От такого приветствия она застывает на миг, ухватившись за дверную ручку. А он, не глядя на нее, идет дальше по коридору. И только когда он толкает двойные двери с зарешеченным стеклом и начинает спускаться по лестнице вдоль желтой стены, с которой уже соскоблили ругательство, сердце у него падает. Теперь он пропал. И какого дьявола эта шлюха там делала? Он чувствовал, что в кабинете, за стеной, сидит Зиммерман и тучи сгущаются; чувствовал дух Зиммермана сквозь замочную скважину. Видно было, что эта женщина распахнула дверь, думая лишь о том, что осталось в тылу, и не ожидала атаки с фронта. А у Колдуэлла положение такое, что ему никак нельзя нажить нового врага. Билеты, номера с 18001 по 18145, отзыв Зиммермана, где черным по голубому сказано, что он ударил ученика в классе, а теперь еще это: наскочил на Мим Герцог, когда у нее размазана помада на губах. Комок, подкативший к горлу, душит его, и, выйдя на улицу, он вдыхает свежий воздух со звуком, похожим на рыдание. Лохматые, скомканные облака нависли низко и чуть не задевают за шиферные крыши домов. Крыши лоснятся, блестят загадочно и многозначительно. В воздухе чувствуются торопливые шаги судьбы. Вскинув голову и раздувая ноздри, Колдуэлл ощущает неодолимое желание рвануться вперед, галопом проскакать мимо гаража Гаммела, с ржанием вломиться в парадную дверь первого же олинджерского дома, вырваться через черный ход, промчаться через кустарник по бурому, спаленному морозом склону Шейл-хилл и лететь дальше, дальше, через холмы, такие ровные и голубые издали, все вперед и вперед, на юго-восток, через шоссейные дороги и реки, скованные льдом, твердые, как асфальт на этих дорогах, пока наконец он не упадет, вытянув мертвую голову в сторону Балтимора.
Кафе Майнора опустело. Остались трое: сам Майнор, Джонни Дедмен и этот дикий эгоцентрик Питер Колдуэлл, сын учителя естествоведения. Все, кроме неприкаянных и лишенных крова, в этот час сидят дома. Без двадцати шесть. Почта за стеной уже закрылась. Миссис Пэссифай, еле волоча слабые ноги, опускает решетки на окошках, задвигает ящики, где пестрят разноцветные марки, складывает подсчитанные деньги в сейф ложнокоринфского стиля. Задняя комната смахивает на полевой госпиталь, где под наркозом темноты без сознания лежат серые почтовые мешки, распластанные, уродливые и выпотрошенные. Она вздыхает и подходит к окну. Прохожему с улицы ее большое круглое лицо показалось бы нелепо распухшим лицом ребенка, пытающегося выглянуть в маленький иллюминатор — золоченое «О» в изогнувшемся дугой слове «ПОЧТА».
А рядом, за стеной, Майнор туго затыкает грубым белым полотенцем дышащие паром глотки стаканов из-под кока-колы, а потом ставит их на салфетку, которую расстелил рядом с раковиной. Каждый стакан еще выдыхает в холодный воздух редкие белые струйки. А за окном, которое начинает туманиться, вдоль трамвайных путей течет поток автомобилей, торопящихся домой, и дорога подобна ветке, усеянной сверкающими плодами. В кафе почти пусто, как на сцене во время антракта. Здесь разгорелся спор. Майнор так и кипит: его волосатые ноздри похожи на клапаны парового котла.
— Майнор! — кричит ему Питер из-за своего столика. — У вас устарелые взгляды. Ничего плохого в коммунизме нет. Через двадцать лет он будет и у нас, тогда вы станете как сыр в масле кататься.
Майнор отворачивается от окна, блестя лысиной, он взбешен.
— Да, если б старик ФДР[10] не сыграл в ящик, тогда конечно, — говорит он и злобно смеется, раздувая ноздри. — Но он то ли сам удавился, то ли от сифилиса помер. Говорю вам, это суд божий.
— Майнор, вы же сами этому не верите. Не может человек в здравом уме этому верить.
