– Это останки прославленных воинов, которые нам удалось вернуть за последние шесть месяцев. После церемонии они будут переданы родственникам.
До меня доходили слухи, что торговля останками павших на войне была доходным делом и процветала. Теперь, увидев своими глазами коробки с прахом, стоявшие на полках, как урны в нишах колумбария, я почувствовал одновременно отвращение и удивление.
– Это одна из наших недавних и наиболее ценных находок, – пояснила баронесса.
Взяв с полки коробку размером с обувную, она поставила ее на туалетный столик и развернула хлопчатобумажную ткань. Мы увидели простой ящичек из дерева белой сосны. Баронесса подняла крышку и достала из ящичка череп.
– Он находится в исключительно хорошем состоянии, – сказала она, поворачивая череп в руках. На теменной и лобной костях была написана цитата из сутры Лотоса. – Данные экспертизы зубов свидетельствуют о том, что это останки подполковника Кимуры Такео, императорского морского пехотинца. Полковника обезглавили охотники за скальпами на Борнео. Вы видели в коридоре пожилую чету? Это его родители, землевладельцы из префектуры Нара. Они хотят посмотреть на останки любимого сына перед обрядом кремации.
Баронесса поднесла череп к лицу и стала рассматривать его, словно искала свое отражение. Орлиный нос Омиёке как будто восполнял носовую впадину в черепе. На мгновение мне показалось, что она сейчас припадет губами к отвратительным оскаленным зубам и поцелует череп подобно Саломее, поцеловавшей отрубленную голову Иоанна Крестителя.
Я внимательно смотрел на баронессу, старясь найти в ее совершенных формах признаки несовершенства. Я представлял, как в зрелом возрасте ее стройная фигура расплывется, обрастая складками жира. На одной из скул под завитками волос я, к своей радости, обнаружил на белоснежной коже маленькие пятнышки. Эти веснушки, которые баронесса тщательно маскировала с помощью косметики, как я полагал, выступили на ее лице из-за гормональных изменений в организме в период беременности. Сделанное мной открытие вновь разбудило в памяти мучительные воспоминания об инциденте, произошедшем зимней ночью на автомобильной стоянке. Эти воспоминания придавали пикантность красоте баронессы и против моей воли делали ее более привлекательной.
– Вы, по-видимому, чем-то обеспокоены, Мисима-сан, – заметила баронесса и, положив череп в миниатюрный гроб, закрыла крышку. – Должно быть, вас расстроил мой неуместный энтузиазм. Эти останки – поистине печальное зрелище.
– Я думал о тех молодых людях, которые погибли на войне.
– Грустные мысли.
Служанка баронессы Омиеке подала нам на подносе виски и – о чудо! – кувшин со льдом. Откуда здесь, в этом разрушенном, похожем на ад районе мог взяться лед? Мне хотелось насыпать кубики льда в обе ладони и потереть ими лицо, чтобы избавиться от чувства подавленности.
– Прошу простить меня за неучтивость, джентльмены, но мне необходимо покинуть вас. Я должна принять участие в церемонии.
– Мы понимаем, вы ведь должны руководить действом на сцене, – сказал Лазар.
– На сцене? Вы говорите о ритуале как о театральном представлении, – заметила баронесса и добавила, обращаясь ко мне: – Прошу вас, обещайте, что навестите меня как-нибудь, Мисима-сан.
– Обещаю, дорогая баронесса, что он будет в вашем полном распоряжении, – вмешался в разговор Лазар.
Она встала, и служанка помогла ей облачиться в верхнее кимоно из тафты с рисунком из примул. Поверх этого наряда баронесса надела белый шелковый балахон без рукавов с вышитым красными нитками лотосом – символом секты – на спине. Когда служанка начала расчесывать великолепные, доходившие до пояса волосы баронессы, раздалось потрескивание статического электричества. Одежда Кейко тоже была наэлектризована.
