьте, я ничего не пытаюсь скрыть от вас и не иронизирую. Я пишу о времени, которое никто не понимает и которое все еще длится. Это нулевое время. Я никогда не избавлюсь от своего тела, хотя мне и удалось заменить его другим. Юкио Мисима, неестественно рожденный не из лона женщины, а из Зазеркалья «обратного курса», наконец увидел свое собственное отражение. Он стал кандидатом в лауреаты Нобелевской премии! Для меня это действительно всего лишь отражение, потому что для меня 1967 год – это ноль плюс двадцать два. Позвольте мне быть с вами совершенно откровенным, Тукуока-сан, и рассказать о разнице между вымыслом и верой. Вы увидите, что правда имеет много и в то же время ничего общего с фактами, описанными двадцатитрехлетним писателем девятнадцать лет назад.

Магнитофон записывал его рассказ, а я по ходу делал дополнительные пометки в блокноте.

ГЛАВА 3

НЕОСПОРИМЫЙ СИМВОЛ ВЕРЫ

Вы всего лишь на несколько лет моложе меня, Тукуока-сан, а значит, достаточно взрослый человек, чтобы помнить войну и иметь к ней свое отношение. Вы тоже пережили Нулевой Год, ставший неожиданным возрождением, которое, однако, привело к демократическому либерализму. Другими словами, к полной амнезии. Вы, конечно, как человек демократических убеждений, не хотите тревожить свою память и говорить со мной, опасным правым радикалом, на эту тему, пробуждая неприятные воспоминания, которые – в некотором смысле – давно уже не являются вашими собственными.

Мне же не дают покоя мысли о «неоспоримом символе веры». А! Вы фыркаете и встревоженно смотрите на меня, потому что принадлежите к довоенному поколению, которое понимает, что я имею в виду императора. Я не признаю легендой, мифом или ошибочной концепцией идею его божественности, превосходства японского народа над другими народами и историческую миссию Японии господствовать над миром. Услышав слова отречения от божественности из уст самого императора в его новогодней речи 1946 года, я стал отстаивать оказавшуюся под запретом идею вопреки его заявлению, вопреки Конституции, принятой в мирное послевоенное время.

Я вижу, что вы пришли в замешательство, но все же позволю себе продолжить. Вы делаете вид, что вам неинтересно слушать меня. Ведь всем давно хорошо известны ультранационалистические взгляды фанатика Мисимы, журналисты не раз писали о созданном им военизированном «Обществе Щита», этой личной армии. Безумец Мисима, по словам газет, располагает сотней «игрушечных солдатиков». «Неоспоримый символ веры» кажется демократической общественности Японии возмутительной скандальной идеей. Но это лишь внешний аспект темы. Что же до ее внутреннего содержания, то оно касается лично меня. В дни, когда Японию озарял свет божества, я был совсем другим человеком.

Меня оглушал рев двигателей на заводе авиакомпании «Накадзима» в Коидзуми. Как я попал на предприятие камикадзе? Отвечаю: осенью 1944 года меня привел туда «неоспоримый символ веры».

Я был тогда болезненным девятнадцатилетним юношей с черными, похожими на гусениц бровями, которые подчеркивали мертвенную бледность моего лица. В 1944 году меня впервые вызвали на медкомиссию перед призывом в армию. У меня были настолько худые слабые руки, что во время испытания на пригодность к службе в армии я не смог поднять куль с рисом. Ребята из крестьянских семей с легкостью не один раз поднимали этот груз над головой. Подобной, обычной для сельской глубинки проверке на силу и выносливость меня подвергли потому, что отец, стремясь спасти меня от верной смерти, прибег к бесчестной уловке. Он решил, что я должен добровольно вызваться пройти допризывную комиссию в Сиката, местечке, откуда вело свое происхождение семейство Хираока и где когда-то наши предки возделывали землю. Азуса вспомнил о наших крестьянских корнях, поскольку в тот момент это было ему выгодно. Он рассудил, что если меня примут в полк, расквартированный вдали от Токио, то я не скоро попаду на фронт. И, возможно, война закончится прежде, чем я пройду военную подготовку и моя часть будет отправлена в район ведения боевых действий. В конечном счете Азуса добился, чего хотел. Меня признали годным к нестроевой службе, что гарантировало мне безопасность. Так моя болезненная слабость, бывшая, в свою очередь, «неоспоримым символом веры» нашей семьи, победила саму историю.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42