Кролик мысленно видит супружеские пары — после кино и ужина в ресторане они спешат домой к приходящим няням. Потом мелодии окончательно коченеют, и тогда вступает в свои права настоящая ночная музыка: рояль и виброфон воздвигают гроздья ломких октав, словно рябь на поверхности пруда, шастает вокруг кларнет, снова и снова описывают все ту же восьмерку саксофоны. Кролик проезжает через Уэстминстер. Целую вечность плетется до Фредерика, выбирается на 340-ю и пересекает Потомак.
В полночь его начинает клонить ко сну, и он останавливается у придорожного ресторанчика выпить кофе. Чем-то — чем именно, ему никак не ухватить — он отличается от остальных клиентов. Они тоже это чувствуют и смотрят на него тяжелым взглядом; глаза, словно маленькие металлические кнопки, торчат на белых лицах юношей в куртках с молниями, сидящих в отдельных кабинках по трое на одну девицу; оранжевые волосы девиц свисают, как морские водоросли, или небрежно схвачены золотыми заколками, как сокровища пиратов. У стойки супружеские пары средних лет в пальто, вытянув губы, сосут через соломинки серое мороженое с содой. В общем гуле, вызванном его появлением, преувеличенная любезность утомленной женщины за стойкой еще больше подчеркивает его чужеродность. Он спокойно заказывает кофе и, подавляя спазмы в животе, рассматривает края чашки. Он думал, он читал, что от моря и до моря Америка везде одна и та же. Интересно, я чужой только для этих людей или для всей Америки?
На улице, в студеном воздухе, он вздрагивает, услышав тяжелые шаги у себя за спиной. Однако это всего лишь торопятся к своей машине какие-то влюбленные; их сплетенные руки, словно морская звезда, проносятся сквозь тьму. На номерном знаке их машины индекс Западной Вирджинии. Тот же индекс на всех остальных номерах, кроме его собственного. С противоположной стороны дороги лес так круто уходит под уклон, что вершины деревьев на склоне горы напоминают вырезанный зубчиками лист картона, прислоненный к слегка выцветшей голубой простыне. Кролик с отвращением лезет в свой «форд», но спертый воздух в машине — его единственное убежище.
Он едет сквозь сгущающуюся ночь. Дорога петляет с раздражающей медлительностью: куда бы ни направлялся свет фар, перед ними неизменно встает ее черная стена. Гудрон засасывает шины. Кролик осознает, что щеки у него горят от злости, он злится с тех самых пор, как вышел из набитого русалками кабака. Он так зол, что во рту все пересохло, а из носу течет. Он вдавливает ногу в пол, словно желая раздавить змею-дорогу, и машина едва не опрокидывается, когда на вираже оба правых колеса выскакивают на грунтовую обочину. Он выворачивает, но стрелка спидометра все время клонится вправо от законного предела скорости.
Он включает радио — музыка уже не кажется рекой, несущей его вниз по течению; она говорит с ним голосом огромных городов, скользкими руками шлепает по голове. Ее привычно не замечаешь. Однако он не пускает мысли в образовавшуюся тишину. Он не хочет думать, он хочет уснуть и проснуться на мягкой песчаной подушке. Какой он дурак, какой осел, что так мало проехал. Уже полночь, ночь наполовину пролетела.
Местность упорно остается неизменной. Чем дальше, тем больше она напоминает окрестности Маунт-Джаджа. Тот же мусор вдоль придорожных насыпей, те же обшарпанные щиты с рекламой все тех же товаров — непонятно, кому может прийти в голову их покупать. Дальний свет фар свивает голые сучья в ту же бесконечную сеть. Теперь она даже еще плотнее.
Животное начало в нем бурно протестует, не желает двигаться на запад. Мозг упорно стоит на своем. Единственный способ куда-нибудь попасть — твердо решить, куда ты едешь, и ехать. После Фредерика нужно было проехать налево 28 миль, но эти 28 миль уже позади, и хотя инстинкты категорически против, он сворачивает влево на широкую дорогу без всякого указателя. Впрочем, судя по ее толщине на карте, никакого указателя быть не должно. Он и так знает, что это кратчайший путь. Он вспоминает, что, когда Марти Тотеро стал его тренером, он. Кролик, не хотел делать штрафные броски снизу, и ведь в конце концов оказалось, что именно это и было правильно. На свете так устроено — правильный путь сначала кажется неправильным. Чтоб испытать нашу веру.