Направляясь по боковому проходу к выходу из кинотеатра, я оглянулся и увидел, как на сцене под какофонию звуков ритуальных музыкальных инструментов появилась баронесса Омиёке. Она скользила, словно актер театра Кабуки, призрак мести с ореолом черных волос вокруг белого напудренного лица.
Масура провел нас сквозь толпу угрюмых зевак, нищих и инвалидов, к «паккарду». Люди послушно расступались, слыша его окрики. Крыша автомобиля раскалилась под лучами полуденного солнца, и в салоне было нестерпимо душно, и все же «паккард» показался мне спасительной гаванью, где я мог прийти в себя.
– Наша дорогая Кейко просто великолепна, не правда ли? – спросил Лазар.
Я вспомнил татуировку в виде пиона на ее плече.
– Представление с черепом показалось мне отвратительным, – промолвил я.
Лазар пропустил мои слова мимо ушей, сосредоточенно вскрывая пакет, который ему вручил принц Хигасикуни. Наконец он разорвал обертку – прекрасную рисовую бумагу ручной выработки, которую в наши дни уже не изготавливают. Должно быть, у принца хранится ее запас. В пакете лежала изящная книга формата ин-кварто в кожаном переплете цвета выгоревшей соломы. На нем не было ни заглавия, ни имени автора, ни каких-либо изображений. Защитные пленки из тончайшей прозрачной бумаги затрепетали, словно крылья голубки, когда Лазар пролистал томик. Перед моими глазами промелькнули драконы, венки из роз, насекомые и птицы, мастерски пигментированные на жестком пергаменте. Я решил, что передо мной – собрание текстильных узоров на мотивы флоры и фауны. Наивность и примитивизм придавали этой книге обаяние, но безвкусица лишала ее художественной ценности.
– Что это? – спросил я.
– Присмотрись внимательнее, – сказал Лазар и положил мою ладонь на пергамент с рельефным рисунком. – Ты ощущаешь волосяные фолликулы? И обрати внимание, что в порах видны угри. Ты до сих пор не понимаешь, что это такое? Это образцы татуировок якудзы. Не волнуйся, Кокан, они были собраны после смерти доноров.
Он закрыл книгу и протянул ее мне.
– Принц Хигасикуни достал образцы для меня, но я дарю их Кейко по ее настойчивой просьбе.
Несмотря на мои протесты, капитан Лазар положил книгу мне на колени.
– Я говорил тебе, что Кейко привлекательна. Надеюсь, ты убедился в этом? – спросил Лазар, самодовольно улыбаясь.
– Тебе решать.
– Лучшей кандидатуры не найдешь.
– О да, куда уж лучше! Пресловутая куртизанка из рядов правых радикалов! Неужели вы думаете, что мои родители примут ее с распростертыми объятиями?
– Это ты должен обнимать ее, а не твои родители.
– Почему? У нее безупречное аристократическое происхождение, ее семья связана родственными узами с императором, ее муж был знаменитым военным героем.
– Но она намного старше меня.
– На пять лет. Ей всего лишь двадцать восемь. А сейчас ты скажешь, что она выше тебя ростом.
– Проводи с ней больше времени, и постепенно природа возьмет свое.
Спорить с Лазаром бесполезно. Его прогноз всегда оказывался точным. Так, например, вскоре сбылись его предсказания относительно судьбы созданной принцем Хигасикуни Церкви космополитического буддизма. Через неделю после нашего посещения заброшенного кинотеатра церковь была распущена по приказу оккупационных властей. Однако это не положило конец возвращению в страну останков погибших воинов.
ГЛАВА 8
ИГРА БЛАГОРОДНЫХ ПРОИГРАВШИХ
Тупиковая ситуация, в которой я оказался летом 1948 года, была для меня унизительным возвращением в прошлое. Десять лет назад, в тринадцатилетнем возрасте, я пережил свой первый жизненный кризис – острый приступ амбициозности. С тех пор я не мог излечиться от болезненного честолюбия.