— Нет, верю, — говорит Майнор. — У него все мозги уже прогнили, когда он в Ялту ездил, иначе мы не попали бы в такую заваруху.
— В какую заваруху? В какую, Майнор? Наша страна заправляет всем миром. У нас есть здоровенная бомба и здоровенные бомбардировщики.
— Р-р-р, — Майнор отворачивается.
— Какая заваруха? Какая же, Майнор? Какая?
Он снова поворачивается и говорит:
— И года не пройдет, как русские будут во Франции и в Италии.
— Ну и что? Ну и что, Майнор? Коммунизм неизбежен так или иначе. Это единственный способ уничтожить бедность.
Джонни Дедмен, сидя за отдельным столиком, курит восьмую сигарету «Кэмел» за последний час и пропускает одно колечко дыма сквозь другое. Неожиданно он выкрикивает «война!» и барабанит пальцем по коричневому выключателю, висящему на шнуре у него над головой.
Майнор возвращается в свою тесную щель за стойкой, оттуда удобней разговаривать с мальчиками, сидящими в темных углах за столиками.
— Не надо было останавливаться, когда мы дошли до Эльбы, взяли бы Москву, раз уж случай такой вышел. У них все прогнило, тут бы нам и не зевать, ведь русский солдат самый трусливый в мире. А крестьяне встретили бы нас с распростертыми объятиями. Прав был старик Черчилль, когда предлагал это. Конечно, он мошенник, но умен, как черт. Он не любит Старого Джо. Никто в мире, кроме короля Франклина, не любит Старого Джо.
Питер говорит:
— Майнор, да вы не в своем уме. А как же Ленинград? Разве русские там струсили?
— Победили не они. Нет, не они. Победило наше оружие. Наши танки. Наши пушки. Пожалуйста, получите: бесплатная посылка от вашего дружка ФДР. Он ограбил американский народ, чтобы спасти русских, а они повернули и вот-вот полезут через Альпы в Италию.
— Он хотел разбить Гитлера, Майнор. Вы что, забыли? Адольфа Г-И-Т-Л-Е-Р-А.
— Обожаю Гитлера, — заявляет Джонни Дедмен. — Он и сейчас живет в Аргентине.
— Майнор его тоже обожал, — говорит Питер тонким голосом и от злости чувствует жар во всем теле. — Правда, Майнор? Ведь вы считали Гитлера хорошим человеком?
— Никогда не считал, — говорит Майнор. — Но я вам вот что скажу, по мне, уж лучше Гитлер, чем Старый Джо Сталин. Вот уж действительно дьявол во плоти. Верьте моему слову.
— Майнор, отчего вы против коммунизма? Они бы вас работать не заставляли. Вы слишком старый. И больной.
— Бах! Бах! — орет Джонни Дедмен. — Надо было нам сбросить атомную бомбу на Москву, Берлин, Париж, Францию, Италию, Мехико-Сити и Африку. Ба-бах! Обожаю этот грибок.
— Майнор! — говорит Питер. — Майнор. Отчего вы так нещадно эксплуатируете нас, бедных подростков? Отчего вы такой безжалостный? У вас механический бильярд поставлен так, что никто, кроме Дедмена, не может попасть в лузу и сыграть еще разок бесплатно, но ведь он гений.
— Да, я гений, — подтверждает Дедмен.
— Они и в бога, в творца всего сущего, не верят, — говорит Майнор.
— А кто в него верит? — восклицает Питер, краснея за себя, но не в силах остановиться, так хочется ему поддеть этого человека, который со своей непроходимой республиканской глупостью и упрямой звериной силой воплощает все то в мире, что убивает его отца; только не дать Майнору отвернуться, оставить, так сказать, ход за собой. — Вы и сами не верите. И я не верю. Никто не верит. Факт. — Но теперь, произнеся эти хвастливые слова, Питер чувствует, что чудовищно предал отца. Ему представляется, как отец, оглушенный ударом, падает в яму. Он с жадностью, так что у него даже во рту пересыхает, ждет возражений Майнора, все равно каких, чтобы в неразберихе спора как-нибудь окольным путем отступить. Теперь он всей душой стремится отречься от своих слов.
