Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кентавр

ModernLib.Net / Современная проза / Апдайк Джон / Кентавр - Чтение (стр. 10)
Автор: Апдайк Джон
Жанр: Современная проза

 

 


— Ну, надо двигать, — сказал он.

— Куда еще? Передохнул бы наконец.

— Нужно позвонить маме и машину запереть. А ты ложись, Питер. Тебя сегодня чуть свет подняли. Мне всегда тяжело тебя будить, сам с четырех лет недосыпаю. Ты заснешь? Или принести тебе из машины учебники, будешь учить уроки?

— Не надо.

Он посмотрел на меня так, словно хотел попросить прощения, покаяться или что-то предложить. Были такие слова — я их не знал, но верил, что отец знает, — которые нам давно надо было сказать друг другу… Но он сказал только:

— Надеюсь, ты уснешь. У тебя ведь нервы в порядке, не то что у меня в твоем возрасте.

Нетерпеливо дернув дверь, так что защелка царапнула дерево, он вышел.

Стены пустой комнаты — это зеркала, которые бесконечное число раз отражают человека таким, каким он сам себя представляет. И когда я остался один, меня вдруг охватило волнение, как будто я попал в общество блестящих, знаменитых и красивых людей. Я подошел к единственному окну и посмотрел на сверкающий хаос Уайзер-сквер. Это был лабиринт, шлюз, озеро, куда со всего города стекался свет автомобильных фар. На протяжении двух кварталов Уайзер-стрит была самой широкой улицей в восточных штатах; сам Конрад Уайзер ставил здесь столбы, планируя в восемнадцатом веке город, просторный, светлый и свободный. Теперь здесь струились огни фар, словно воды пурпурного озера, поднимавшиеся до самого моего подоконника. Вывески магазинов и баров зеленой и красной травой стлались по его берегам. У Фоя, в олтонском универмаге, витрины сверкали, как квадратные звезды, в шесть рядов, а еще они были похожи на печенье из двух сортов муки: снизу, где ярко горели лампочки, — из пшеничной, а сверху, где тон становился темнее, — из ячменной или ржаной. Напротив, высоко над крышами домов, сверкала большая неоновая сова с электрическим приспособлением, которая подмигивала и равномерно, в три последовательные вспышки, подносила Крылом к клюву светящийся бисквит. Разноцветные буквы у нее под лапами возвещали попеременно:

БИСКВИТЫ «СОВА»

лучшие в мире

БИСКВИТЫ «СОВА»

лучшие в мире

Эта реклама и другие, поменьше — стрела, труба, земляной орех, тюльпан, — казалось, отражались в самом воздухе, мерцали на прозрачной плоскости, простиравшейся над площадью на уровне моего окна. Автомобили, светофоры, дрожащие силуэты людей сливались для меня в чудесный напиток, который я поглощал глазами, и в его парах мне виделось будущее. Город. Вот он, город: на стенах комнаты, где я стоял в одиночестве, дрожали отсветы реклам. Отойдя от окна, зрячий, но незримый, я продолжал раздеваться, и струпья, которых я касался, были как грубые, крапчатые листья, под которыми прячется нежный, тонкий, серебристый плод. Я стоял в одних трусах на краю омута; следы моих босых ног отпечатались в иле, меж тростников; сам Олтон уже купался в озере ночи. Влажные огни преломлялись в неровном оконном стекле. Чувство неизведанного и запретного захлестнуло меня, как ветер, и я вдруг почувствовал себя единорогом.

Олтон ширился. Его руки — белые уличные огни — тянулись к реке. Сияющие волосы раскинулись по поверхности озера. Я чувствовал, что мое существо разрастается, пока, любящий и любимый, видящий и видимый, я не вобрал в себя несколькими могучими охватами самого себя, город и будущее, и в эти мгновения действительно оказался в центре всего, победил время. Я торжествовал. Но город жил и мерцал за окном, непоколебимый, свободно пройдя сквозь меня, и я, опустошенный, стал ничтожно маленьким. Торопливо, словно мое крошечное тело было горсткой тающих кристаллов, которые, если их не подобрать, исчезнут совсем, я снова натянул на себя белье и лег в постель, к самой стенке; холодные простыни раздвинулись, как мраморные листья, и я ощутил себя сухим семенем, затерянным в складках земли. Господи, помилуй, помилуй меня, храни отца, маму, дедушку и ниспошли мне сон.