Меня мучили странные сожаления, я испытывал своего рода ностальгию по человеку, которым мог бы стать, по не стал. Была ли это скорбь по Хираоке Кимитакэ, который прекратил свое существование? Вряд ли. Как я уже говорил, мое настоящее имя – Хираока Кимитакэ. О том, почему я взял в качестве литературного псевдонима имя Юкио Мисима, я до сих пор предпочитал не говорить. Не стыдясь лжи, мой отец заявил одному журналисту, что я выбрал псевдоним, ткнув наугад булавкой в список имен абонентов в телефонном справочнике. Я не стал отрицать эту выдумку Азусы, как не опровергал и множества других легенд обо мне. Все истории о Юкио Мисиме правдивы, все комментарии к ним по большей части – нет.
Я выбрал именно этот литературный псевдоним, вдохновленный песенкой, которую однажды вечером, в декабре 1938 года, пел мне Ётаро, пока в соседней комнате умирала от кровоточащих язв Нацуко. Эта песня, бодро заглушавшая беспомощные крики агонизирующей Нацуко, дала мне новое имя, возродив своей освежающей мелодией.
В детстве меня часто привлекали двери комнаты Ётаро. Мне казалось, что на почерневшем дубе красовалась надпись: «Здесь заточён опороченный бывший губернатор Сахалина». Это звучало как приговор. Ётаро действительно как будто находился в тюремном заключении, но нестрогом. Ему дозволялось развлекаться, к нему допускались близкие друзья, бывшие крупные министерские чиновники, юристы и финансисты. Среди них и несколько мошенников, из-за которых Ётаро в конечном счете и разорился. Дедушка остроумно называл своих приятелей-гуляк «тенями старой эмпирической конфуцианской школы», намекая на оставшийся в прошлом золотой век эпохи Мэйдзи.
Лишь сохранившийся у Ётаро прекрасный тенор напоминал о прошедшей молодости и славе ловеласа. Сквозь двойные дубовые двери до моего слуха часто доносилось его пение. Как правило, это были куплеты, услышанные им в мюзик-холле, или простые народные песенки, которые обычно поют прачки.
Даже птичий полет над моей головой
Заставляет сильнее страдать и испытывать горькую муку.
Мне не разрешалось переступать порог пропахшей саке и табаком гостиной Ётаро, где он играл в го. Ётаро курил дешевые сигареты – марки «джастис», насколько я помню – с изображением золотой летучей мыши на пачке. В годы депрессии они были популярны среди рабочих. Я собирал пустые пачки из-под сигарет, пользуясь тем, что Ётаро благоволил ко мне и к моей матери. Впрочем, он хорошо относился к любой симпатичной женщине. Однажды, когда я, получив от слуги Ётаро очередные трофеи, передал их матери и мы отошли от дверей гостиной, она начала рассказывать мне об одном случае, произошедшем во время ритуала осикийя, церемонии, которая традиционно совершается через неделю после рождения младенца. Вечером, на седьмой день после моего появления на свет, Ётаро написал мое имя на полоске обрядовой рисовой бумаги и поместил ее в священную нишу в доме – токонаму. Ётаро и Азуса целый день пили саке, и мой отец, который не привык к большим дозам алкоголя, опьянел и стал агрессивным. Сидзуэ со стыдом вспоминала, что отец случайно опрокинул жертвы на алтаре токонамы. Это считалось дурным предзнаменованием. Ётаро попытался исправить положение и прокомментировал данное мне имя. Человек, которого зовут Кимитакэ, сказал он, занимает высокое общественное положение. Кстати, это имя мне дали по настоянию бабушки. А Хираока – обычная фамилия, которая означает «плоский холм» или «плато».
– А все вместе говорит о том, – подвел итог своим рассуждениям Ётаро, – что мальчик займет общественное положение, далеко превосходящее наше.
– Гвоздь, который торчит, забивают по шляпку, – заметил Азуса.