Дорога еще долго остается широкой и надежной, но вдруг начинается кое-как залатанный участок, а потом она поднимается вверх и сужается. Сужается не то чтобы по плану, а скорее естественно — обочины крошатся, с обеих сторон наступают леса. Устремляясь ввысь, дорога бешено виляет, потом вдруг ни с того ни с сего сбрасывает свою асфальтовую шкуру и червем уползает в грунт. Теперь Кролик уже понял, что это не та дорога, но боится остановить машину и повернуть обратно. Последний освещенный дом остался далеко позади. Когда он пытается объехать густую траву, кустарник царапает краску на крыльях. В свете фар видны одни только стволы и нижние ветви деревьев; ползучие тени отступают сквозь дебри в черное сердце паутины, и Кролик опасается, как бы лучи не вспугнули там какого-нибудь зверя или призрак. Он поддерживает скорость молитвой, он молит, чтобы дорога не зашла в тупик, вспоминая, что на горе Джадж даже самая глухая заросшая лесная тропинка неизменно выводит в долину. У него начинается зуд в ушах — давит высота.
В ответ на молитву его ослепляют. Деревья на далеком вираже взмывают ввысь языками огня; автомобиль с включенным дальним светом выскакивает из-за поворота и летит прямо на него. Кролик сползает в кювет, и безликая, словно смерть, машина проносится мимо со скоростью вдвое больше его собственной. Минуты две Кролик тащится сквозь пыль, поднятую этим гадом. Однако утешается приятной новостью — дорога все же куда-то ведет. Вскоре он попадает в какой-то парк. Фары освещают зеленые мусорные бачки с надписью: «Пожалуйста!» — деревья по обе стороны редеют, и среди них возникают прямые линии летних столиков, павильонов и уборных. Появляются и плавные изгибы автомобилей; некоторые стоят у самой дороги, но пассажиров не видно. Итак, дорога ужасов оказалась тропой любви. Еще ярдов сто, и ее больше нет.
Она упирается под прямым углом в широкое ровное шоссе, над которым черной тучей нависает горный хребет. Одна машина со свистом мчится на север. Другая со свистом мчится на юг. Никаких указателей нет. Кролик переводит рычаг переключения передач в нейтральное положение, вытягивает ручной тормоз, зажигает свет в салоне и изучает карту. Руки и ноги у него дрожат. За воспаленными веками пульсирует усталый мозг; наверно, уже половина первого, если не больше. Шоссе пусто. Он забыл номера дорог и названия городов, по которым проезжал. Он вспоминает Фредерик, не может его найти и в конце концов соображает, что ищет его западнее Вашингтона, где вообще никогда не бывал. На карте множество красных линий, синих линий, длинных названий, маленьких городков, квадратиков, кружочков и звездочек. Он переводит взор кверху, но единственная линия, которую он узнает, — это прямая пунктирная линия границы между Пенсильванией и Мэрилендом. Линия Мейсона — Диксона. Он вспоминает школьный класс, в котором учил про нее: ряды привинченных к полу парт, исцарапанный лак, белесая грифельная доска, симпатичные девчонки в алфавитном порядке вдоль проходов. Кролик тупо таращит глаза. Он слышит, как в голове тикают часы, дьявольски медленно, тихо и редко, напоминая шум волн на берегу, к которому он стремится. Сквозь застилающий глаза туман он снова впивается в карту. В поле зрения моментально выскакивает «Фредерик», но, пытаясь засечь его местоположение, Кролик тотчас его теряет, и от ярости у него начинает ныть переносица. Названия тают, и перед ним предстает вся карта — сеть из красных линий, синих линий и звездочек, сеть, в которой он где-то запутался. Задыхаясь от ярости, он вцепляется в карту, отрывает от нее большой треугольник, рвет на две части остаток, немного успокоившись, кладет эти три обрывка друг на друга, разрывает пополам, потом рвет оставшиеся шесть и так далее, пока в руке не остается комок, который можно сжать, как резиновый мячик. Он опускает стекло и выбрасывает его наружу, мячик лопается, бумажки взмывают над машиной, словно выщипанные из