Когда простыни согрелись, я вырос до человеческого роста и, постепенно погружаясь в дрему, снова ощутил, как чувство огромности разом, и живое и бездыханное, пронизало все мои клетки, и теперь я казался себе гигантом, у которого в мизинце заключены все галактики, какие есть во Вселенной. Это чувство подчинило себе не только пространство, но и время; так же просто, как говорят: «Прошла минута», для меня прошла вечность с тех пор, как я встал с постели, надел ярко-красную рубашку, топнул ногой на мать, погладил собаку через мерзлую металлическую сетку и выпил стакан апельсинового сока. Эти картины проходили передо мной как фотографии, отпечатанные на тумане в звездной дали; а потом среди них всплыли Лорен Бэкелл и Дорис Дэй, и их лица помогли мне вернуться на твердую почву повседневности. Я стал воспринимать детали: далекий гул голосов, спираль проволоки, которой была обмотана ножка стула, в нескольких футах от моего лица, раздражающие блики света на стенах. Я встал с постели, опустил штору и снова лег. Как тепло было здесь по сравнению с моей комнатой в Файртауне! Я вспомнил маму и в первый раз почувствовал, что скучаю по ней; мне хотелось вдохнуть знакомый запах каши и забыться, глядя, как она хлопочет на кухне. Когда увижу ее, непременно скажу ей, что теперь я понял, почему она так рвалась на ферму, и не виню ее. И дедушку надо больше уважать, выслушивать его, потому что… потому что… ведь дни его сочтены.

Мне показалось, что именно в этот миг отец вошел в комнату — должно быть, я заснул. Я чувствовал, что губы у меня распухли, босые ноги стали длинными и мягкими, будто без костей. Его большой темный силуэт пересек розовую полосу, которая сквозь опущенную штору ложилась на стену в углу. Я слышал, как он положил на стол мои учебники.

— Ты спишь, Питер?

— Нет. Где ты был?

— Звонил маме и Элу Гаммелу. Мама велела сказать тебе, чтобы ты ни о чем не беспокоился, а Эл с утра пришлет грузовик за нашей машиной. Он полагает, что карданный вал сломался, обещал достать подержанный для замены.

— Как ты себя чувствуешь?

— Прекрасно. Я тут разговорился в вестибюле с милейшим человеком: он разъезжает по всем восточным штатам, консультирует крупные магазины и компании, как наладить рекламные радиопередачи, зарабатывает чистыми двадцать тысяч в год и при этом два месяца отдыхает. Я объяснил ему, что как раз такая творческая работа тебя интересует, и он сказал, что охотно с тобой познакомится. Я хотел подняться позвать тебя, да побоялся, думал, ты сладко спишь.

— Нет, спасибо, — сказал я.

Его силуэт двигался взад-вперед, застилая полосу света, пока он снимал пиджак, галстук, рубашку.

Он засмеялся.

— Значит, послать его подальше, а? Пожалуй, это будет самое правильное. Такой человек за цент горло готов перегрызть. Мне всю жизнь с этими людьми приходилось дело иметь. Очень уж они умничают.

Наконец он улегся, перестал шелестеть простынями, и стало тихо, а потом он сказал:

— Ты, Питер, о своем старике не беспокойся. Будем уповать на бога.

— Я и не беспокоюсь, — отозвался я. — Спокойной ночи.

Снова тишина, а потом темнота сказала:

— Приятного сна, как говорит наш дед.

И от этого упоминания о дедушке я вдруг почувствовал себя в чужой комнате как дома и заснул, хотя в коридоре хохотала какая-то женщина и на всех этажах хлопали двери.