– Мой сын любит банальные пословицы, – заявила Нацуко и, взяв меня из рук матери, добавила: – Можете шутить, сколько вам вздумается, но через шесть недель вы убедитесь, что этот мальчик достиг более высокого уровня, чем вы.
– В тот момент никто не понял, что означали ее слова, – продолжала свой рассказ Сидзуэ. – Но довольно скоро, на сорок девятый день после твоего рождения…
– … я сдержала свое слово, – раздался голос у нас за спиной.
Нацуко неслышно подкралась к нам сзади. Обычно стук ее трости возвещал о ее приближении. Она возвращалась в свою комнату из ванной в сопровождении Цуки, которая несла полотенца и лосьоны. Из-за сильной невралгии бабушка не могла мыться без посторонней помощи.
– Я не забыла, что сказала в тот день, – продолжала Нацуко. – Наш дом населяют одни пигмеи. Хорошо, что ты напоминаешь мальчику об этом.
Моя мать была в ту минуту похожа на газель, пойманную питоном.
– Цуки, прошу тебя, конфискуй все, что жена моего сына прячет за спиной, – распорядилась Нацуко. – Негоже мальчику собирать предметы, являющиеся символами низших слоев общества.
Я так и не узнал, почему Сидзуэ через семь лет вдруг захотела рассказать мне о том, что произошло на седьмой день моего рождения. Но я понял из рассказа Сидзуэ, что в моем имени увековечена память о ее несчастье. И еще меня поразило, что существует странная связь между дешевыми сигаретами Ётаро и пристрастием Нацуко к изысканному портвейну и английскому табаку. Расхождение во вкусах моих бабушки и дедушки тем не менее не препятствовало их союзу, что для меня тоже являлось загадкой.
Когда в 1937 году мне наконец разрешили переселиться к родителям в дом в районе Сибуйя, Нацуко взяла с меня торжественную клятву, что я раз в неделю буду ночевать у нее. Я великодушно, как и пристало победителю, согласился выполнить ее просьбу. В двенадцать лет я относился к ней, как принц Гэндзи к старой отправленной в отставку любовнице. Из альтруистических побуждений и в память о нашей былой дружбе я выполнял эту еженедельную повинность, нарушая верность матери.
Нацуко вознаграждала меня за самопожертвование выходами в театр. К лету 1938 года ее состояние ухудшилось, и посещение спектаклей Кабуки и Но стало отрицательно сказываться на самочувствии. Вернувшись однажды в свою комнату, она упала без сил на кровать. Боль и усталость мешали ей даже выпить чая, приготовленного Цуки. Нацуко застонала, потом ее стоны перешли в душераздирающие крики. Я подал ей болеутоляющее лекарство и, присев рядом на кровать, стал вытирать слюну, вытекающую из ее открытого рта.
После недолгого, тяжелого, похожего на кому сна Нацуко открыла глаза. Ее белки были желтого цвета.
– Ты бледен, соловушка, – сказала Нацуко. – Бледен, словно абиса-хо, который вызывает призраков.
Бабушка с беспокойством смотрела на меня, как будто действительно видела во мне абиса-хо – медиума, вызывающего духи детей. Согласно оккультной народной традиции, его лицо было белым.
– Развлеки меня призраками, мой абиса-хо, – с улыбкой попросила она, когда боль отступила. – Твой отец пишет вам из Осаки?
– Регулярно, мы получаем от него письма каждую неделю.
– А-а, так, значит, он каждую неделю докучает вам! И какие же мудрые указания он дает в своих письмах?
– Всегда одни и те же. Каждый раз он пишет о непобедимости нацистской Германии. Отец хочет, чтобы я чудесным образом превратился в здравомыслящего японского фашиста. В своем последнем послании из Осаки он цитирует слова из книги Освальда Шпенглера «Закат Европы». – Достав письмо Азусы, я начал читать его вслух, как делал каждую неделю, чтобы потешить бабушку. – Шпенглер говорит: «Если под влиянием этой книги люди нового поколения, оставив поэзию, обратятся к технологии, оставив живопись, обратятся к морской торговле, отставив эпистемологию, обратятся к политике, то я буду искренне рад этому. Потому что нельзя пожелать для них ничего лучшего».