птичьего крыла перья. Он поднимает стекло. Во всем виноват тот фермер в очках и в двух рубашках. До чего же этот тип въелся ему в печенки. Он никак не может выбросить из головы это самодовольство, эту солидность. Он уже там об него споткнулся и продолжает спотыкаться здесь, фермер болтается у него под ногами, словно слишком длинные шнурки от ботинок или застрявшая в ботинке щепка. Этот тип прямо-таки источал издевку — и рот его, и размеренные движения рук, и волосатые уши; все его тело каким-то непостижимым образом источало глумление над робкими бессловесными надеждами Гарри, выбивало почву из-под ног. Сперва реши, куда хочешь ехать, а потом езжай — разумеется, не в этом суть, и все же что-то в этом есть. Как бы там ни было, доверься он чутью, он был бы уже в Южной Каролине. Сейчас бы в самый раз сигарета, она бы помогла ему понять, что подсказывает чутье. Он решает несколько часов подремать в машине.
Но позади, в поцелуйной роще, ревет мотор, фары описывают круг и упираются Кролику в затылок. Он остановился поглядеть на карту прямо посреди дороги. Надо уезжать. Его охватывает беспричинный страх, будто за ним гонятся; еще какие-то фары вливаются в зеркало заднего вида, заполняя его до краев, словно чашку. Он выжимает сцепление, включает первую скорость и отпускает ручной тормоз. Выскочив на шоссе, он инстинктивно поворачивает вправо, на север.
Путь домой немного легче. Хотя у него нет карты и почти совсем нет бензина, возле Хейгерстауна как по мановению волшебной палочки возникает ночная бензоколонка компании «Мобил» и зеленые огни, указывающие дорогу к Пенсильванской автостраде. Радио передает теперь успокаивающие лирические мелодии, безо всякой рекламы, и радиолуч, посланный сперва из Гаррисберга, а потом из Филадельфии, безошибочно ведет его за собой. Он преодолел барьер усталости и вступил в спокойный плоский мир, где ничто не имеет значения. В этот мир он обычно переносился на последней четверти баскетбольного матча, когда бегаешь не ради счета, как воображают зрители, а просто так, для собственного удовольствия. На площадке ты, иногда мяч и еще кольцо, идеальное высокое кольцо с хорошенькой юбочкой из сетки. Там ты, только ты и это бахромчатое кольцо, и иногда кажется, что оно спустилось прямо тебе под нос, а иногда оно остается далеким, маленьким и неприступным. Как странно: ты уже давно все понял — пальцами, руками, даже глазами (в пылу азарта он различал, как скручиваются в шнуры отдельные нити, оплетающие обруч), — а зрители начинают кричать и хлопать намного позже. Но в самом начале, на разминке, когда видишь, как все городские болельщики, сидя на дешевых местах, толкая друг друга локтями, а учителя побойчее обмениваются шуточками с девчонками из «группы поддержки», кажется, будто вся эта толпа сидит у тебя внутри — в печенках, в животе и в легких. Один толстяк, так тот ухитрялся залезть Кролику на самое дно живота, от него прямо все поджилки тряслись. «Эй, командор! Бей! Дай им прикурить!» Кролик с симпатией вспоминает его теперь — для этого парня он был настоящим героем.
Все утро, все эти ранние темные часы, музыка продолжает играть, а дорожные знаки продолжают указывать ему дорогу. Мозг, будто слабый, но шустрый инвалид, — он утонул в подушках, а по длинным коридорам снуют посыльные со всей этой музыкой и информацией по части географии. Одновременно у него появилась какая-то ненормальная поверхностная чувствительность, как будто его кожа мыслит. Рулевое колесо словно тонкий хлыст в руках. Легонько поворачивая его, он ощущает, как туго вращается вал, входят друг в друга зубцы шестерен дифференциала и перекатываются шарики в набитых смазкой канавках подшипников. Фосфоресцирующие мигалки на краю дороги навевают мысли о юных Дюпоншах: они вереницами вьются по огромным зеркальным танцевальным залам и под блестками вечерних туалетов угадываются голые тела. Богатые девушки фригидны? Он так никогда и не узнает.