Спал я спокойно, крепко, сны шли урывками. Проснувшись, я вспомнил только бесконечную химическую лабораторию, где, словно отраженные в зеркалах, множились колбы, пробирки и бунзеновские горелки из сто седьмого класса нашей школы. На столе стоял маленький стеклянный кувшин, в каких моя бабушка хранила яблочное повидло. Стекло было мутное. Я взял кувшин, приложил к нему ухо и услышал тихий голос, отчетливый, как у врача, который, проверяя слух, называет цифры, и этот голос повторял едва слышно, но явственно: «Я хочу умереть. Я хочу умереть».

Отец уже встал и оделся. Он поднял штору и стоял у окна, глядя на город, вползавший в серое утро. Небо было пасмурное, облака, как огромные булки, повисли над кирпичным городским горизонтом. Отец открыл окно, чтобы ощутить дух Олтона, и воздух был уже не такой, как вчера: он стал мягче, тревожней, настороженней. Что-то надвигалось на нас.

Внизу на месте вчерашнего портье был другой, помоложе, этот уже не улыбался и, выпрямившись, стоял у своего стола.

— А что, пожилой джентльмен уже сменился? — спросил отец.

— Смешная вышла история, — сказал новый портье без тени улыбки. — Чарли ночью приказал долго жить.

— Как? Что с ним случилось?

— Не знаю. Говорят, дело было около двух часов. А мне заступать только с восьми. Он встал, пошел в уборную, упал и умер. Наверное, что-нибудь с сердцем. Скорая помощь приезжала, вы не слышали?

— Значит, это по моему другу выла сирена? Просто не верится. Он поступил с нами как истинный христианин.

— Я-то его мало знал.

Только после долгих объяснений портье с недоверчивой гримасой согласился взять чек.

Мы с отцом вывернули карманы и наскребли мелочи, которой хватило на завтрак в передвижном ресторанчике. У меня был еще доллар в бумажнике, но я промолчал, решил приберечь его на крайний случай. В ресторанчике у стойки толпились рабочие, хмурые, невыспавшиеся. Я с облегчением увидел, что на кухне орудует не наш вчерашний пассажир. Я заказал оладьи с ветчиной и впервые за много месяцев позавтракал в свое удовольствие. Отец взял пшеничные хлопья с молоком, проглотил несколько ложек и отодвинул тарелку. Он посмотрел на часы. Они показывали 7:25. Он подавил отрыжку; его лицо побелело, глаза ввалились. Он заметил, что я с беспокойством смотрю на него, и сказал:

— Сам знаю. Я на черта похож. Побреюсь в школе в кубовой. Геллер даст мне бритву.

Щетина, отросшая за сутки, как утренняя изморозь, сероватым налетом покрывала его щеки и подбородок.

Мы вышли из ресторанчика и пошли на юг, туда, где в вышине погасла и замерла сова из неоновых трубок. Потеплело, прозрачный зимний туман лизал сырой асфальт. Мы сели на трамвай на углу Пятой улицы и Уайзер-стрит. В вагоне весело, блестели соломенные сиденья, было тепло и почти пусто. Мало кто ехал в эту сторону — город всех притягивал к себе. Олтон поредел; сплошные ряды домов взламывались, как река ао время ледохода; дальний холм был сверху покрыт унылой зеленью, а внизу лепились новые, словно пастелью нарисованные домики; мы проехали длинный спуск, мелькнул киоск мороженщика, на котором красовался большой гипсовый стаканчик, а там пошли уже олинджерские дома из цветного кирпича. Слева показалась территория школы, а потом и само оранжево-красное здание; высокая труба котельной пронзала небо, как шпиль. Мы вышли у гаража Гаммела. Нашего «бьюика» там еще не было. Сегодня мы не опоздали; машины только вползали на стоянку. Оранжевый автобус на всем ходу свернул к обочине и резко остановился; ученики, издали казавшиеся не больше птичек, яркие, разноцветные, выпархивали из его дверей парами.