– Он всерьез хочет, чтобы ты служил в торговом флоте? – смеясь, спросила Нацуко.
– Он требует от меня очень многого, но никогда не конкретизирует, чего именно, повторяя лишь цитату из «Майн Кампф»: «В мировой истории человек, который действительно возвышается над посредственностью, заявляет о себе сам».
– В таком случае он забыл значение имени Кимитакэ, – заметила бабушка.
– Да, как это ни странно. Хотя, честно говоря, я отказываюсь в это верить. Должен признаться, я восхищаюсь суровым стилем его сдержанной прозы, напоминающей мне Мори Огаи. Я и не подозревал, что мой отец обладает таким талантом.
– Талантом? Ты заблуждаешься. Азуса всего лишь бренчит на струне лука, воспроизводя один и тот же глухой звук рукой лживого бюрократа. Неужели ты этого не слышишь?
Позже, когда Нацуко снова заснула, я услышал, как кто-то царапается в дверь ее комнаты. Я решил, что это Шах, мой старый кот с пестрой шерсткой. Я подобрал его на улице котенком и вырастил. Азуса запретил мне брать Шаха с собой в новый дом родителей. Однако, открыв дверь, я увидел, что на пороге стоит Ётаро в роскошном костюме из белой чесучи. Он опирался на тиковую трость с набалдашником из слоновой кости. Етаро, должно быть, возвращался с очередной пирушки.
– Она спит? – шепотом спросил он и, когда я кивнул, продолжал: – Пойдем со мной, мальчуган. Цуки приготовила рисовые пирожки и саке.
В этот момент в коридоре появилась Цуки, престарелая гейша с белым луноподобным лицом. Она несла поднос с горячими пирожками.
– Я не могу надолго отлучаться из комнаты бабушки, – предупредил я.
– Конечно, не можешь, – согласился Етаро. – Я всего лишь хочу сообщить тебе о событии огромной важности, оно только что произошло.
Его слова заинтриговали меня. Что за событие огромной важности?
И я впервые переступил порог комнаты Ётаро. Цуки включила висевшие на стенах светильники, и Ётаро не удержался от комментария:
– Когда в семидесятых годах прошлого века впервые появилось электрическое освещение, рабочий день девушек был увеличен до шестнадцати часов, – сказал он.
– И с тех пор вы стали защищать их интересы? – с вызовом промолвила Цуки. – Впрочем, мне кажется, вас больше интересовало свободное время девушек.
– Вопреки твоему мнению, я действительно разделяю нелепые социалистические взгляды и болею душой за угнетенных рабочих.
– Перестаньте молоть чепуху, – проворчала Цуки.
Мы сели за игровой столик Етаро. Об интимности отношений, установившихся между хозяином и служанкой, свидетельствовало поведение Цуки. Она открыто, уверенным движением руки смахнула упавший на воротник Етаро волосок. Пальцы Цуки изуродовал артрит. Заметив мой внимательный взгляд, Етаро прошептал голосом театрального актера:
– Наша Два Кимоно стала согбенной и скрюченной и уже ни на что не способна. Знаешь, теперь я сам должен подстригать ей ногти на ногах.
– Мои хвори не доставляют вам никаких неудобств, – возразила Цуки и надула ярко накрашенные губы, что выглядело отвратительно.
Этот обмен колкостями привел меня в замешательство. В свои семьдесят шесть лет Ётаро был еще поразительно красив. Я завидовал ему. У него были классические черты лица, которые частично перешли по наследству к Азусе, но не достались мне.
– О каком знаменательном событии ты хотел рассказать мне, дедушка? – спросил я.