Интересно, почему на обратном пути указателей так много, а когда он ехал на юг, их было так мало? Конечно, он понятия не имел, куда ехал. Он сворачивает с автострады на дорогу в Бруэр, и она приводит его в городок, где он в первый раз брал бензин. Сворачивая на дорогу с указателем БРУЭР 16, он видит по ту сторону главной улицы стоящие под косым углом бензоколонки того навозного жука и темное окно его лавки с поблескивающими лопатами и удочками. У окна очень довольный вид. Воздух чуть тронут лиловым рассветом. Длинный айсберг радиомузыки раскалывается на сообщения о теплой погоде и ценах на сельскохозяйственные продукты.
Он въезжает в Бруэр с юга, и в предрассветном тумане город предстает перед ним сначала как дома, чем дальше, тем все ближе стоящие друг к другу среди деревьев вдоль дороги, потом как лишенная растительности индустриальная пустыня: обувные фабрики, разливочные фабрики, заводские стоянки автомашин, трикотажные фабрики, превращенные в заводы по производству электронных микросхем, и слоноподобные газгольдеры, они стоят выше заваленного отбросами болота, но ниже голубого гребня горы, с вершины которой Бруэр кажется теплым ковром, сотканным из нитей одного-единственного кирпичного оттенка. Над горой гаснут звезды.
Он проехал мост через реку Скачущая Лошадь и теперь катит по знакомым улицам. По Уоррен-авеню пересекает южную часть города и возле городского парка выезжает на дорогу 422. Огибает гору в обществе нескольких шипящих грузовиков с прицепами. Оранжевая полоса рассвета, прижатая к далекому холму, вспыхивает у них под колесами. Делая левый поворот с Центральной улицы на Джексон-роуд, он чуть-чуть не задел боком молоковоз, лениво торчащий посреди дороги. Едет по Джексон-роуд дальше, мимо дома родителей и сворачивает в переулок Киджирайз. Холодная заря внезапно окрашивает здания бледно-розовым светом. Он минует заброшенный курятник, безмолвную кузовную мастерскую и ставит машину против Спортивной ассоциации «Солнечный свет», в нескольких шагах от дощатой пристройки у крыльца, где каждый выходящий непременно его увидит. Кролик с надеждой смотрит на окна третьего этажа, но света в них нет. Если Тотеро там, он еще спит.
Кролик решает вздремнуть. Сбросив пиджак, он вместо одеяла укрывает им грудь. Но становится все светлее, переднее сиденье слишком коротко, и плечи упираются в рулевое колесо. Перебраться на заднее сиденье — значит стать легкоуязвимым, а он в случае необходимости должен иметь возможность в одну секунду отсюда уехать. К тому же он не хочет уснуть слишком крепко, чтоб не упустить Тотеро.
Итак, неудобно согнув длинные ноги, он лежит и воспаленными глазами смотрит поверх баранки через лобовое стекло на ровную свежую голубизну утреннего неба. Сегодня суббота, и небо ясно, просторно и прозрачно, как всегда по субботам, с самого детства, когда субботнее утреннее небо казалось Кролику пустым табло перед предстоящей долгой игрой. Руфбол, хоккей, тетербол, метание стрелок…
По переулку проезжает машина. Кролик закрывает глаза, и темнота вибрирует бесконечным автомобильным шумом минувшей ночи. Он снова видит леса, узкую дорогу, темную рощу, набитую машинами, и в каждой — молчаливая пара. Он снова думает о своей цели — ранним утром улечься на берегу Мексиканского залива, и ему чудится, будто шероховатое сиденье автомобиля — тот самый песок, а шелест пробуждающегося города — шелест моря.
Только бы не прозевать Тотеро. Он открывает глаза и пытается выбраться из своего тесного склепа. Уж не проспал ли он? Однако небо все то же.