Когда мы с отцом шли по улице, отделявшей пришкольную лужайку от гаража Гаммела, на мостовой взметнулся маленький вихрь и понесся впереди нас. Давно увядшие листья, ломкие, как крылья мертвой бабочки, голубые конфетные обертки, мусор, пыль, травинки из канавы с шелестом завертелись перед нашими глазами; и в этом кружении угадывались очертания какого-то невидимого существа. Оно прыгало от обочины к обочине, и в его шелестящих вздохах мне слышались бессмысленные слова; я почувствовал невольное желание остановиться, но отец все шел. Брюки его трепал ветер, что-то холодное лизало мои щиколотки, и я зажмурился. А когда я оглянулся, вихрь уже исчез.

У школы мы расстались. Я вместе с другими учениками должен был по правилам ждать у стеклянной двери. Отец вошел и зашагал по длинному коридору, высоко неся голову с гривой волос, которые он растрепал, когда сдернул синюю вязаную шапочку, и каблуки его громко стучали по блестящим доскам. Он становился все меньше в их перспективе и у дальней двери стал тенью, мотыльком, едва видимым на фоне света, в-который он погрузился. Дверь отворилась; он исчез. Я весь покрылся испариной, и страх больно сжал мне сердце.

5

Джордж У.Колдуэлл, учитель, пятьдесят лет.

Мистер Колдуэлл родился 21 декабря 1896 года на Острове Статен, Нью-Йорк. Его отец, преподобный Джон Уэсли Колдуэлл, был питомцем Принстонского университета и Нью-Йоркской богословской семинарии. Выйдя из стен семинарии, он избрал стезю пресвитерианского священника и в пятом поколении служил, как и его предки, тому же вероисповеданию. Его жена, в девичестве Филлис Харторн, была родом с Юга, из окрестностей Нэшвилла, штат Теннесси. Она подарила супругу не только свою красоту и обаяние, но и пылкое благочестие, столь свойственное женщинам из лучших южных семей. Бесчисленное множество прихожан обязано ей примером истинной веры и христианской стойкости; когда ее муж, трагически рано, в возрасте сорока девяти лет, был призван к высшему служению пред иным алтарем, она в тяжкий год его продолжительной болезни заменяла его в церкви и по воскресеньям сама всходила на кафедру.

Бог благословил супругов двумя детьми, из которых Джордж был младшим. В марте 1900 года, когда Джорджу было три года, его отец оставил свой приход на острове Статен, так как получил приглашение в Первую пресвитерианскую церковь в Пассейике, штат Нью-Джерси, на углу Гроув-стрит и Пассейик-авеню — это величественное здание из желтого мрамора стоит и поныне, в недавнем прошлом перестроенное и расширенное. Здесь в течение двух десятилетий Джону Колдуэллу было суждено проливать свет своих знаний, своего острого ума и непоколебимой веры на обращенные к нему лица паствы. Здесь же, в Пассейике, который некогда назывался Акваканонк, тихом городке на берегу реки, чьи сельские красоты в те времена еще не затмила бурно развивающаяся промышленность, и провел свое отрочество Джордж Колдуэлл.

Многие в этом городке и посейчас помнят веселого мальчика, превосходного спортсмена, который умел не только приобретать друзей, но и сохранять их. Его прозвали Палочкой, по всей вероятности, за необычайную худобу. Идя по стопам отца, он рано проявил интерес к отвлеченным знаниям, хотя впоследствии с шутливой скромностью, столь присущей этому человеку, говорил, что пределом его мечтаний было стать аптекарем. К счастью для целого поколения олинджерского юношества, судьба его сложилась иначе.

Юность мистера Колдуэлла была омрачена безвременной кончиной отца и вступлением Америки в первую мировую войну. Врожденный и естественный патриотизм побудил его в конце 1917 года поступить в штабной отряд семьдесят восьмого дивизиона, и он едва не погиб в Форт-Диксе во время эпидемии инфлюэнцы, свирепствовавшей в армейских лагерях. Под номером 2.414.792 он готовился отплыть для несения службы в Европу, но тем временем было заключено перемирие; это был единственный случай, когда Джордж Колдуэлл едва не покинул родную страну, которую ему предстояло обогатить в качестве скромного труженика, учителя, примерного прихожанина, передового гражданина, сына, мужа и отца.