Мне не терпелось поскорее покинуть эту комнату, где царило игривое настроение, угнетающее меня.
Вместо ответа Ётаро показал мне на доску для игры в го. Я изумился. Неужели это важнее, чем болезнь Нацуко, захват Нанкина или бои с советской армией на озере Хасан? Ётаро понял, что я разочарован, и бросил на меня лукавый взгляд, попивая саке.
– Несколько дней назад, – объяснил он, – 26 июля, в Токио, в ресторане «Коёкан» в парке Сиба начался турнир го. Смею утверждать, что это будет решающая игра, самая захватывающая во всей истории го. Сусаи, лучшему среди игроков на сегодняшний день, сейчас шестьдесят пять лет. Он – двадцать первый в ряду Гонимба, мастеров игры в го. Первым был Санса, он жил в 1558 – 1623 годах. Гонимба – название помещения в храме Яккодзи в Киото, где Сусаи принял духовный сан, его духовное имя Никион. Все мастера игры в го были священнослужителями, так повелось со времен Никкаи – это духовное имя почтенного Санса.
– Я не играю в го, – грубо перебил я дедушку.
Мне было совершенно неинтересно то, о чем он говорил.
– Нет, ты тоже являешься игроком, – с улыбкой возразил он, – хотя и не знаешь об этом. Не беспокойся о бабушке. Это бессмысленно. Ее время истекло. А твое только начинается. И это станет совершенно ясно в ходе решающего турнира. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Нет, не понимаю. И не могу быть настолько черствым, чтобы бросить беспомощную бабушку.
– Прошу тебя, посиди со мной еще немного. Цуки присмотрит за больной. Ведь в твое отсутствие именно она ухаживает за бабушкой. Позволь, я объясняю тебе, что поставлено на карту в этом турнире. Сусаи прославился как непобедимый мастер, изворотливый, словно лис. Маленький и хилый, он напоминает карлика. Ему бросил вызов Китани Минору, тридцатилетний профессионал, имеющий седьмой разряд. Его стиль игры я назвал бы опасно импульсивным. Уже состоялось два этапа игры, и сейчас позиции выглядят следующим образом.
И Ётаро наклонился над доской для игры в го, изготовленной из древесины павловнии. Слева и справа от доски стояли две плошки из полированного орехового дерева, в которых лежали камешки – белые и черные фишки, используемые в го.
– Ты когда-нибудь играл в шахматы или сёги [13], – спросил Ётаро.
– Мне не нравится, что все эти игры требуют бесполезного напряжения сил.
– Игра в го мало похожа на шахматы. В ней не столько важны ходы, сколько интуитивная стратегия, требующая абстрактного мышления. То, куда игрок ставит свою белую или черную фишку, является лишь результатом его стратегии. Фишку-камешек можно захватить, можно убрать с доски, но нельзя изменить ее позицию после того, как она заняла одно из полей. Всего на доске 361 поле, их образуют 19 вертикальных и 19 горизонтальных линий. Основные принципы го чрезвычайно просты, но следовать им крайне сложно. Цель игрока состоит в следующем: его камешки должны занять позиции, неуязвимые для атаки, и в то же время необходимо окружить и захватить вражеские фишки. Эта игра имеет военную архитектонику, она имитирует поле битвы, отражает события, происходящие на театре войны.
– Для того чтобы конфликтовать, у меня не хватает ни терпения, ни способностей.
– А для того, чтобы дружить? Тебе хватает терпения и способностей поддерживать дружеские отношения?
– Я слишком застенчив для близких отношений. Я живу в мире абстракций, отвлеченных понятий, и это не позволяет мне близко сходиться с кем бы то ни было.