Он с тревогой думает об окнах автомобиля. Приподнявшись на локте, проверяет их одно за другим. То, что возле головы, чуть-чуть приоткрыто, он плотно его закрывает и нажимает все стопорные кнопки. Безопасность безнадежно расслабляет. Скрючившись, он утыкается лицом в складку между сиденьем и спинкой. Колени упираются в тугую подушку, и с досады он окончательно просыпается. Интересно, где ночевал его сын, что делала Дженис, где его искали те и другие родители? Знает ли полиция? При мысли о полиции ему становится не по себе. Поблекшая ночь, которая осталась позади здесь, в этом городе, кажется ему сетью, сотканной из телефонных разговоров, торопливых поездок, потоков слез и цепочек слов. Беспокойные белые нити, продернутые сквозь ночь, теперь поблекли, но они все еще тут, и в самом центре этой невидимой, нависшей над крутыми улицами сети он преспокойно лежит в своей плотно закупоренной пустой клетке.
Хлопок простыней и чайки в полумраке, и как здорово у нее все получалось на чужой кровати, а вот на своей никогда. Но было и хорошее: Дженис очень стеснялась показывать свое тело даже в первые недели после свадьбы, но однажды вечером он безо всякой задней мысли зашел в ванную и вдруг увидел, что зеркало заволокло паром, а Дженис — она только-только вышла из-под душа, — очень довольная, с маленьким голубым полотенцем в руках, лениво стоит, ничуть не стесняясь, нагибается, поворачивается и смеется над выражением его лица — уж какое оно там было — и тянется к нему с поцелуем; у нее порозовевшее от пара тело и скользкий мягкий затылок. Кролик устраивается поудобнее и загоняет память в темную нишу; у нее скользкий затылок, податливая спина. Он ударил ногу об ручку двери, и боль как-то странно сливается с ударами металла о металл в кузовной мастерской неподалеку. Началась работа. Восемь часов? Судя по тому, как пересохли губы, прошло уже много времени. Кролик потягивается и садится; пиджак, которым он был накрыт, сползает на пол, и сквозь запотевшее стекло он и впрямь видит Тотеро, уходящего по переулку. Он уже скрывается за старым фермерским домом; Кролик выскакивает из машины, набрасывает пиджак и мчится за ним.
— Мистер Тотеро! Эй, мистер Тотеро! — Голос его после многих часов молчания звучит надтреснуто и хрипло.
Человек оборачивается. Вид у него еще более странный, чем Кролик ожидал. Издали он похож на большого усталого карлика: большая лысеющая голова, толстая спортивная куртка, толстые обрубки ног в синих брюках — они слишком длинные, складка согнулась и зигзагами свисает на башмаки. Кролик замедляет бег, и на последних шагах ему приходит тревожная мысль, не напрасно ли он сюда приехал.
Однако Тотеро произносит именно то, что надо.
— Гарри, — говорит он, — изумительный Гарри Энгстром.
Он протягивает Гарри правую руку, а левой крепко вцепляется ему в предплечье. Кролик вспоминает, что у него всегда была твердая рука. Тотеро стоит и, не отпуская Кролика, мрачно улыбается. Нос у него искривлен, один глаз широко открыт, над вторым опустилось тяжелое веко. С годами лицо его становится все более несимметричным. Лысеет он неравномерно — приглаженные седые и светло-коричневые пряди полосами прикрывают череп.
— Мне нужен ваш совет, — говорит Кролик. — То есть, в сущности, мне нужно где-то выспаться.
Тотеро молчит. Сила его как раз и состоит в этих молчаливых паузах; он усвоил этакий педагогический прием — прежде чем ответить, подольше помолчать, пока слова не станут более весомыми.
— А что у тебя дома? — спрашивает он наконец.
— Дома у меня вроде бы и нет.
— То есть как это нет?
— Там было скверно. Я сбежал. Правда.
Новая пауза. Кролик щурится — его слепит солнечный свет, который отскакивает от асфальта. У него ноет левое ухо. Зубы на левой стороне тоже вот-вот разболятся.
— Не слишком-то разумный поступок, — замечает Тотеро.