После демобилизации Джордж Колдуэлл стал единственной опорой матери — сестра его вышла замуж — и сменил много специальностей: торговал вразнос энциклопедиями, был водителем экскурсионного автобуса в Атлантик-Сити, тренером в Пэтерсонском спортклубе АМХ, кочегаром на линии Нью-Йорк — Саскуиханна и на Западной линии, даже коридорным в гостинице и мойщиком посуды в ресторане. В 1920 году он поступил в колледж в Лейке, близ Филадельфии, и самостоятельно, без всякой материальной поддержки, окончил его с отличием в 1924 году, специализируясь по химии. Превосходно успевая по всем дисциплинам, он совмещал учебу с работой и, кроме того, удостоился стипендии спортивного общества, которая наполовину покрывала плату за обучение. Три года бессменно защищая ворота студенческой футбольной команды, он в общей сложности семнадцать раз покидал поле со сломанным носом, дважды с серьезным повреждением колена и по одному разу с трещинами берцовой кости и ключицы. Там, в живописном студенческом городке, среди дубовых рощ, на берегу сверкающего озера, которое лени-ленапе[6] («первые люди», как они называли себя) почитали некогда священным, он встретил и полюбил мисс Хэсси Крамер, родом из Файртауна, Олтонский округ. В 1926 году они поженились в Хейджерстауне, штат Мэриленд, и в последующие пять лет побывали во многих восточных штатах, а также в Огайо и Западной Виргинии, так как Джордж получил должность линейного монтера в телефонной и телеграфной компании «Белл».

Как говорится, нет худа без добра. В 1931 году судьба родины снова повлияла на личную судьбу Колдуэлла: вследствие экономических потрясений, обрушившихся на Соединенные Штаты, Джордж Колдуэлл был исключен из платежных ведомостей индустриального гиганта, каковому он служил не за страх, а за совесть. Он с женой, которая готовилась вскоре увеличить бремя его ответственности, дав жизнь новому человеческому существу, поселились у ее родителей в Олинджере, где мистер Крамер за несколько лет перед тем купил красивый белый домик на Бьюкенен-роуд, ныне принадлежащий доктору Поттеру. Осенью 1933 года мистер Колдуэлл принял на себя обязанности учителя в олинджерской средней школе, обязанности, которые ему предстояло нести до конца своих дней.

Как обрисовать его профессиональный облик? Совершенное знание предмета, неиссякаемая любовь к своим не столь одаренным коллегам, необыкновенная способность находить яркие сравнения и преподносить учебный материал в свежей, неожиданной форме, оживляя его жизненными примерами, непринужденное остроумие, актерские способности, о которых нельзя не упомянуть, беспокойный и пытливый характер, заставлявший его постоянно совершенствовать свое педагогическое мастерство, — вот далеко не полный перечень его достоинств. И, пожалуй, особенно живо запечатлелось в памяти его бывших учеников (к числу которых принадлежит и автор этих строк) его редкостное бескорыстие, непрестанная забота о человечестве, заставлявшая его всю жизнь пренебрегать собственным благополучием и заслуженным отдыхом. Учиться у мистера Колдуэлла — значило устремляться ввысь. И хотя порой терялось ощущение дистанции между учителем и классом — столь полным и безраздельным было их взаимное слияние, — никогда не терялось чувство, что «он человек был в полном смысле слова»[7].