— Да, ты прав, — говорит Майнор просто и отворачивается. Путь назад отрезан.
— Через два года, — подсчитывает вслух Джонни Дедмен, — будет война. Я буду майором. Майнор — старшим сержантом. А Питер будет чистить картошку на кухне, за помойными ведрами.
Он осторожно выпускает огромное кольцо дыма, а потом — вот чудо! — сжимает губы и сквозь дырочку, тесную, как замочная скважина, пропускает маленькое колечко, которое проходит через большое. И в тот же миг оба кольца расплываются, облако дыма теперь похоже на руку, тянущуюся к электрическому проводу. Дедмен вздыхает — скучающий творец.
— Мозги у него прогнили, когда он в Ялту поехал! — кричит Майнор от дальнего конца стойки. — И Трумэн в Потсдаме дурака свалял. Он по дурости даже галантерейный магазин содержать не мог, в трубу вылетел, и сразу после этого он стал управлять Соединенными Штатами.
Дверь отворяется, и из темноты на пороге материализуется фигура в круглой шапочке.
— Питер здесь? — спрашивает вошедший.
— Мистер Колдуэлл, — говорит Майнор сдержанным басом, которым он обращается только ко взрослым, — да, он здесь. Только что он объявил себя безбожником и коммунистом.
— Это он просто так, шутки ради. Вы же сами знаете. Никого во всем городе он не уважает больше Майнора Креца. Вы мальчику как отец родной, и не думайте, что мы с его матерью этого не ценим.
— Папа! — говорит Питер, краснея за отца.
Колдуэлл, помаргивая, идет к столикам, он как будто не видит сына. Он останавливается у столика Дедмена.
— Кто это? А, Дедмен. Тебе еще не выдали аттестат?
— Наше вам, Джордж, — говорит Дедмен. Колдуэлл не ждет слишком многого от своих учеников, но хоть бы обращались они к нему как положено, с уважением. Конечно, они все отлично понимают. Глупая доброта всегда рождает умную жестокость. — Говорят, ваши пловцы опять проперли. Какое же они место заняли? Восьмидесятое?
— Ребята устали, — говорит Колдуэлл. — И потом, когда карта бита, крыть нечем.
— Постойте-ка, у меня есть карты, — говорит Дедмен. У него румянец во всю щеку, длинные ресницы изогнуты. — Глядите, какие у меня карты, Джордж.
Он запускает руку в карман зеленой, цвета травы, рубашки и достает порнографическую колоду.
— Убери прочь! — кричит Майнор из-за стойки. В свете лампы его белая лысина блестит, высохшие стаканы из-под кока-колы рассыпают холодные искры.
Колдуэлл как будто не слышит. Он идет к столику, за которым сидит его сын и курит сигарету с ментолом. Словно не замечая сигареты, он садится напротив Питера и говорит:
— Ну и странная же история со мной сейчас приключилась.
— Какая? И что с машиной?
— Машину, представь себе, починили. Не знаю, как Гаммелу это удается; он, что называется, мастер своего дела. Всю жизнь меня выручал. — Новая мысль приходит ему в голову, и он поворачивается: — Дедмен! Ты еще здесь?
Дедмен, поднеся колоду ко рту, дует в нее. Он поднимает голову. Глаза его блестят.
— Ну, чего вам?
— Почему бы тебе не бросить школу и не наняться к Гаммелу? Ведь ты, если память мне не изменяет, прирожденный механик.
Дедмену не по душе это неожиданное участие. Он говорит:
— Я войны жду.
— Так ты до страшного суда будешь ждать, мальчик, — говорит ему учитель. — Не зарывай свой талант в землю. Дай воссиять своему светильнику. Будь у меня твои способности, мой бедный сын каждый день ел бы икру.
— У меня привод.
— И у Бинга Кросби был привод. И у апостола Павла. Но их это не остановило. Так что не ищи себе оправданий. Поговори с Элом Гаммелом. В этом городе он мой самый близкий друг, и я был в худшем положении, чем ты, когда он мне помог. Тебе только восемнадцать, а мне было тридцать пять.