— Там была жуткая неразбериха.
— В каком смысле — неразбериха?
— Сам не знаю. Моя жена алкоголичка.
— А ты пытался ей помочь?
— Ну да. Только как?
— Ты с ней пил?
— Нет, сэр, никогда. Я эту дрянь не перевариваю, просто вкуса не терплю, — с готовностью отвечает Кролик: он горд, что не пренебрегал заботой о своем теле и теперь имеет возможность доложить об этом своему бывшему тренеру.
— А может, и стоило бы, — помолчав, замечает Тотеро. — Может, если б ты делил с ней это удовольствие, она сумела бы держать себя в узде.
Кролик, ослепленный солнцем, оцепеневший от усталости, не улавливает смысла сказанного.
— Ты ведь, кажется, женат на Дженис Спрингер? — спрашивает Тотеро.
— Да. Господи, как она глупа. Непроходимо глупа.
— Гарри, это очень жестокие слова. Нельзя так говорить. Ни о какой живой душе.
Кролик кивает — Тотеро, как видно, твердо в этом убежден. Он начинает слабеть под тяжестью его пауз. Они стали еще длиннее, словно и сам Тотеро ощущает их вес. Кролику снова становится страшно — уж не рехнулся ли его старый тренер? И он начинает все сначала:
— Я думал, может, соснуть часика два где-нибудь в «Солнечном свете». Иначе придется ехать домой. А я уже сыт по горло.
К его великому облегчению, Тотеро начинает суетиться, берет его под руку, ведет назад по переулку и говорит:
— Да, да, конечно, Гарри, у тебя ужасный вид, Гарри. Ужасный.
Железной рукой вцепившись в Кролика, он подталкивает его вперед, заставляя сжатые кости прямо-таки тереться друг о друга. В мертвой хватке Тотеро есть что-то безумное. Голос его звучит теперь отчетливо, торопливо, весело и, словно острый нож, врезается в ватное тело Кролика.
— Ты просил у меня две вещи, — говорит Тотеро. — Две вещи. Место, где поспать, и совет. Ну вот, Гарри, я дам тебе место, где поспать, при условии, при условии, Гарри, что, когда ты проснешься, у нас с тобой будет серьезный, долгий и серьезный разговор о кризисе в твоей семейной жизни. Скажу тебе сразу, Гарри, я беспокоюсь не столько о тебе, я слишком хорошо тебя знаю и уверен, что ты не пропадешь, Гарри, но дело не в тебе, а в Дженис. У нее нет твоей координации движений. Ты обещаешь?
— Ладно, что именно?
— Обещай мне, Гарри, что мы с тобой подробно обсудим, как ей помочь.
— Ладно, да только я, наверно, не сумею. То есть я хочу сказать, что она не так уж мне нужна. Была нужна, а теперь нет.
Они подходят к цементным ступенькам и к обшитому досками входу. Тотеро открывает дверь своим ключом. В здании пусто, молчаливый бар окутан полутьмой, маленькие круглые столики, когда за ними никто не сидит, кажутся хилыми и шаткими. Электрическая реклама на стене за стойкой выключена и мертва — пыльные трубки и мишура. Тотеро чрезмерно громким голосом произносит:
— Я не верю. Не верю, что мой лучший ученик превратился в такое чудовище.
Чудовище — это слово с грохотом топочет вслед за ними по ступенькам лестницы, когда они поднимаются на второй этаж.
— Я немножко посплю, а потом постараюсь подумать, — извиняющимся тоном говорит Кролик.
— Молодец. Это как раз то, что нам надо.
Интересно, кому это нам? Все столики пусты. Солнце рисует золотые квадраты на коричневых шторах над низкой, черной от пыли батареей. Мужские ноги выбили дорожки на узких голых досках пола.
Тотеро ведет его к двери, в которую он никогда не входил; они поднимаются на чердак по крутой лестнице, похожей на прибитую к стене стремянку, между ступеньками виднеются электрические провода и изодранные обои. Наверху довольно светло.
— Вот моя обитель, — говорит Тотеро, возясь с клапанами на карманах своей куртки.