Наряду с серьезной нагрузкой сверх учебной программы — обязанностями тренера нашей славной команды пловцов, распределением билетов на все футбольные, баскетбольные, легкоатлетические и бейсбольные состязания, а также руководством кружком связистов — мистер Колдуэлл нес на себе гигантское бремя общественной деятельности. Он был секретарем олинджерского клуба «Толкачей», консультантом двенадцатой группы бойскаутов, членом комитета по реализации предложения о создании городского парка, вице-президентом клуба «Львов» и председателем клубной комиссии по ежегодной распродаже электрических лампочек в пользу слепых детей. Во время последней войны он был начальником самообороны квартала и внес немалый вклад в дело Победы. Республиканец и просвитерианин но рождению, он стал демократом и лютеранином и многое сделал как для своей партии, так и для лютеранской церкви. Он долгое время был старостой и членом церковного совета лютеранского храма Спасителя в Олинджере, а переехав в живописный сельский дом близ Файртауна, «родовое гнездо» жены, вскоре стал старостой и членом церковного совета файртаунской евангелическо-лютеранской церкви. Мы не можем здесь, в силу самого характера данной статьи, упомянуть о бесчисленных и безвестных благотворительных деяниях и проявлениях доброй воли, посредством которых он, вначале чужой в Олинджере, прочно связал себя о городом узами гражданства и братства.

Он оставил сестру Альму Террио, проживающую в городе Троя, штат Нью-Йорк, а также тестя, жену и сына, проживающих в Файртауне.

6

Я лежал, прикованный к скале, и ко мне приходили многие. Первым пришел мистер Филиппс, коллега и друг отца, тот самый, у которого на волосах сохранился след от бейсбольного шлема. Он поднял руку, требуя внимания, и заставил меня играть в игру, которая, по его мнению, развивает сообразительность.

— К четырем прибавить два, — сказал он быстро, — помножить на три, вычесть шесть, разделить на два, прибавить четыре, сколько получится?

— Пять? — ляпнул я, потому что сбился со счета, заглядевшись, как проворно шевелятся его губы.

— Нет, десять, — сказал он, укоризненно качая гладко причесанной головой. Он был необычайно аккуратен во всем и не терпел никакой неточности.

— Шесть разделить на три, — сказал он, — прибавить десять, помножить на три, прибавить четыре, разделить на четыре, сколько получится?

— Не знаю, — сказал я жалобно. Рубашка как огонь палила мне кожу.

— Десять, — сказал он, огорченно поджимая растягивающиеся, как резина, губы. — Но к делу. — Он преподавал общественные науки. — Перечисли членов кабинета Трумэна. Вспомни, как я учил вас запоминать по первым буквам.

— А — Дин Ачесон, государственный секретарь, — сказал я и больше никого не мог вспомнить. — Но послушайте, мистер Филиппс, ведь вы его друг, скажите мне, — взмолился я, — разве это может быть? Куда же деваются души?

— Т, — ответил он, — Танатос, демон смерти уносит мертвых. Ну-ка, дружок, два плюс три, веселей, веселей!

Он ловко отпрыгнул в сторону, нагнулся и быстро подхватил что-то. Прижал к себе, медленно повернулся и подбросил высоко в воздух. Это был волейбольный мяч, и вершины гор у меня за спиной взвыли. Я рванулся, хотел отбить мяч через сетку, но запястья мои были скованы льдом и медной цепью. У мяча появились глаза и волосы, похожие на кукурузную метелку. Лицо Дейфендорфа придвинулось вплотную, я чувствовал его смрадное дыхание. Он сложил руки так, что между ладонями оставался маленький ромбовидный просвет.

— Понимаешь, им нужно, чтобы ты был вот здесь, — сказал он. — Все они такие, им только этого и надо, взад-вперед.

— Но ведь это скотство, — сказал я.

— Конечно, гадость, — согласился он. — Но ничего не поделаешь. Взад-вперед, взад-вперед, и больше ничего. Питер, а целовать, обнимать их, говорить всякие красивые слова — все без толку, с них это как с гуся вода. Приходится делать так.

Он зажал во рту карандаш и показал, как это делается, опуская лицо к ладоням, — карандаш торчал резинкой наружу из его дикарских зубов. И в этот миг, когда я глядел на него во все глаза, для меня ничего в мире не существовало, кроме этого лица. Он выпрямился, разнял руки и погладил две пухлые подушечки на левой ладони.

— А если у нее ноги слишком толстые, — сказал он, — туда и не прорвешься, понял?

— Кажется, да, — сказал я. Мне мучительно хотелось почесать руку там, где расползлась красная рубашка.