Питер нервничает, неуклюже затягивается, но, стесняясь отца, гасит сигарету, не докурив и до половины. Он пытается переменить разговор, потому что знает — Дедмен будет потом рассказывать этот случай как анекдот.
— Папа, что же с тобой случилось?
Дым наполняет легкие сладким ядом, и его захлестывает волна отвращения ко всей этой пошлой, никчемной, надоевшей путанице. Где-то далеко есть другой город, там он будет свободен.
Отец говорит понизив голос, так, чтобы никто, кроме Питера, не слышал.
— Иду я десять минут назад по коридору, вдруг дверь кабинета Зиммермана распахивается, и, как ты думаешь, кто вылетает оттуда? Миссис Герцог.
— Ну и что? Она же член школьного совета.
— Не знаю, стоит ли говорить это тебе, но, пожалуй, ты уже не ребенок. По ней видно было, что они там занимались любовью.
Питер недоверчиво хихикает.
— Любовью?
Он снова хихикает и жалеет, что погасил сигарету, теперь ему это кажется лицемерием.
— По женщине это сразу видно. По лицу. И по ней тоже видно было, пока она меня не заметила.
— Но как это? Она была совсем одетая?
— Конечно. Но шляпка сбилась набок. И помада размазана.
— Ого!
— Вот именно — ото! Мне это видеть не полагается.
— Ну, ты-то чем виноват — просто шел по коридору.
— Не важно, виноват или нет; этак рассуждать — виноватых вообще не было бы. Факт тот, сынок, что я попал в беду. Зиммерман пятнадцать лет играл со мной в кошки-мышки, а теперь кончено.
— Ну, папа. Ты всегда бог весть что выдумаешь. Наверно, они там говорили о делах, ты же знаешь, Зиммерман принимает посетителей во всякое время.
— Ты не видел, какие у нее были глаза, когда она меня заметила.
— Ну, а ты что?
— Я ласково ей улыбнулся и пошел своей дорогой. Но тайное стало явным, и она это знает.
— Папа, ну подумай сам. Может ли быть что-нибудь между ней и Зиммерманом? Она ведь уже старая.
Питер не понимает, почему отец улыбается.
А Колдуэлл говорит:
— В городе о ней чего только не болтают. Она на добрых десять лет моложе мужа. Нашла себе такого, который уже сколотил капиталец.
— Но, папа, у нее же сын в седьмом классе. — Питер в отчаянии, что отец не видит очевидного: ведь женщины, заседающие в школьном совете, бесполые, пол — это только у молодых. Он не знает, как объяснить это, не обидев отца. Получится как будто намек, и у него язык не поворачивается.
Отец так стискивает коричневые бородавчатые руки, что костяшки пальцев желтеют. Он говорит со стоном:
— Я чувствовал, что Зиммерман там, в кабинете, грозный как туча. И сейчас чувствую, он давит меня.
— Да ну тебя, папа, — сердится Питер. — Это просто смешно. Чего ты делаешь из мухи слона? Зиммерман совсем не такой, каким ты его воображаешь. Он просто слюнявый старый болван, который не прочь пощупать девочек.
Отец поднимает глаза, лицо у него удивленное, дряблое.
— Будь я так уверен в себе, как ты, Питер, — говорит он, — я устроил бы твою мать на сцену играть в водевилях, и ты никогда не родился бы на свет. — Пожалуй, это самая большая резкость, какую сын слышал от него за всю жизнь. Щеки мальчика вспыхивают. Колдуэлл говорит: — Надо позвонить маме. — И встает из-за столика. — Никак не могу отделаться от мысли, что Папаша Крамер упал с лестницы. Буду жив — непременно перила поставлю.
Он идет к стойке, Питер за ним.
— Майнор, — говорит Колдуэлл, — я не разобью вам сердца, если попрошу вас разбить мне десять долларов? — Протягивая ему бумажку, Колдуэлл спрашивает: — Так как по-вашему, скоро русские доберутся до Олинджера? Наверно, они сейчас уже садятся в трамвай в Эли.
— Яблочко от яблони недалеко падает, а, Майнор? — кричит Джонни Дедмен со своего места.
— Вам как разменять? — спрашивает Майнор угрюмо.