– Поверь мне, в таком случае эта игра – именно для тебя. Мир абстракций и отвлеченных понятий порождает одиночество, в котором коренится мужество самурая. А го – чисто самурайская игра. Я буду играть белыми, как Сусаи, а ты черными, как молодой претендент. Надеюсь, ты доставишь мне удовольствие, мальчуган, и сыграешь со мной эту партию до конца? И мы увидим, к чему приведет нас антагонизм между старой и новой школами самурайской тактики. Репортажи о матче публикуются в токийской «Никиники симбун» и принадлежат перу достойного писателя Кавабаты Ясунари. Это позволит нам попытаться самим найти решение, доиграв партию, а затем мы сравним наши результаты с теми, которые будут опубликованы по итогам игры мастеров.
Мой первый урок игры в го начался далеко за полночь и продолжался до рассвета, когда проснулась Нацуко и призвала меня к себе. Какую цель мы действительно преследовали, укладывая камешки на доске? Ту же, что и строители древних погребальных курганов.
После второго этапа игры, состоявшегося 27 июля, на востоке и западе Японии в результате шторма началось наводнение. 19 августа 1938 года дождь все еще барабанил по листьям каштанов. Мастер Сусаи серьезно заболел, и его поместили в больницу святого Луки. Там он пролежал три месяца, до середины ноября.
Летние ливни повлияли на настроение Сидзуэ. Моя просьба о том, чтобы мне разрешили посещать Нацуко раз в неделю, была удовлетворена, но все же Сидзуэ не удержалась от упреков.
– Зачем тебе теперь нужна эта старуха? – задала мать бестактный вопрос. – У нее нет сил даже на то, чтобы сходить с тобой в театр.
– Не завидуй, ей недолго осталось жить, – возразил я.
– Она попортила мне много крови, – промолвила Сидзуэ и достала карманные часы, которые постоянно носила.
То был подарок Нацуко ей на память, сделанный во время церемонии инкио. Причем бабушка сопроводила его следующими словами:
– Возьми их, они мне больше не нужны.
Эти часы печально известны тем, что именно по ним бабушка сверяла время, прежде чем нажать кнопку электрического звонка, призывавшего мать спуститься с верхнего этажа дома в комнату Нацуко и покормить меня грудью.
Сидзуэ посмотрела на часы:
– У нас остается мало времени до возвращения отца из Осаки, а мне нужно еще так много успеть! – заметила она.
Если раньше Сидзуэ помогала мне собирать коробки из-под сигарет, то теперь превратилась в моего тайного литературного агента. Она была моим преданнейшим лоббистом и знакомила с моим творчеством крупных литературных боссов, без одобрения и покровительства которых невозможно сделать карьеру. Используя свои достоинства – красоту, хороший вкус и родство с известными учеными, Сидзуэ упорно стремилась к своей цели. Она хотела, чтобы я стал членом одного из модных литературных кружков.
– Ты хочешь, чтобы я чувствовал себя в долгу перед тобой? – спросил я.
– Согласно традиции ты должен испытывать чувство долга перед отцом. Это – неизбежное социальное бремя. Я же ожидаю от своего сына любви и надеюсь, что это чувство не будет обременительным для тебя.
Пуповина, связывающая меня с матерью, кажется мне, однако, очень тяжелым бременем, несмотря на то, что его облегчает улыбка милых уст Сидзуэ – самого ласкового тюремщика.
– Посмотри на свой стол, – сказала Сидзуэ, выходя из моей комнаты, – ты убедишься в том, что из-за тебя я превратилась в настоящую воровку.
Я уговорил Сидзуэ стать моим тайным библиотекарем и снабжать книгами по искусству, запертыми в кабинете Азусы. Нарушая строгий запрет отца, она проникала в кабинет и приносила мне альбомы – один за другим. В одном из изданий, роскошно иллюстрированном полутоновыми репродукциями, каждая из которых была защищена листом папиросной бумаги, я увидел поразительную картину. Листок папиросной бумаги, словно белый фазан из рассказов Нацуко, трепеща, взмыл верх, и передо мной предстал обнаженный торс идеальных пропорций. Он ослепил меня своей белизной, при лунном свете похожей на мрамор.