— Так что не очень-то презирай тощих, — предостерег меня Дейфендорф, и мне было противно видеть, как его лицо стало серьезным и сосредоточенным, потому что я знал — это нравилось в нем отцу. — Взять, к примеру, худенькую, вроде Глории Дэвис, или длинную, поджарую, вроде миссис Гаммел, — понимаешь, с такой чувствуешь себя спокойней… Слышь, Питер?

— Ну чего? Чего тебе еще?

— Хочешь, научу, как узнать, страстные они или нет?

— Хочу. Конечно, хочу.

Он ласково погладил ладонь около большого пальца.

— Гляди сюда. Бугорок Венеры. Чем он больше, тем больше у них этого самого.

— Тем больше чего?

— Не будь дураком. — Он так ткнул меня в бок, что я охнул. — И потом, скажи-ка, почему у тебя на ширинке всегда желтое пятно?

Он захохотал, и я услышал, как у меня за спиной этот хохот подхватили горы Кавказа, шлепая друг друга полотенцами и встряхивая своей серебряной плотью.

А потом ко мне пришел наш город, весь раскрашенный, как индеец, с лицом, помутневшим от напрасно пролитых слез.

— Ну, уж ты-то нас помнишь, — сказал я. — Мы ходили вдоль трамвайных путей, и я всегда торопился, чтоб не отстать.

— Помню? — Он растерянно провел рукой по щеке и выпачкал пальцы сырой глиной. — Столько людей…

— Колдуэллы, — сказал я. — Джордж и Питер. Он был учителем в школе, а когда война кончилась, изображал дядю Сэма и шел впереди на параде мимо пожарной каланчи, там, где раньше трамвай ходил.

— Был тут один, — сказал он, силясь вспомнить, и веки у него задрожали, как у лунатика, — толстый такой…

— Да нет же, худой и высокий.

— Все вы, — сказал он с неожиданной досадой, — воображаете, что, если прожили здесь несколько лет, я должен… должен… Вас тысячи. Были и будут тысячи… Сначала «первые люди». Потом валлийцы, квакеры, немцы из Талпехокен Вэлли… И все хотят, чтоб я их помнил. А у меня слабая память. — И после этого признания лицо его вдруг сморщилось в улыбке, которая так просветлила землистые пятна на его щеках, что в этот миг я полюбил его даже в его слабости. — И чем больше я старею, чем больше меня расширяют, строят улицы на Шейл-хилл, новый квартал со стороны Олтона, тем меньше… я помню. Многое становится безразличным.

— Он состоял в клубе «Львов», — напомнил я, — но президентом его так и не выбрали. И еще — в комитете по устройству городского парка. Он всегда делал добрые дела. Любил бродить по улицам и часто бывал в гараже Гаммела, вон там на углу.

Он закрыл глаза, и лицо стало такое же, как веки, растянутое и словно пленкой подернутое, все в прожилках, безучастное, как у покойника. Кое-где поблескивали непросохшие мазки краски.

— Когда же это выпрямили переулок Гаммела? — пробормотал он про себя. — Там была столярная мастерская и лачуга, где жил слепой, он ослеп на войне, во время газовой атаки. Но вот я вижу, по улице идет человек. Из кармана у него торчат испорченные ручки…

— Это мой отец! — воскликнул я.

Он сердито покачал головой и медленно поднял веки.

— Нет, — сказал он. — Никого там нет. Это просто тень дерева. — Он усмехнулся, вынул из кармана крылатое кленовое семя, ловко расщепил его ногтем большого пальца и налепил на нос, как делали мы в детстве, — получился маленький зеленый рог. На лице, разрисованном желтой краской, это выглядело зловеще, и он в первый раз посмотрел прямо на меня. Глаза у него были черные, как нефть или перегной. — Понимаешь, — явственно произнес он, — вы уехали. Не надо было уезжать.

— Я не виноват, это все мама…

Прозвенел звонок. Было время завтрака, но мне не принесли поесть. Я сидел напротив Джонни Дедмена, и с нами были еще двое. Джонни раздал карты. И так как я не мог их поднять, он быстро поднес каждую к моему лицу, и я увидел, что это не простые карты. Вместо обычных картинок и очков на них были тусклые фотографии.