— Пятерку, четыре по доллару, три по двадцать пять центов, два десятицентовика и один никель, — говорит Колдуэлл. — Надеюсь, они сюда придут. Это было бы самой большой удачей для нашего города с тех пор, как отсюда ушли индейцы. Они поставят нас к стенке у почты, и все старые клячи, вроде нас с вами, избавятся от страданий.
Майнор не хочет слушать. Он сердито фыркает, а Колдуэлл спрашивает тонким голосом, с тоской и, как всегда, пытливо:
— Ну, а по-вашему, где выход? Ведь мы слишком глупы, чтобы умереть без посторонней помощи.
По обыкновению, он не получает ответа. Он молча берет деньги и дает Питеру пять долларов.
— Это зачем?
— Купишь себе поесть. Человек — млекопитающее, которое должно есть. Не может же Майнор кормить тебя бесплатно, хотя я знаю, он человек благородный и сделал бы это с дорогой душой.
— Но откуда у тебя деньги?
— Это неважно.
И Питер сразу догадывается, что отец опять позаимствовал деньги из доверенного ему школьного спортивного фонда. Питер не разбирается в денежных делах отца, знает только, что они запутаны и из рук вон плохи. Еще ребенком, четыре года назад, он видел во сне, будто отца судили. Отец, чья нагота была прикрыта только картонной коробкой из-под макарон — под ней виднелись его тонкие желтые ноги, — бледный как смерть, шатаясь, спускался по лестнице муниципалитета, а толпа олинджерцев осыпАла его бранью и насмешками, бросая в него какими-то темными, студенистыми комками, которые ударялись в коробку с глухим стуком. И как всегда бывает во сне, когда человек разом автор и действующее лицо, бог и Адам, Питер понял, что в муниципалитете только что кончился суд. Отца признали виновным, лишили всего имущества, высекли и швырнули на самое дно, как последнего бродягу. Он был такой бледный — Питер знал, что позора ему не пережить. И Питер крикнул во сне: «Нет! Вы не поняли! Стойте!» Его детский голос был слаб. Он попытался громко объяснить злобной толпе, что отец не виноват, рассказать, как много он работал, как он метался, места себе не находил; но его отбрасывали пинками, никто не хотел слушать. Так он и проснулся, ничего не объяснив. И сейчас, в кафе, у него такое чувство, словно с отца содрали кусок кожи и он кладет этот кусок в бумажник, чтобы потратить на бифштексы, лимонный коктейль, механический бильярд и шоколад с орехами, который так ему вреден.
Телефон-автомат висит на стене возле полки с комиксами. Опустив десятипентовик и никель, Колдуэлл вызывает Файртаун.
— Хэсси? Мы в кафе… Машину починили. Карданный вал был сломан… Эл думает, долларов двадцать, но еще не подсчитал, сколько за работу. Скажи Папаше, Эл о нем справлялся. Папаша еще не упал с лестницы, а?.. Ну ты же знаешь, я пошутил, надеюсь, он жив-здоров… Нет, нет, у меня секунды свободной не было, а через пять минут мне нужно быть у зубного врача… Нет, Хэсси, признаться, я боюсь услышать его приговор… Знаю… знаю… Ну, наверно, часам к десяти. В доме хлеба нет? Я купил тебе вчера бутерброд по-итальянски. Он так и лежит в машине… А? Как будто ничего, я только что дал ему пятерку, пускай поест… Сейчас, — Колдуэлл передает трубку Питеру. — Мама хочет с тобой поговорить.
Питер недоволен — ведь она тем самым вторгается в кафе, этот центр его самостоятельной жизни. Голос матери звучит слабо и сурово, как будто, загнав его в этот металлический ящик, телефонная компания ее оскорбила. Чувства матери всегда передаются Питеру, и теперь, когда они переносятся по проводам, он чувствует, что сам съеживается.
— Да, — говорит он.
— Как он тебе кажется, Питер?
— Кто?
— Как кто? Папа, конечно. Кто же еще?
— Не то он устал, не то волнуется. Сама знаешь, у него не разберешь.
— Я ужасно беспокоюсь, а ты?
— Ну конечно, еще бы.
— Почему он не позвонил доку Апплтону?