Крохотная комнатка выходит на восток. Щель в шторе отбрасывает длинный нож солнечного света на боковую стену над незастланной армейской койкой. Вторая штора поднята. Между окнами стоит комод, хитроумное сооружение из шести связанных проволокой пивных ящиков — три в высоту и два в ширину. В ящиках — верхние рубашки в целлофановых мешках из прачечной, аккуратно сложенные нижние рубашки и трусы, скатанные парами носки, носовые платки, начищенные туфли и щетка с вставленной в нее расческой. С двух толстых гвоздей свисают надетые на плечики короткие спортивные куртки ярких, веселых тонов. Дальше одежды хозяйственные заботы Тотеро не простираются. Весь пол в хлопьях пыли. Повсюду пачки газет и всевозможных журналов, от «Нэшнл джиографик» до комиксов и автобиографий бывших уголовников для юношества. Жилище Тотеро незаметно переходит в остальную часть чердака — склад, где хранятся турнирные таблицы для игры в безик, бильярдные столы, какие-то доски, металлические бачки и ломаные стулья с плетеными сиденьями, рулон тонкой проволочной сетки; на трубке, укрепленной между двумя наклонными брусьями, закрывая свет из окна в дальнем конце помещения, висят костюмы для софтбола.
— Тут есть уборная? — спрашивает Кролик.
— Внизу, Гарри. — Оживление Тотеро сникло, и он кажется смущенным.
Из уборной Кролик слышит, как старик суетится наверху, но, возвратившись, никаких перемен не замечает. Постель еще не постлана. Тотеро ждет. Кролик — тоже, и только через некоторое время до него доходит, что Тотеро хочет посмотреть, как он будет раздеваться; он раздевается и в трусах и майке ныряет в смятую теплую постель. Хотя Кролику противно лезть в логово старика, он рад, что можно наконец вытянуться, ощутить рядом крепкую прохладную стену и услышать, как далеко внизу проносятся автомобили, которые, возможно, охотятся за ним. Повернув голову, чтобы сказать пару слов Тотеро, он с удивлением обнаруживает, что остался в одиночестве. Дверь у основания лестницы на чердак закрылась, шаги, удаляясь по первому и второму лестничному маршу, затихают, в наружной двери скребется ключ, за окном кричит какая-то птица, снизу доносится тихое лязганье из кузовной мастерской. При воспоминании, как старик стоял и смотрел на него. Кролика передергивает. Но он уверен, что его тренер этим делом не интересуется. Тотеро всегда был бабником, а не педиком. Зачем же он тогда смотрел? И вдруг Кролика осеняет. Это возвращает Тотеро в прошлое. Ведь он всегда стоял в раздевалке и смотрел, как его ребята переодеваются. Решив эту задачу. Кролик весь расслабляется. Он вспоминает, как парочка, держась за руки, бежала по автомобильной стоянке у придорожного кафе в Западной Вирджинии, и жалеет, что не он подцепил ту девицу. Волосы, как морские водоросли. Рыжая? Девушки из Западной Вирджинии представляются ему неотесанными, нахальными хохотушками вроде молодых техасских шлюх. Те так сладко растягивали слова, будто все время подшучивали, но ведь ему тогда было всего девятнадцать. Он шагал по улице с Хэнли, Джезило и Шембергером; тесная солдатская форма действовала ему на нервы; равнины со всех сторон уходили за горизонт, такой низкий, не выше чем по колено; в окна домов было видно, как целые семьи, словно куры на насесте, сидят на диванах перед телевизорами. Маньяк Джезило громко гоготал. Кролик никак не мог поверить, что они не ошиблись адресом. В окне были цветы, настоящие живые цветы невинно стояли на окне, и его так и подмывало повернуться и сбежать. Женщина, открывшая дверь, вполне могла бы рекламировать по телевизору сухую смесь для кекса. Однако она сказала: «Заходите, мальчики, не бо-о-йтесь, заходите и будьте как до-о-ма», — сказала таким материнским тоном! И действительно там были они, хотя и не так много, как он воображал; они сидели в гостиной на старомодных стульях с шишечками и завитушками. Что придало ему смелости, так это их вид — довольно-таки невзрачный, как у простых фабричных работниц, их и девушками-то не назовешь. Лица как-то странно блестели, как в лучах флюоресцентного света. Они забросали солдат шуточками, словно шариками из пыли, парни стали смеяться и, оторопев от неожиданности, сгрудились в кучу. Та, которую он выбрал, вернее, выбрала его она — подошла и тронула за руку, — в блузе, застегнутой только на две нижние пуговицы, спросила наверху сладким надтреснутым голосом, как он хочет — включить свет или выключить, и когда он сдавленным голосом ответил: «выключить», засмеялась, а после все улыбалась, добродушно приговаривая: «Молодец, мальчик. Ты просто молодец. Даа-а. Ты уже ученый».