Туз бубен: Белая женщина, уже немолодая, сидит на стуле голая и улыбается.

Валет червей: Белая женщина и негр, совершающие акт взаимной любви.

Десятка треф: Четверо лежат квадратом, женщины попеременно с мужчинами — один негр, остальные белые.

Карты были дешевые, плохо напечатанные, и поэтому некоторые подробности, которые мне нестерпимо хотелось увидеть, были едва различимы.

Чтобы скрыть смущение, я равнодушно спросил:

— Где ты их достал?

— В Олтоне, в табачной лавке, — сказал Джонни. — Но надо знать, у кого спросить.

— Неужели и впрямь все пятьдесят две штуки такие? Вот чудеса.

— Все, кроме вот этой, — сказал он и показал мне туза пик. Это был самый обыкновенный туз пик.

— Вот досада.

— Другое дело, если перевернуть его вверх ногами, — сказал он; теперь туз был похож на яблоко с толстым «черным черенком.

Я недоумевал.

— Покажи остальные, — попросил я его.

Джонни взглянул на меня своими хитрыми глазами, и его пушистые щеки порозовели.

— Обожди, учительский сынок, — сказал он. — За это надо платить. Я-то заплатил.

— Но у меня денег нет. Сегодня мы ночевали в гостинице, и отцу пришлось дать портье чек.

— Врешь, у тебя есть доллар. Ты припрятал его от старого дурака. У тебя есть доллар в бумажнике в заднем кармане.

— Но я не могу туда дотянуться, у меня руки скованы.

— Что ж, — сказал он. — Тогда сам купи себе карты, нечего зря трепаться.

И он сунул колоду в карман зеленой, как трава, рубашки из красивой грубошерстной ткани. Поднятый воротник терся на затылке о его прилизанные волосы.

Я попытался достать бумажник; онемевшие плечи ныли; спина была словно приварена к скале. Пенни — она была рядом со мной, и от нес исходил едва уловимый запах невинности — прижалась лицом к моей шее, стараясь достать бумажник.

— Брось, Пенни, — сказал я ей. — Не стоит. Эти деньги понадобятся, потому что мы должны поесть сегодня в городе перед баскетбольным матчем.

— И зачем вы переехали на ферму? — сказала она. — Из-за этого столько неудобств.

— Правда, — сказал я. — Зато теперь нам легче быть вместе.

— Но ты никогда этим не пользовался, — сказала она.

— Один раз воспользовался, — сказал я в свое оправдание и покраснел.

— Хрен с тобой, Питер, на, гляди, — со вздохом сказал Джонни. — И не говори потом, что я жадный.

Он перебрал колоду и опять показал мне валета червей. Картинка мне нравилась — полная завершенность и симметрия, бурный водоворот плоти, лица скрыты белыми пышными бедрами и длинными распущенными волосами женщины. Но подобно тому, как на листе бумаги, заштрихованном черным карандашом, проступают стершиеся, давным-давно закрашенные на крышке парты инициалы и надписи, эта картинка снова оживила во мне тоску и страх за отца.

— Как думаешь, что покажет рентген? — спросил я как бы невзначай.

Он пожал плечами, помычал, что-то прикидывая, и сказал:

— Шансы равные. Может и так и этак обернуться.

— О господи! — воскликнула Пенни и прижала пальцы к губам. — Я забыла помолиться за него.

— Это ничего, — сказал я. — Не думай про это. Забудь, что я просил тебя. Только дай мне кусочек от твоего бифштекса. Маленький кусочек.

Весь сигаретный дым летел мне прямо в лицо; с каждым вдохом я словно глотал серу.

— Полегче, — сказала Пенни. — Этак ты весь мой завтрак съешь.

— Ты так хорошо ко мне относишься, — сказал я. — Почему? — Я задал этот вопрос, чтобы выманить у нее признание.

— Какой у вас теперь урок? — спросил Кеджерайз своим противным пустым голосом. Он тоже был с нами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17