— Наверно, думает, что рентгеновский снимок еще не проявили. — Питер смотрит на отца, как бы ожидая подтверждения. Но тот расшаркивается перед Майнором.
— …я вовсе не думал смеяться над вами, когда говорил о коммунистах, я их люблю не больше вашего, Майнор.
Телефонная трубка слышит это и спрашивает:
— С кем это он?
— С Майнором Крепом.
— Тянет его к таким людям, — с горечью произносит слабый женский голос в ухо Питеру.
— Они говорят о русских.
В трубке раздается что-то похожее на кашель, и Питер понимает, что мать плачет. У него падает сердце. Он ищет, что бы такое сказать, и его взгляд, как муха, садится на гипсовый кусок собачьего кала.
— А что собака? — спрашивает он.
Слышно, как мать громко дышит, стараясь овладеть собой. Голос ее между нервными всхлипываниями становится неестественно твердым, каменеет.
— Все утро была в доме, а после завтрака я ее выпустила. Она опять гонялась за скунсом, а потом вернулась. Дедушка на меня дуется, не выходит из комнаты. Когда в доме нет хлеба, он всегда хандрит.
— Как думаешь, поймала Леди скунса?
— Наверно. Она скалила зубы, будто смеялась.
— Папа говорит, что идет к зубному врачу.
— Да. Только теперь уже поздно.
Новая волна безмолвных слез ударяет Питеру в ухо: он ясно видит мокрые, покрасневшие глаза матери. И чувствует слабый запах травы и каши.
— Вовсе не обязательно поздно, — говорит Питер. Это звучит напыщенно и неискренне, но должен же он что-то сказать. Номера телефонов, написанные мальчишками и девчонками над аппаратом, сливаются и вертятся у него перед глазами.
Мать вздыхает:
— Вот что, Питер…
— Да?
— Береги папу.
— Постараюсь. Но это не так-то просто.
— Разве? Он тебя очень любит.
— Ладно, постараюсь. Позвать его опять?
— Нет. — Она молчит, потом, как настоящая актриса, свободно чувствующая себя на сцене, так что, пожалуй, в фантазиях отца насчет театра есть крупица здравого смысла, повторяет дрожащим голосом, многозначительно: — Нет.
— Ладно, значит, увидимся часов в одиннадцать.
Общение с матерью без ее успокаивающего присутствия мучительно для Питера. Она чувствует это, и ее голос становится еще более обиженным, слабым, далеким и окаменевшим.
— По сводке, будет снег.
— Да, это чувствуется.
— Ну что ж, Питер, повесь трубку, нечего тебе терять время со старухой матерью. Ты хороший мальчик. Не волнуйся.
— Ладно, ты тоже. Ты хорошая женщина.
Что это он сказал собственной матери? Он вешает трубку, удивляясь самому себе. Его струпья чешутся от этого кровосмесительного разговора — он слышал по телефону только голос женщины, с которой его связывают общие тайны.
— Ну, как по-твоему, она расстроена? — спрашивает отец.
— Немножко. Наверно, дед там на нее тоску нагоняет.
— Да, это он умеет. — Колдуэлл поворачивается к Майнору и объясняет: — Моему тестю восемьдесят четыре года, и он мастер нагонять тоску, так что хоть в петлю. Нагоняет тоску прямо через замочную скважину. Старик крепкий как дуб, он еще нас с вами похоронит.
— Р-р, — тихо ворчит Майнор, подавая стакан молока с шапкой пены. Колдуэлл выпивает молоко в два глотка, ставит стакан, вздрагивает, слегка бледнеет и подавляет отрыжку.
— Господи, — говорит он. — Молочко, видно, не туда попало. — Слово «молочко» он все еще выговаривает мягко, как в Нью-Джерси. Он проводит языком по передним зубам, будто хочет их очистить. — А теперь я пошел к доктору Зубодеру.
Питер спрашивает:
— Пойти с тобой?