И когда все кончилось, он — по усталым складкам в уголках ее рта и еще по тому, что она ни за что не хотела полежать с ним рядом, а упрямо поднялась, села на край металлической кровати и уставилась в зеленое ночное небо за темным окном, — он понял, что она просто играла свою роль. Его разозлила ее немая спина с желтовато-белой полоской бюстгальтера, он схватил ее за плечо и грубо повернул к себе. В полумраке тяжелые тени ее грудей казались такими беззащитными, что он отвернулся. «Милый, ты ведь только за один раз заплатил», — проговорила она ему на ухо. Славная бабенка; женщина и деньги — это как раз про нее. Снизу тихо доносится лязганье из кузовной мастерской. Этот шум успокаивает его, говорит, что он в безопасности, и пока он тут прячется, люди заколачивают гвоздями все на свете, и его сердце шлет из темноты привет этим бесплотным звукам.
Сны ему снятся какие-то пустые и смутные. Ноги дергаются. Губы шевелятся. Когда он поворачивает глазные яблоки, оглядывая внутренние стены поля зрения, кожа век трепещет. В остальном он неуязвим, словно труп. Нож солнечного света медленно перемещается вниз по стене, разрезает ему грудь, монеткой падает на пол и исчезает. Окутанный тенью, он внезапно просыпается, и его призрачные голубые радужки шарят по незнакомым плоскостям в поисках источника мужских голосов. Голоса раздаются внизу; судя по грохоту, люди передвигают мебель и, разыскивая его, опоясывают круги. Но раздается знакомый звучный бас Тотеро, и, кристаллизуясь вокруг этого центра, шум внизу принимает форму звуков, сопровождающих игру в карты, выпивку, грубые шутки и дружеские беседы. Кролик ворочается в своем жарком логове, обращает лицо к прохладному товарищу-стене и сквозь красный конус сознания снова проваливается в сон.
— Гарри! Гарри! — Голос дергает его за плечо, ерошит волосы. Кролик откатывается от стены, ища глазами исчезнувший солнечный свет. В тени беспокойной темной глыбой сидит Тотеро. Его грязно-молочное лицо, перекошенное улыбкой, наклоняется вперед. От него попахивает виски.
— Гарри, я нашел тебе девушку!
— Здорово. Тащите ее сюда.
Старик смеется. Смущенно? Что у него на уме?
— Это Дженис?
— Уже седьмой час. Вставай, Гарри, вставай, ты спал, как дитя. Мы уходим.
— Зачем? — Кролик хочет спросить: «Куда?»
— Питаться, Гарри, обедать. О-БЕ-ДА-ТЬ. Вставай, мой мальчик. Неужели ты не голоден? Голод. Голод. — Он явно рехнулся. — О, Гарри, тебе не понять, что такое стариковский голод, человек ест и ест, и все ему кажется, что еда не та. Тебе этого не понять. — Он подходит к окну, смотрит вниз на переулок, и в тусклом свете его неуклюжий профиль кажется свинцовым.
Кролик сбрасывает одеяло и, перекинув голые ноги через край кровати, старается принять сидячее положение. Вид собственных бедер, параллельных, чистых и гладких, взбадривает вялый мозг. Волосы на ногах, некогда тонкая рыжеватая шерстка, потемнели и напоминают жесткие бакенбарды. В ноздри вливается запах собственного сонного тела.