На картине был изображен молодой атлет, прислонившийся к дереву, его связанные запястья подняты над головой и привязаны к стволу. Тело пронзали две стрелы – одна вошла в бок под левую подмышку, а другая – справа между ребер. Он безучастно переносил мучения и даже как будто получал некое удовольствие от них. Так состоялось мое роковое знакомство с картиной Гвидо Рени «Святой Себастьян», этим чудом религиозного искусства барокко.
Я вглядывался в фигуру Себастьяна, изображенного среди теней, которые отбрасывала листва, в окружении разрушенных памятников. Мой взгляд притягивали к себе стрелы, пронзавшие святого. Казалось, они растут из него, как пучки волос, которые в этот период начали появляться на моем теле. Существует ли что-нибудь более упоительное и более грустное, чем открытие истинной чувственной природы, сокрытой под маской притворной сдержанности? Меня охватила жажда самоистязания, лихорадочное страстное желание нанести себе кровоточащие раны. Все это вырвалось из глубин подсознания под влиянием картины, и по моему телу пробежала судорога убийственного сладострастия. В дальнейшем я стал все чаще впадать в подобные состояния, причинявшие мне страдания.
Я расстегнул брюки так, будто открывал пенал, чтобы достать линейку, и нацелил мой вставший пенис на мученика. Он терпеливо ждал, глядя в небо. Я мечтал увидеть, как взорвется озеро из красных и белых перьев, когда фазан будет поражен. Я услышал доносившиеся как будто издали рыдания – эти звуки вырывались из моей груди. Меня пронзило огненной стрелой, пенис невыносимо жгло. И вот наконец из него вырвался белый фазан. Все вокруг было забрызгано моей спермой – стол, бутылочка чернил, школьные учебники. Я был удивлен и подавлен. Вслед за болью я почувствовал тошноту и головокружение.
Внезапно я уловил тихий вздох, доносившийся со стороны двери. Взглянув туда, я увидел сквозь щель свою мать. Сидзуэ тут же прикрыла дверь. Но я заметил спокойное, непроницаемое выражение ее лица. Мне показалось даже, что она улыбалась.
Мой пенис вновь стал сам собой набухать и расти. Эта глупая самодовольная штуковина, измазанная слизью, хотела новых ощущений, жаждала прикосновений – но не моих, – чтобы наконец обрести успокоение. Я подошел к двери, распахнул ее и выглянул в коридор. Он был пуст. Я подождал… Не знаю, на какое чудо я надеялся. Через некоторое время я почувствовал неприятный запах, который показался мне странно знакомым. Память подсказывала, что это зловоние каким-то образом связано с ужасами моего раннего детства и скорее всего вызвано позорным актом онанизма. Во всяком случае, я так думал. Может быть, этот запах навеян воспоминаниями о шариках моксы, которые жгла Нацуко? Нет, скорее он походил на острый запах нафталина, доносившийся из ее кладовки.
Чтобы избавиться от мучительных воспоминаний, я стал медленно закрывать распахнутую дверь, намереваясь зажать между ней и косяком свой вставший пенис. Я надавил на него так сильно, что от боли глаза заволокла пелена слез. Но к боли примешивалось чувство наслаждения оттого, что я причиняю себе страдания. И тогда я вдруг вспомнил. Так пахнет камфара. В раннем детстве мне постоянно – каждый месяц – делали инъекции камфары и глюкозы, когда у меня начинались приступы болезни. Я понял, что запах был не воображаемым, а настоящим. Он доносился откуда-то из коридора. Я привел в порядок свою одежду и пошел па этот запах.
В конце концов я оказался у двери, ведущей в спальню родителей, и открыл ее. Сидзуэ стояла на коленях у маленького столика. Зажав конверт между двумя палочками для еды, она держала его над банкой, в которой горел камфарный спирт. Что за странный ритуал? Может быть, она окуривала письма моего отца?