По-настоящему имя и фамилия зубного врача Кеннет Шройер, его кабинет в двух кварталах от школы, по другую сторону трамвайных путей, напротив теннисных кортов. У Шройера всегда с девяти утра до шести вечера включено радио, по которому передают рекламные радиопостановки для домашних хозяек. Летом, по средам и воскресеньям, он переходит трамвайную линию в ослепительно белых брюках и превращается в одного из первых теннисистов округа. В теннис он играет куда лучше, чем лечит зубы. Его мать работает в школьном кафетерии.
— Избави бог, — говорит Колдуэлл. — Чем ты мне поможешь, Питер? Все равно я уже развалина. Не стоит и беспокоиться о такой старой рухляди. Оставайся здесь, в тепле, с друзьями.
И Питер начинает выполнять наказ матери беречь отца с того, что провожает взглядом этого истерзанного, измученного болью человека, который в своем расстегнутом кургузом пальто и вязаной круглой шапочке, натянутой на уши, выходит в темноту на новую муку.
Джонни Дедмен дружелюбно кричит из-за своего столика:
— Слышь, Питер! Когда ты и твой отец стояли против света, я не мог даже разобрать, где кто.
— Он выше ростом, — резко говорит Питер.
Сейчас, когда Дедмен разыгрывает из себя доброго и дружелюбного малого, он не интересует Питера. Приближается вечер, и Питер чувствует в себе могучие силы порока. В кармане у него пять долларов, он ощущает их вес и с торжеством говорит Майнору:
— Два бифштекса. Без кетчупа. Стакан молока, хоть у вас в нем половина воды, и пять никелей для механического бильярда, хоть он у вас и жульнический.
Питер возвращается за свой столик и снова закуривает ментоловую сигарету, которую погасил, не докурив. Радостно глотает он этот полярный холод; он красуется на пустой сцене, в кафе Майнора, уверенный, что весь мир смотрит на него. Он может делать что хочет, и детская мечта о свободе так волнует его, что сердце бьется вдвое быстрее и вот-вот разорвется, обагрив кровью полумрак кафе. Прости меня.
— Милый. Подожди.
— А?
— Неужели нельзя найти другое место, кроме твоего кабинета?
— Нет. Во всяком случае, зимой.
— Но нас видели.
— Тебя, а не нас.
— Но он все понял. У него на лице было написано, что понял. И испугался он не меньше моего.
— Колдуэлл ничего не знает наверняка.
— А ты ему доверяешь?
— До сих пор вопрос о доверии не вставал между нами.
— А теперь?
— Я ему доверяю.
— По-моему, напрасно. Нельзя ли его выставить?
Он хохочет, а она смущается. Вот так всегда — до нее не сразу доходит, что она сказала смешную глупость. Он говорит:
— Но я ведь не всемогущ. Этот человек работает пятнадцать лет. У него есть друзья. И стаж.
— Но он же не на месте, правда?
Ему неприятно, не по себе, когда она спорит и настаивает в его объятиях. Просто удивительно, как женская глупость всякий раз заново раздражает его.
— Ты думаешь? Это не так-то легко определить. Он проводит с ними в классе положенное время, а это главное. И, кроме того, меня он не подведет. Нет, не подведет.
— Отчего ты его защищаешь? Ему ничего не стоит погубить нас обоих.
Он снова смеется.
— Ну, ну, моя птичка. Погубить человека не так просто.
Хотя порой, когда она начинает тревожиться, ему это неприятно, сама ее близость для него огромное облегчение, и он, отдыхая всей душой, говорит бездумно, не утруждая себя, слова срываются с губ сами по себе, как вода течет сверху вниз, как газ засасывается в пустоту.
Он чувствует, что она становится злобной и колючей в его объятиях.
— Не нравится мне этот человек. Не нравится мне его дурацкая мальчишеская улыбочка.
— Просто ты, когда видишь его, чувствуешь себя виноватой.
Она вкрадчиво допытывается:
— А разве мы должны чувствовать себя виноватыми?
В ее вопросе звучит неподдельный страх.
— Безусловно. Но не сейчас.
Она улыбается, и от этого рот у нее становится мягким, и, целуя ее, он чувствует, что после долгой жажды омочил наконец губы. Поцелуи не утоляют эту жажду, а только разжигают ее, и каждый поцелуй заставляет желать нового, еще более жаркого, втягивает его в водоворот растущей и вздымающейся страсти, и это не кажется ему жестоким, напротив, он видит в этом щедрый и непререкаемый промысел Природы.
Боль, как дерево, пускает корни у него в челюсти. Подожди, подожди! Кенни должен бы подождать еще несколько минут после укола новокаина. Но уже конец дня, он устал и спешит. Кении был одним из первых учеников Колдуэлла, учился у него еще в тридцатые годы. А теперь тот же самый мальчик, только сильно облысевший, уперся коленом в подлокотник зубоврачебного кресла, чтобы было сподручней, и орудует щипцами, стискивает зуб, выворачивает его, крошит, как кусочек мела. Колдуэлл боится, что зуб раздробится в щипцах и останется торчать у него во рту обнаженным и оборванным нервом. Боль просто немыслимая: целое дерево, все в цветах, и каждый цветок рассыпает в мертвенно-синем воздухе грозди ярких, сверкающих желто-зеленых искр. Он открывает глаза, не веря, что это может продолжаться так долго, но горизонт застилает мутная розовая пелена — это рот врача, плотно сжатый и перекошенный, пахнущий чесноком; безвольный рот. Мальчик хотел стать доктором медицины, но не доучился и вот стал живодером. Колдуэллу кажется, что боль, распускающаяся у него в голове, — результат какого-то изъяна в его собственной работе, потому что он не сумел вложить в эту мятущуюся душу сочувствие и терпение; и он смиренно приемлет боль. Дерево становится невообразимо густым; ветви и цветы сливаются в единый серебряный султан, конус, столб боли, вздымающийся до самого неба, а в основании столба замурован череп Колдуэлла. Это пронзительно чистое серебро, в нем ни следа, ни капли, ни грана, ни крупицы примеси.
— Ну вот, — Кеннет Шройер вздыхает с облегчением. Его руки дрожат, спина в испарине. Он показывает Колдуэллу трофей, зажатый в щипцах. Колдуэлл, словно спросонья, соображает не сразу. Это маленький тусклый костяной обломок в бурых и черных пятнышках, с тонкими розовыми выгнутыми ножками. Он так ничтожен, что его яростное сопротивление щипцам кажется теперь просто нелепым.
— Сплюньте, — говорит врач.
Колдуэлл поспешно наклоняет голову к желтой плевательнице, и струйка крови окрашивает прозрачную воду. Кровь, смешанная со слюной, отливает оранжевым. Ощущение, что голова у него из чистого серебра, сменяется воздушной легкостью. Страх и подавленность улетучились через дыру в десне. И вдруг он чувствует нелепую благодарность за все сущее, за чистое сияние округлых краев эмалированной плевательницы, за блестящую изогнутую трубочку, из которой туда брызжет вода, за маленькое ржавое пятнышко с хвостом, как у кометы, которое крошечная Харибда выгрызла там, где иссякает сила струи: благодарность за едкие зубоврачебные запахи, за звяканье инструментов, которые Кении кладет в стерилизатор, за радиоприемник на полке, из которого сквозь треск сочатся дрожащие звуки органа. Диктор объявляет речитативом: «Я-люблю-приключения», и орган снова исступленно устремляется вперед.
— Вот досада, — говорит Кенни, — корни у вас крепкие, а сами зубы — никуда.
— Такая уж моя судьба, — говорит Колдуэлл. — Ноги крепкие, а голова слабая.
Язык его касается пузырчатой мякоти. Он сплевывает еще раз. Как странно — вид собственной крови почему-то его ободряет.
Стальным инструментом Кенни ковыряет зуб, навсегда вырванный из родной почвы и, как звезда, повисший высоко над полом. Кенни выковыривает из него кусок черной пломбы, подносит к носу и нюхает.
— М-да, — бормочет он. — Безнадежно. Наверно, он вас сильно беспокоил?
— Только когда я вспоминал о нем.
Диктор по радио объясняет:
— В прошлый раз мы оставили дока и Реджи в подземной обезьяньей столице. (Звуки обезьяньей болтовни, скулеж, печальное повизгивание.) И вот док, повернувшись к Реджи (звуки затихают), говорит: